"Альманах "Еврейская Старина"
Июль-сентябрь 2010 года

Лида Камень


Дора Борисовна Кустанович-Подольская и другие

Документальная повесть

Вступление

Дора Борисовна Кустанович – личность исключительная даже среди тех, кто активно помогал проломить «железный занавес» и привести к исходу евреев из Советского Союза.

Я решилась написать о ней потому, что понимала: если я не напишу, то никто не напишет. Всё написанное здесь взято из её личного архива, опубликованных работ и рассказов её друзей, а также из моих собственных воспоминаний о том, в чём я была свидетелем и/или соучастником.

Приношу глубокую благодарность Баруху Подольскому, Ирине Вербловской, Ирине Емельяновой, Владимиру Мельникову, Итте Хорол, Юрию Меклеру, Давиду Мазуру за участие в написании этой повести.

Лида Камень

Дора Кустанович, Москва, 1950 г.

1. Начало

Первая встреча

Вкуснее всего оказались пирожки. С хрустящей корочкой, начинённые капустой или картошкой,– такие пекла только Дора Борисовна.

Стол, растянутый во всю длину комнаты, покрывали тарелки с традиционной еврейской едой: форшмак из селёдки, печёночный паштет, неизменный винегрет в большой миске и обязательная «гефилте фиш» – фаршированная рыба. Гости – человек пятнадцать, чисто еврейская компания – сидели тесно, говорили и ели с большим азартом и удовольствием.

Дело было в Москве 18 февраля 1956 года. Праздновали 50-й день рождения Семёна Моисеевича Подольского и 16-летие его сына, Борика Подольского. Бориком звала мама, Дора Борисовна, отец звал сына «Борух». А для всех остальных – Боря, Борька, Боренька. Тощий, как щепка, чёрная шапка курчавых волос над высоким лбом, синие глаза блестят любопытством.

Сегодня эта шапка волос бела как снег, но глаза всё так же блестят любопытством. Зовут его сегодня – Барух Подольский, хотя для старых друзей он остался Боря. Его-то, Борю, преподнесла Дора своему мужу как раз на день рождения в 1940-м.

Но вернёмся к столу двух именинников в 1956 год.

Всю вкуснятину, разумеется, приготовила (адский труд в те времена!) Дора Борисовна – жена Семёна и мама Бори. Она и правила всем застольем: подавала, угощала и – запевала. Маленького роста, кругленькая, энергичная, в очках с очень толстыми стёклами. Не командовала, а предлагала еврейской вопросительной интонацией, слегка картавя, и компания охотно ей подчинялась.

Сразу после «за здоровье именинников лехаим!» запела Дора Борисовна на идиш «Ломир алэ инэйнэм» – «Давайте мы все вместе...». Голосом несильным и невысоким, но приятного тембра, повела мелодию очень точно. Все подхватили дружно – чувствовалось, что еврейские песни здесь в обычае. Говорили все по-русски, но то и дело проскакивали в речи еврейские словечки и обороты, и певучая еврейская интонация воспринималась как естественная.

К 11 часам ночи гости стали прощаться: поезда метро ходят только до полуночи, надо успеть добраться домой. А меня оставили ночевать у Подольских.

Когда все ушли, Дора Борисовна очень быстро всё убрала со стола в кухню (коммунальную, надо заметить: в двух других комнатах квартиры жили две другие семьи). Оба именинника старательно помогали. Всё тот же стол сдвинули к стенке, постелили на стол два одеяла, накрыли простыней – постель для меня.

Наутро, позавтракав богатыми остатками вчерашнего застолья, пошли Семён Моисеевич и Боря показывать мне Москву.

Я попала в Москву впервые, и принимали меня поочерёдно многочисленные наши родственники. Семён Подольский был не только родственник, но и близкий друг моих родителей, и жена его Дора Борисовна – тоже. Дома у нас рассказывали о них немало, но встретилась я с этим семейством в первый раз тогда, вечером 18 февраля 1956 года, на двойном дне рождения.

В тот утренний поход по Москве главным рассказчиком стал Семён Моисеевич, и его экскурсы в историю русскую и – между делом, к слову – еврейскую, поразили меня интереснейшими подробностями. К вечеру он устал и передал эстафету сыну своему Борису.

Всю неделю 16-летний уже Борис Подольский водил меня по Москве, по Третьяковке, по Музею Изобразительных искусств, и очень интересно мне было слушать его рассказы. Он увлекался среди прочего языком эсперанто, подарил мне только что вышедшую брошюру с грамматикой эсперанто и крошечным словарём. Потом, вернувшись домой в Днепропетровск, недели через две я получила от него письмо, написанное им на языке эсперанто, и так мы стали переписываться – на эсперанто. Но это – потом. А пока что я всю неделю проводила у московских родственников.

Вечером разговор в семье Подольских неизменно возвращался к еврейским проблемам: куда поступать Боре – куда принимают и не принимают евреев, какую специальность выбрать, чтобы еврея взяли на работу. Поговорить здесь любили все. Меньше всех говорила Дора, но всегда точными словами определяла суть вопроса. Это меня поражало: я не встречала ещё людей, так чётко понимавших происходящее вокруг – кроме моего отца. Но он-то всегда был человеком исключительным.

О том, что Подольские уже были связаны с посольством Израиля, я тогда не знала.

Быстро закончились мои зимние каникулы, и я уехала домой.

В том же 1956 году, окончив среднюю школу в 16 лет, Борис Подольский поступил в Институт Восточных Языков при Московском Университете.

Мы жили в Днепропетровске. Я училась в Металлургическом институте, а мой отец, доцент в Транспортном институте, заканчивал свою докторскую диссертацию. Его официальным руководителем был профессор Московского Энергетического института. Поэтому отец раза два в год бывал в Москве. И не упускал возможности встретиться с Семёном и Дорой: друзей, с которыми можно поговорить откровенно, считанные единицы. Особенно, если говорить о еврейской культуре и советской власти.

Три года прошли после смерти Сталина («наш советский Пурим», – говорил мой отец), а еврейская тема оставалась запретной. С Подольскими же обсуждать не только можно, но и интересно: оба много читали, знали еврейскую и русскую историю и литературу, умели мыслить и – большая редкость в те времена – понимали, что происходит вокруг.

А происходило много страшного. У Доры к этому времени уже сомнений не оставалось – власть планомерно и целенаправленно уничтожала еврейскую культуру и еврейский народ. В течение 1948-1953 годов в Советском Союзе успели уничтожить физически большинство еврейских писателей, артистов, художников, историков. В том числе – немало знакомых и друзей Доры. Она отчётливо понимала: «дело врачей» готовилось как прелюдия к массовому уничтожению всего еврейского народа. Смерть Сталина затормозила этот страшный процесс, – только затормозила.

Но для Доры еврейская культура была неотъемлемой частью души, без которой и жизнь не мила. Дора выросла в еврейской семье, идиш был для неё родным языком.

Кустановичи-Дворецкие

Дора Борисовна родилась 31 августа 1911 года.

Из рассказов Баруха Подольского:

«Читая материалы следствия перед передачей их в суд, я неожиданно обнаружил три допроса, проведенных в Хойниках – городке, где выросла моя мама. Однако она уехала оттуда в середине тридцатых годов, и там уже не оставалось никого из родных или знакомых. Протоколы короткие. Допрашивали 3-х евреев:

– Вы знали Боруха Кустановича?

– Нет.

– Допрос окончен.

Второй раз то же самое. Третий раз:

– Вы знали Боруха Кустановича?

– Да.

– Кем он был?

– Пекарем.

Теперь следует главный вопрос, ради которого следователь был послан в мамин родной город:

– Была ли у него наёмная рабочая сила?

– Нет.

– Допрос окончен.

Очень им хотелось найти социальную подоплеку нашей «антисоветской» деятельности, но не вышло. Я расхохотался, прочитав эти "глубокие изыскания" и зачитал протоколы следователю»[1].

Отец Доры, Борух Кустанович, держал небольшую пекарню в еврейском местечке Хойники, недалеко от Гомеля, в Белоруссии.

Работала вся семья – хозяин, жена и четыре дочки. Они же и продавали свежеиспеченный хлеб, булочки, пирожки: в передней части дома располагались большие полки, на которых всё это выкладывалось каждое утро – прямо из печи, горячее, и к середине дня весь товар раскупали.

Особенно славились пирожки: тесто замешивали с вечера по особому рецепту, это был семейный секрет. Рано-рано утром тесто надо было раскатать, нарезать на ромбики – это делала мама, а потом дочки каждый пирожок наполняли начинкой и «защипывали» руками, выкладывали на противень сотню таких пирожков, и мама ставила противень в печь. Девочек учили этому делу лет с семи-восьми. Искусство печь пирожки по-особому принесла Дора из отцовского дома.

Пекли в большой печи, топить её дровами и углём – тоже нелёгкое дело. Дора умела и это, хотя с детства носила очки со специальными очень толстыми стёклами из-за врождённого дефекта зрения. Очень сильная близорукость и астигматизм существенно осложняли жизнь, даже в очках. Двигалась почти наощупь. Читала, уткнувшись круглым носиком в книгу. Зато была самой способной и умной из сестёр, много читала книг на идише и на русском, знала наизусть много стихов и песен, музыкальный слух имела замечательно точный, играла на мандолине. Всегда была серьёзной девочкой, отличницей в школе. И необыкновенно ловко лепила пирожки.

Такое было детство.

Мать Доры, Перл (Полина Марковна) – из большой и довольно богатой среди белорусских евреев семьи с красивой фамилией: Дворецкая. Её сёстры и братья – родные, сводные, двоюродные – в 20-х годах ХХ века, вскоре после революции, расселились в Москве и в Ленинграде, а их дети рванулись к образованию. Из них к 30-м годам вышли инженеры, врачи, учителя, многие выдвинулись в руководство предприятиями. Несколько человек из этой семьи преуспели в торговле. В наступившие вскоре печально известные в Советском Союзе 30-е годы вырвала советская власть и из этой семьи свои жертвы, но не за «политику», а «за экономические преступления». Но это всё – потом.

А в начале ХХ века Хойники представляли собой настоящее еврейское местечко, где все говорили на идиш: в семье и на улице, в конторе и на базаре.

– Считалось, что у нас большое местечко, – говорила Дора, – чуть ли не 500 семей. Большинство – евреи.

С революцией в 1918 году пришли погромы. Грабили и убивали со всех сторон: белые, красные, «зелёные», боевики от Батьки Махно и просто бандиты всех сортов. Семья Кустановичей спаслась и из этого пекла, все остались живы.

Школ в Хойниках было три: белорусская, польская и еврейская. В еврейской школе учились на идише. Кроме того, еврейские мальчики учили в хедере иврит и Тору. По тысячелетней еврейской традиции в хедере – начальной религиозной школе – учились только мальчики. Для мальчиков это было обязательно. Девочек если и учили еврейской грамоте, то дома, у частных учителей, что не все могли себе позволить. Только в начале ХХ века появились учителя, открывшие хедер для девочек.

Борух и Перл Кустанович приняли самое живое участие в организации частного хедера для девочек. Он назывался «хедер метукан», большая новость в еврейском местечке. В нём – до школы – учили иврит дочки Кустановичей. Детские песенки на иврите Дора напевала потом в Израиле, когда ей уже перевалило за 60.

Еврейские имена дали дочерям Борух и Перл Кустанович: Хана, Двора, Песя и Юдит. Но русский язык уже входил в еврейский быт, и девочек в школе, а затем и дома стали звать на русский лад: Хана стала Аня, Песя превратилась в Полину, Двора стала Дорой. Так в русских документах записали. Младшую же, Юдит, в семье прозвали Юдашка-Дашка, да так она и осталась Дашка, Даша. (Впоследствии Даша, которую стали было называть «Дарья Борисовна», подразумевая по русскому обычаю, что Даша – уменьшительное от Дарья, переделала своё имя на «Дора», и получились две родные сестры Доры).

Семья Кустанович в Хойниках: стоят сёстры Полина, Дора, Даша, Аня.

Сидят: Борух Кустанович, Полина Марковна, муж Ани Израиль Теплинский

Гомельский еврейский педтехникум славился в Белоруссии и пользовался огромным авторитетом. Учёба шла на идише, а русский язык и русская литература преподавались как обязательные предметы. Дочки Кустановича одна за другой уезжали в Гомель. После окончания выпускников посылали на работу в самые разные места.

Старшая, Аня, вернулась в Хойники, вскоре вышла замуж за фотографа Израиля Теплинского и уехала с ним в Ленинград. Там, в Ленинграде, в мае 1937 года родился у них сын Гарик. То есть они хотели назвать его «Гершель», но по обычаю советских регистрационных служб, записали мальчика в ЗАГСе Георгием, а дома звали «Гарик».

Полина, став учительницей, уехала на работу в Белосток.

Дора, закончив педтехникум за три года вместо четырёх, в 1930 году получила назначение на работу в Крым, в еврейские колонии, которые к тому времени там активно разворачивались. Дома с родителями осталась только тринадцатилетняя Дашка.

Джанкой

– Мне вообще-то обещали, что я буду работать в городе, – рассказывала мне Дора, – я собиралась преподавать еврейскую литературу в старших классах. А оказались одни разговоры: послали меня в Джанкойский район, в начальную школу, «двухкомплектную»: на четыре класса – два педагога: директор школы и учительница.

Но, пожалуй, надо объяснить, что означал Джанкой для российских евреев в начале ХХ века.

В 20-х годах в Крыму развернули активную работу сионисты: крымский климат более всего подходил для создания групп по подготовке молодёжи к работе в Палестине. На арендованных землях, оплаченных Джойнтом, создавали сельскохозяйственные коммуны. Землю для них выделили вокруг небольшой станции Джанкой на Симферопольской железной дороге. Но советская власть всячески препятствовала этой деятельности, а в 1927 году и вовсе запретила. Многих арестовали.

К 1928 году сионистские коммуны в Крыму были ликвидированы. Людей почти всех разогнали по ссылкам и тюрьмам, а земля, скот, дома и оборудование – остались. Остались и евреи кое-где в поселениях.

К этому времени в еврейских местечках Белоруссии и Украины мелкие торговцы, кустари, посредники, по велению советской власти лишённые собственности и прав, остались без заработка, а их дети – без права учиться. Некоторые из них потянулись в Крым: говорили, что там можно получить участок и поставить своё хозяйство, что Джойнт помогает деньгами и оборудованием. Вскоре там спонтанно стали возникать еврейские земледельческие колонии. Занятие земледелием делало «лишенцев» полезными в глазах властей. К тому же голод в Белоруссии и Украине в конце 20-х годов становился всё страшнее, а своё хозяйство кормило.

Несколько десятков еврейских хозяйств, образовавшихся в Крыму, быстро преуспели благодаря помощи Джойнта, снабдившего колонистов тракторами, молотилками и другой техникой. Джанкой стал популярным, а песенка неизвестного автора полюбилась еврейской молодёжи далеко за пределами Крыма:

Джанкой

 

По пути на Севастополь,

Как проедешь Симферополь –

Выходи на станции Джанкой.

            Трактор водит там Абраша,

А вокруг евреи наши,

Все у нас в бригаде полевой.

Припев повторяется 2 раза:

            Джан-Джан, там в Джанкое

Дело делают любое

Все евреи, Ай, Джан-Джан.

 

Наша Малкеле – с косилкой

Тётя Лея с молотилкой,

Управляют техникой такой.

Тут работают евреи,

Делать всё они умеют,

Этим всюду славится Джанкой.

 

Тот, кто скажет, что евреи

Так работать не умеют,

Будет просто подлецом!

Мы покажем, что в Джанкое

Дело спорится любое!

Плюньте подлецам в лицо![2]

           (перевела с идиш Лида Камень)

 

В одной из этих маленьких певучих колоний стала учительницей Дора Кустанович. В классе – два десятка учеников от десяти до шестнадцати лет, из разных мест, из разных школ, и даже их идиш отличался: дети из Белоруссии путали звуки Ш и С, украинские произносили И вместо У, а девочка из Галиции – АЙ вместо ЭЙ. Дора преподавала им и идиш, и русский, язык и литературу. А вечерами пела с ними еврейские песни – любимые старые и задорные новые.

 

 

Дора Кустанович, 1930 г., Джанкой

 

Но уже в 1932 году колонии начали распадаться: слишком много палок в колёса ставила советская власть, и евреи бежали в города или возвращались в те же местечки, откуда приехали. Вернулась и Дора в Хойники, и стала учительницей в той школе, где недавно сама была ученицей. Преподавала литературу идиш еврейским детям, а в польской школе – немецкий язык и литературу. И ещё организовала хор в еврейской школе, а в польской – играла на мандолине в школьном оркестре.

Всегда аккуратно причёсанная, подтянутая, к каждому внимательная и справедливо строгая учительница за два года завоевала уважение и авторитет.

– Мы устраивали интернациональные вечера, – Дора всегда улыбалась, вспоминая те времена. – От нашей школы выступал хор, польская школа давала оркестр, а белорусская школа – спортивные выступления. Я и в хоре пела, и в оркестре играла на мандолине. Никаких антисемитских выходок тогда не случалось. Плакали и смеялись, радовались успехам и страдали из-за неудач все – учителя, дети, родители. По крайней мере, мне так это представлялось тогда.

Отработав четыре года в школе, Дора решилась исполнить мечту. Собственно, мечтала она стать юристом, адвокатом: чувствовала, видимо, что есть у неё к этому способности. Но не рискнула. Решила, что надо получить высшее педагогическое образование и заняться научным исследованием любимого идиша.

Дора в Москве, 30-е

В 1934 году поступила Дора в Московский Пединститут на специальность «еврейский язык и литература».

Это было счастливое время в её жизни. Четыре года в среде талантливой еврейской молодёжи, лекции лучших тогда профессоров-специалистов по еврейской литературе, истории, культуре. Студенческая жизнь впроголодь, вместо обеда – билеты в театр или на концерт. Зато друзья и подруги на ходу сочиняли прекрасные стихи и песни, идиш и русский были для них равно прекрасны и богаты.

Библиотеки Москвы раскрывали перед провинциальной еврейской девочкой свои несметные богатства. Дора читала запоем русскую и немецкую классику, советскую русскую и идишскую литературу. Многих советских авторов можно было увидеть и услышать в Москве, и не только на сцене, но и на студенческих вечеринках. На единственном в Москве отделении языка идиш молодые идишские писатели и поэты появлялись часто.

Получив диплом с отличием, Дора была принята в 1938 году в аспирантуру по языку идиш в Московском Пединституте. С тем и уехала на лето в Хойники к родителям, а когда вернулась в августе в Москву, оказалось, что специальность идиш закрыли. Это был удар совсем неожиданный для неё в то время, хотя во многих местах уже закрывались еврейские школы.

Доре предложили подать на конкурс в аспирантуру по русскому языку. Конкурс она прошла с блеском и получила тему для диссертации по русскому языку – вместо идиша. Но сохраняла дружеские связи с учителями и соучениками по идишскому факультету ещё много лет. Профессор Айзик Израилевич Зарецкий, разработавший грамматику языка идиш, научный руководитель дипломной работы Доры, остался другом семьи до конца жизни его. Ему тоже тогда пришлось перейти на преподавание русского языка, а потом в Ярославле – на математику.

К этому времени в Советском Союзе закрыли все учебные заведения на идиш. Объясняли тем, что евреи в большинстве предпочитают посылать детей в русские школы. Это, надо признать, было правдой. Да и то верно, что на весь огромный Советский Союз не было ни одного института, ни тем более университета на еврейском языке, так что с еврейским средним образованием двинуться было некуда. Понятно, что родители, заботясь о будущем своих детей, предпочитали русскую школу.

Но множество еврейских театров, издательств, газеты, журналы, книги, составляли живой и талантливый мир еврейской идишской культуры. Этим жила и дышала Дора Кустанович с юности. Не пропускала ни одного спектакля в Московском Еврейском театре, ни одного концерта еврейских артистов, встречалась с поэтами и писателями, писавшими на идиш.

В пединституте подружилась Дора со студентом биологического факультета Сёмой Подольским. Он тоже ходил на все еврейские спектакли и концерты, коих в Москве в 30-х годах было немало, и читал всё, что печатали тогда на идиш. Потому и с Дорой сблизился.

– У нас таки был настоящий «служебный роман». Мы встречались утром у входа в институт и разбегались по своим классам. В полдень – вместе в студенческой столовой, после занятий – в библиотеке до позднего вечера. Вместе возвращались в общежитие. И только по воскресеньям мы позволяли себе самое большое удовольствие: шли в еврейский театр или на еврейский концерт.

В 1939 году они поженились. Младшая сестра Доры, Даша, перебралась к ним в Москву, и поступила в пищевой техникум.

Дора и Семён стали учителями в московских школах. Получили комнату в Москве – большой успех для молодой семьи в то время! Когда в Хойниках умер отец, Дора привезла свою маму к себе в Москву, а в феврале 1940 года родила сына. И Даша с ними. Пять душ в одной комнате.

Комсомольцы и искренние патриоты Советского Союза, они верили в социализм. Исчезновение людей в подвалах ЧК в 30-х годах не коснулось ни их самих, ни их круга друзей и родственников. Газетные описания «врагов народа» принимали за истину. Страшные годы 1937-38 эта семья пережила благополучно.

Домашние заботы легли в основном на плечи Доры. Прокормить семью было нелегко. Учительские зарплаты всегда были мизерны даже по советским меркам, а семья – 5 человек. С трудом сводили концы с концами, хотя Дора умела экономить. А ещё была уборка, кухонная работа, стирка – о стиральных машинах тогда и не слыхали, и разовых пелёнок не было. Нянчить маленького Борьку помогала мама Полина Марковна.

Летом 1940-го Даша закончила пищевой техникум и получила направление на работу в город Орск, на Южном Урале. Остались вчетвером.

1941 год. Война

В июне 1941-го, с началом войны, Семёна Подольского сразу мобилизовали в Красную армию. В июле Дора Борисовна с годовалым сыном и пожилой мамой уехали в Орск, к Даше. Даша работала на хлебозаводе и приносила домой – нет, не хлеб, за хлеб и расстрелять могли во время войны! – остатки дрожжевого теста, в хлеб не попавшие. Тем и спасались в голодные 1941-1943 годы. Дора вернулась к учительской работе, русский язык и литература стали её специальностью с тех пор.

В конце 1941 года сумела выбраться из осаждённого Ленинграда старшая сестра Доры Аня с 4-хлетним сыном Гариком. Добралась до сестёр своих в Орск и слегла на последней стадии истощения и туберкулёза, спасти её не смогли. Вскоре она умерла, её муж Израиль Теплинский погиб в Ленинграде. Гарик с тех пор рос в семье Подольских.

О Полине, четвёртой сестре, ничего не знали, и так до сих пор никто не знает, какая судьба её постигла в Белостоке. Скорее всего погибла в немецкой оккупации: еврейка, учительница, комсомолка…

Семён Подольский с первых дней войны оказался в пехоте, в самом пекле. Рядовой солдат, миномётчик. Перенёс несколько ранений, оставаясь на передовой. Раза два попадал в полевой госпиталь, но, чуть поднявшись на ноги, сразу возвращался в свою часть. В 1943 году под Сталинградом – тяжёлое ранение в ногу. Пока доставили в тыловой госпиталь, началась газовая гангрена, грозила ампутация. Повезло Семёну: опытный хирург сделал так называемые «генеральские лампасы» – разрез икры от колена до щиколотки, чтобы остановить гангрену. Нога была спасена, хромота осталась. В том госпитале чудом отыскали его Дора и Даша, перевезли в Орск, выходили, выкормили.

Как только встал на ноги, поехал Семён в Москву, устроился на работу на завод – заведовать учебной частью завода. Но жил в нём яркий талант учителя, работа с учениками доставляла радость и удовлетворение, а канцелярские дела были скучны, хотя и давали зарплату несколько побольше. Однако преподавать биологию в школе стало трудно: учитель биологии должен вести занятия в «живом уголке», на школьном участке, больная нога этого не позволяла.

Семён решил сменить специальность, поступил в Московский Университет на исторический факультет и в 1952-м получил второй диплом. Стал учителем истории в школе. А учителем он был замечательным. «Врождённая деликатность, простота в общении, доброта Семёна Моисеевича Подольского, а главное – огромные знания в самых разных научных сферах и направлениях… его можно было с полным правом назвать ходячей энциклопедией», – писал о нём бывший коллега, учитель истории из Москвы Давид Фудым[3].

Снова в Москве, 1944-1958

Они все вернулись в Москву в 1944-м, получили комнату в трёхкомнатной квартире с крошечной общей кухней и единственным туалетом. В этой комнате поселились 6 (шесть!) человек: Дора и Семён, Боря, Гарик, Даша и бабушка Полина Марковна, мама Доры и Даши. В две другие комнаты поселили ещё две семьи.

В комнате разместились две кровати: на одной укладывались Дора и Семён, на другой спали бабушка и Даша. Был ещё короткий – чуть больше метра в длину – диванчик, на нём укладывали спать Гарика с Борей. Боре 4 года, Гарику – 6. Вскоре оба подросли и на диванчике уже не помещались. Гарик укладывался на ночь на стульях, составленных вместе.

Центром жизни был большой обеденный стол. Не только на время обеда. Единственное место в комнате для игры детей – на полу под столом. Когда мальчики пошли в школу, за тем же столом готовили уроки. Если же случалось приехавшему гостю заночевать у Подольских, стол превращали в спальное место.

Дора устроилась на работу учительницей русского языка и литературы в техникуме при авиационном заводе. Жизнь как будто входила в мирную колею. Жизнь нелёгкая, с вечной заботой – чем кормить детей и взрослых, во что одеть. Мальчишки росли, а покупать детскую одежду было дорого, да и не достать.

Родственники иногда приносили подарки для Гарика. Родственников было много у Доры – вся семья Дворецких, двоюродные братья и сёстры и их дети. В Хойниках не осталось после войны никого. В основном расселились в Москве и в Ленинграде. Некоторые занимали довольно высокие должности в торговле, могли «доставать» то, чего не найти на прилавках советских магазинов. Это так и называлось: «достать из-под прилавка». Пирожные, конфеты, сыр, дорогая колбаса – всё это было недоступно для семьи учителей. На праздники и дни рождения Дора пекла свои знаменитые пирожки, конечно. Но даже муку и масло для пирожков надо было «доставать». В московских магазинах выстраивались огромной длины очереди, когда становилось известно, что «на прилавок выбросили» муку, сахар, масло…

– На рынке всё это продавалось по совершенно недоступным для нас ценам – рассказывала Дора. – Родственники, те, что работали в торговле или на пищевых предприятиях, иногда выручали. К праздникам и на дни рождения приносили подарки: пакет с мукой, сыр, конфеты. Но ещё большей проблемой была одежда для детей: её было не достать никак. Если родственники приносили для Гарика рубашки, даже костюмчики, это был праздник. Гарик – сирота, все родственники старались помогать, чем могли.

Гарику нравилось носить новую одежду, но был он мальчишка живой, подвижный и озорной, одежда на нём «горела». Чинить приходилось часто, а когда вырастал из своих одёжек, бабушка перешивала их для Борьки.

Борька, совсем тощий, в заплатанной выгоревшей одежде, выглядел оборвышем. К счастью, сам Борька этого не замечал. Он к одежде и своему внешнему виду был равнодушен с детства.

Гарик и Боря, Москва, 1944

Но окружение замечало всё. Однажды Дору, возвращавшуюся домой после работы, во дворе остановила женщина из соседнего подъезда:

– Скажите, это правда, что вы взяли к себе в семью сироту?

– Правда.

– Женщина, как же вы можете?! Ребёнок такой тощий, оборванный!

В это время из дома выскочили – маме навстречу – Гарик и Боря.

Тут Дора спросила у соседки:

– Как вы думаете, кто из них приёмный?

– Конечно, вот тот маленький!

– Так это – мой... – сказала Дора и, не оглядываясь, пошла навстречу детям.

Когда спустя тридцать лет Дора Борисовна рассказывала мне эту сцену, впервые в жизни я услышала в её голосе сдерживаемые слёзы. Вообще-то она на такие темы не говорила никогда и, насколько я знаю, ни с кем.

А маленького Борьку интересовало совсем другое:

«В тринадцать лет от бывшего маминого профессора Айзика Израилевича Зарецкого, крупного специалиста по языку идиш, я получил в подарок только что вышедший учебник китайского языка, за изучение которого с удовольствием взялся и даже научился читать некоторые тексты. На все карманные деньги я покупал то грамматику корейского языка, то самоучитель монгольского...»

Спасением были летние каникулы: снимали дачу под Москвой, и вся семья отдыхала там два месяца. Это было счастье, и Даше судьба улыбнулась там: Абрам Танхович Зятицкий, зубной врач, познакомился с ней на даче, в 1947-м они поженились. У него была восьмиметровая комната в коммунальной квартире в центре Москвы, и Даша перешла к нему.

Остались в комнате пятеро. За стенкой – семья с тремя детьми постарше, то есть тоже пятеро. Так жило огромное – пять миллионов – население Москвы. Всё как у всех. Сквозь тонкие стенки в квартире слышно каждое слово, поэтому говорить надо поменьше. Отношения с соседями старались сохранить на уровне вежливости, что было непросто: соседка не скрывала своей ненависти к евреям. Потом узнали Подольские, что сожитель её был военный прокурор Московского округа…

Дора и Семён говорили между собой по-русски, преподавали в русских школах (других, не русских школ в Москве и не было), много читали по-русски, знали и любили русскую литературу и поэзию, многое знали наизусть. Родным языком для Бори и Гарика стал русский.

Однако в семье были книги по истории евреев, идишская литература. А главное – сохранялся живой интерес к еврейству, к еврейской культуре. Дора и Семён ходили в Еврейский театр, выписывали журнал и газету на идиш, к ним приходили в дом друзья и родственники евреи, и еврейская тема была важной в их жизни. Больная тема: неприязнь окружающих к евреям, а часто ненависть проявлялась всё сильнее – на улице, в школе, со стороны начальства.

Правда, ученики относились к Доре Борисовне с большим уважением. Её уроки были всегда хорошо продуманы и интересны. В 1948-м она ушла из техникума в вечернюю школу рабочей молодёжи – там учились люди взрослые, ей с ними было интереснее и легче, чем с детьми. Заводской рабочий, инвалид, вернувшийся с фронта, двадцатилетняя вдова с ребёнком – Дора находила общий язык с каждым учеником. Не только учила языку и литературе – учила думать, анализировать, понимать. Среди советских учителей литературы такой подход был большой редкостью. Сохранилось письмо её учениц с 1949 года:

«Вы дали возможность нам самостоятельно и индивидуально высказывать свои мысли, лишь только мудро, как лоцман, направляя течение наших мыслей по правильному руслу. Благодарим».

В своей семье Дора пыталась обучить детей каким-то начаткам еврейской грамоты – без большого успеха по недостатку времени и места для занятий. Гарик к этим занятиям интереса не проявил, да и Боря тогда дальше алфавита не двинулся. Позднее Семён стал обучать Бориса основам иврита, пользуясь бабушкиным молитвенником в качестве учебного пособия. И хотя эти занятия казались делом нормальным, появилось смутное ощущение опасности. О том, чтобы зайти в синагогу и, тем более, праздновать Хануку или Пурим, даже подумать было нельзя: кто-нибудь донесёт, что учитель, работающий в московской школе, связан с религией – выбросят с работы тут же. И без того соседка за стеной кричала не раз:

– Я не допущу, чтобы евреи обучали наших детей!

А вскоре еврейский язык оказался фактически вне закона. Собственно говоря, иврит объявили «реакционным» и «буржуазным» ещё в начале двадцатых годов, и на этом основании запретили книги, учебники, периодику на иврите. Теперь дошла очередь и до идиша. Закрыли в течение 1946-48 года все еврейские издательства, редакции газет и журналов, еврейские театры.

Дора уже не могла скрывать от самой себя страшную реальность: да, фашистское чудовище разгромлено, но в «социалистическом отечестве» творились преступления не менее чудовищные. Повальные аресты среди еврейских писателей, поэтов, художников перестали быть секретом. Она знала многих из исчезнувших. Говорили об этом шепотом, оглядываясь: за одни разговоры могли выгнать с работы, а то и посадить в тюрьму. Но Дора замечала не только это:

– Понимать я начала в 1947 году, по сочинениям моих учеников, что намечается крутой поворот к великодержавному шовинизму. Если раньше родина писалась с маленькой буквы, и считалось даже предосудительным писать иначе, говорить о русском патриотизме, то с 1947 года слово родина стало писаться с большой буквы. Начались «великий русский народ», и «русская красавица», и «русский характер». Я тогда подумала, что если есть «великий» народ, то должен быть и «малый». А малый – это, конечно, еврейский.

Откровенно антисемитские нападки проявились в самом начале войны. Не только на улице, но и на местах работы, и – это было страшнее всего – в армии. Уже шла Великая Отечественная, на оккупированных немцами территориях вовсю крутились жернова Холокоста, но советское правительство ничего не сделало для спасения евреев. Официальная пропаганда хранила глухое молчание о поголовном убийстве евреев. Спасшихся от расстрела неохотно принимали в партизанские отряды, а то и расстреливали как «шпионов». В 1943 году, после победы под Сталинградом, началась массовая кампания по устранению евреев из фронтовых редакций, многих учреждений, Большого театра, Консерватории, киностудий...».

Об этом рассказывали фронтовики-евреи, те, кому повезло вернуться живыми. Рассказывали вполголоса, с тяжкой обидой и недоумением. Но понимать причины не умел почти никто. Дора – понимала:

– Я тогда же задала себе вопрос: чем удержать большой советский народ (большой! Великим он никогда не был!), когда экономика страшнейшая? Раньше, до войны, говорили, что на Западе рабочие умирают с голоду, а у нас вот какие достижения! Но наши люди побывали за границей и увидели, как там жили рабочие и крестьяне. Не только голода там не знали, но и жили гораздо сытнее и богаче, чем граждане Страны Советов. Значит, надо народ чем-то другим удержать.

– Я думаю, Сталин, быть может, не так плохо разбирался в истории России, – говорила Дора Борисовна. – Восстание декабристов произошло через 10 лет после того, как русские войска побывали в Париже, повидали свободную жизнь. Те же причины, приведшие к восстанию декабристов, могли привести к мятежам и в СССР. А как известно, антисемитизм всегда служил руслом, по которому направлялось недовольство масс. Ничего лучше шовинизма Сталин не нашёл…

Принять эту логику было нелегко: для этого нужно было навсегда зачеркнуть всё, во что верила в молодости. Но окружающая жизнь разбивала иллюзии юности беспощадно. Детей в московских дворах избивали старшие дети с криком «жид». Гарик был постарше, посильнее, научился отбиваться, а Борьку били каждый день. Московские дворы давно превратились в бандитско-воровские гнёзда, и выжить в них еврейским детям было нелегко. А у родителей выбора не было: чтобы заработать просто на хлеб для семьи, приходилось работать по 16-18 часов в день, шесть дней в неделю, и ещё выходной день прихватывать. В лучшем случае, успевали вечером проверить школьные уроки детей. Весь день после школы двор правил детской жизнью. Двор был царством антисемитов.

Антисемитизм набирал силу с каждым днём.

Евреям бросали в лицо – в трамвае, на улице:

– Жиды в Ташкенте воевали!

– Жалко, Гитлер вас не добил...

Будущее выглядело беспросветно мрачным. Волосы Доры, густые, вьющиеся крупными локонами, когда-то черной шапкой украшавшие голову, стали белыми за тот год. Ей было 37 лет.

Только через десять лет Дора взялась за перо. Но то, что она решилась написать в 1956, она начала понимать намного раньше:

«Особое отношение к евреям как к народу стало заметно уже во время Второй мировой войны. В 1942 году начальник Политуправления Красной армии Щербаков издал секретный приказ: «Евреев – на передовую линию огня». Об этом приказе евреи узнали позже, но испытали его на себе сразу же. Было задержано много награждений орденами и званиями Героя Советского Союза.

Подольский Семён Моисеевич был ранен под Сталинградом, остался после ранения в строю, был за это представлен к ордену «Красная Звезда», как полагалось, но не получил его. Знакомый был представлен к званию Героя Советского Союза, как это полагалось за выполнение определённого задания, но получил только орден Ленина»[4].

Борис Цыбулевский, 1945 г.

Знакомый – это Борис Цыбулевский, мой двоюродный брат, боевой лётчик. Его трижды представляли к званию Героя, но так и не дали.

А дальше становилось ещё хуже. Из статей, написанных Дорой в 1956-м:

«В 1945 году мне пришлось беседовать по одному делу с поэтом Ициком Фефером, членом Еврейского Антифашистского комитета.

Хотя он видел меня впервые, Фефер говорил очень откровенно и рассказал, что когда они с Михоэлсом вернулись из Америки, их принял Молотов и от имени Сталина сообщил: «Мы еврейский вопрос в СССР решим так, как никто никогда нигде его не решал».

Больше с Фефером мне говорить не довелось, но и теперь он стоит перед моими глазами, торопится уходить, держится за дверь и всё говорит и рассказывает...

Как же решили еврейский вопрос в СССР?

Сначала убили председателя Еврейского Антифашистского комитета, затем закрыли комитет, убили его членов, закрыли еврейское издательство, театр, газету «Эйникайт», а работников отправили в тюрьмы и концлагеря... Выгоняли евреев из учреждений научных, партийных, советских, из ВУЗов и редакций... С 1946 г. постепенно начали вытеснять евреев из учреждений, имеющих важное значение, из партийного, советского, военного аппарата».

Дора подчеркивала ещё одно характерное явление:

«Евреи боялись обсуждать между собой эту напасть: боялись "патриотов", доносов. Многие были убеждены, что убитые деятели еврейской культуры... действительно виновны в уголовных преступлениях и идеологических ошибках, которые им приписывались в ругательных статьях, и они осуждены правильно. Широкие еврейские массы не воспринимали эти преследования как наступление на весь еврейский народ»[5].

А в 1948-м убили Михоэлса. После этого власти уже не стеснялись: началась откровенная травля евреев, едва прикрытая фиговым листком ярлыка «космополиты без языка и без родины».

Однако родина евреев именно тогда, в ноябре 1947 года, вдруг дала о себе знать: ООН приняла решение о создании государства Израиль, и Советский Союз проголосовал за! Зажёгся огонёк надежды: может быть, когда-нибудь можно будет избавиться от тяжких объятий «братского великого русского народа» и уехать в государство евреев? Нет, «советская действительность» не оставляла места для такой надежды.

Страшный 1952 год остался в памяти навсегда: в Москве были расстреляны лучшие еврейские писатели, поэты, артисты.

«Мы знали, что они погибли, даже дату знали: 12 августа 1952 года, – писала Дора в одной из своих статей в 1957 году. – Профессора Нусинова я хорошо знала, как прекрасного лектора по литературе, еврейской и западной. Он читал у нас лекции… Его глаза, умные, блестящие, неотступно стояли передо мной, молили и требовали: Это не должно повториться!

Я видела, как русский нацизм наступает на евреев, одновременно лишив наш народ его интеллигенции: общественных деятелей, писателей. Будто чёрное облако опустилось над еврейским народом»[6].

Когда в 1952 году Борю перевели в другую школу, мальчишки в классе в первый же день решили избить «жидёнка» – просто так, для развлечения. Вступился Юра Бутман, мальчик из хорошей еврейской семьи, – тогда, в том пятом классе, он считался едва ли не самым сильным и умел драться. Юра и Боря стали ходить вместе из школы и подружились. Эта дружба сохранилась на много лет.

Ощущение вражды и ненависти, исходившее от окружения, заставляло евреев – и детей, и взрослых – сбиваться в группки и компании чисто еврейские.

Вот и Лилиана Лунгина сказала:

«Я не понимала, какой я национальности... Но когда начались преследования – это ведь железным образом возникает, когда тебя бьют. Когда я увидела, что быть евреем как бы стыдно, я стала говорить, что я еврейка, потому что иначе было унизительно»[7].

В январе 1953 года началось «дело врачей», в газетах и на радио покатились рассказы об «убийцах в белых халатах», и имена их были еврейскими. Готовились погромы, это было ясно. Многие в те дни пытались обращаться к Эренбургу, Кагановичу и другим прославленным еврейским деятелям, но ответа не получали.

«Может быть, тогда советские евреи осознали, – писала Дора, – что произошло с нашим народом: у него сняли голову».

Но пришёл март 1953 года. Пятого марта объявили, что умер Сталин.

Смерть Сталина в доме у Подольских не обсуждали. Горевать тут было не о чем, считала Дора, хуже, чем сейчас, вряд ли будет. Однако среди друзей и родственников распространялся страх: вот теперь начнутся погромы...

Семён Подольский и Гроссманы

История жизни Доры Борисовны Кустанович в дальнейшем переплелась с историей моей семьи – Подольских, Гроссманов и Камень. Начало этой семьи – в еврейском местечке, названном

Ново-Воронцовка

Муж Доры, Семён Моисеевич Подольский, был двоюродный брат моей мамы Сони Гроссман: матери их были родные сёстры. Семён, как и моя мама, родился в Ново-Воронцовке на Украине. Теперь на этом месте разлилось «Каховское море» и затопило всю округу.

В Воронцовке – так местечко называли в обиходе, сокращая официальное название, – жили евреи вперемешку с украинцами, и говорили соответственно на идише и на украинском, часто перемежая эти звучные языки. И песни любили петь еврейские и украинские.

Жил там когда-то огромный семейный клан Гроссманов, патриарх которого Арон Гроссман, мой прадед, занимался закупкой зерна на Херсонщине и переправкой хлеба в Одессу на экспорт. Пятеро сыновей Арона занимались хлебом: Нахман, Лейб и Нутель помогали отцу в торговле зерном, Хацкель владел мельницей и молол зерно, а Давид, мой дед, держал пекарню, выпекавшую хлеб для всей округи. В этой пекарне работали все 10 сыновей Давида и все зятья.

С революцией начался разгул мужицких банд на Украине. Погромы катились по стране – белые, красные, зелёные, петлюровцы, деникинцы, махновцы – все приложили руки к кровавым бойням. Евреи Воронцовки от бандитов отбивались, мужчины были вооружены.

Беда пришла в 1920-м. В один из дней налетели на Воронцовку несколько махновцев, но получили отпор. На следующий день прискакала большая банда, устроила засаду. Когда все мужчины, человек двадцать или больше, возвращались из другого села, всех поймали, связали, сбросили в старый колодец, облили бензином и сожгли заживо.

Это случилось не в 1941-м, а в 1920-м. И сделали это не пришлые немцы, а свои соседи, украинцы.

Так погиб отец Семёна Моисей Подольский, и мой дед, и два его брата, и трое его сыновей, братьев моей мамы, и зять его Абрам Цыбулевский, и другие евреи – более двадцати человек сожжены в том колодце. Бандиты, убив мужчин, ограбили в местечке всё, что могли, подожгли мельницу, пекарню, и умчались разбойничать дальше.

Я пытаюсь представить себе этот ужас, опустившийся на осиротевшее селение, и не могу. Два десятка семей остались без кормильцев. Вчера они были частью великолепного клана хлебников, кормивших всю округу, – и в одночасье буквально стали нищими сиротами.

Во главе семьи встала жена Давида, моя бабушка Лея.

У дочери её, Ривы, было шестеро детей. Когда ее мужа, Абрама Цыбулевского, убили, младшему был год, а старшему, Мише, 10 лет. Это он, Миша Цыбулевский, запомнил и внукам своим потом рассказывал, как приходила бабушка Лея, держа его, Мишу, за руку, к тому страшному колодцу, набирала в ладонь пепел с земли и тихонько говорила на идиш: «Вот они, все мои любимые»...

А Маня Подольская, старшая сестра Семёна, через полгода после свадьбы оставшись вдовой, вскоре родила сына. Соломоном назвала. Не хотела, чтобы сын носил имя убитого отца. Даже фамилию отца сменила. Как тогда устроили эту замену, теперь не узнать. Знаем только мы в семье, что ребёнка усыновил 14-летний брат Мани, Семён Моисеевич Подольский, и записан был мальчик как Соломон Семёнович Подольский, Сеня. Став взрослым, Сеня Подольский остался дружен со своим приёмным отцом Семёном и с женой его Дорой Борисовной.

Наверное, Риве Цыбулевской было тяжелее всех: осталась вдовой с шестью детьми, как их кормить? Всё, что удавалось добыть, заработать, отдавали младшим детям. Взрослые жили впроголодь. У Ривы открылся туберкулёз. Лечить эту болезнь тогда не умели, знали, что нужно кормить, а кормить было нечем. Бабушка Лея забрала сирот к себе.

Мои родители: Соня Гроссман и Иосиф Камень

Младшая дочь Леи и Давида – Соня Гроссман считалась признанной красавицей.

Соня Гроссман, 1924 г.

В 1920 году, когда её отца убили, ей было 14 лет. Из самой младшей дочки она вдруг стала взрослой тётей шести малышей – осиротевших детей её сестры Ривы. Через год в ближнем городе открылось педагогическое училище, и Соня пошла туда учиться. А Семён Подольский, лучший друг её детства, уехал учиться в Москву. Через три года Соня стала учительницей в одном из шахтёрских посёлков Донбасса, на Смолянке. Здесь и нашёл её свежеиспеченный горный инженер Иосиф Камень.

Иосиф Камень родился в 1902 году в еврейской колонии под Мариуполем, отец его был учителем в хедере. Мальчик любил учиться, в возрасте 15-ти лет весной 1917 года сдал «экстерном» экзамены за полный курс гимназии.

К 1921 году кончилась революция и гражданская война. В Юзовке (потом переименована в город Сталино, а ныне Донецк) открылся Горный институт. Иосиф Камень поступил на электротехнический факультет. Учился сам, по книгам, в институт ходил сдавать экзамены.

В голодные годы после Гражданской войны зарабатывал на хлеб чем придётся, от частных уроков и до паяния дырявых вёдер, от бухгалтерских расчётов для «частников» до погрузки угля в вагоны. В институте был лучшим студентом, несколько раз получал разные премии.

В то время в Горном институте в Юзовке учился Никита Хрущев, студент очень слабый, но уже тогда партийный деятель, председатель студенческого комитета, распределявшего разные «материальные блага»: дополнительные талоны на хлеб, на одежду. Иосиф однажды помог Никите выполнить какое-то учебное задание. После этого на заседании комитета Хрущев сказал:

– Давайте дадим Камню штаны, а то лучший студент у нас ходит в рваных штанах!

И Иосифу выдали бесплатный талон на штаны, которые он потом носил лет десять. Но от Никиты и вообще «общественно-политической деятельности» всегда старался держаться подальше. После окончания института с Хрущёвым больше никогда лично не встречался.

Через 5 лет Иосиф окончил институт с отличием и получил должность инженера на шахте Смолянка. Здесь он и влюбился в Соню Гроссман, и оставался влюблённым в неё до конца жизни своей. В 1927 году они поженились.

В конце 1927 года Рива Цыбулевская, сестра Сони, умерла от туберкулёза. Иосиф и Соня перевезли бабушку Лею и шестерых детей Ривы к себе. Старший из братьев Цыбулевских, 17-летний Миша, быстро выучился на слесаря и уехал, остальные ещё несколько лет жили у Иосифа и Сони, учились. Став постарше, разъехались по Донбассу.

Борис Цыбулевский – третий из братьев Цыбулевских, стал лётчиком, прошёл всю войну 1941-45 гг. О нём, не называя по имени, писала Дора в своей статье в 1957 году. Боря-лётчик – так его называли в большом клане наших родственников – долгие годы хранил дружбу с Соней и Иосифом Камень, с Дорой и Семёном Подольским.

В 1930 году газеты опубликовали статью Сталина «Головокружение от успехов». Как впоследствии говорил мой отец, из этой статьи он понял, что у социализма в России будет звериный оскал. Сделал попытку уехать из России, но было поздно – «ворота» закрылись. Иосиф решил держаться подальше от столиц: аресты среди друзей, знакомых и родственников катились широкой волной. Никаких иллюзий насчёт советской власти у него к 1930 году не было.

Как раз тогда был выдвинут принцип: «каждая авария имеет фамилию, имя и отчество», т. е. непременно должен быть найден (и, разумеется, арестован) конкретный «виновник», как правило, «ответственный» инженер. Если оказывалось, что виновник сам погиб при аварии, сажали в тюрьму любого другого «ответственного».

Соня Гроссман, комсомолка, активистка, твёрдо верила в будущее счастье – социализм. Однажды её вызвали в райком комсомола и сказали, что её муж Иосиф Камень – враг народа, и поэтому она должна его убить. Предложили револьвер. Она сказала, что стрелять не умеет, в преступность мужа не верит, и отказалась дальше разговаривать. Домой её всё же отпустили, и она об этом сразу рассказала Иосифу. Иосиф уволился тут же и перешел на преподавательскую работу. В 1940-м защитил кандидатскую диссертацию по электрическим машинам и стал доцентом в Новочеркасском Политехническом институте. Тогда же начал работать над докторской диссертацией.

Война застала нашу семью в Новочеркасске: Иосиф, Соня, трое детей и бабушка Лея, мать Сони.

Иосиф давно уже научился читать советские газеты «между строк». Знал, что немцы уничтожают евреев, хотя советская пропаганда это скрывала. Вложил много сил, чтобы отправить семью на Урал заблаговременно. В армию его не взяли из-за плохого зрения. Бросив всё, в том числе и готовую докторскую диссертацию, он успел перед самым приходом немецких войск уехать на велосипеде из города, к зиме добрался к нам на Урал. С декабря 1941-го до 1945 года преподавал в Магнитогорском Металлургическом институте, а затем перешёл в Криворожский Горнорудный институт, и мы переехали на Украину, в город Кривой Рог.

Тут отец столкнулся с тогда еще новым явлением: начальником у беспартийного еврея непременно должен быть член партии, обязательно украинец или русский. Это был, как правило, безграмотный тупица, который считал нужным давать свои «ценные указания» там, где ничего не смыслил. Относившийся всегда очень ответственно к работе Иосиф пытался возражать, но, разумеется, кроме испорченных отношений с начальством, ничего не достиг.

В моей памяти Кривой Рог – толпа антисемитов-бандитов. Мне 9-10 лет. Дойти до школы – как сквозь огонь: мальчишки швыряли камни или налетали ватагой и били с криком «сарра», «жидовка». Я научилась отбиваться своим школьным парусиновым портфелем на ремне, размахивая им как пращой. В школе – женской! – ощущение ненависти и злобы от соучениц и многих учителей. Мы, три еврейских девочки в классе, быстро научились держаться вместе.

В школе мне пришлось учить украинский язык, и хотя вообще языки давались мне легко, угодить учительнице-антисемитке было невозможно. Поэтому я этот язык возненавидела. А моя мама Соня говорила по-украински прекрасно и любила петь мелодичные украинские песни. Про то, что украинские бандиты в двадцатом году убили её отца и братьев, она тогда нам не рассказывала…

Квартиру дал институт. Сначала – на берегу реки Ингулец. Вокруг дома был большой двор, заросший бурьяном. Весной мы всей семьёй выдрали засохший бурьян, вскопали землю, и через месяц уже выкладывали на завтрак свеженькие, со своего огорода, редиску, лук, огурцы, помидоры. Удовольствие несказанное! В Магнитогорске мы только картошку выращивали, и ей были рады. Потом институт предоставил другую квартиру, ближе к институту. Там огород разводить было негде, зато окружение было не таким бандитским, и ходить в школу мне было ближе и безопаснее.

1948 год. Таганрог

В 1948-м Иосиф ушёл из антисемитского Кривого Рога в Таганрогский институт электрификации сельского хозяйства. Но и здесь оказалось то же самое – сначала его назначили «и. о. завкафедрой», а при появлении русского члена партии перевели в доценты. Тем не менее, работать все же можно было.

В Таганроге студенты очень любили Иосифа (есть немало фотографий – ему приносили цветы, считали за честь сфотографироваться с любимым преподавателем). Он вёл большую научную работу и готовил докторскую диссертацию – вторую, т. к. первая пропала, осталась в брошенной квартире в Новочеркасске в июле 1941-го. А с начальством он и тут не ладил.

Однажды в институте устроили собрание для «осуждения буржуазно-релятивистских заблуждений в физике». Год – 1948-й, хочу напомнить. Мне 12 лет. Отец взял меня с собой на это собрание. Докладчик вполне серьёзно объяснял, что «движение не может быть относительным: вот проехала машина по грязи и оставила след на земле; ясно, что машина двигалась по Земле, а не Земля по машине...» Докладчик кончил, вопросов не было. Выступил партсекретарь, повторил ту же чушь. Тогда пошел к трибуне Иосиф. Он сказал: «Я тут шёл между рядами стульев, зацепился за гвоздь, и этот гвоздь оставил след на моей рубашке. Это гвоздь двигался по мне или я по гвоздю?» – и ушел с трибуны под осторожные смешки публики. Ответа не последовало, собрание на этом закрыли. А могли и за такое «выступление» посадить в те времена, как я теперь понимаю. Но обошлось.

В газетах и на собраниях в те дни катилась полным ходом кампания по «разоблачению космополитов без языка и без родины» – так называли в газетных статьях еврейских писателей и критиков, историков, артистов и прочих «гуманитариев». Отец прекрасно понимал, что это значит: власти разворачивают большую антисемитскую кампанию.

Настроение на улицах Таганрога, несмотря на это, было намного спокойнее, чем в Кривом Роге. Летом в Таганроге райская жизнь: песчаный пляж Азовского моря, изобилие свежей рыбы, овощей и фруктов на рынке. Отцовская зарплата доцента к этому времени уже прилично обеспечивала нашу жизнь. Даже купили пианино – старое немецкое, с мягким и певучим звуком.

1950-й год. Власти готовили «процесс инженеров». Муж Сарры Камень, сестры Иосифа, инженер, арестован весной в Москве. Сын их, 15-летний Феликс, прожил лето у нас в Таганроге.

1951 год. В Москве арестован родственник Сони Абрам Григорьевич Танкилевич, генеральный директор Московского Метростроя. Дочку Абрама, одиннадцатилетнюю Светлану Танкилевич, родственники тоже отправили к нам в Таганрог. Её мама, жена Абрама, в это время умирала от рака.

Семейство Камень в Таганроге, 1951 г.

Как я теперь понимаю, мои родители в то страшное время проявили немало мужества. За «связь с врагами народа», как это тогда называлось, могли посадить и их. Однако они не только приняли детей, но и посылали деньги их родителям. У нас в семье это воспринималось как само собой разумеющееся: у родственников беда – надо помогать. Вопрос «виновности» не обсуждался. К осени дети вернулись в Москву: их мамы считали, что от судьбы не уйдёшь. То есть, от власти, на самом деле. К счастью, власть не тронула ни этих детей, ни их мам. Не всем в то время так везло. Родственники в Москве жили в страхе: одних уже арестовали, другие ждали ареста со дня на день.

В начале 1951-го Иосиф закончил свою докторскую диссертацию и сдал в Московский Энергетический институт (МЭИ) на рассмотрение. Тогда, в 1951 году, в страшное время, возобновилась дружба моих родителей с семьей Подольских в Москве.

Спустя год, в 1952-м, Иосиф снова поехал в МЭИ, но оказалось, что его работа исчезла. При попытке что-либо выяснить Иосиф получил от заведующего кафедрой «настоятельный совет»: уехать из Москвы поскорее и вопросов не задавать. Так он и сделал: угроза погрома ощущалась явственно.

Через год обнаружилась где-то в Кишинёве чья-то докторская диссертация на ту же самую тему. Иосиф нашёл её заголовок в каталоге институтской библиотеки и выписал по межбиблиотечному абонементу. В ней было 500 страниц текста, а не 200, как в пропавшей работе Иосифа, но все графики и таблицы экспериментальных замеров удивительно точно совпадали с теми, которые были у Иосифа... Жаловаться было некому и незачем – быть бы живу!

К осени 1952 года мы переехали на Украину, в Днепропетровск.

«Украина была огромным полем массового убийства евреев, пишет Эфраим Зуров (Центр Шимона Визенталя, который занимается розыском конкретных военных преступников, а не описанием событий и эпизодов Холокоста). Целые районы сплошь покрыты сотнями братских могил... Нет сомнения в том, что сами немцы были удивлены размерами ненависти к евреям, с которой они столкнулись в Украине и с цепкостью народной памяти на технологию изуверской расправы, из поколения в поколение передававшейся со времен Хмельничины, Гайдаматчины, периодических погромов и Гражданской войны»[8].

Эту атмосферу скрытой, а порой и откровенной ненависти в украинских городах невозможно было не чувствовать. Кампания борьбы с «космополитами» в разгаре, антисемитские статьи и фельетоны в газетах – ежедневно. Само слово «еврей» воспринималось как неприличное, почти запретное.

Кульминация наступила 13 января 1953 года: все газеты опубликовали сообщение о деле врачей: «убийцы в белых халатах». Ждали погрома. Ходили слухи о высылке всех евреев в Биробиджан или на Колыму. Так прошёл февраль.

5 марта 1953 года объявили, что умер Сталин. Вечером к нам пришёл наш родственник, 17-тилетний Аба Гроссман, со словами:

– Сталин нас спасал, а теперь будет погром, нас всех убьют.

Отец мой ему ответил:

– Сталин и был главный погромщик, а теперь мы спасены.

Впервые в жизни я услышала, что отец так откровенно высказался при другом человеке. Он даже при маме не говорил ничего «антисоветского» никогда. А ведь он всё понимал, в отличие от большинства людей вокруг, и ненавидел Советскую власть до глубины души.

В Кремле явно шли разборки, но напряжение страха снижалось. В апреле опубликовали опровержение «дела врачей». Евреи Днепропетровска подняли головы. В ходу был очередной анекдот:

– Почему прошлым летом в Днепре воды не стало?

 – Все евреи в рот воды набрали!

– А почему сейчас наводнение?

 – Потому что евреи рты открыли!

Ну, по правде говоря, не очень-то открыли, а – с большой оглядкой. Ужас от прокатившейся волны всеобщей ненависти ещё был очень свеж в памяти. Но стало легче дышать.

В июне 1953-го я сдала все экзамены на «аттестат зрелости» – так назывался документ об окончании средней школы. Сниженный по «неизвестной» причине балл за сочинение по русскому языку лишал меня медали. Пришлось сдавать вступительные экзамены в институт.

Тут не обошлось без происшествия: на экзамене по математике в моём билете «оказалась» задача с ошибкой в условии. Я эту ошибку нашла и показала экзаменаторше. Она не глядя сказала:

– Вы не решили задачу, тройка.

Я забрала свой черновик и пошла на следующий день к заведующему кафедрой математики. Он честно проверил мой экзаменационный лист и исправил оценку на «отлично». Меня приняли в Металлургический институт.

Этот руководитель кафедры математики, украинец по фамилии Щербина, был человеком особенным. Говорил он на смеси украинского с русским, при этом брызгал слюной нещадно, и был отчаянный алкоголик. На 1-м и 2-м курсе он читал нам математику, и это были великолепные лекции даже тогда, когда он являлся «в дóску» пьяный, что случалось часто. Однажды он пришел на лекцию и, не здороваясь, сказал:

– Цэ для всёго свиту... Эйнштейн помер! Чи вы знаете, хто это? Не! А сапожник, шо мне ботинки чистить, плакал! Он знаеть, хто такий Эйнштейн! Великий еврэй! От такая нация... – и перешёл к лекции.

1955 год. Иосиф снова взялся за научные исследования, стал опять делать докторскую диссертацию – в третий раз! – вместо украденной в 1952.

Съездив в Москву, привёз радиоприёмник, который мы вскоре подстроили на волну радиостанции «Голос Израиля». Глушили эту волну нещадно, но кое-что удавалось услышать. Иногда даже голос Би-Би-Си прорывался. В нашем окружении эти «голоса» слушали все, и обсуждали шёпотом. В особенности студенты.

В 1955 году я перешла на 3-й курс, и тогда в нашем институте объявили набор в группу автоматики. В программу для этой группы включили дополнительные часы по математике, электронике и ещё ряду предметов. Вся программа механиков при этом оставалась обязательной. Желающие из 90 студентов 3-го курса механиков могли перейти на новую специализацию. Записалось в группу 27 человек. Из них – 19 евреев! А из девочек – я одна. Всего на курсе было 6 студенток, из них только я оказалась храброй.

Группа быстро сдружилась: это были самые способные, грамотные и начитанные студенты курса, которым было интересно учиться, а не дурака валять. В первую же экзаменационную сессию в группе оказалось 22 отличника – небывалый случай в истории института. Через 3 года в выпуске нашей группы из 27 оказалось то ли 16, то ли 18 «красных» дипломов с отличием.

Исключением в группе был только Коля, тупой и безграмотный парнишка. По всеобщему убеждению, он был переведен в нашу группу в качестве агента КГБ, чтобы сообщать «куда надо» о наших разговорах. Был он часто мишенью для незлых шуток, но вместе с тем ему охотно помогали учиться ребята в группе, насколько это было возможно при его неграмотности, в случае чего выручали шпаргалками. Разговаривать при нём ничуть не стеснялись. А разговоры шли самые разнообразные: история, физика, литература, в том числе даже поэзия таких полузапрещённых поэтов как Ахматова и Пастернак, и ещё многое. И, конечно, частенько – новости, услышанные сквозь шум глушилок по «радиоголосам».

Одна сценка с участием этого Коли мне запомнилась.

Утром начало лекций в 8-00, я – по своей дурной привычке почти опаздывать – влетаю в аудиторию без одной минуты восемь. У дверей стоит Адик и, указуя на меня перстом, вопрошает:

– Лида, кто был Иисус Христос по национальности?

Я на ходу, не задумываясь, отвечаю:

– Еврей, конечно! – и вдруг вижу прямо против себя полные отчаяния серые глаза Коли и его буквально вопль:

– Не-ет! Ру-усский!

Хохот всей группы прерван входящим за моей спиной преподавателем.

1956-й – год «оттепели»

Хрущев у власти, ХХ съезд КПСС, «разоблачение культа личности». Вернулся «по реабилитации» из концлагеря в Москву Семён Грунин, муж сестры Иосифа. И Абрама Танкилевича освободили. Многие тогда возвращались, но ещё больше приходило извещений о посмертной реабилитации.

Характерный анекдот того времени:

«Посадил дед репку. Посадили деда за репку. Посадили бабку за деда, посадили внучку за бабку, посадили мышку за внучку... А потом стали дело пересматривать. И вы знаете, говорят, мышка уже реабилитирована! Посмертно, разумеется...»

В 1956 году впервые появилась у нас дома «литература» – газеты на идише из Израиля. Отец мой привёз это из Москвы, сказал: «от Подольских».

Дора, Борис, Семён Подольский, Москва, 1954 г.

В 1954-м Подольские приобрели приёмник и начали слушать передачи из Израиля на идише: «Голос Сиона для диаспоры». Хоть и сквозь «глушилки», но всё-таки кое-что удавалось услышать. А так хотелось хоть что-нибудь узнать о Стране Евреев!

Умерла бабушка. Гарик закончил техникум и уехал на работу в Пензу. Приезжал в командировку такой взрослый и самостоятельный. Через год началась его служба в армии.

Гарик Теплинский в армии, 1957 г.

Барух в свободное время любил бродить по улицам Москвы. Как-то случайно забрёл в Московскую синагогу на улице Архипова, познакомился там с сотрудниками израильского посольства и однажды, на праздник Симхат Тора, получил в подарок молитвенник. Принёс домой, показал родителям.

Тогда впервые между ними произошёл серьёзный разговор: можно ли у людей из Израильского посольства что-нибудь узнать о положении евреев в мире? о еврейской культуре, истории? о еврейском государстве? о жизни евреев в Израиле? Хотя по здравому смыслу не могло быть ничего плохого в их интересе к своей национальной культуре, но какого здравого смысла можно было ожидать от советских властей? Вне сомнений: это опасно.

– Если поймают, всё равно убьют, – сказала Дора, грустно улыбнувшись, – но жить, как тот премудрый пескарь, который жил – дрожал, и умирал – дрожал, мы не можем...

Литературные герои всегда были живыми участниками семейных разговоров у Подольских, как и в нашей семье.

В тот вечер все трое приняли очень важное для себя решение: несмотря на риск, попытаться получить хоть какую-нибудь информацию об Израиле, о жизни евреев там. Боря стал встречаться с людьми из посольства и приносить домой «литературу»: газеты на идиш из Израиля, календарь на русском с описаниями еврейских праздников. Потом это стало делом регулярным.

Однажды пришла на встречу с израильтянином и Дора. Встретились в Музее изобразительных искусств им. Пушкина: там спокойно, посетителей почти нет. Она продумала заранее, о чём спросить и что просить.

Первый вопрос:

– Как можно легальным путём уехать в Израиль?

Оказалось, въездную визу можно получить хоть завтра, но требуется выездная из СССР. А это невозможно: Советский Союз никому выездных виз не даёт. Даже просить опасно.

– Если вас и не арестуют, то с работы снимут, – сказал израильтянин.

– Мы работаем учителями, заработки маленькие, дотянуть бы до получки – и то хорошо. Если уволят, нам завтра же нечем будет жить.

Он развёл руками:

– В этом я вам не могу помочь.

Второй вопрос, вернее, просьба:

– Нельзя ли получить материалы о жизни евреев в Израиле и в мире? Ведь мы не знаем, что творится на свете, на «еврейской улице», как живут в Израиле.

– Я постараюсь.

Вскоре они получили от него «Фолк ун Цион», две брошюры «Евреи-коммунисты о положении евреев в Советском Союзе», материалы о Синайской кампании, историю евреев на английском языке.

«Некоторые материалы были настолько интересны, – рассказывала Дора, – что ими хотелось поделиться. Так, материалы о Синайской кампании мы передали в Днепропетровск.

Серию статей канадского лейбориста Зальцберга, письмо Говарда Фаста "Почему ты так нагло лгал, Борис Полевой" и ещё пару статей я перевела на русский, чтобы и другие люди могли с ними познакомиться. Ведь в Москве не только молодёжь, но и евреи средних лет не умеют читать по-еврейски»[9].

Так нечаянно в 1956 году в Москве Дора Кустанович стала создавать самиздат. Рукописные переводы её пошли по рукам, многим это оказалось интересно. Одни читали и возвращали, другие переписывали для себя и передавали своим друзьям.

Более того, Дора решилась написать в Израиль о том, что она знала и понимала. О том, что в Советском Союзе вся еврейская культура под запретом, почти все видные деятели её уничтожены, ещё не зажила рана от «Дела врачей», евреев не принимают на работу во многих местах...

«Советской власти казалось, что народ онемел, некому слово сказать. Так нет же! На протяжении 20-и месяцев я сообщала за границу о том, какой произвол царит в отношении евреев как народа. Мне казалось преступлением не писать об известных мне фактах, о страданиях, об ущемлении национальной гордости. Я понимала, что за такие "преступления" придётся расплачиваться. Правда, я думала, что арестуют только меня»[10].

Она назвала статью «О положении евреев в Советском Союзе». Написала на идише, очень надеясь, что в Израиле её переведут на иврит и опубликуют. Конечно, без имени автора. Боря передал мамину рукопись работникам израильского посольства.

Статью действительно опубликовали – но не на иврите, а на идише, в журнале «Ди Голдене Кейт», за подписью «Ицхак бен Авраам»[11].

Не совсем то, что она хотела, но и это был успешный шаг. Ободрённая этим, написала ещё десять статей на идише. Приводила в них множество фактов, рассказов, цитат из советской прессы. Надеялась, что евреи в свободном мире, узнав это всё, поднимут свой голос в нашу защиту. И эти статьи Борис передал работникам израильского посольства.

Ещё пять статей Дора написала по-русски, в том числе «Открытое письмо Говарду Фасту». Это письмо в переводе на английский опубликовала в Америке «Нью-Йорк Гералд Трибьюн» в марте 1958 года.

Все остальные статьи Доры Кустанович по сей день лежат в израильском секретном архиве... Когда спустя десять лет она приехала в Израиль, то с большим трудом добилась доступа к собственным статьям, хранившимся в МИДе Израиля. Как выяснилось, их не стали публиковать, «чтобы не дразнить русского медведя».

«Литературу», полученную от работников посольства Израиля, давали читать лишь очень близким друзьям. В том числе и моему отцу, когда он в очередной раз приехал в Москву. Соблазн был велик – Иосиф увёз газеты с собой в Днепропетровск, хоть и понимал, что опасно, что «оттепель» весьма условная. Иногда по вечерам он читал и переводил некоторые статьи вслух для меня и моего брата Эрика. Мы знали на идише едва ли десяток слов. Но было двое-трое достаточно близких друзей, знавших идиш, кому отец тоже давал читать эти газеты из Израиля. Разговоров на эту тему мы дома не вели: опасно.

1957 год: Международный Фестиваль молодежи и студентов

Я приехала в Москву, и весь месяц мы с Борисом Подольским мотались по Москве и ловили выступления израильских артистов. Таких, как мы, было немало, и попасть на эти выступления было непросто, их каждый раз переносили в новое, необъявленное место, на другие, не по напечатанной программе, часы, и вся толпа жаждущих всякий раз кидалась в новое место, кем-то подсказанное, и мы вместе с ними. Нам было страсть как интересно видеть этих израильтян. Это были не только живые существа из Страны Золотых Снов. Это были удивительные евреи, были среди них даже йеменские, с длинными закрученными пейсами – мы вообще впервые видели евреев с пейсами, до того только читали об этом у Шолом-Алейхема.

Барух:

Впервые в СССР приехала крупная делегация из Израиля – двести человек! Интересно, что в действительности были две израильские делегации – сто коммунистов и сто человек общей делегации. Они даже добирались до Советского Союза порознь. На границе их соединили – советская власть не могла допустить две израильские делегации, но друг с другом они даже не общались! Мы, московские евреи, очень быстро научились различать представителей и той, и другой группы – у них были разные значки на груди. К коммунистам подходить не было никакого смысла – вся их информация укладывалась в четыре слова: в Израиле всё плохо. Ничего другого от них узнать было нельзя.

Папа рассказывал, что однажды он наткнулся на группу евреев, беседующих с израильской коммунисткой – родом из России, она знала и идиш и русский. Она твердила одно: «там всё плохо, всё ужасно...» Тогда один из евреев предложил ей: «Если всё там так плохо, если вам так не нравится жить в Израиле, то давайте поменяемся – вы сюда, а я туда!» Какую бурю гнева вызвали у неё эти слова!

Однажды с уже купленными билетами я с приехал на концерт в театр им. Пушкина, а там – пусто. Топчутся в растерянности несколько евреев. Выясняется, что концерт перенесён в театр Советской армии. Мчимся туда – площадь перед театром битком набита возбуждёнными евреями, сам театр плотно окружён даже не милицией, а цепью солдат, взявшихся за руки. Мы размахивали купленными билетами – бесполезно. В зале оказались только те, кто приехал задолго до начала концерта. Такими счастливчиками были и мои родители.

Но мы не уходили. Стояли и ждали конца концерта. Познакомился я во время этого стояния с двумя девушками, одна из которых была Тина Бродецкая. С ней мы подружились потом. Наконец концерт закончился, из театра повалила толпа, я нашёл своих родителей, и они рассказали, что зал был набит битком – пожарниками, милиционерами и другими «идейно проверенными лицами.

Все мы понимали, что в этой толпе количество агентов КГБ даже больше обычного, но ведь мы ничего незаконного не делали – даже с точки зрения КГБ! Однако, Семён и Дора волновались. Решили, что Боре лучше после фестиваля убраться из Москвы. Когда фестиваль закончился, Боря уехал до конца лета к нам в Днепропетровск. В конце августа он вернулся в Москву: с 1 сентября начинался новый учебный год.

Тем временем Семён нашёл для Бори учителя иврита. Восьмидесятилетний Григорий Давидович Зильберман стал приезжать к Подольским домой и обучать Борю библейскому ивриту в идишско-ашкеназском произношении: «иврис ашкеназис». Однажды он сказал, что есть у него ещё ученица, предложил заниматься вместе. Так появилась у Подольских молодая красавица Тина Бродецкая. Она и её родители тоже встречались с работниками Израильского посольства, получали «литературу», читали, обсуждали.

В Днепропетровске жили несколько семей наших родственников. В феврале 1958-го зашёл к нам в гости мамин племянник Борис Цыбулевский. Бывший лётчик, трижды представленный к званию Героя Советского Союза во время войны за своё отчаянное геройство, но так и не получивший звезды Героя, он ушёл из армии в начале 50-х и поселился с женой и сыном в Днепропетровске. Мы его звали «Боря-лётчик» в отличие от моего старшего брата, тоже Бориса. Сын Бори-лётчика, 12-летний Мишка, учился отлично, но дети в школе дразнили «жид» и нередко били. Однажды крикнули «Убирайся в свой Израиль!»

Мишка пришёл к отцу с вопросом:

Почему Израиль?

Что сказал ему патриот и искренно советский человек Борис Цыбулевский?

Потому что Израиль – государство евреев.

Так давай уедем туда! – сказал Мишка...

Когда это всё у нас было рассказано – со смехом и шутками, мой отец сказал, что об Израиле можно кое-что почитать. Дали Боре-лётчику карманный календарик на русском языке, изданный в Израиле. В нём были коротенькие рассказы о Стране, о еврейских праздниках, кое-какая статистика.

Откуда?

От Подольских.

Оказалось, Цыбулевский собирался вскоре съездить в Москву, чтобы купить телевизор (в те времена телевизор надо было «доставать» в Москве, в Днепропетровске это было недоступно) и думал остановиться у Подольских.

У Семёна и Доры есть немало материалов об Израиле. Спроси, они расскажут, – сказал мой отец.

Спустя месяц Боря-лётчик вернулся из Москвы с телевизором, упакованным в картонный ящик. В этом же ящике привёз он ещё тоненькую пачку израильских газет на идише.

Подольские передали для вас, – сказал он, отдавая пачку моему отцу.

2. Арест, следствие, суд

Дар ясновидения

Дора Борисовна обладала даром ясновидения и прекрасно это осознавала. Это просто был факт её жизни, особенность её существования. Объяснять этот факт она не пыталась, насколько я знаю, и говорила мне об этом только в тех редких случаях, когда это касалось нашей жизни. Другим людям она об этой своей способности не говорила никогда, насколько я знаю. Прекрасно понимала, что такие непонятные явления могут только вызывать недоверие и даже насмешку. Здесь я рассказываю только о том, что я сама видела и слышала.

Впервые я с этим столкнулась, когда её сына Борика – так она его звала обычно – арестовали в 1967 году. Это был второй арест.

В то время Дора Борисовна с её мужем Семёном Моисеевичем Подольским, отбыв полных семь лет в лагерях, уехали в Житомир, а мы с Борей, удачно расписавшись в Ивано-Соболевском сельсовете Александровского района, поселились у моих родителей в Краматорске Донецкой области.

Арестовали его милиционеры на улице, недалеко от дома, где мы жили, когда он шёл в аптеку за лекарством. Ко мне сразу же прибежали соседские дети сказать об этом. Этот арест был в тот момент полной неожиданностью для меня.

Я собралась бежать в милицию выяснять, в чём дело, но тут зазвонил телефон. На бегу я подняла телефонную трубку и услышала голос Доры Борисовны:

Лида, где Борик?

Я ответила не раздумывая:

Он ушёл в аптеку, скоро вернётся.

Зачем её волновать, может, всё обойдётся. Но она переспросила, с явным напряжением в голосе:

С ним всё в порядке?

Я сказала:

Да-да, он Вам перезвонит, когда вернётся, и, повесив трубку, помчалась в отделение милиции.

Увы, за арестом последовали тюрьма, суд и 2 года лагеря.

Но как Дора Борисовна в Житомире узнала, что с сыном что-то случилось в Краматорске? Случайность? Совпадение?

Позднее я спросила её, и она – не сразу, как бы размышляя, сказала:

Не знаю, как объяснить. Я вдруг увидела его лицо, он был встревожен и испуган. У меня такое бывает, вдруг как будто вижу лицо... Но я не доверяю сама себе в таких случаях. Если есть возможность, пытаюсь проверить. А тут ещё и сердце сжалось... Телефон под рукой, я сразу набрала твой номер. Ты сказала «всё в порядке», я сама себя мысленно отругала, но тяжёлое чувство не отпускало. А через два часа ты сообщила, что – да, Борик арестован.

***

Второй случай – более явный, я бы сказала – произошёл через год, в августе 1968 года. Уже прошёл суд, приговоривший Баруха к 2-м годам в лагере «строгого режима». По прошествии года со дня ареста дали Доре Борисовне и мне свидание с ним.

Лагерь был в Макеевке, недалеко от города Донецка. Машины у нас не было. Добираться из Краматорска в Донецк надо было самолётом: 20 минут полёта до Донецкого аэропорта в маленьком самолёте с жесткими металлическими скамейками на 10 пассажиров, оттуда автобусом в Донецк, из Донецка – в Макеевку.

Накануне Дора Борисовна приехала из Житомира ко мне в Краматорск, и мы по телефону договорились с Сеней Подольским, двоюродным братом Баруха, жившим в Донецке, что он нас встретит в аэропорту.

На следующий день мы с Дорой Борисовной прилетели в аэропорт в 2 часа дня. Сеня должен был приехать в 3 часа автобусом. К назначенному времени мы вышли к автобусной остановке, как было условлено. Пришёл автобус, но Сени не было. Через полчаса пришёл следующий автобус, а Сеня не появился. Я стала говорить, что не стоит дальше ждать, видно, он не смог приехать.

Но тут вдруг Дора Борисовна негромко сказала:

Нет, подождём. Я его вижу, он торопится.

Я замолчала, подумав про себя, что после ещё одного автобуса уже нечего будет ждать. Посмотрела на часы: без десяти четыре.

На единственной автобусной остановке возле аэропорта сесть было негде, и мы простояли ещё до половины пятого. Пришёл опять автобус – и из него вышел Сеня!

После первых объятий и приветствий он стал извиняться за опоздание:

Позвонил начальник, я никак не мог оборвать разговор, а когда закончил и выскочил на дорогу, было уже без десяти четыре! Смотрю, автобус на остановке – я побежал бегом, еле успел!

Меня поразило, что время, когда Сеня, по его словам, побежал бегом к автобусу, точно совпадало с моментом, когда Дора Борисовна сказала мне «Я его вижу, он торопится». Случайного совпадения тут не могло быть.

Позднее, уже в Израиле, случалось, что Барух где-то задерживался вечером после занятий в университете. Я возвращалась с работы поздно. Не застав его дома, беспокоилась: мало ли что могло случиться. Звоню Доре Борисовне. «Нет, он ничего не сообщал, но чувствую, что он спокоен», – говорила она. Через полчаса-час являлся домой Барух – «застрял в библиотеке».

Видимо, у неё это нередко бывало, иногда она упоминала об этом вскользь, но говорила, что сама себе в таких случаях не доверяет: «всё неясно, не хватает чувствительности».

Арест

Двадцать пятое апреля 1958 года – этот день вся семья Подольских запомнила, хотя у всех троих это было по-разному.

Дора:

– Я с утра чувствовала сильную тревогу, но ничего определённого. Даже перед уходом в школу спросила у Семёна, как он себя чувствует, у него ведь было больное сердце. Но он сказал «нормально»... – она остановилась, вспоминая, – Сказал, что вечером встретит меня на остановке.

(В темноте Дора Борисовна почти ничего не видела, и обычно, когда она возвращалась с работы в вечерней школе, муж и сын по очереди выходили к остановке трамвая, чтобы проводить её домой).

– Как провела уроки, не помню. Чувствовала, что волосы у меня на голове поднимаются, шевелятся, хотя заколоты шпильками. Уже по дороге домой, в трамвае, вдруг вижу перед собой лицо Сёмы, в его глазах – нет, не страх, не боль, а – напряжение...

Выхожу из трамвая на тёмную остановку – Сёмы нет. Стоит легковая машина. Я пошла по тротуару домой – машина двинулась за мной следом, подъехала ко мне, из неё выскочили двое и втолкнули меня внутрь. Довезли до нашего дома, ввели меня в нашу квартиру, в комнату, и я увидела Сёму. Вещи свалены кучей на полу, отдельно – книги. Потом меня вывели из дома и машиной увезли на Лубянку. Нет, страха я не чувствовала, только тревогу за Борика и Сёму – как они выдержат. Голова была холодной и ясной.

Барух, 25 апреля 1958 года:

В тот день утром мама закончила очередную, пятнадцатую, статью, написанную по-русски, и я назавтра должен был передать её в посольство. После обеда она ушла на работу в вечернюю школу.

Гебисты явились с обыском поздно вечером. Дома был только отец. Мама ещё не вернулась с работы, а я был в гостях у Тины Бродецкой.

Нашли, естественно, много еврейской литературы. Отца увезли. Я ничего не знал.

Я ушёл от Тины почти в двенадцать ночи. На тёмной улице подходят ко мне двое, спрашивают:

–Вы такой-то? – слышу чужое имя.

– Нет, я Борис Подольский.

Тут подкатила машина, и меня вмиг запихнули в неё. С двух сторон сели те двое. Машина повернула в центр города, к Лубянке. Заехали во двор, и меня тут же доставили на допрос.

Их рассадили в одиночные камеры. Но то, что арестованы все трое, стало им понятно сразу, с первых слов допроса, начавшегося тут же, ночью.

На следствии

Когда Дору ввели в кабинет следователя в ту ночь, она сказала громко и отчётливо:

Ну, вот, прибыла израильская шпионка.

Следователь за столом удивлённо поднял брови:

Мы вас в этом не обвиняем.

О, тогда вы умнее, чем я о вас думала – сказала она с усмешкой.

Она хорошо помнила, что писали в советской прессе в 1948-1952 годах. Всем еврейским поэтам и писателям, арестованным тогда, клеили шпионаж. Как выяснилось спустя год в конце следствия, Дора была права в своих ожиданиях.

Уже в начале допроса она поняла, что их комната прослушивалась, все разговоры записаны и следователю известны. Ту статью, которая была опубликована в Израиле, следователь уже получил, перевод на русский лежал перед ним. Последнюю статью, написанную по-русски, забрали при обыске. Да и про другие её статьи им, очевидно, было известно из прослушек.

На самом деле, поняв это, она даже испытала облегчение: ничего не надо скрывать, можно говорить правду им в лицо.

Прежде всего Дора заявила, что во всём виновата она одна: это всё её инициатива, это она подговорила сына пойти в синагогу, связаться с людьми из посольства Израиля, брать у них израильские газеты, передавать им написанные ею статьи. Он только слушался маму. А муж – человек больной, инвалид войны, у него больное сердце, он не при чём.

Да, я написала эти статьи, – сказала Дора Борисовна, – потому что у нас в Советском Союзе негде сказать правду. А всё, что я написала в моих статьях – правда, и я могу это доказать.

Это своё утверждение она потом повторила и на суде, когда отказалась от услуг адвоката и защищала себя сама – с блеском и воодушевлением.

Люди знающие скажут, что наивно и неразумно было с её стороны пытаться брать всё на себя, чтобы выгородить своих любимых – сына и мужа. Но опыта поведения с гебистами у неё не было. И времени на обдумывание тоже. Это было мгновенное её решение – всё обвинение взять на себя. На этом она стояла до конца следствия и суда.

Барух, которому об этом сказал его следователь, возмутился и сказал, что это неправда: инициатива принадлежала ему, Борису! Однако, написание статей он взять на себя не мог. Пришлось пальму первенства уступить маме. Но когда пошли вопросы о Тине Бродецкой, обо мне, Боря твёрдо заявил, что это он всех агитировал. И вообще, он всё это сам делал, а остальные не при чём. Да и нет в этом ничего преступного!

Все участники этого дела с первых минут ареста – и до самого конца – вели себя с большим достоинством, не проявляли страха, не унижались, ничего не просили. Как мы узнали через много лет, именно их достойное поведение поломало планы гебистов, планировавших «показательный процесс», на котором «преступники» будут каяться, обвинять Израиль и сионистов[12]. Тут Комитет госбезопасности сильно просчитался.

КГБ в Днепропетровске

К нам в Днепропетровск пришли с обыском через день, в воскресенье, 27 апреля в семь утра.

На завтра, в понедельник, мой отец Иосиф Камень собирался ехать в Москву, всё в тот же Московский Энергетический институт (МЭИ), чтобы договориться о дне защиты его докторской диссертации.

Воскресное утро, выходной день, мы ещё были в постелях. Как обычно в тот период, к нам на конец недели приехал мой брат Эрик. У нас было две комнаты: большая и кабинет отца. Эрик спал на моей кровати в большой комнате, а я – в кабинете отца, на диванчике.

Длинный звонок в дверь поднял нас всех. Отец открыл.

...обыск – расслышала я. Вскочила, кинулась одеваться.

А они, окружив отца, прошли из передней прямо в кабинет, сразу открыли большой ящик отцовского письменного стола и вынули израильские газеты.

Это ваше?

Моё, – голос отца твёрдый, вид холодно-спокойный. Один из них протянул ему лист бумаги:

Ордер на задержание.

Отец внимательно прочитал и вернул.

Оденьтесь, – тоном приказа. Пачку газет из стола забрали. Он одевался неторопливо, явно обдумывая, что надеть, что сказать.

Его увели двое. Остальные – человека четыре – разошлись по квартире.

Обыск после этого продолжался ещё часа два. Перерыли всё, бельё, постели, шкафы, книги. Книг у нас всегда было очень много, так что работы «искателям» хватило. У отца было десятка два книг на немецком, французском, английском. Был и Шолом-Алейхем на идиш. Одному из пришедших передавали на просмотр всё написанное или напечатанное не по-русски. Он брал книгу в руки, открывал, закрывал и возвращал со словами «не представляет интереса». Видимо, это был их специалист по языкам. Вёл он себя очень сдержанно, как бы подчёркивая, что он не имеет отношения к происходящему.

Когда дошли до моего стола, нашли в ящике тоненькую пачку писем от Баруха на эсперанто. Тому же человеку дали эти письма на просмотр, он полистал и опять сказал «не представляет интереса». Я подумала, что письма наши наверняка проходили проверку в КГБ раньше, чем попадали в руки адресата, так что им известно, что никакого интереса для них письма не представляют. Наконец, и эта процедура закончилась. Ничего не изъяли.

Потом мне вежливо (!) предложили одеться и увезли в Днепропетровский КГБ – «большой дом» на улице Короленко. Брат мой Эрик ожидал, что возьмут и его, но ему ничего не сказали. Он остался с мамой дома.

Как ни странно, мной овладело ледяное спокойствие: как будто заморожены все эмоции. Никакой тревоги я не испытывала в тот момент. Поскольку, кроме израильских газет, больше ничего не взяли, значит это из-за них. Мысленно я прокручивала, как фильм, последние месяцы нашей жизни: что могло стать причиной? Кто-то из наших проговорился, или из москвичей?

Мне повезло: когда меня завели в подъезд «большого дома» и повели по коридору, вдруг из-за угла навстречу вышел конвоир с ... Борисом Цыбулевским. Вид у Бори-лётчика был испуганный. Встреча явно была не по плану, тот конвоир поспешно оттолкнул Бориса обратно за угол, а мой сопровождающий что-то зло рявкнул. Мы пошли дальше.

Привели меня в кабинет, посадили на табуретку у большого стола. Через минуту вошёл следователь, сел за стол.

Рассказывай! – грозным тоном.

О чём? – мне смешно: он хочет меня напугать?

Про Бориса рассказывай!

Какого Бориса? у нас в семье Борисов много: мой родной брат Борис, двоюродный тоже Борис..., – я тяну время, чтобы понять, откуда началось: может, это наш Боря-лётчик проболтался?

Про Подольского расскажи!

Ага, вот теперь понятно, ниточка у них оттуда. Значит, Борю-лётчика засекли на последней передаче там, в Москве.

А что вас интересует? – невинно спрашиваю.

Тут следователь разорался на меня, но что он кричал, не помню, кроме мата. Вообще-то, меня впервые в жизни «обложили матом», я большей части этих слов тогда и не знала, но это меня совсем не задело. Мне важно было понять, чтó и про кого они знают, а всё остальное скользило мимо сознания. Я оставалась спокойной, недоуменно смотрела на него. Вошёл другой следователь, отодвинул первого:

Ладно, не кричи!

Первый вышел, а второй стал ласково уговаривать, что я не должна ломать свою жизнь, лучше сразу всё рассказать, «тогда мы тебя отпустим». Врёт, конечно, но это мне не важно.

Да я не знаю, что рассказывать, – говорю.

В конце концов он выложил передо мной протокол допроса Бориса Подольского и дал прочесть одну страницу. В ней было написано, что он, Борис, меня агитировал, рассказывая, как хорошо в Израиле, а я возражала. Про себя я удивилась: зачем Боре понадобилось это рассказывать? А вслух сказала:

Ничего такого он мне никогда не говорил. Не знаю, почему он наговаривает. Никаких разговоров об Израиле не было.

Ясно, что рассказ Бори подтверждать нельзя, это повредит ему ещё больше, чем мне. Позиция «ничего не знаю» самая надёжная. Если что-то будет доказано, то хуже от моего «не знаю» ему не станет. Всё эти мысли проходят в моей голове совершенно отчётливо, а слова следователя скользят мимо сознания.

Так я на этом и осталась: ничего не знаю, ничего не было. Продержали меня три дня в комнате по соседству с тем же кабинетом, спала я на диване, какую-то еду мне приносили, допросы повторялись несколько раз. Следователи менялись, менялся их тон, угрожали то расстрелять, то «сгноить в тюрьме», то уговаривали масляно-ласковым тоном «не губить свою жизнь молодую».

От меня всё отскакивало, как горох от стенки. Я понимала прекрасно, что это спектакль, что им нужна от меня информация о других людях. Было мне очень важно ничего лишнего не сказать, сохраняя невинный вид. О том, что со мной будет, думать не стоило: я уже достаточно была наслышана об арестах и убийствах ни за что. Что будет, то будет, главное – не навредить другим.

Ночью включили яркую лампу прямо в глаза. «Ах, вы хотите, чтобы я не спала?! Значит, буду спать!» со злостью подумала я и – заснула.

То же состояние замороженности вместе с ясным сознанием, что они все подлецы, им нельзя поддаваться, сохранялось все три дня. Протоколы я вычитывала тщательно, заставляла исправлять все неточности, включая орфографические ошибки, это их злило. Их злость поднимала мне настроение: значит, я не сделала того, что они хотели, я поступаю правильно.

Из допросов я поняла, что о Подольских им известно многое. Но о нас они знали только, что Подольские передавали моему отцу литературу из Израиля.

К концу третьего дня меня отпустили домой, ничего от меня не добившись. А моего отца перевели в подвал, в тюрьму. Он заявил им, что литературу получал он один, по его собственной просьбе, и никому больше не давал. Борю-лётчика отпустили домой в первый же день: он уверил их, что ничего не знает. По существу так оно и было.

Позднее мы поняли, как они вышли на Борю-лётчика. В Москве, за неделю до ареста, Борис Цыбулевский купил новый телевизор – мечта всей семьи – и принёс в комнату Подольских, где он ночевал. За час до поезда, когда чемодан уже был упакован, Дора Борисовна протянула ему небольшой пакет:

Передай Иосифу Марковичу Камень, пожалуйста.

Ох, всё упаковано, - сказал Боря-лётчик, я засуну в телевизор.

И сунул пакетик в картонный ящик с телевизором. Не из соображений конспирации, это ему и в голову не приходило, а просто потому, что чемоданы уже запер. В Днепропетровске он сразу же принёс пакетик к нам.

Но гебисты, прослушивавшие все разговоры в комнате Подольских, вообразили, что он вскрыл телевизор, чтобы спрятать в нём газеты на случай обыска! Об этом допрашивали потом и Дору, и Семёна, и Бориса Подольского:

Зачем Цыбулевский прятал пакет в телевизор? Значит, знал, что это запрещённая литература?!

Дора сразу догадалась, откуда у следователей такое подозрение, – из прослушек. Объяснила, что пакет вложили в картонную коробку телевизора. То же самое сказал следователям и Боря-лётчик. Убедившись, что новый телевизор никто не вскрывал, Бориса Цыбулевского оставили в покое.

Так до конца этого следствия ни одного имени наших днепропетровских друзей не всплыло в этом деле.

На Лубянке

А в Москве дело раскручивалось всё шире. Взяли Тину Бродецкую и её отчима Дробовского. Взяли и учителя иврита, старика Зильбермана. Их всех выследили «хвосты», ходившие за Подольскими с начала 1958 года, если не раньше. Начали «приглашать на беседу» знакомых и сотрудников Семёна и Доры. Но все держались достойно, никто не стал поливать их грязью. Напротив, все говорили о них как о людях очень хороших, честных и отзывчивых.

В университете студенты группы, в которой учился Борис, решили отправить в Московское управление КГБ делегацию, чтобы объяснила там, какой хороший комсомолец и отличный студент Борис Подольский – он даже был комсоргом группы! Этим ребятам сразу сказали без обиняков, чтобы убирались домой подобру-поздорову и помалкивали, пока целы.

Школьный друг Бориса Юра Бутман, узнав от соседей, что вся семья арестована, сам пошёл на Лубянку: хотел объяснить, что Боря – честный и хороший человек, и сажать его не за что...

Юру продержали там до ночи, пытались выжать из него что-нибудь против друга, но ничего не добились и к полуночи выпустили.

Юра Бутман. Москва, 1958 г.

Вызвали на допрос Гарика, служившего в армии, но он и в самом деле ничего не знал: интереса к еврейским делам и к Израилю он никогда не проявлял, и Подольские не посвящали его в эту часть своей жизни. Тем не менее его долго ещё трепали на допросах, на армейских политзанятиях и комсомольских собраниях.

А в камерах Лубянки шла своя жизнь. Следствие длилось с 26 апреля 1958 года по январь 1959 года.

Дора считала, что ей скрывать нечего. Держалась спокойно и уверенно. По всему поведению следователей она понимала, что всё равно дадут срок максимальный. Ей во всяком случае. Пыталась только снять обвинения с других, всё взять на себя. Одиночество её не тяготило, можно было читать книги – библиотека на Лубянке была богатая. Барух старался все обвинения взять на себя.

Барух:

На первом допросе молодой, наглый следователь ругался: «А знаешь, что тебе положено за твои дела? Смертная казнь!»

– За какие «дела»?!

– Связь с заграницей, антисоветская агитация и пропаганда...

В протоколы допросов он всё пытался вставить слова и фразы, которых я не говорил. Дважды я заставил его переписать протокол допроса. Тогда появился другой следователь, майор Будников, гораздо более опытный, много старше. Он сказал, что мне грозит от трёх до десяти лет заключения. Я заметил, что прежний следователь пугал меня смертной казнью, и услышал в ответ, что прежний следователь, оказывается, мне не врал, и это было действительно так, но вышел новый указ по этой статье. Мне, значит, просто повезло...

Ну, не совсем так, конечно. Расстрел по законам даже советским за агитацию и пропаганду не полагался. Но закон как раз в те дни действительно изменили: вместо 10 лет написали максимум 7. Тут нам всем действительно повезло. Те, кого взяли на год раньше, в 1957-м, по той же статье 58-10 получили по 10 лет. А таких было немало: молодёжь поверила в «оттепель». В Ленинграде, например, судили группу Пименова – он, талантливый математик, рассказывал своим друзьям о преступлениях советской власти, написал протест против ввода советских войск в Венгрию. Его осудили на 10 лет.

Наиболее серьёзным выглядело «изготовление антисоветской литературы». Статьи Доры, переданные в израильское посольство, стали главным обвинением, а Дора – главной обвиняемой.

Интересно, что рукописные переводы на русский из статей Зальцберга и Говарда Фаста, сделанные Дорой за год до ареста, разошедшиеся среди многих знакомых и родственников, ни разу никем не упомянуты в этом деле. Видимо, про этот эпизод в КГБ ничего не знали: невероятно, но факт – никто не донёс.

В январе их всех перевезли в тюрьму Лефортово.

Однако Подольских в их деле ещё ждали неожиданности.

Шпионаж по-советски

Их уже именовали «антисоветской организацией» и обвиняли по двум статьям: «Антисоветская агитация и пропаганда с использованием национальных предрассудков» статья 58-10, часть вторая, и «участие в антисоветской организации» статья 58-11, хотя никакой организации на самом деле не было. Термин «с использованием национальных предрассудков» существенно увеличивал срок.

Но «дело» получалось липовое: во всей найденной литературе трудно было наскрести что-нибудь явно антисоветское. КГБ рассчитывал сделать открытый показательный процесс с покаяниями подсудимых, а выходило, что показать нечего: никто из них не каялся.

Более того, из-за липового обвинения мог выйти и международный скандал, если процесс будет открытым, и на нём будут иностранные корреспонденты. Всё-таки это был уже 1958 год, а не 1952-й. О деле Подольских знали в посольстве Израиля, могло стать известно и в других странах. Дора очень надеялась на суде высказать всё и быть услышанной людьми в зале. Этого работники КГБ допустить не могли. Придуманный ими трюк давал возможность провести закрытый суд. Вот как это сделали:

По окончании следствия обвиняемые, в соответствии с законом, получили все материалы дела для прочтения.

Много было там любопытных деталей в допросах, но в конце оказался истинный сюрприз: обвинение в государственной измене «путём передачи секретных сведений иностранному государству»!

Какие секреты? А вот какие: когда-то, в 1944-1949 годах, Дора Борисовна преподавала русский язык в техникуме при авиационном заводе в Филях. Туда можно было доехать трамваем почти от самого дома в Дорогомилово, где они жили. После часа езды в громыхающем по рельсам вагоне кондукторша звонко выкрикивала:

Авиазавод! Последняя остановка!

Здесь Дора выходила из трамвая и мимо ограды завода шла в техникум, в класс. К заводу она не имела отношения и за проходной ни разу не была.

Однако, следователи рассудили иначе: техникум вплотную примыкал к авиазаводу, значит, Дора Кустанович знала местоположение завода и могла передать эту «важную государственную тайну» израильтянам. В обвинении не говорилось, что передала, но что «могла» передать. Тот факт, что об этой «важной государственной тайне» в течение десятков лет много раз в день громогласно объявляли в трамвае кондукторы, в обвинении отмечен не был…

Но «могла» недостаточно для предъявления конкретного обвинения, и поэтому к делу была приложена справка из КГБ, согласно которой «работникам КГБ достоверно известно, что израильская разведка знает точное местоположение авиазавода в Филях». Буквально так и было написано!

И это обвинение тоже предъявили Доре. Она по всем статьям шла как главная обвиняемая.

Однако, выглядело обвинение уж очень глупо. Очевидно, для большей надёжности добавили ещё зацепку: Гарик, племянник Доры, выросший в семье Подольских, в то время проходил службу в советской армии.

Барух:

Служил он на какой-то снабженческой базе, по долгу службы ему часто приходилось бывать в Москве, и он, естественно, заглядывал к нам. Меня однажды поразило, что, уезжая от нас на свою базу, он взял с собою хлеб и сахар – солдаты голодали. Так вот, обвинение гласило, что мы могли знать расположение военного объекта, на котором служил мой двоюродный брат, и могли передать эти сведения в Израиль. В действительности мы ни разу не поинтересовались, где находится его часть.

Вообще-то это называется «пришей кобыле хвост»: все эти обвинения строились на словах «могли передать».

Тем не менее, на основании обвинения в передаче «секретов» Израилю дело Подольских передано в Военный трибунал, и судить их должна Военная коллегия Верховного суда РСФСР. Так был обеспечен закрытый суд.

Шпионаж, измена родине – за это могли приговорить и к расстрелу.

Суд в Лефортово

Военная коллегия Верховного суда РСФСР устроила «выездную сессию» в Лефортово, в клубе при тюрьме. Суд состоялся в марте 1959-го и длился две недели. Каждого из участников ежедневно приводили под конвоем в зал и потом возвращали в тюремные камеры. Свидетелей после допроса сразу уводили из зала.

Все подсудимые держались на суде прекрасно: улыбались друг другу – ведь увиделись впервые за год! – и старались ободрить друг друга если не словом, то хотя бы взглядом. Разговаривать между собой запрещено, но улыбку не запретишь, и дружеский взгляд не закроешь.

На одном из заседаний произошёл такой эпизод. Судья вызывает:

Свидетель Мирьям З-и-исля Янкелевна! – он произносит имя врастяжку, в голосе его слышна скрытая издёвка.

Молчание, никто не встаёт. Судья повторяет громко и отчётливо:

Свидетель Мирьям Зисля Янкелевна!

Тогда поднимается Мария Яковлевна, близкая подруга Доры, вызванная в суд в качестве свидетеля обвинения.

Это я? Меня все зовут Мария Яковлевна…

Судья повторяет в третий раз, уже явно издеваясь, растягивая слова:

Свидетель Мирь-я-ям Зи-исля Я-аа-нкелевна! Отвечайте!

Мария Яковлевна подтвердила, что Дора Кустанович всегда интересовалась еврейской литературой и государством Израиль…

А свидетель Юра Бутман сказал, что вообще не понимает, в чём обвиняют Подольских:

Ну и что, если Борис интересовался еврейским языком? Он и китайским интересовался. Что в этом плохого?

В конце допроса Бутмана судья сказал, что следует разобраться, «что собой представляет этот Бутман»… К счастью, Юру потом не тронули, обошлось.

Дора Кустанович отказалась от адвоката. В своей защитной речи она сказала всё, что думала – и о положении евреев, и о советской власти, и об этом «деле», приведшем её вместе с мужем и сыном на скамью подсудимых. Обвинение в «передаче секретов» назвала бессмыслицей.

Никаких государственных секретов я не знаю, и передавать мне было нечего. Да, я написала статьи о положении евреев в Советском Союзе и передала их в Израиль, потому что кто-нибудь должен сказать правду миру. Каждое слово, мной написанное, – правда. Говорить правду – право и обязанность каждого человека, и если за это судят, то виноват тот, кто судит. Я не признаю себя виновной.

Отметила оскорбительное отношение судьи к свидетельнице:

Для судейского великорусского уха еврейское имя Мирьям Зисл звучит уродливо, унизительно. Откуда уважаемому судье знать, что имя Мирьям – одно из древнейших и красивейших еврейских имён, а зисе по-еврейски значит сладкая?! Даже имя еврейское служит поводом для издевательства и унижения. Абрам и Сара – презрительные клички. А интересоваться еврейской литературой – это, конечно же, страшное преступление в глазах уважаемого судьи!

Ещё она сказала:

У еврейского народа в Советском Союзе нет рупора, нет своей интеллигенции, нет общественных деятелей, нет трибуны. А евреи – известные журналисты и писатели – Эренбург, Заславский, Шейнин – вспоминают о своём еврействе только тогда, когда власть велит им выступить против евреев.

И добавила:

Хватит над нами издеваться. Мы имеем право на национальное и человеческое достоинство.

Григория Давидовича Зильбермана приговорили «только» к одному году заключения, и этот год он уже отсидел под следствием. Поэтому его освободили из-под стражи прямо в зале суда, сразу после оглашения приговора. И тогда он, старый учитель иврита, подошёл к Доре и сказал ей:

Ты – Пророчица Дебора, ты настоящая Двора а-Невия![13]

Никто из подсудимых не каялся, не просил снисхождения. О снисхождении для двадцатилетней Тины и восемнадцатилетнего Бориса просили на суде адвокаты, нанятые родственниками, просили чисто формально: все понимали, что приговор вынесен заранее, и не суд это сделал, а «высшие инстанции», т. е. КГБ. Роль адвокатов свелась к нулю, хотя родственникам они стоили немалых денег.

Приговор: в измене родине – оправдать!

Для советского суда и это было великим достижением...

«За создание и распространение антисоветской литературы с использованием национальных предрассудков» Дора и Семён получили по 7 лет, «за распространение антисоветской литературы, агитацию и пропаганду, с использованием национальных предрассудков» Барух – 5 лет, Тина Бродецкая – два года, её отчим Дробовский полтора, а 82-хлетний учитель иврита Зильберман получил один год тюремного заключения. Выйдя из тюрьмы, он вскоре умер.

Эта прибавка «с использованием национальных предрассудков» весила немало. Статья 58-10 в новой редакции делилась на две части: в первой – за просто антисоветчину записан максимум 3 года, а во второй части – «с использованием национальных предрассудков» – 7 лет с конфискацией имущества. Этот максимум по второй части статьи присудил суд Доре и Семёну. Правда, имущества у них практически не было, нечего было конфисковывать.

После суда – короткое, всего 10 минут, свидание. Только увидеть сына и мужа – ни обнять, ни поговорить нельзя, охранник глаз не сводит.

Держа высоко голову, Дора Борисовна, маленькая, седая женщина, сказала своим любимым мужчинам самое главное слово:

Будем! Будем! Мы не поддадимся чёрной силе!

Когда её вернули в камеру, зазвучала в её голове песня:[14]

Будем! Будем!

Мы не поддадимся – будем!

Пусть нам больно,

Пусть нам тяжко,

Пусть нам страшно,

Но мы правы!

Не сдадимся – нет!

Будем! Будем!

Мы не покоримся силе – нет!

 

Спесь и слава –

Это только для неумных,

Им бы только чин побольше,

Благосклонность у начальства,

Ордена и власть

Глупость, жадность,

Невежества засилье – вот наш враг.

 

Умным, честным,

Лишь в тюрьме теперь нам место.

Пусть нас мучат,

Пусть нас душат,

Пусть пытают –

Всё ж сильны мы

Силой правды – да!

Грубой силе

Мы не покоримся никогда!

 

Будем! Будем!

Пусть сияет солнце

И пусть сгинет тьма!

                                   тюрьма Лефортово, 10 марта 1959 г.

Так она и вела себя, не покорилась.

Что чувствовала Дора тогда, она не рассказывала. Но двадцать лет спустя, в Израиле, когда Барух ещё не вернулся из университета, и мы с ней готовили еду на её кухне, она вдруг спросила:

Ты не знаешь, Борик не обижается на меня за то, что я втянула его в это дело? Мог бы закончить университет, пойти в аспирантуру, заниматься лингвистикой вместо того, чтобы проходить тюремные и лагерные науки…

Насколько я знаю, нет, – сказала я, – скорей наоборот, гордится тем, что начал сам, и мама его поддержала. Но я спрошу его.

Барух, конечно, так и ответил.

Суд в Днепропетровске и мой диплом

Суд над моим отцом Иосифом Камень состоялся раньше, ещё в июле 1958. Хотя суд был «открытый», в зал пустили только членов семьи. Иосифа обвиняли в «хранении антисоветской литературы». Никакого «распространения» следователям найти не удалось. Он твёрдо стоял на том, что никому ничего не давал. Прицепить к хранению слова «с использованием национальных предрассудков» было несколько нескладно, хотя прокурор на этом настаивал и поэтому требовал 7 лет лагерей. Тут адвокат наш, возможно, помог: за «хранение» дали максимум, но по первой части статьи, т. е. 3 года.

Прокурор, конечно, опротестовал приговор, и Верховный суд Украины, приняв прокурорскую формулировку, дал максимум по второй части, т. е. 7 лет с конфискацией имущества.

Ещё до суда, 4 июня, я защитила диплом в Металлургическом институте. Я думаю, это было чудом, свершившимся назло подлецам из КГБ.

Собственно, дату защиты мне назначили на 20 июня ещё до арестов, в марте. Тогда же мы, дипломники, получили назначения на работу. Мне досталась должность мастера на прокатно-трубном заводе в Сталинграде.

Но после ареста моего отца (целая вечность прошла с тех пор!) меня ещё несколько раз вызывали на допросы, сопровождаемые разными угрозами, и первым делом следователь мне заявил:

Диплом не получишь! Мы уже сообщили в институт.

«Ну и пусть, – думала я, – если не посадят, то и без диплома обойдусь, а посадят – так уж всё равно пропадать…»

Допросы были главным образом связаны с Борисом Подольским. От меня требовали подтвердить, что он занимался «сионистской пропагандой». Я же по-прежнему стояла на том, что таких разговоров вообще не было.

Заниматься дипломной работой не хотелось, но брат Эрик сказал:

Доделывай. Если не дадут – чёрт с ними, но если сможешь получить – с дипломом легче, чем без него.

Я согласилась, что он прав. Начало мая, до защиты полтора месяца, сделана половина дипломной работы. Я уже не была так замороженно-спокойна, как в первые дни. Чертить не могла совсем – руки дрожали. Когда я появилась в чертёжном зале института, ко мне подошел Толик, комсорг группы, русский парень:

Лида, я ни о чём не спрашиваю, скажи только, чем можно помочь.

Значит, ему уже сообщили.

В КГБ сказали, что меня не допустят к защите, – говорю тихо, стараясь унять дрожь.

На какое число назначена защита? Двадцатое? – подумав минуту, сказал:

Готовься на 4 июня, это первый день защиты.

Я не успею.

Есть расчёт и общий вид? Давай сюда. И не волнуйся, к 4-му всё будет.

Спасибо.

Он, не отвечая, забрал мою тетрадь с расчётом, чертёж общего вида и ушёл.

3 июня меня вызвали на допрос – последний, сказали, что дело завтра передают в суд. И опять подтвердили, теперь уже как факт:

К защите диплома не допустим.

На утро 4 июня я пришла в институт, в зал, где в 10 утра открывали защиту дипломных работ. Директор института и все наши профессора сидят за столом, накрытым красной скатертью. Меня увидел профессор Цехнович, вышел из-за стола, подошёл, наклонился:

Вы защищаетесь четвёртой, после Вадима Ивченко – сказал негромко и отошёл к кому-то другому.

Вдруг меня охватил панический страх: я не думала, что моя защита – сегодня, я совсем не готова. Ничего не помню, даже не знаю, где мои чертежи и расчёт… Выхожу в коридор, и тут ко мне подходит Толик, протягивает мне мою тетрадь. Беру и чувствую, что моя рука дрожит.

А чертёж? – спрашиваю.

- Чертежи мы развесим на стене, когда тебя вызовут. И ушёл в толпу дипломников, их собралось в первый день сотни две.

Что было дальше, я помню смутно. Кто-то втолкнул меня в зал, я увидела на стене свой чертёж, рядом несколько детальных чертежей. Коленки мои дрожали. Что я говорила, на какие вопросы отвечала – не помню. Услышала:

Спасибо, вы свободны, – и выползла в коридор, держась за стенку.

За мной вышел профессор Цехнович:

Идите сейчас же в приёмную директора, вам дадут справку, что вы защитили диплом. Берите справку и уходите домой.

Я даже спасибо не сказала. Дрожь прошла, я помчалась в приёмную директора. Справка была уже готова и подписана!

В июле, сразу после суда, я пришла в секретариат института. Мне вручили диплом и бумагу с направлением на работу. Через неделю я уехала в Сталинград.

Мама осталась одна в квартире. В августе ей сообщили письмом, что Верховный суд Украины принял формулировку прокурора и дал максимальный срок по второй части, т.е. 7 лет с конфискацией имущества. На следующий день ввалилась к маме в квартиру целая команда гебистов «описывать имущество». Интересовало их только наше пианино – старое немецкое, с мягким и чистым звуком, не то что советские дребезжалки.

Но мама уже связалась с адвокатом, он подал апелляцию в Верховный суд, поэтому конфискацию остановили. Однако, через день пришел комендант института и потребовал немедленно освободить квартиру, принадлежащую институту. Через три дня маму выселили, при этом все вещи, включая пианино, выбросили из квартиры прямо на улицу. К вечеру приехал брат Эрик, с помощью родственников перевёз вещи в хибарку, которую ему удалось снять на рабочей окраине Днепропетровска, на Чечеловке. Там мама и поселилась.

Пересмотра решения Киевского суда удалось добиться только через год, в августе 1959-го, после утверждения приговора Подольских, когда мой отец уже был в лагере в Мордовии. Верховный суд СССР вернул первоначальное решение – 3 года по первой части статьи.

Мой отец сказал: «И на том спасибо». И добавил на идиш: «Фун а хазер – а ѓор!» т. е. «от свиньи – хоть щетину». Пианино осталось у мамы.

Всё это происходило уже без меня. Маме помогали братья: Эрик приезжал из Днепродзержинска, а Борис – из Новочеркасска. Я жила в Сталинграде.

3. В местах отдалённых

Суд над Подольскими закончился в марте. Ещё долгих три месяца их всех держали в Лефортовской тюрьме.

Мужчин отправили в Мордовию в июле 1959-го. Это всего 500 км от Москвы, так что многодневных мучительных этапов они не знали.

А женщинам – Доре и Тине – пришлось пройти эту русскую мýку: по этапу в Сибирь. К счастью, их этап шёл летом, так что хотя бы от холода они не страдали. Везли их порознь. Тина Бродецкая рассказывала:

«Я месяц ехала в заквагоне по всем пересыльным тюрьмам. Это страшные тюрьмы. Я была в общей камере с жуткой публикой: убийцами, извращенцами. Месяц без еды, только хвост селёдки и кусочек хлеба. Так было вплоть до Мариинска в Кемеровской области»[15].

Однокашники

Дора говорила о солагерниках:

Однокашники мои: одну кашу мы ели...

Револьт Пименов так описывал жизнь в том женском лагере:

«...антисемитизм в женских лагерях похлеще, чем в мужских, а в лагерях он куда гуще, нежели на воле. Из примерно семи сотен заключённых там сотни две были свидетели Иеговы, две – бандеровки. Ну, шпана из бытовичек несчитанная. Ну, десяток-другой молодежи "венгерского призыва". Заправляли же всем на лагпункте человек пятнадцать «эсэсовок», как их прозвали там. Это были бабы-полицаи, служившие карательницами при немцах, имевшие большой лагерный стаж и необходимую же лагерную перспективу – лет по 25. Они и к немцам-то в своё время рванули ради материальных благ, и к другой власти готовы были ползти за теми же благами. Эти "эсэсовки" поддерживали порядок и свою власть на зоне. Ненависть "эсэсовок" к еврейкам смыкалась с глубоко вкоренившейся у украинок неприязнью к еврейкам»[16].

В таком окружении предстояло прожить долгих семь лет.

В те годы сложилась у Доры Борисовны особая дружба с несколькими политзаключёнными. Две из них, «две Иры», стали ей особенно близки: Ира Вербловская и Ира Емельянова. Рассказы о Доре Борисовне, ими написанные по моей просьбе, рисуют исключительно точно не только образ её, но и всю атмосферу женского лагеря в Гулаге шестидесятого года.

Но сначала – о двух Ирах.

Ира чёрненькая (Вербловская)

Ей было 25 лет, она успела окончить исторический факультет Ленинградского университета и даже попасть на замечательную работу: гидом по городу Ленинграду. Родители её, евреи полностью ассимилировавшиеся, дали ей чисто русское образование. Ира вошла в группу молодых ленинградских интеллигентов, которую возглавлял талантливый математик Револьт Пименов[17]. Его рассуждения о преступности советской власти и полной негодности советского руководства привлекли одних – Иру в первую очередь – и испугали других. Ира стала женой Пименова. Эта группа была в числе тех, кто писал открытые письма протеста против действий СССР в Венгрии. После доноса группу арестовали в 1957 году. Пименову дали 10 лет, другим – немного поменьше.

Ира Вербловская отсидела 5 лет.

Ира Вербловская, 1960 г.

Теперь, полвека спустя, Ирина Савельевна Вербловская, автор нескольких книг, бабушка трёх внуков, живёт в Петербурге и, невзирая на свой почтенный возраст, по-прежнему с удовольствием водит экскурсантов по любимому ею городу.

С её любезного согласия я привожу здесь главу из её новой книги.

Ирина Вербловская

...Хотелось бы всех поименно назвать...

Попытка воспоминаний через полвека.

Это была замечательная пора хрущевской оттепели. То, что казалось немыслимым еще так недавно, стало реальностью. Из небытия появлялись полузабытые имена, Эренбург писал, а журнал публиковал его воспоминания «Люди, годы, жизнь», где иногда вскользь, а иногда довольно подробно писалось о людях, чьи имена до того были строжайше запрещены и осуждены на забвение. Приходили в себя возвратившиеся из лагерей вчерашние зеки – «контрреволюционеры», «троцкисты», «националисты», «шпионы» и многие-многие с этими и всевозможными другими ярлыками чаще всего запуганные и замкнутые люди. Многим из них казалось, что и лагеря-то с их освобождением ликвидировались. Их и вправду поубавилось. Но… свято место пусто не бывает… И хоть зона место отнюдь не святое, но не кануло оно тогда, не ушло в историю.

Заключенные по пресловутой 58-й статье женщины-зечки, которых многочисленные комиссии не сочли возможным освободить женщины, попавшие в оккупацию во время войны и сотрудничавшие с оккупантами, «не вставшие на путь исправления», монашки, которые отказывались брать паспорта у безбожного государства, чем обрекали себя не на административное взыскание, а на пожизненное заключение (!), – все вместе несколько сотен человек, были свезены из всех лагерей необъятной нашей родины, где так вольно дышит человек, в один Сиблаг. Центр его находился в г. Мариинске, что примерно на полпути по железной дороге между Новосибирском и Красноярском по знаменитой транссибирской магистрали, а его отделения располагались в стороне от железной дороги.

Осужденных по 58-й женщин сосредоточили в зоне в нескольких километрах от станции Суслово, в настолько безлюдном месте, что огородили колючей проволокой, снарядили необходимой запреткой, вышками, но забор не поставили – кругом была степь и, кроме небольшой землянки рядом с зоной, ни одной постройки не было видно. Даже гарнизон охранявших нас солдат и вся немногочисленная администрация лагеря не жила вблизи зоны. Административно это была Кемеровская область. Недалеко Кузбасс, и непрерывно веющий ветер приносил мельчайшую угольную пыль, которая зимой черной пудрой покрывала снег. В 1957-58 годах туда продолжали этапировать из Воркуты, из Караганды и из других мест тех осужденных женщин, которые там уже жили на расконвойке и чувствовали себя почти вольными, а теперь опять попали в зону…

Этапы в Суслово приходили нечасто. Почему-то едва новенькая успевала пройти в зону через вахту – старожилам зоны сразу становилось известно, кого привезли.

Чаще всего привозили свидков, то есть свидетелей Бога Иеговы, меньше баптистов, адвентистов Седьмого дня, изредка истинно православных христиан – ИПХ, все это были в основном жители Западной Украины. Из центральной России привозили намного реже, и тогда этап состоял из одного зека, точнее, из одной зечки. Лагерь почти не пополнялся «светскими». В хрущевские времена шла планомерная борьба с религиозными сектами, и это отражалось на составе единственной на всю страну женской политической зоны.

Но сказать, что привозили только сектантов, было бы, конечно, неверно. Так, к моему появлению там в мае 1958 года уже несколько месяцев тянула свой срок Нателла Тертерашвили, крестьянка из горной грузинской деревни, написавшая несмываемой краской в ответ на знаменитый доклад Хрущева его фамилию на спине у поросенка(!). Так поросенок и бегал по ферме, пока его не зарезали... И у кого рука поднялась на такую именную животину?! Получить бы ей за хулиганство полгода принудработ! Ан, нет, послали на 4 года «исправляться» по 58-й.

В ту же весну привезли еще одну Нателлу. Нателла Маградзе окончила филологический факультет Московского университета и работала в Тбилиси во Дворце пионеров. Она вела в нем литературную студию. Каким образом она подрывала на этой работе устои родного государства, не знаю, но она и два ее ученика были осуждены по той же 58-й. Нателла отбыла все 4 года, причем последний во Владимирской тюрьме.

Среди лета 1958 года привезли двух рецидивисток Анну Александровну Баркову, ныне (уже посмертно) известного поэта, с ее подельницей Валентиной Семеновной Санагиной. Какая уж такая может быть у поэта «подельница»?! Оказывается, может! Они жили в одной избе на станции Штеровка в Донбассе и одновременно писали. Баркова свою прозу, которую стала писать совсем недавно, иногда стихи, которые писала всегда, а полуграмотная Санагина свою – о своей раскулаченной бабушке-«староблядке» (старообрядке!). Так что объединила их общая крыша и приговор суда. У Барковой это был третий срок (после двух реабилитаций), у Санагиной второй.

Мимо моего внимания прошло, как зимой 1958/1959 года в инвалидном бараке, куда я крайне редко заглядывала, появилась Ида Эммануиловна Рожанская. Привезли ее из знаменитой Казанской психбольницы, куда послали ее «лечиться» из московской тюрьмы на Лубянке. Неясно было, когда и как прошел суд. Дома в Москве остались два сына. Муж тоже был в заключении. Младший сын был тяжелым инвалидом после перенесенного в детстве полиомиелита. Больше всего на свете ее беспокоила его участь. Она опасалась, что он не получает необходимого ухода и внимания. Что с ней делали в психушке, непонятно. С ее слов известно, что туда к ней приходил следователь и так ее запугал, что она легла лицом к стенке и 10 (!) месяцев промолчала, не произнеся вообще ни одного слова. Спас ее старший сын. Каким образом ему, московскому молодому педиатру, это удалось, она сама не знала (скорее всего он не рассказывал ей ход своих действий). Как реакция на молчание в психушке, она говорила непрерывно, не закрывая рта, и часто плакала. Она вызывала глубокое сострадание. Однако, ничего «лишнего» она не говорила, и какова суть ее дела, она не рассказывала. Производила она впечатление очень несчастного, запуганного и доброго человека.

Помнится, как в мае 1959, когда в Западную Сибирь робко пришла весна, меня привели из карцера, который был в другой зоне, за несколько километров от нашей. Я видела по дороге на клочках земли, оттаявших от снега, появившиеся подснежники и почему-то от этого была совсем счастливая, и тут Ида Эммануиловна пришла ко мне в барак. Ее беспокоило, как я перенесла карцер – уход туда был довольно скандальным, и принесла гостинец в белоснежной бумажной салфеточке три мелких черных сливы. Как удачно, что я не стала есть их в ее присутствии! В ожидании знакомого вкуса я сунула сразу две в рот… и выплюнула с отвращением – они были нисколько не сладкие, а солено-горькие, маслянисто-жирные. Так я в первый раз в жизни попробовала маслины. Ида Эммануиловна получила посылку, в которой среди прочих продуктов были такие экзотические. По доброте своей она спешила поделиться. В то время можно было получать неограниченное количество посылок от кого угодно. Не только родственники, но друзья и знакомые нас не забывали. Изменилось все в 1961. Количество посылок ограничили, а получать их можно стало только от ближайших родственников. Но это в сторону.

Ида Эммануиловна была тихая, домашняя женщина, её патологическая болтливость со временем прошла. Она начисто не вписывалась в ту обстановку, в которую бросили ее обстоятельства. О деле своем она не говорила. Кажется, оно было связано с робким желанием уехать. Но через довольно значительное время после освобождения она работала киоскером в московской «Союзпечати». Уехала ли она, я так и не знаю. После освобождения с ней не встречалась. Кажется, из лагеря ее вызволил старший сын.

Но вот в один непрекрасный летний день 1959 года, («прекрасные дни» в лагере бывали как исключение) прошел слух, что привезли сионистов, да еще прямо из Москвы. Лагерный этикет не позволял проявлять открыто интерес к новичкам. Законом в зоне было тотальное недоверие. Вернее, доверие в лагере надо было заслужить. Поэтому открытый интерес к новичку, скажем так, не поощрялся. Но выяснить хотелось. Посмотреть на живого сиониста – тоже. Оговорюсь – речь идет о женской зоне, следовательно, о сионистке или сионистках.

Интересно, в чем их обвинили? Ведь не было же предусмотрено в уголовном кодексе такой статьи: «сионизм». Я знала, что так называется движение, которое охватило евреев Российских окраин в начале ХХ века в ответ на прокатившуюся по югу России волну погромов. Оно выражалось в стремлении евреев уехать в Палестину. Но теперь, в 1959 году! если кто-то намеревался уехать за пределы СССР, независимо от того в Палестину или в какую бы то ни было другую страну, это рассматривалось как измена Родине, и статья была в мирное время 58-1а.

Такая статья была у Шевы Рубштейн, с которой я познакомилась в один из первых лагерных дней. После положенного послеэтапного карантина меня отправили на работу в «ударную» «инициативную» бригаду Луизы Лайс. Дело было в посевную, и мы на зерноскладе должны были затаривать мешки по 46 килограммов и грузить их на машину. Когда мешки кончались, мы лопатили зерно, чтобы оно не грелось. Работа была тяжелая.

Заведующей зерноскладом была зечка, которая к тому времени тянула уже 7-й или 8-й год. Она была, по моим тогдашним представлениям, пожилая женщина (ей было около пятидесяти). Звали ее Шева Ильинична. От нее исходили мощные импульсы оптимизма и доброжелательности. Это я почувствовала сразу. И уже на следующий день, когда бригаду привели на зерносклад, она нас встретила как родных. В огромном амбаре с зерном у нее был небольшой закуток, где она составляла отчетность. Там же она грела для нас чай, кормила каким-то приобретенным в ларьке печеньем, и мы – Нателла и я – чувствовали себя у нее очень уютно…

Позже я узнала, что у нее в Ленинграде остались две дочери примерно моего возраста, и она перенесла на меня свое материнское чувство. Когда наша «инициативная бригадирша» (из эсэсовок) не видела, она давала нам отдохнуть, не заставляла безостановочно лопатить, как это делала Лайс. (Недаром через много лет после смерти Шевы, уже в 90-х годах старшая дочь призналась мне, что ревновала маму ко мне.) Главным поводом для ее ареста было то, что она искала учителя еврейского языка (даже не знаю, языка идиш или иврита) для своих девочек. Но в Ленинграде в 1947-48 годах это была задача не из простых... Похоже, что учителя она так и не нашла. Этого было достаточно, чтобы обвинить ее в желании уехать за рубеж. Ее дело приобщили к так называемому «хасидскому делу» и щедро дали в наказание и для исправления 25 лет. Она и впрямь была по убеждениям хасидкой, но, разумеется, никто этого не знал. Впервые я услышала об этом от ее дочери после смерти Шевы.

Арестована она была в 1950 году, в разгар антисемитской кампании, которая в силу официального лицемерия называлась «борьбой с безродными космополитами». Басшева Эльевна, Шева, была уже опытной заключенной, когда мы с ней встретились. Комиссии середины 50-х сократили ей срок, но не освободили. Отбыла она в заключении более восьми лет, а через тридцать с лишним лет уехала в Израиль, где и скончалась в конце 90-х. Навсегда в моей благодарной памяти остался образ заботливой, доброй, щедрой на душевное тепло жизнерадостной несломленной женщины. Этот образ не стерли поздние встречи в Израиле, когда она была уже совсем старой.

В лагере конца 50-х изрядное место занимали женщины, арестованные еще во время войны или сразу по ее окончании. Такой была Женя Зельман, женщина примерно лет сорока, закаленная тяжелой физической работой. Не очень, мягко сказать, общительная, грубоватая. Она работала в бригаде строителей, а общалась преимущественно с полублатной публикой, которая появилась в зоне с оттепелью. На прямой вопрос, за что ее посадили, ответила коротко – «за то, что осталась жива». Еще одна судьба, искалеченная войной, фашизмом, коммунизмом.

В той же бригаде строителей работала Дора Гершанович, из семьи реэмигрантов, вернувшихся из Америки в страну победившего социализма, чтобы строить новую жизнь. Впрямь, как же они, уехавшие с Украины от погромов 1918 года, могли отсидеться где-то на чужбине, когда такие грандиозные события происходили дома?! Как специалист отец Доры понадобился в Москве, где семья прожила благополучно несколько лет. Увидел ли Гершанович вблизи то, что ему грезилось на чужбине, неизвестно. В 1937 году глава семьи и его жена были арестованы и расстреляны. Девочка осталась одна. Какие-то родственники были у нее в Прибалтике, и поэтому с первой же возможностью, т. е. в 1940 она уехала в Эстонию, чтобы бежать оттуда на восток в начале войны. Она прекрасно знала эстонский, латышский и, разумеется, английский языки. Дружила она в зоне с прибалтами, и скорее могла сойти за эстонку или литовку, но не по наружности, а по всему своему хабитусу. Держалась Дора с посторонними замкнуто, и даже могло показаться, что надменно. Во всяком случае, видно было, что у нее есть узкий круг близких, который расширять она не намеревалась. Только происшедшее с ней несчастье, когда она встретила сочувствие далеко не одних подруг, сделало ее более открытой. Работала она в строительной бригаде, где работали крепкие, физически выносливые, сноровистые женщины. Кусок проволоки, из которой она топором рубила гвозди, попал ей в глаз. Спасти глаз не удалось. Из работающей она стала инвалидом. Это ее угнетало. По освобождении она уехала в Тарту, где преподавала английский язык и с первой же возможностью, старая, одинокая и больная, уехала в Америку. Дальнейшая судьба ее мне не известна.

Тем интереснее было узнать, какие такие сионисты осуждены в Москве во второй половине 50-х годов.

Через некоторое время, вернувшись с работы, (а с работы мы приходили такие уставшие, что хотелось только помыться, поесть и на нары), проходя с ведром теплой воды в «комнату гигиены», я встретила знакомую сектантку Ольгу Малыш, ведшую под руку совершенно незнакомую седую женщину.

Ее шевелюра издали казалась нарядной белой шапкой. Она была невысокого роста, по сравнению с Ольгой, и показалась мне довольно полной. Когда мы поровнялись, я разглядела, что ее очки были с двойными линзами, как носят совсем слабо видящие. Я успела еще разглядеть, что ольгин локоть она держала очень крепко. По-видимому, она была практически слепой. Ольга шла с ней в каптерку. Никогда до этого я эту женщину не видела. Несмотря на то, что она явно нуждалась из-за зрения и не освоенной еще обстановки в сопровождении, никаких следов растерянности, неуверенности ни в ее походке, ни в манере, что свойственно новичкам в зоне, в ней не было. Ее облик говорил о ее безоговорочной уверенности в своей правоте, подчеркнутом чувстве собственного достоинства, так что даже в голову не могло придти выражать ей сочувствие. Не тогда, но вскоре мне довелось познакомиться с Дорой Борисовной Кустанович.

Познакомила нас Анна Александровна Баркова, с которой они оказались в одном инвалидном бараке и сразу разговорились. Надо сказать, что у Доры Борисовны почти сразу образовался круг общения. Была в ней определенная притягательность, может быть, это чувство правоты, уверенности, внутренней силы, которая передавалась собеседнику. У нее была замечательная кожа лица, энергичные движения и только тотальная седина выдавала ее немолодой возраст. Впрочем, так казалось нам – мне и моим подружкам, едва перешагнувшим двадцатилетие, тогда как Д.Б. было уже(!) 47 или 48. Сейчас мне такой возраст никак не представляется пожилым…

Она была учительницей русского языка и литературы в одной из средних школ Москвы. Может быть, ее манера держаться выработалась за время многолетней работы в школе, где показать учителю какую-либо неуверенность в себе, какое-либо сомнение – непозволительная роскошь.

Поселили ее в инвалидном бараке и, соответственно, отправили на работу в инвалидную бригаду. Поэтому я первые месяцы ее пребывания в зоне почти не встречала Дору Борисовну. Лето было на исходе и инвалидов гоняли на овощники перебирать картошку. В полутемном сыром помещении, где стоял специфический запах гнили, инвалиды работали полный рабочий день.

В ноябре 1959 нас стали готовить на этап. В конце месяца нас перевезли в Озерлаг. Озер там никаких не было, а была дремучая великолепная тайга. Название же аббревиатура: Особые Закрытые Режимные лагеря. От станции Невельская, где нас высадили, 14-й лагпункт, предназначенный для нас, находился в нескольких километрах. Добирались мы туда с большими трудностями, под конвоем, с собаками, окриками, по неверному снежному насту, по тяжелому, пургой созданному бездорожью… Наши вещи погрузили на подводы, а мы в темноте, нарушаемой лишь фонарями в руках конвоиров, под колючим северным ветром еле шли. Но если так, буквально из последних сил шли молодые, что же говорить о наших инвалидах, о полуслепой немолодой женщине.

В Тайшете инвалидов за зону не выводили. Для них была «легкая» работа в зоне. Их «посадили на слюду». В специальном цеху они расщепляли приспособленным для этого ножевым полотном слюду на тонкие пластины. Чем тоньше – тем лучше. Послать на такую работу полуслепую женщину – то ли насмешка, то ли издевка.

Но на деле, не то, и не другое. Начальство не видит людей, оно распоряжается «контингентом». А зрячие мы или слепые, слышащие или глухие – начальству это не интересно. «Контингент» – это столько-то работоспособных, столько-то инвалидов и т. д.

Дора Борисовна не могла расщеплять слюду. Она не видела не только саму слюду, но и инструмент только осязала. Конфликт был неизбежен. Ей выписали несколько суток карцера, но, насколько мне помнится, медкомиссия (редчайший случай!) это распоряжение не завизировала.

И только когда в апреле 1961-го нас перевезли в Мордовию, в небольшую зону 17а в поселке Озерном неподалеку от станции Явас, она получила комнату, куда приходили малограмотные заключенные (государственные преступницы!), которых она обучала азам русской грамоты.

Она слегка грассировала, и я хорошо запомнила, как будто сейчас слышу ее голос: «Я п’эподаю ‘усский язык и ‘усскую лите’ату‘у, а должна п’эподавать ев’ейский язык и ев’ейскую лите’ату’у!». Тогда это звучало как вызов. В Советском Союзе, даже в самые спокойные для евреев времена, был взят долговременный курс на ассимиляцию этого древнего малого народа. Какой уж тут еврейский язык и еврейская литература!

Пафосом всей ее жизни было возрождение национальных еврейских культурных традиций у евреев, составлявших диаспору в России, тех, кто по разным причинам больше всего подвергся ассимиляции. Залогом этого культурного возрождения она считала существование государства Израиль. К его представителям она и обращалась, что стоило ей и всей ее семье слишком близкого и долгого знакомства с архипелагом Гулаг. Ведь арестована была не только она, но и ее муж, школьный учитель истории, и сын – студент-второкурсник.

В Мордовии, всего в нескольких десятках метров от нашей, была большая мужская зона. А там, в четырех заградительных линиях от нас отбывали срок муж и сын Доры Борисовны.

Жизнь Доры Борисовны наполнилась хлопотами о свиданиях. Между прямыми родственниками, если не было режимных нарушений, свидания разрешались в присутствии «надзорсостава» один раз в 3 месяца. До и после свидания обе стороны подвергались тщательному личному обыску. Значит, надо было нелегальной перепиской наладить контакт, чтоб договориться о том эзоповом языке, которым будут говорить на свидании. Короче, надо было наладить внецензурный контакт. В налаживании нелегальных связей с мужской зоной мы, молодые зечки, изрядно преуспели.

Можно было удивляться и восхищаться тем, как мужественно и достойно держалась Дора Борисовна и в этих условиях. Ее сдержанность сочеталась с участливостью по отношению к другим. Сколько раз находила я у нее слова утешения, толковые советы! В Мордовии я пробыла всего 11 месяцев. Это было время «закручивания гаек» во внутрилагерном режиме. Оно коснулось не только посылок и бандеролей, но и пользования ларьком, и многого другого.

Но мы-то больше всего были озабочены связями с соседями. Ведь они под конвоем, мы под конвоем. Казалось, комар носа не подточит. А у нас шла бурная переписка, пересылались книги, завязывались дружбы и даже романы. Из «взрослых» только Дора Борисовна была посвящена во всю нашу суету. Не только потому, что она сама была заинтересованным лицом. Мы ей безоговорочно доверяли и получали от нее толковые советы.

Она была смелой и разумной (хорошее сочетание!). Со мной все время что-нибудь приключалось, и она сравнивала меня с одной девочкой из Варшавского гетто, с которой все время случались какие-то истории, всегда благополучно завершавшиеся.

Она умела дружить с молодежью, в то же время не позволяя себе никогда расслабиться – никогда не жалуясь ни на людей, ни на обстоятельства.

Надо заметить, что Дора Борисовна легко сошлась с людьми разных возрастов и национальностей. Ей чужда была национальная ограниченность. Как я позже услышала от ее сына: «чтобы любить другой народ, надо любить свой!». Ее хватало на всех – и на православных сектанток, которые зачастую были ее ученицами, и на нас двух Ир, московскую и ленинградскую (называли нас «Ира черненькая и Ира беленькая», и на старую лагерницу поэта Анну Александровну Баркову, чьи стихи получили широкое признание лишь через много лет после ее кончины.

И все ближайшие ее соседки по бараку относились к Д.Б.К. (так мы её называли между собой – и для краткости, и для секретности) с симпатией, несмотря на весьма ощутимый в лагере антисемитизм.

В классе, где она занималась со своими ученицами, мы отменно встречали Новый 1962 год. Год ожидался волнующий – у обеих Ир кончались срока. Ира беленькая сочинили стихи:

Наша фирма, наш ОАС,

Вышла из народных масс –

Представители зека:

Ира, Ира, ДБК.

И, как пуганые птицы,

Двух сочувствующих лица…

Эти «сочувствующие» Марэтт Асси, молоденькая девочка из эстонской деревни, и Ниеле Гашкайте, тогда – осужденная на 7 лет студентка из Каунаса, позже кавалер самой высокой награды современной Литвы ордена Гедиминаса, герой Литовской республики. Мы не назвали встречавших с нами Новый Год Валентину Семеновну Санагину, подельницу Анны Александровны Барковой. Была и сама Анна Александровна, и Ирина мама Ольга Всеволодовна Ивинская.

На столе, разумеется, закамуфлированная, бутылка армянского коньяка, фантастическим образом переправленная нам, двум Ирам, из мужской зоны. Я и сейчас улыбаюсь, когда вспоминаю, как из рабочей зоны по соседству от нас прилетел – был переброшен – большой тяжелый предмет. Меня предупредили, где надо стоять, и в нужный момент я налету подхватила эту тяжесть. Это было завернутое в газету старое ведро. Когда газету сняли, оказалось, что в ведре была обмотанная в колючую проволоку бутылка армянского коньяка. На газете было крупными буквами написано «ИИ». А на этикетке»: «С Новым Годом!». Кроме бутылки была там обширная новогодняя почта. Спасибо Ашоту Казаряну! Увидеть его на воле мне не довелось.

Но не перечисленные нами гости, а «фирма», т. е. Дора Борисовна и две Иры, готовили подарки что-то клеили, что-то вышивали, что-то рисовали, что-то смешное или забавное писали. Вместе с молодежью их готовила и ДБК – Дора Борисовна Кустанович. Все было сделано аккуратно, пакетики были перевязаны ленточками. Предназначались подарки всем присутствовавшим и нашим дорогим соседям, обитателям мужской зоны. В основном передавалось все нелегально – то под хвостом у лошади, привозившей нам из большой зоны обед, то перебрасывалось, когда проходили вблизи мужские бригады, то оставлялось под мостом, где проходили наши бригады. Наша изобретательность достигала виртуозности. (у нас до сих пор хранятся вышитые цветными нитками по чёрной сарже кармашки «для словарных карточек» так ДБ объяснила, и вышиты там – еврейские буквы! ЛК).

Надо было посмотреть на Дору Борисовну, когда около полуночи в дверь, заметив горящую лампочку, захотела войти надзорка. Пылая праведным гневом, Дора Борисовна подошла к двери и категорически потребовала не мешать заниматься с отстающими учениками, так и не пустив ее в помещение, даже не приоткрыв дверь. Мы все в этот момент замерли, крýжки и бутылку постарались спрятать… Но неколебимая убежденность ДБК в правоте передалась не подозревавшей Дору Борисовну в способности нарушить режим надзорке действительно, пожилая, полуслепая, интеллигентная… ну какие тут могут быть нарушения?… Так Дора Борисовна защитила всех нас в ту новогоднюю ночь. У нас был еще один повод восхититься мужеством этой женщины. При другом повороте событий можно было угодить на несколько суток в карцер…

Я ни разу не видела Дору Борисовну потерявшей самообладание, хотя провоцирующих обстоятельств было предостаточно. Ведь кроме выпавших на ее долю лишений и унижений лагерной повседневности, она все время думала о том, каково в зоне ее совсем не здоровому мужу и 20-ти летнему сыну…

Я не пишу о подельнице Доры Борисовы совсем молодой очень хорошенькой, а может быть, правильнее сказать, красивой, стройной, очень привлекательной девушке – Тине Бродецкой. Трудно сформулировать, но чем-то Тина отличалась от нас, двух Ир. Ей бы ходить на танцы, кружить головы молодым людям, заниматься флиртом… Ей же надлежало в течение нескольких лет ходить в телогрейке или в бушлате в строю по пятеркам под конвоем на общие работы за то, что она не была лишена национального самосознания. Она познакомила меня с тем, что представлял собой молодой русский сионизм на рубеже шестидесятых годов прошлого века. В 1970-м Тина счастливо уехала в Израиль и с тех пор живёт в Иерусалиме.

Недолгое время была в нашей зоне еще одна москвичка – Гитя Давыдовна Ландман. Это была грузная с тяжелыми отекшими ногами женщина. Видно было, что она тяжело больной человек, и что все ее душевные усилия направлены на то, чтобы справиться со своими недугами. Может быть, поэтому она и казалась замкнутой, а может быть, это была сознательно принятая ею линия поведения.

Мне не запомнилось ни одного с нею разговора.

(А вот что рассказывает Тина Бродецкая:

«Меня встретила в лагере Гитя Давыдовна Ландман, родная сестра Якова Шимшон Шапиро, бывшего министра юстиции Израиля. Отдаю честь этой пожилой женщине. Она жила в Малаховке, занималась сионистской деятельностью, тоже встречалась с людьми из израильского посольства. Однажды они собрались в одном доме для встречи с Леваноном, работавшим тогда в Москве в посольстве Израиля. В этот момент ворвались гэбисты. Его обыскали, обнаружили дипломатические документы и выслали из страны. Гитю Давыдовну и её мужа Моисея посадили. Ей дали 5 лет, ему – 3 года. Гитя Давыдовна встретила меня в лагере и первая накормила меня. Это для меня очень важно, я об этом не забываю. Помню, когда меня сажали в карцер, она дала мне свою меховую безрукавку…»)

Говорят, что в старости хорошо помнится молодость. Увы, я не могу это подтвердить. Людей я помню очень хорошо – их физический облик, манеру держаться. Но многое из того, что составляло содержание повседневной жизни тех далеких лет, редко всплывает в памяти…

Осталось яркое впечатление от встречи с Дорой Борисовной, и, более того, ее поведение в лагерных условиях стало для меня недоступным, увы, высоким образцом достойного поведения в экстремальных жизненных ситуациях. За эту встречу я благодарна судьбе. 20.12.2004

Ира Вербловская (черненькая) и Ира Емельянова (беленькая)

В лагере для политзаключённых, 1960 г.

Ира беленькая (Емельянова)

Ирина Ивановна Емельянова – дочь Ольги Ивинской, подруги поэта Бориса Пастернака в последние годы его жизни. С детства Ира оказалась в ближайшем окружении поэта, а после его смерти она вместе с матерью была арестована и так оказалась в лагере для политических заключённых.

Они были осуждены якобы за валютные операции. В действительности они получили деньги по распоряжению Бориса Леонидовича Пастернака – гонорары за вышедший на западе роман «Доктор Живаго». После смерти поэта обе женщины были арестованы и осуждены закрытым судом, как это делалось в Советском Союзе на политических процессах, но по уголовной статье. Однако содержались они в политическом лагере.

Барух:

Весной 1962 года я работал в строительной группе возле женской зоны, там строили швейный цех. Ира Емельянова, молодая красивая девушка, нравилась многим ребятам. Немало парней из нашего лагеря давали нам письма для Ирины, чтобы мы перебросили через забор, что мы и делали. Перебрасывание записок было делом небезопасным. Я был в числе «храбрых почтальонов».

Я в то время подружился с литовцем Антанасом, и он однажды во время перерыва предложил мне:

– Давай и мы напишем письмо Ирине!

– Давай!

Я помогал ему, он не был уверен в русской орфографии. Вдруг чья-то ладонь легла на листок. Поднимаем головы – над нами стоит сам начальник лагеря! Уверенный в том, что поймал нас на месте преступления или в момент подготовки его, начальник вырвал из рук Антанаса листок, но тот выхватил обратно и на его глазах изорвал записку в мелкие клочья, да так, что прочитать её было уже невозможно.

Нельзя же было, чтобы начальник узнал, кому мы пишем. Никакого криминала в записке не было, но подводить ни в чём не повинную Ирку мы не могли.

Взбешённый начальник повёл нас на вахту, по дороге орал:

– Как фамилия?

Антанас назвал свою.

– А твоя? – повернувшись ко мне.

– Подольский, – отвечаю.

– Опять Израиль?!

– При чем тут Израиль?

– У вас всегда причем!

С вахты нас немедленно перевели в зону и тотчас посадили в БУР (барак усиленного режима). Через пару часов начальник вызвал нас на разбирательство. Кому писали письмо, мы так и не сказали, заявив, что оно было сугубо личным.

При этом Антанас всё время твердил начальнику:

– Борька тут ни при чём! Я один виноват!

В итоге он получил пять суток БУРа, а я – десять. Антанас был возмущен явной несправедливостью: «Ведь я же писал!» Но магическое слово «Израиль» оказалось сильнее слов Антанаса.

Благодаря запискам, летавшим через забор, Ира Емельянова познакомилась с другим заключённым, Вадимом Козовым. После освобождения Ира и Вадим Козовой поженились, в 1985-м им удалось уехать в Париж. От туберкулёза, заработанного им в лагере, вылечить Вадима не удалось. Несколько лет назад он умер. Ира живёт в Париже, пишет и публикует книги, каждый год бывает в Москве. В Париже живут и двое её сыновей.

Ира, как никто другой, хранит верность друзьям своей горькой юности: письма, встречи, беседы с ней несут каждому искорку её сердечного тепла.

Ирина Емельянова, Париж, 2004

Как мы однажды встречали Новый год...[18]

(Памяти Доры Борисовны Подольской)

Дору Борисовну я всегда вспоминаю под Новый год, сколько бы их с того далекого мордовского вечера ни набежало – и московских, и парижских, и просто безликих, никаких.

Бывают такие елки, сочельники, ночи перед Рождеством – не важно, как назвать, которые, как вехи, отмечают наше жизненное продвижение.

В забытой Богом (но не КГБ!) Мордовии, через несколько лет, в тепло натопленной классной комнате, в школе для заключенных, где учительствовала Дора Борисовна Подольская (я знала ее тогда как Кустанович).

А до этого был наш с мамой арест, разгром дома на Потаповском, суд и страшный этап в Сибирь, в Тайшет. Нас привезли в тайшетский лагерь после месячных пересылок по кошмарным советским тюрьмам, в конце января. Я, выросшая в городской квартире, была совершенно не приспособлена к быту этих заквагонов и пересылок, и страшно опустилась. Неумытая, нечесаная, распухшая от бессонниц, в коротком осеннем пальто, представляла собой жуткое и жалкое зрелище. Особенно это пальто. Поскольку у нас по приговору суда было конфисковано все имущество, включая носильные вещи, а этап предстоял далекий, родные обратились в тот же суд с просьбой выдать нам хотя бы шубы. Маме выдали ее старую кроличью шубу, мне же – отказали. Так я и шла по тайге, в февральский жестокий мороз, в синем коротком драповом пальто, такой и явилась в зону. И еще – отросшие за полгода в тюрьме волосы... Кто помнит процедуру ареста, помнит и то, что отбирались ножницы, пояса, резинки, шпильки. И вот мы стоим на пороге вахты, измученные, со своими мешками, не зная, что и кто ожидает нас в этих заснеженных бараках.

После обыска и проверки вещей, нам указали наши нары в бараке, приятно удивившем своей чистотой, опрятностью, даже уютом. И очень скоро, в этот же вечер, к нам «в гости» пришли три пожилых женщины (они показались мне пожилыми, но теперь я понимаю, что они были не старше мамы!), одна из них – Дора Борисовна, кругленькая, румяная, вся какая-то ладная, в пуховом платке, из-под которого выбивались красивые седые волосы. И ватник, и пуховый платок, и румянец, и круглые очки – все это удивительно шло к ней.

Они, эти три феи, принесли свои дары. Анна Александровна Баркова (поэтесса, когда-то поддержанная Луначарским, сидевшая уже более двадцати лет) – сверток со сливочным маслом. Валентина Семеновна Санагина, ее подельница, подлинный русский самородок, сидевшая столько же (она была почти неграмотна, тем не менее осуждена за писание воспоминаний) – пачку чая. Дора Борисовна, сидевшая за сионизм, а в сущности за желание уехать в страну своих идеалов, шпильки... Вот эти шпильки, которыми я заколола наконец свои растрепанные лохмы, которые были мне необходимы больше масла, я помню до сих пор.

Дора Борисовна очень плохо видела, работать, конечно, не могла, и преподавала в школе для заключенных (там было много неграмотных простых женщин, сектанток). Ее доброжелательность, потрясающее самообладание, ровный веселый нрав, бесстрашие перед начальниками очень привлекали.

Три посетивших нас феи были непростым треугольником: у Барковой, которую за длинные рыжие кудри, торчавшие из-под шапки-ушанки, в зоне звали «пуделем», был очень трудный, иногда даже вздорный, характер; Санагина, прозванная «совой», высокая, костистая, с большим носом, в очках – чистая сова! была человеком совсем не нашего круга – и умна, и талантлива, но и «первобытна», ее привычки иногда поражали.

Дора Борисовна сумела внести в этот треугольник гармонию. Она каждой трезво отдавала должное, и, сострадая их трагической судьбе, закрывала глаза на «выходки». Вскоре я узнала, что вместе с ней арестован ее муж и любимый сын, восемнадцатилетний студент, и у всех страшные срока – у Бори было пять лет! – и еще больше подивилась ее душевному равновесию, ее бодрости. Это нас как-то по-семейному сблизило – я ведь тоже была в лагере с мамой и кроме зековских забот имела и родственные. Как и она.

В этом смысле нам было тяжелее, чем другим заключенным. Каждый раз, возвращаясь из-за зоны с работ, думала со страхом: как там мама? Опять плачет? А ведь у Доры Борисовны ее родные были не просто за колючей проволокой, а еще и за тысячи километров от нее. Как же должно было болеть за них сердце!

Никогда не забуду свой лагерный Новый год – второй незабываемый Новый год в жизни, уже в Мордовии. Мы стали уже бывалыми зеками, и нам ничего не стоило, например, заговорить зубы конвою и вытащить из-под снега брошенную из мужской зоны бутылку коньяка. А бросили наши соседи, мужчины, чтобы и мы весело встретили праздник; в этой зоне были и родные Доры Борисовны. Кстати, первую записку (связь через записки наладили очень быстро) в Мордовии я получила от того самого юного студента Бори Подольского, сына Доры Борисовны. Для конспирации он писал по-французски: «Bien venu! A la guerre comme à la guerre...» Дальше уже не помню. Так вот, на нашей войне тоже были маленькие победы. Такой победой была комната в лагерной школе, класс, где хозяйкой была Дора Борисовна. И хотя свет полагалось выключать сразу после отбоя, то есть в 10 часов, она – а о ее мужестве я уже говорила – и не подумала подчиниться. Сидели за полночь, и душистая елка была, и коньяк, и подарки, и гадания, и ожидания... Компания была, прямо скажем, разношерстная: Ира Вербловская, ленинградка, севшая на пять лет по «пименовскому делу», которая стала моим близким другом на многие годы; Ниеле Гашкайте, студентка каунасского института, боровшаяся за свободу своей родной Литвы и получившая за это 8 лет, которые и отбыла полностью; Марет Ассе, представительница Эстонии; Баркова и Санагина, матерые зечки, побывавшие и на Воркуте, и в Казахстане; сионистка Дора Борисовна, семь лет отмерила ей советская власть за желание уехать на свою историческую родину; и я, «пастерначка», как называли меня в мужской зоне.

Наделали бутербродов – томатная паста с луком, Сова заварила свой знаменитый чай, Баркова устроила гаданье – в рваную свою ушанку сложила записочки с предсказаниями, весьма мрачными – в соответствии с характером гадалки... Подарки для наших мужчин мы изготовили своими руками – вышивать, как домовитые украинки, мы не умели, поэтому ограничились символами. Идея принадлежала Доре Борисовне – на свои заработанные учительством копейки она купила в лагерном ларьке черной саржи (да там и не было никаких шелков, а саржа предназначалась для платьев заключенных, уже вводили форму), и мы смастерили какие-то папочки для писем. Ибо это был как раз тот случай, когда «не дорог твой подарок, дорога твоя любовь»... Новый наступивший год не обманул ожиданий. В марте освободилась моя подруга Ира Вербловская, в июне – я...

В конце концов Дора Борисовна уехала в страну своей мечты, в Израиль. Потом к ней присоединились и Боря с Лидой, они стали жить интересами этой страны, ее трудной и достойной жизнью. Но наша связь не прерывалась – я регулярно получала от нее письма, полные, во-первых, интересных, по-журналистски точных наблюдений, а во-вторых – вопросов и тревог о нас, о спутницах наших лагерных лет, об их судьбе. И к каждому Новому году она присылала мне открытки – правда, без заснеженных елок и дедов Морозов, а с красивыми экзотическими цветами и птицами, но в каждой – напоминание о том далеком мордовском вечере, когда в 10 часов в дверь постучала надзирательница и потребовала потушить свет и разойтись, а бесстрашная заключенная Кустанович ответила, что у нее «дополнительные занятия с отстающими...»

Москва, 1970 г. Тина Бродецкая уезжает в Израиль. Слева направо: Тина Бродецкая, Вадим Козовой, Ира Емельянова, Барух Подольский, Сергей Пирогов, Лида Камень

Свидания

Но не только дружбой и поддержкой однокашников занималась Дора. С тех пор как попала в Мордовский лагерь, стала хлопотать о свиданиях с сыном и с мужем. Свидания с «вольными» родственниками давали на два дня в отдельной комнате особого барака, так называемого «дома свиданий», раз в год. Свидания между заключёнными давали раза два-три в году, но всего на час-два, и только в присутствии надзирателя.

Наконец оно состоялось в мае 1961-го, первое свидание семьи Подольских за три года.

«Это было на семнадцатом», как говорят старые зэки, когда на нечастых своих встречах вспоминают минувшие дни. Там, в этом лагере номер 17 в то время по воле лагерных случайностей собралась тёплая компания молодёжи, посаженной за политику в конце 50-х. Давид Мазур, Толик Рубин, Юра Меклер, Давид Хавкин и ещё с десяток интеллигентных евреев, прозванных «студентами», в значительной мере задавали тон во внутрилагерной атмосфере.

В тот день к Давиду Мазуру приехала его мама, и он получил возможность уединиться с ней в комнате «дома свиданий» маленького дощатого барака за «запреткой». А Дору, Семёна и их сына Борю в это время привели в тот же «дом свиданий» и усадили в коридоре на стульях, так что сквозь тонкие дощатые стенки комнаты и Давид мог их слышать. Тут им всем повезло: надзиратель – большая удача! – ушёл, оставил их без надзора.

Первые слова, которые услышал тогда Давид Мазур сквозь стенку, были сказаны Дорой на идиш:

Их ѓоб нит кейн харотэ! (я не раскаиваюсь!)

Это теперь, через полсотни лет, Давид рассказал мне. Ему, тогда молодому парню, тянувшему второй срок по политической статье, врезались в память и эти слова, и уверенный тон, которым это было сказано. Дора заранее продумала и подготовила формулу на идиш: нельзя же было надеяться, что надзиратель уйдёт. «Держитесь, мои дорогие, мы правы и не сдаёмся» хотела сказать Дора Борисовна сыну и мужу. Оба поняли её сразу, и оба были с нею согласны.

В Потьме Мордовской АССР

Попав в лагерь, мой отец первым делом отправил домой открытку с обратным адресом: Мордовская АССР, станция Потьма, посёлок Явас, п\я №… Адрес тот замечательно «расшифровали» зэки:

Мордо-бия АССР, станция По-тьма, посёлок Я-вас!..

Я получила свидание с моим отцом ещё в 1959-м. Он попал в Дубровлаг раньше москвичей, поскольку судили его в Днепропетровске, отдельно от Подольских, в июле 1958-го.

По жалобе прокурора республиканский суд в Киеве навесил ему все 7 лет, и его тотчас этапом отправили в Мордовию.

На самом деле можно сказать, что ему в этом повезло: если бы остался в силе приговор Днепропетровского суда – 3 года, то его бы скорей всего отправили в лагерь на Желтые Воды – это урановые рудники под Днепропетровском. Там даже молодые зэки погибали через год-два. Человеку под шестьдесят выжить на советских урановых рудниках практически не было шанса. А осуждённых на сроки более трёх лет отправляли в Мордовию.

Летний этап не был тяжёлым, и осенью 1958-го отец оказался в Мордовии, в Дубровлаге, куда по указанию Хрущёва свозили всех «опасных государственных преступников», как власти называли политзаключённых. Хотя назывались эти лагеря «усиленного режима», порядки в 1958-60 году были довольно либеральны: как никак оттепель!

Иосиф Камень попал в относительно хорошие условия. Его привезли в 11-й лагерь, по возрасту не послали на тяжёлые «общие работы», а назначили учителем в вечерней школе для зэков, где он взялся преподавать математику, физику, химию, астрономию. Он действительно все эти предметы знал, т. к. был человеком энциклопедических знаний, а преподавать умел и любил.

Ему дали класс для занятий и разрешили устроить в нём угол для лабораторных занятий, который он сам оборудовал, соорудив из разного мусора несколько приборов для опытов по физике и химии, а заодно – электроплитку, на которой и варил себе еду. В ларьке можно было купить лапшу, например, – это была неплохая добавка к скудной тюремной пайке.

А через три-четыре месяца, как только семья получила его адрес, стали приходить посылки. Посылки заключённым в тот «либеральный» период не ограничивали, и мама посылала 2 раза в месяц сухую колбасу, сардины в масле и даже отваренную курицу в бульоне, которую она сама придумала, как консервировать. Так что голодать в лагере отцу не пришлось.

У него появилось много новых интересных знакомых и даже друзей.

Весной 1959-го привезли в Потьму и Бориса Подольского с Семёном.

Барух:

Привезли меня из Бутырской тюрьмы в Потьму вместе с десятком других осуждённых, уголовников. Завели в камеру, где были свободные места на нарах. Вещей у меня почти никаких, кроме пары книжек. Только я собрался вытащить книжку рассказов на языке хинди – открывается дверь камеры, и вводят моего отца. Так мы случайно оказались в одной камере на два дня.

Это был счастливый случай, первая радость в тоскливые недели пересылки. Потом их отправили в разные лагеря.

Шимон (Семён Моисеевич) Подольский в лагере 1960 г.

В выпуске «Заметок» за 2006 год есть прекрасный рассказ Мордехая Штейна о его встречах и беседах с Семёном Моисеевичем Подольским в лагерной больнице зимой 1960 года[19].

«Семен Подольский выделялся обширной исторической образованностью, врожденной скромностью интеллигента, и божьим даром стройно и обстоятельно излагать своё мнение, будто всю жизнь только и делал, что читал перед аудиторией лекции, – пишет Мордехай Штейн. – Он был к тому же очень приятный, без тени высокомерия, собеседник».

Характерна для Семёна Моисеевича и такая примета:

«С большим удовольствием мы оба начали переговариваться на иврите, и у него глаза при этом сияли добрым светом. Видно было, что он очень любит этот язык, так много означающий для еврея сиониста в неволе, он был очень взволнован от возможности поговорить на иврите».

Я должна признаться, в этом описании М. Штейна вдруг ожил для меня тот Семён Моисеевич ז"ל , которого я не раз слушала в юности, до ареста. Он умел говорить об истории захватывающе интересно, его исторические экскурсы звучали как детективные рассказы. Из той же «Страницы памяти» М. Штейна:

«Подольский основательно разбирался во всех важных этапах развития еврейских национальных проблем в странах Восточной Европы в потрясающие 1920-50 годы, и их взаимосвязи с советской действительностью, досконально разбирался в сложной политике партии и правительства по отношению к решению "еврейского вопроса" на территории бывшей Русской Империи, начиная с первых декретов, уравнявшие гражданские права и статус евреев с доминирующими народами Союза, помнил наизусть всевозможные курьезные планы расселения евреев-голодранцев черты оседлости в 1920-30 годы в бесконечных просторах Советского Союза, их помпезное начало и тихий конец: как, например, план поселения евреев в Крыму, или на юге Украины, или в открытых просторах средней России, и т. д., и, под конец – сталинский план переселения евреев из густонаселенных районов Украины и Белоруссии в Биробиджан – будущую Еврейскую Автономную Республику».

А Борю Подольского привезли на 11-й, где его встретила тёплая компания «студентов», и – мой отец Иосиф Камень. Хотя вообще-то народ там был всякий.

Из двух тысяч заключённых большинство были военные преступники: полицаи, власовцы; очень много бандеровцев; прибалты, боровшиеся за свою независимость; религиозные: иеговисты, члены «Истинно Православной церкви» и других сект. Около 400 человек сидели собственно «за политику»: за листовки, за критику в адрес Хрущева. Были и сионисты: Давид Хавкин из Москвы, Анатолий Рубин из Минска. Группы евреев постарше были арестованы в Москве (Ландманы, Гоберманы), в Ленинграде (Печерский, Наум Каганов), в Киеве (Меир Дразнин, Ременик). Кроме того, много евреев сидело не по еврейским, а по прочим делам.

Это всё – в «оттепель», при Хрущёве, с 1957 по 1959 год. Ну, а в 1960-м и «оттепель» накрылась, началось «завинчивание гаек».

Но в 1959-м жизнь в лагере, по словам Иосифа, оказалась для него терпимой в материальной её части и очень интересной в человеческом общении. Работа в школе доставляла ему удовольствие, было интересно обучать основам наук малограмотных, порой едва умевших читать, деревенских парней. Он всегда умел дружить со своими учениками. Они охотно рассказывали учителю о своей жизни «на воле», а также тюремно-лагерные свои приключения. В старших классах несколько зэков учились всерьёз, с надеждой, что образование поможет им встать на ноги после освобождения. Этим ученикам Иосиф старался помочь одолеть школьные науки.

В августе ему уже полагалось «личное свидание».

Я получила отпуск за отработанный в Сталинграде год и поехала на свидание в Мордовию. Поездами, с двумя пересадками, до станции Потьма.

Когда-то знаменитый, первый в Советском Союзе звуковой фильм тридцатых годов «Путёвка в жизнь», начинается словами:

– От Потьмы до Барашево сорок шесть вёрст. Железную дорогу здесь строили заключенные, – произносит «за кадром» актёр Василий Качалов.

От Потьмы до Барашево вдоль всей этой железной дороги – по сей день! – стоят советские концлагеря. По этой-то дороге я доехала поездом до станции Явас и, выйдя из вагона, оказалась перед лагерным управлением.

После короткого оформления меня завели в небольшую комнату в отдельно стоящем домике за запреткой. Это и был «дом свиданий». Две железные кровати, застеленные солдатскими одеялами, два стула и стол. Минут через десять надзиратель привёл моего папу.

Меня поразил его вид. Не в лагерной робе дело, а в какой-то непривычной для меня сгорбленности: голова опущена, взгляд – вниз, в пол. Вся его фигура выражала как бы подчиненность, покорность. За 25 лет моей жизни я своего отца таким не видела никогда. Он был высокий, широкоплечий и всегда высоко держал голову.

Надзиратель что-то ему сказал, я не расслышала, отец ответил:

Слушаюсь, гражданин начальник.

Надзиратель ушёл.

Теперь только папа поднял голову, посмотрел на меня, улыбнулся, протянул ко мне руки, мы обнялись – и наваждение исчезло: он распрямился, глаза за стёклами очков блеснули юмором, и он тотчас стал мне рассказывать забавные истории из своей лагерной жизни.

А ты смотрела кинофильм «ЧП»?

Да, конечно.

Советский фильм в двух сериях под названием «Чрезвычайное происшествие», сокращённо «ЧП», летом прошёл по всему Союзу с большим успехом. В предваряющих титрах было написано, что в фильме представлена реальная история советского танкера «Туапсе», попавшего в плен на Тайване. Советские моряки героически отказались выступить в прессе с клеветой против Советского Союза, были посажены в тайванскую тюрьму, но через несколько месяцев им удалось освободиться, и в конце фильма их как больших героев встречают в Москве. Вся история расписана на целых три часа, в главной роли Кадочников во всём блеске своего таланта.

А мы здесь встретились с живыми героями этого кино, – говорит мой отец, иронически улыбаясь.

Этих моряков сюда привозили, чтобы вам показать? – удивилась я.

Да нет, – отвечает он, – их просто арестовали в Москве после парадной встречи и теперь привезли сюда в качестве зэков! Такое вот соответствие между социалистическим реализмом в советском искусстве и реалиями советской жизни.

Я тревожно оглянулась – не подслушивают ли нас, но отец сказал, что тут никого, кроме нас двоих, сейчас нет.

Два дня и ночь прошли в очень интересных разговорах. Кое-что я рассказывала о домашних наших делах и о своей работе, а отец рассказывал о лагерной жизни и о людях. Рассказчик он был замечательный. Некоторые из тех рассказов мне запомнились.

Историю в той же лагерной школе преподавал Покровский, бывший профессор МГУ. Отец попробовал поговорить с ним по некоторым вопросам истории, но не услышал ничего интересного, кроме стандартно-советской точки зрения: Покровский вёл себя очень осторожно.

Гораздо более интересным собеседником оказался подельник Покровского, тоже бывший преподаватель истфака МГУ, Обушенков, человек широко образованный, по-настоящему знавший историю не только России, но и историю Западной Европы. Историей Иосиф интересовался всегда – не той чушью, которую долбили в советских школах и институтах, а настоящей, о которой «на воле» и упоминать было опасно. Обушенков эту настоящую историю знал, много читал, ещё больше над нею думал, так что беседы эти добавили Иосифу, по его свидетельству, немало знаний.

Ему уже было известно, что в лагере находится целая группа бывших преподавателей с исторического факультета МГУ. Обушенков рассказал подробности.

Весной 1957 г. на истфаке МГУ несколько преподавателей объединились в нео-марксистскую группу. Они писали рефераты об ошибках советской власти, которая, по их мнению, отошла от истинного марксизма. В полном соответствии с марксистско-ленинской теорией эти учёные марксисты-ленинцы попытались распространять листовки в рабочих кварталах Москвы. Разумеется, на них донесли, все листовки оказались в КГБ. Осенью группу арестовали.

На первом же допросе следователь заорал на Обушенкова:

Ты зачем связался с жидами?

Тот опешил. Истинно русский интеллигент, он никак не ожидал наткнуться на столь неприкрытый антисемитизм в организации, стоящей на страже «социалистического государства».

При чем тут евреи?

В вашей группе сплошь евреи!

Какая чепуха! – возмутился Обушенков

А я вам докажу, – заявил следователь и стал подсчитывать.

Оказалась интересная картина: арестовано 9 человек, из которых три еврея, трое русских, и еще три «половинки» – один из родителей еврей. Но для КГБ «половинки» не существуют, для них это всё равно жиды.

Такую историю рассказал моему отцу русский историк Обушенков.

Пролетели двое суток свидания.

Уже после моего отъезда отец получил официальное сообщение, что решение Киевского суда пересмотрено. Верховный суд СССР отменил формулировку «хранение с использованием национальных предрассудков» и вернул первоначальный приговор – 3 года. Тем самым отец попадал в категорию «краткосрочников», которых тогда, ввиду той самой «оттепели», освобождали по истечении двух третей срока.

В июне 1960 года, когда прошло два года и два месяца со дня его ареста, мой отец вышел из лагеря.

Лагерные байки

В мае 1961-го пришёл приказ «всю статью 58-10 перевезти в лагерь № 3». Так – наконец-то – Барух Подольский оказался вместе со своим отцом. Вскоре лагерное начальство организовало «огородную бригаду» для обработки огорода. Бригадиром – какая удача! – назначили Леонида Тарасюка, а в бригаду вошли Боря Подольский, Давид Хавкин, Давид Мазур. В обеденный перерыв, если удавалось, вся эта молодёжная еврейская компания приходила поговорить с Семёном Моисеевичем и послушать его рассказы. Он и сказал им, что приближается День Независимости Израиля, и это будет тринадцатилетие государства – можно сказать, бар-мицва по еврейскому обычаю.

Вечером в бараке Боря Подольский увидел у Боба Пустынцева журнал на голландском языке, который привезли ему родители на свидание за день до того. В заглавии большой статьи стояло имя «Иерусалим»! Оказалось, что у Боба есть голландско-русский словарь. С помощью словаря и благодаря приличному знанию немецкого Барух за вечер перевёл всю статью. Она называлась «Если я забуду тебя, Иерусалим». Святой Город – современный и исторический, и жизнь евреев в возрождённом государстве в канун его тринадцатилетия описаны в большой статье. Это был настоящий подарок.

Когда настал день израильского праздника, вся еврейская компания из «огородной бригады» собралась в обеденный перерыв у Семёна Моисеевича. Он подготовился к празднованию: из сухофруктов, присланных ему сестрой, на самодельной электроплитке сварил в большой кастрюле компот. Барух прочитал вслух статью про Иерусалим. Компот разлили в крýжки, сказали «лехаим» и успели глотнуть. Но... кто-то из чужих успел «стукнуть» начальнику режима Кицаеву, что «сионисты собрание устроили». Кицаев примчался и заорал:

– Чем вы тут занимаетесь?!

– День рождения отмечаем, гражданин начальник, – отвечает Семён скромно, – компот пьём. Никаких нарушений...

– Р-разойдись!

Нечего делать, все встали и ушли.

Назавтра в газете «Правда» ребята нашли маленькую заметку о том, что в посольстве Израиля в Москве был устроен приём по случаю тринадцатилетней годовщины создания государства. К счастью, Кицаев газет не читал. Так он и не узнал, что за сионистский праздник отмечали зэки.

Доре Семён написал открытку: «наши родные отпраздновали тринадцатый день рождения нашего с тобой любимца». Дора всё поняла, ответила: «пусть растёт большим и сильным!» Переслать Доре статью о Иерусалиме не удалось.

Даша, Гарик и другие

Посылки в лагерь, особенно из Москвы – при советской власти это была целая наука. На московской почте посылки со специфическими лагерно-тюремными адресами не принимали: таково указание начальства. Посылку – разрешённый вес до пяти кило – тащили в пригородные посёлки вроде Малаховки. Оттуда отправляли, указав, разумеется, имя, адрес и другие «необходимые данные» отправителя. «Данные» были необходимы для слежки, разумеется…

Обе большие семьи родственников Доры и Семёна отправляли посылки. До 1961 года можно было присылать всё: шоколад, колбасу, мясные консервы и многое другое. Стоило это всё дорого, но – посылали, пока было можно. Больше всех присылала Даша, сестра Доры.

Маня Гальберт-Подольская, сестра Семёна, присылала ему из Луганска банки с вареньем, которое – клубничное, вишнёвое, абрикосовое – она варила мастерски из богатых украинских плодов. Позднее, после 1961-го, варенье и другую роскошь запретили, она присылала сушёные фрукты. Мане было проще: она овдовела, нигде не работала, жила в домишке на окраине Луганска, дети её жили в других городах.

А Даше эта история стоила немало крови: её и на допросы таскали, и в райком-горком дёргали, и на работе в отдел кадров вызывали. Но ещё горше досталось Гарику. Хотя обвинение в «передаче секретных сведений» суд с Подольских снял, тем не менее в армии начальство обращалось с ним так, как будто он, Георгий Теплинский, некие секреты передал «израильским шпионам».

26 августа 1959 года в газете «Красная звезда» появилась большая статья на весь газетный лист под названием «Коварные сети тётушки Доры». Вся статья была сплошная ложь, большей частью бессмысленная, но мерзостная до невозможности. Вот несколько «перлов»:

Дора описана как «пышно одетая дама с золотыми кольцами на руках», которая в церкви передавала «шпионские сведения» некоему «элегантно одетому мужчине» со словами «во имя отца и сына и святого духа».

«Тётушка Дора и дядюшка Сёма расспрашивали о новой технике, часто затевали жаркий спор по военным вопросам… Тётушка Дора ловко выуживала нужные сведения, и вскоре они становились известными молодому джентльмену – иностранному агенту».

«Осиротевшего мальчика местные органы власти хотели направить в детский дом, но тут неизвестно откуда появилась тётушка Дора и категорически заявила:

– Мы с мужем… сделаем из него нужного человека».

Ему «постоянно прививали высокомерие, любовь к легкой жизни…»

Всё это придумано автором газетной статьи для того, чтобы вписать «преступление матроса Теплинского» в стандартное советское клише: богачи – враги трудящихся, шпионы, используют даже святую церковь…

Единственно верное в статье – фамилия «матроса Теплинского» – стало сигналом для мелких издевательств. Гарика исключили из комсомола, дёргали на всякие собрания для «осуждения его проступка», хотя все знали, что никакого проступка Теплинский не совершил, и никаких «секретов» ни тёте Доре, ни дяде Сёме не рассказывал по той простой причине, что они этим не интересовались никогда. Их, тётю и дядю, заботило, что в армии он ходил постоянно голодный, что солдатские ботинки зимой леденели. Дора и Семён старались и еды побольше подбросить мальчику, когда ему удавалось к ним попасть, и теплые носки достать. К счастью, матросы, с ним служившие, хорошо к нему отнеслись, кое-кто даже выражал сочувствие, когда начальство не видело. А в 1960-м Гарик закончил службу в армии и приехал к Даше. Самое тяжёлое для него осталось позади.

В школьные годы Гарик учиться не любил и о высшем образовании не помышлял. У него были хорошие руки и практическая смекалка. А учился потому, что тётя Дора и дядя Сёма настаивали. Однако, они оба – Дора и Семён – были чистые гуманитарии не только по профессии, но и по складу ума. Гарик же явно имел склонность к технике. Он и в техникум учиться пошёл по их настоянию, но там ему стало интересно. Счётные машины, которые он выбрал себе как специальность в техникуме, его заинтересовали настолько, что он даже малышу Боре с увлечением о них рассказывал, хотя это были машинки допотопные, механические арифмометры разных конструкций.

Теперь, после армии, Гарик взялся за учёбу всерьёз, поступил в вечерний институт, вскоре вышел в отличники, и решил идти в науку. Женился, и жена Лена Талейсник, дочь талантливого конструктора оружия, очень поддерживала это новое для него стремление. Вместе с тем, тесть его работал на секретной работе, и общаться с «антисоветскими» родственниками Гарик опасался. Поэтому писем в лагерь он не писал. Связь шла через Дашу.

1963-65: Барух вышел из лагеря

У него не было даже чемодана, чтобы сложить своё лагерное имущество. А имущество было не совсем обычное: словарь бенгальского языка, например, и рассказы Чехова на языке хинди…

– Откуда у тебя в лагере появились такие книги? – спрашиваю.

– А это ещё на Лубянке…

Да, в тюрьме на Лубянке в конце следствия устроили Боре очную ставку с его отцом. Напомню, Боре было 18 лет, а его отцу – 52 года. Постарел отец за три месяца следствия на десять лет: тёмные круги под глазами, морщины: ему давали вечером в качестве лекарства снотворное, а потом поднимали среди ночи на допрос. Зачем? Просто поиздеваться, ведь вся информация у них была, и Подольские не отрицали своего участия в деле.

После стандартных вопросов очной ставки следователь вдруг проявил любезность и разрешил отцу с сыном поговорить пять минут.

Барух:

Папа меня спросил, занимаюсь ли я языком хинди, чтобы не отстать от университетского курса. Он тогда ещё надеялся, что я вернусь в университет.

У меня нет учебников, как заниматься? – отвечаю.

Тогда отец повернулся к следователю:

Как же так, вы должны дать ему учебники!

Следователь:

А что нужно?

Тогда я сказал, что хочу какую-нибудь книжку на хинди и бенгальский словарь. Я знал, что такой словарь должен выйти. Купить можно в «Академкниге» на Кузнецком мосту, это совсем рядом с Лубянкой. Папа сказал, что перевёл часть своей последней зарплаты на мой тюремный счёт. На следующий день мне принесли бенгальский словарь и книжку с рассказами Чехова на языке хинди. Книги в Советском Союзе были дёшевы…

Я тогда выучил бенгальский алфавит, какие-то слова. А потом, уже в лагере, выписал по почте учебник «Языки Индии», а также учебник и словарь арабского языка.

Перед освобождением каждый зэк получает поручения от товарищей: что-то кому-то передать, сообщить. Задача – вывезти из лагеря адреса тех, кого следовало посетить или кому написать «на воле». Перед выходом последний «шмон» делали тщательно. Барух вписал эти адреса на полях своих книжек – индийским шрифтом.

Месяца за два до освобождения, вечером, вызвали к начальству:

– Тебе посылка из-за границы. Из Израиля. От Динермана. Знаешь такого?

– Не знаю, – отвечает Боря осторожно, – родственник, наверно…

Посылку вскрыли при нём, вывалили содержимое на стол. Одежда: брюки, рубашка, свитер. Очень нужно, конечно, к освобождению, у него же никакой одежды нет, кроме лагерной. Неужели отдадут? Вряд ли. Ну да, вот оно:

– Ты получил посылку два месяца назад, а тебе полагается раз в полгода.

Да, два месяца назад пришла посылка продуктовая от Даши. Жаль, конечно, но сам факт – посылка из Израиля! – вдохновлял. Дора, узнав об этом, обрадовалась даже больше, чем Боря: о них помнят, заботятся, спасибо.

Лагерные друзья, те, что тянули второй срок, говорили:

– Выходишь из малой зоны в большую зону: ты всё равно под надзором.

Такая развесёлая была песенка:

Всё решаю – не могу решить задачу я,

Отчего ж это кругом жизнь собачья,

И что делать, если я – кошка серая,

И собачья жизнь надоела мне…

            Эх, огурчики да помидорчики,

            До чего кругом высокие заборчики…

Знала об этих «заборчиках» и Дора Борисовна, и переживала довольно тяжело, вновь и вновь спрашивала себя, надо ли было ей начинать эту «сионистскую работу» и ломать жизнь сына. И снова звучал в ушах припев:

Будем! Будем!

Мы не покоримся силе – нет!

Всё же Борик выглядел счастливым, когда, освободившись, пришёл к ней на свидание. Пять лет оттянул от звонка до звонка, и теперь предстояло ему начинать жить заново. А ей и Семёну осталось тянуть ещё два года.

Лагерные правила в последние годы стали жёстче: посылки только 2 раза в год, разрешены почти только «бычки в томате», даже рыбные консервы в масле перестали пропускать. И письма только раз в месяц. Но открытки пропускали – на 1 мая, на 8 марта, на 31 декабря… Юные подружки её – две Иры – кончили свои «срока», и теперь присылали открытки «с воли».

В мае 1962 освободилась из лагеря Ира «чёрненькая» Вербловская. Вскоре пришла от неё открытка из города Калинина (ныне опять Тверь): ей удалось там найти жильё и работу. На открытке был обратный адрес.

Ира «беленькая» Емельянова благополучно вернулась в Москву в июне того же 1962-го, и верные друзья помогали ей. За них Дора радовалась, обе довольно благополучно прошли свои первые шаги на воле.

Приходили открытки не только от сестры Даши, как раньше, но и от сына, и от нескольких освободившихся лагерных её подруг, а иногда и от тех молодых парней, кто успел узнать её издали, через запретку, когда обменивались секретными подарками и записками.

«Я счастлив, что в эти трудные для всех нас годы мне довелось оказаться в положении, одинаковом с Вами, – писал ей Сергей Пирогов в новогодней открытке в декабре 1963, – От души желаю Вам большого счастья, которого Вы несомненно достойны».

А вот что написала Доре в лагерь ещё одна юная подружка лагерных лет – литовка Дануте в декабре 1964 года:

«С новым годом, Дора Борисовна – моя милая, моя способная, моя смелая и (я говорю серьёзно!) очень красивая! Конечно, красивая не тогда, когда гуляете в больших валенках и в платке, но тогда, когда бывает видно всё-всё головное серебро, которое много прекраснее, чем все королевские венцы. Но если красива моя Дора Борисовна и не всегда, зато смелая, умная и добрая всегда… Тысячу раз целую каждую белую волосинку!

Дануте, Литва, 26.ХII. 1964»

Дора эти открытки сохранила, вынесла из Гулага и привезла в Израиль.

А тогда, в апреле 1963-го, она передала Борику адреса Иры «чёрненькой» и Иры «беленькой»: если смогут они помочь ему, сделают всё, что можно, в этом Дора не сомневалась. Но первая его остановка должна быть у Даши в Москве. Хотя оставаться в Москве ему запрещено по советским правилам…

Барух приехал в Москву в начале мая: острижен наголо, тощий как скелет, лицо серого «зэковского» цвета, одет в ту самую лагерную робу, в которой освободился – не было у него никакой другой одежды.

Даша приняла племянника, накормила, кое-как одела. Но оставаться в Москве нельзя. В кармане два адреса: Иры Емельяновой в Москве и Иры Вербловской в Калинине. Правда, их он до сих пор видел только издали. Записки писал и получал – через запретку. Но они обе – лагерницы, всё понимают. Мама сказала, что они могут помочь.

Поехал к Ире Вербловской в Калинин. Она снимала комнату в подвале и уже работала в местном дворце пионеров, хотя и на мизерной зарплате 30 рублей в месяц – вряд ли хватало на хлеб и воду. Город Калинин (Тверь в прошлом и в будущем) находится за пределами 100-километровой зоны от Москвы, запрещённой для бывших зэков.

Попробовал Боря поискать жильё для прописки – «на воле» без прописки ни на какую работу не возьмут. Пошёл по совету Иры на окраину города, стучался в несколько домиков, но везде, приоткрыв дверь, отвечали отказом. Наконец, увидел на почтовом ящике еврейскую фамилию, появилась надежда… Дверь открыл пожилой еврей, на вопрос «не возьмёте ли квартиранта?» как-то замешкался, но тут вышла к дверям русская баба и резко сказала: «Нет, не берём!».

Сказать правду, понять этих людей нетрудно: вид его у домохозяев доверия не вызывал. На улице к нему подошли две девочки лет пятнадцати и, запинаясь от смущения, одна из них сказала:

– Вас боятся пустить на квартиру, у вас такой вид, как будто вы только что из тюрьмы…

Боря Подольский в 1963 г.

Увы, вид соответствовал реальности. Изменить свою внешность Боря не умел. Потеряв надежду, простился с Ирой «чёрненькой» и вернулся к Даше.

Даша поехала с ним в город Александров, «за сто первый километр от Москвы», где, как и в Калинине, бывшим зэкам жить разрешалось. Был там у неё один знакомый. Но оказалось, что его «как раз недавно опять посадили», – сказала со вздохом его жена и посоветовала пойти в ремонтно-строительное управление: там есть общежитие, и зэков они на работу берут.

Пожив с месяц в рабочем общежитии стройуправления, куда его благосклонно соблаговолили принять штукатуром, Боря убедился, что такая жизнь мало отличается от лагерной, разве что водки у уголовников больше, и двери на ночь не запирают.

Тогда-то и пришла ему в голову мысль пойти работать учителем в деревню.

В местном отделе образования приняли его учителем немецкого и послали в деревню Вяльковка. Так начал Барух Подольский педагогическую карьеру. Борино письмо доставило Доре радость и боль одновременно: хорошо, что он пришёл к «семейной профессии», но научная работа, о которой она мечтала – если не для себя, то хоть для сына – отодвинулась в дальние дали…

Но Баруху стало жить намного легче.

Б. Подольский (4-й слева в 1-м ряду) с учениками в Вяльковке, 1964

Барух:

Каждую неделю я ездил в Москву на выходной воскресный день. Однажды увидел афишу: «Песни на идиш. Исполняет Нехама Лифшицайте». Удача – удалось купить билет!

И кого, вы думаете, я встретил на концерте? Тину Бродецкую и Давида Хавкина! Тут же восстановилась наша дружба. Хавкин немедленно познакомил меня с сионистами москвичами Виктором Польским и Давидом Драбкиным, рижанами Довом Шперлингом и Мирьям Гарбер.

Это было в 1964-м. Они уже вовсю занимались сионисткой деятельностью. И включили в эту деятельность меня. Из раздобытого ими экземпляра «Эксодуса» на английском языке мне поручили перевести отрывок. Однажды я пошёл с Мирьям и Довом в субботу в синагогу, где Дов получил от израильтян литературу. Выйдя, мы заметили, что за нами идут «хвосты», и с трудом ушли от преследования...

Будем! Будем!

Мы не покоримся – будем!

Этот мамин припев всегда звучал в его памяти.

4. После лагеря

Год 1965 начался для Доры обилием поздравительных открыток от друзей и родственников. 25 апреля кончался семилетний срок заключения. Для Доры это не было праздником: слишком хорошо она понимала, что «воля» весьма условна. Ни кола, ни двора: комнату в Москве забрали, отдали той самой соседке, из чьей комнаты гэбэшники их подслушивали перед арестом.

Вернуться в Москву им не дадут. Устроиться на учительскую работу тоже не дадут, никакой другой работы они оба делать не могут. Муж и до ареста был больным человеком, а теперь и вовсе передвигался с трудом. В 1966-м ему будет 60, а ей 55 лет, можно хотя бы рассчитывать на пенсию по старости, но до этого надо год прожить. Боря, сын, конечно, постарается помочь, но не хотелось бы его нагружать этими заботами, ему и так нелегко.

Жаловаться на свои беды Дора не привыкла, но всё же с некоторыми друзьями обсуждала это всё за месяц до конца срока. Обсуждал и Семён. Друзья предлагали разные планы. Один из них предложил ехать в Житомир к его жене: у неё можно пожить первое время, а потом устроятся. Это показалось удачным выходом из сложного положения.

Барух:

Так мои родители приехали в Житомир. Лиза Хацкевич их приютила, а потом на деньги, собранные нашими родственниками, а их, родственников, у нас было немало и в Москве, и в Ленинграде, купили в Житомире однокомнатную кооперативную квартирку. Впрочем, не только родственники. Было у меня и такое приключение:

Июнь 1965-го. Последний день занятий в школе. Нужно ехать в Житомир, повидать родителей. Но ещё неделю назад сказали мне друзья, что вечером в Москве, в театре сада «Эрмитаж», выступает артистка из Израиля. Как я ни торопился, но к началу почти опоздал, касса уже закрылась. Билета нет, стою в растерянности. Вижу, вышел из аллеи человек и идёт прямо ко мне:

Нужен билет?

Да…

Давай три, – протягивает билет.

Отдал я три рубля, схватил билет и помчался в зал, на ходу пытаясь рассмотреть номер места. Пятый ряд! В центре! Протискиваюсь к своему пустому креслу, единственному в ряду, если не во всём зале, сажусь. И сразу вижу, что в ряду передо мной – всё Израильское посольство, у всех израильские значки на груди. Оглядываюсь на соседей справа и слева – гебисты, такие классические рожи, не ошибёшься. Сердце ёкнуло: не иначе, какую-то ловушку мне подстроили. Что делать? Уйти – жалко, когда ещё удастся увидеть израильскую артистку. Останусь, будь что будет.

В это время прямо передо мной из «посольского» ряда встаёт мужчина, оборачивается, как бы разглядывая зал, останавливает взгляд на мне и, глядя на меня в упор, произносит губами, почти беззвучно:

Бен морим?

Я понимаю, это на иврите значит «сын учителей».

Кен, – отвечаю, – да.

Эйх ѓем? (как они?)

Бэсэдэр, – говорю, – в порядке.

Он садится, и в «посольском» ряду идёт какое-то шевеление, шёпот, я различаю слова «бен морим» несколько раз. Через минуту он встаёт опять, поворачивается, обводя взглядом зал, и кладёт свой кулак на спинку кресла передо мной. Искоса поглядываю на сидящих рядом. «Мои гебисты» справа и слева заняты разговорами со своими соседями. Кладу свою ладонь рядом с его рукой, и под мою ладонь всовывается пакетик. Зажав ладонь в кулак, убираю руку и сую пакетик к себе в карман. Сидящие рядом со мной гебисты ничего не заметили, кажется.

Сердце колотится. Если задержат – я даже не знаю, что я получил. Уйти невозможно, зал набит битком, вот-вот начнётся концерт.

С трудом дождался перерыва и – не вынимая руку из кармана, бегом в туалет. Закрывшись в кабинке, разворачиваю пакет… деньги! Пятьсот рублей! Это больше, чем моя зарплата за полгода!

Спрятал в карман, вышел. Что делать? Уйти с концерта – жалко, хочется послушать. Вернуться на своё место между двумя гебистами – страшно. Захожу в зал. На заднем ряду с краю сидит пожилая еврейка. Я подошёл к ней и предложил поменяться местами: у меня место в центре зала, в пятом ряду, а мне надо сразу в конце уходить… Она согласилась с радостью. А я таки дослушал концерт и уехал ночевать к Даше.

Наутро звоню в Житомир:

Мама, я завтра еду к вам, что привезти?

Ты знаешь, если можно достать газовую плиту с духовкой - очень нужна.

Сказал я Даше, что деньги мне дали друзья, а мама просит газовую плиту. Ну, Даша в таких делах разбиралась прекрасно. Позвонила одному знакомому, второму, велела мне поехать в какой-то магазин. Человек, к которому Даша послала меня, вытащил новенькую газовую плитку с духовкой, помог мне её упаковать и отвезти на Киевский вокзал, где я купил билет до Житомира и сдал упакованную печь в багаж.

Утром, приехав в Житомир, нашёл маму и папу. Газовую печку установили в тот же день, и мама с облегчением сказала:

Ну вот, хотя бы сварить, испечь могу.

Оставшиеся деньги – около 400 рублей – я оставил им. Они ведь ещё даже пенсию не получали, а на эти деньги можно было прожить какое-то время.

Инициатором этой заботы о семействе Подольских-Кустанович был Давид Хавкин. Вокруг Хавкина и других освободившихся из заключения евреев – Меира Гельфонда, Вили Свечинского и других – к 1965 году сложилась в Москве славная компания сионистов. Разрозненные сионистские группы расширились, создали устойчивые связи между городами, превратились в настоящее национальное еврейское движение. Многие бывшие зэки вошли в это движение. Кроме постоянной связи с «Нативом», они создали регулярную связь с Ригой и Вильнюсом, где евреи подпольно печатали еврейский самиздат: Бялика, Черниховского, Жаботинского. Иосиф Хорол, освободившийся из лагерей Воркуты ещё в 1956-м, привозил в Москву по 200-300 экземпляров. Из Москвы другие люди развозили эту литературу по разным городам Советского Союза. Барух Подольский тоже участвовал в этих делах.

Давид Хавкин:

«После «отсидки» я наладил в Москве постоянную связь с израильским посольством. Я понимал, что за мной следят, но зато у меня появилось много друзей из правозащитников, которые сидели вместе со мной в лагере.

Там, где люди 24 часа каждый день на глазах друг у друга долгие годы, все обо всех знают. И когда я вернулся в Москву, там уже было много моих знакомых. Они занимались своим делом, а я своим, но мы друг другу помогали, чем могли. Я, например, помог им по технической части, сделал устройство, которое обеспечило запись хода суда над Синявским и Даниэлем, а они все мои письма и информацию передавали на Запад. Более того, они мне гарантировали защиту. Если со мной что-то случится, весь мир будет об этом знать. У них в Москве были надежные связи, которые складывались годами»[20].

Давид Хавкин, сумевший вернуться в Москву после лагеря, стал делать такие вещи, которые до него никто из евреев делать не решался. Например, брал свой кассетный магнитофон (кто-нибудь сегодня помнит этот трёхкилограммовый ящик, который в 60-х годах служил нам рупором свободы?), вставлял в него кассету с еврейскими песнями на идише и на иврите, заходил в метро и включал эту музыку на полную громкость. Реакция неевреев – безразличие, иногда – любопытство. Реакция евреев – либо страх и стремление убежать от «этого сумасшедшего» подальше, либо явный интерес с желанием познакомиться. Немало евреев в Москве начали свою дорогу в Израиль с этого знакомства.

Едва ли не первой заботой Давида Хавкина стало оказание помощи евреям, сидящим в лагерях Гулага, сионистам прежде всего. Он собирал их имена и адреса и передавал людям «Натива – секретного отдела в посольстве Израиля. В числе первых в этом списке были Дора Кустанович и её муж Семён Подольский – «морим» (учителя на иврите), и Борис, их сын – «бен морим». Передачу денег для них организовал Давид Бартов, тогда работник «Натива» в Москве. Это была филигранная работа под самым носом у московского КГБ.

Но в Житомире, куда после войны вернулись на пепелища десятки тысяч евреев, ничего такого не было. Дора с Семёном оказались после освобождения из лагеря в глухом окружении. Несколько местных евреев, помогавших Доре и Семёну как-то приспособиться к жизни в провинции, выглядели отчаянными смельчаками: все знали, что за этими бывшими зэками, да ещё и сионистами, наблюдает КГБ, и боялись даже подходить.

Единственным огоньком, как и в 1955-м, светилась надежда уехать в Израиль. Кто-то ведь сумел выехать из Львова! Две или три семьи получили разрешение и уехали в Израиль в 1965-м году, слухи об этом дошли даже до евреев Житомира. Семён, иногда по субботам ходивший в единственную тогда в городе синагогу, принёс это удивительное известие.

Но вскоре приехала к ним в гости на пару дней Тина Бродецкая. Длинное путешествие поездом из Москвы до Житомира она совершила специально для того, чтобы повидаться с Дорой Борисовной. Она рассказала другую новость: в Прибалтике большая группа евреев уже несколько лет пытается получить разрешение на выезд в Израиль.

– Если там пробьются, будем пробовать и мы, – сказала Тина.

От Краматорска до Израиля

4 июня 1960 года, отбыв два года и два месяца, освободился Иосиф Камень, мой отец, и снова, как в памятном 1952-м, отправился на поиски работы. Взяли его в Краматорский Индустриальный институт, несмотря на такое «пятно», как судимость по политической статье. Даже трёхкомнатную квартиру дали, о чём он тут же сообщил мне.

Моя работа на Сталинградском прокатно-трубном заводе в качестве мастера в цехе изрядно надоела мне. Верно, что я многому научилась за два года, весьма близко познакомилась с современным русским народом, но оставаться там дальше мне не хотелось. Была я там белой вороной, так как водку не пила, матом не ругалась, взяток от работяг не брала, а все остальные мастера брали, и потому этим другим мастерам я была помехой. Хотя относились все ко мне очень благожелательно и завелось у меня несколько хороших друзей, но всё равно я чувствовала себя лишней. В отделе кадров охотно дали справку, что завод во мне больше не нуждается, и в августе я приехала к родителям в Краматорск.

В инженерно-техническом мире Советского Союза Краматорск, относительно маленький город в Донбассе (всего 200 тысяч населения), знаменит построенным в 30-х годах огромным Ново-Краматорским Машиностроительным Заводом – НКМЗ. На этот завод меня и приняли на работу, определив в бюро расчётов в качестве инженера-расчётчика. Это была удача, о такой работе можно было только мечтать.

Приехал на завод профессор Цехнович из Днепропетровска, нашёл меня, посмотрел мои расчёты и сказал:

– Давайте делать диссертацию…

Осенью 1963-го я поехала в командировку в Москву – и снова встретила Борю Подольского.

 

 

Лида Камень и Барух Подольский, 1965 г.

 

Лагерная печать уже стёрлась, отросла опять черная шевелюра. Даша его откормила за полгода, и передо мной снова был весёлый московский мальчик, тут же потащивший меня по книжным магазинам, где он, как и до ареста, все свои наличные деньги тратил на книжки по разным неслыханным языкам. Книжки те стоили копейки – в буквальном смысле: 20 копеек, 35 копеек, не больше. Боря, с его учительской зарплатой 70 рублей в месяц, в этих книжных магазинах чувствовал себя богатым.

Правда, когда мы проголодались и зашли в какую-то столовую поесть, он застеснялся. Но у меня в новенькой красной сумочке лежали командировочные деньги плюс моя зарплата аж в 110 рублей. Я гордо расплатилась, и мы продолжили путешествие по книжным магазинам. У него был с давних, ещё долагерных, времён постоянный маршрут. По дороге он охотно рассказывал о языках, о лагерных знакомых, о своей школе в деревне Вяльковке.

Часа через два я спохватилась, что сумочки моей при мне нет. А в ней всё: паспорт, деньги, командировочное удостоверение, билет на обратный путь…

Мы пошли обратно – по всем книжным магазинам, где побывали за день, и везде, понимая наивность и безнадёжность вопроса, спрашивали, не нашёл ли кто красную дамскую сумочку. Найти деньги я не надеялась, но хотя бы документы вор мог вернуть? Так за час мы дошли до той столовой, где обедали. Подошли к кассе, и вполне безнадёжно я задала тот же вопрос кассирше. Девушка внимательно на меня посмотрела, обернулась и кого-то позвала. Вышла к нам женщина постарше, руки за спиной:

– Какая сумочка?

– Красная, – говорю.

– Что в сумочке?

– Паспорт, командировка, билет… деньги, – с замирающим сердцем.

– Сколько денег?

– Больше ста.

Поднимает руку, в руке у неё моя сумочка!

Протягивает мне: – Проверьте!

Дрожащими руками раскрываю замок – всё на месте! Паспорт, билет, командировка! Деньги той же пачкой. Это было чудо – в Москве, в 1964-м.

Летом 1964-го Борис сумел поступить в Московский ин-т иностранных языков на заочное английское отделение.

25 апреля 1965-го у Доры и Семёна кончился срок заключения. Через два дня они приехали в Житомир.

В июне 1965-го, когда я была в очередной командировке в Москве, мы с Борей расписались в сельсовете его деревни, и он переехал в Краматорск, где я жила с моими родителями.

Приехали к нам Дора с Семёном и сестра Семёна Маня, вечером вместе выпили мы по рюмочке вина – вот и вся свадьба.

 

 

Фото всей семьи, Краматорск, июль 1966 г.

Вверху: Иосиф Камень, Лида, Барух, Семён Подольский

Внизу: Соня Гроссман, сестра Семёна Маня Гальберт, Дора Кустанович

 

Погостив у нас пару дней, гости уехали.

После недели переговоров с моим начальством Баруха приняли на завод в отдел технических переводов.

Казалось, жизнь налаживается. Только казалось! Мы знали, конечно, что находимся «под стеклянным колпаком» постоянного надзора, но подвоха не ожидали.

Прошёл год спокойной жизни. Шестидневная война сильно подняла нам всем настроение. Мы с удовольствием говорили:

– Отныне «жидовская морда» заменяется на «лицо агрессора»!

Практически все евреи, даже те, кто о своём еврействе старался не вспоминать, вдруг ощутили себя как бы причастными к этой блестящей победе Государства Евреев.

Летом 1967-го Боря поехал в Москву сдавать экзамены за 1-й курс в Московском ин-язе. Он встречался там, конечно, со всей сионистской компанией, да и со старыми лагерными друзьями. Из них многие стали активными диссидентами, как Алик Гинзбург, Володя Тельников, Ира Емельянова. Главной работой тогда было издание и распространение самиздата, в том числе и популярной тогда «Хроники текущих событий», за создателями которой – это все мы знали – КГБ гонялся особенно яростно. Но настоящие аресты ещё не начались, и ничего плохого мы в тот момент не ожидали. Боря вернулся с массой рассказов и с пачкой самиздата, который тут же разобрали наши друзья.

Арест Бори в Краматорске застал нас врасплох. Обыска не было, но весь самиздат в нашей квартире я сразу ликвидировала.

Барух:

Приехавшие из Москвы следователи допрашивали про встречи с Хавкиным, Рубиным и другими людьми из сионистского круга. Я – уже теперь опытный зэк – всё отрицал, про Хавкина сказал, что его интересуют только девушки. В конце концов, меня обвинили в хулиганстве.

Когда до меня дошло, что это не случайное происшествие, а в самом деле Баруху шьют новое дело, я кинулась в Москву, ко всем его друзьям, к сионистам, к правозащитникам, к профессорам-лингвистам, которые знали и помнили талантливого студента Подольского. Профессора написали письмо в его защиту. Правозащитники связали меня с прекрасным адвокатом – все помогали, чем могли.

Позвонила я в Житомир. Дора Борисовна всё поняла с полуслова, приняла мой рассказ сдержанно. Только спросила:

– Мне приехать? Смогу чем-нибудь помочь?

– Да нет, – сказала я, – Вам Семена Моисеевича оставлять одного нельзя, а помочь нечем.

За состояние Бориного отца я опасалась. А Дора выдержит, это я знала.

В день суда все мои сотрудники из бюро расчётов пришли к зданию суда. На суд не пустили никого, даже меня, но все мои друзья, которых немало появилось за семь лет моей работы в Краматорске, буквально встали рядом со мной в те нелёгкие для меня дни. Вот как это было.

Я опасалась, что Борису навяжут «казённого» адвоката. Только сам обвиняемый мог – по закону! – потребовать другого адвоката, если знал его имя. Не то чтобы адвокат мог хоть как-то повлиять на решение суда – ясно, что приговор уже вынесен и подписан в день ареста или ещё до того. Но адвокат имел право встречаться с обвиняемым, разговаривать с ним, т. е. служил связной нитью между нами и Борисом. Надо было как-то сообщить Боре имя нашего адвоката.

В день суда десять моих подруг выстроились цепочкой вдоль тротуара, по которому должны были провести Бориса из камеры в здание суда. Когда милиционеры повели его в суд, каждая из моей десятки произносила «адвокат Кузнецов», когда Борю проводили мимо неё. Так Борис узнал имя адвоката.

Сегодня уже трудно представить себе, насколько героическим было поведение моих сотрудниц. Каждая знала и понимала, что своим участием сама заносит себя в чёрный список «антисоветчиков» и даже «сионистов», что это неизбежно отразится на карьере и может даже привести к аресту. У всех были мужья, родители, дети, это могло отразиться и на них. Каждая сама предложила мне свою помощь, и ни одна не ушла до конца суда.

Но, как говорит русская пословица, против лома нет приёма. Суд приговорил Баруха к двум годам в лагере «строгого режима». Спасибо, что не десять лет, сказала я, когда это кончилось.

Лагерь был близко, в Макеевке, посылки – раз в 3 месяца, свидание – раз в год. Письма я писала каждый день, короткие, 5-10 строчек. А ему разрешалось отправлять одно письмо в месяц. В каждом его письме было десять строчек мне и пять строчек – маме, Доре Борисовне. Я читала ей эти письма по телефону.

Через год, в 1968-м, Дора Борисовна приехала на свидание. Ей дали поговорить с сыном целый час. В присутствии надзирателя. Что тут скажешь?

В Израиль: 1969

А в Москве всё больше раскручивалась пружина сионистского движения.

Прорыв произошёл в Риге осенью 1968-го: несколько самых активных евреев получили разрешение и уехали, в их числе Дов (Борис) Шперлинг. Он-то и привёз в Израильский МИД список на сотню имён тех, кто просил прислать вызов. В этом списке Дора Кустанович и Семён Подольский числились в первых строках.

В марте 1969-го в Житомир пришёл по почте пакет из Израиля, и в нём «вызов» – официальное письмо с приглашением «на постоянное жительство в Израиль» от некоего Давида Солек, подпись которого нотариально удостоверялась красной сургучной печатью.

Дора Борисовна понесла письмо в Житомирский ОВИР.

– Кто он вам? – спросила совслужащая в ОВИРе. Этого вопроса Дора ожидала, ещё в 1955-м объясняли, что выехать из Советского Союза можно только к родственникам. Потому ответ приготовила заранее:

– Моя сестра пропала без вести в Белостоке во время войны. Как видно, это её сын меня разыскал. Мой племянник.

Так и в анкете написала. Пусть проверяют, если могут. Больших надежд на это не возлагала, но – «чем чёрт не шутит, когда Бог спит» – так она мне сказала по телефону, сообщая эту новость. И добавила, что требуется письменное согласие Бори на их отъезд.

Срок его заключения заканчивался в августе. Дора рассудила, что если ей и Семёну откажут в разрешении на выезд, то потом нужен будет новый вызов для нас всех. А если разрешат уехать («дай-то Бог»), то «оттуда» будет легче добиться выезда и для нас.

Барух:

В уголовном лагере в Макеевке вдруг получаю письмо, что мои родители подали прошение на выезд в Израиль, а я должен заверить у лагерной администрации свое согласие на их отъезд. Я подписал с радостью, хотя больших надежд на это не было у меня…

Ровно через два месяца после подачи документов Дору и Семёна вызвали в Житомирский ОВИР и выдали выездные визы в Израиль взамен советских паспортов. Это была поистине манна небесная!

Срок визы у них был большой – целых два месяца. В начале июня Дора с Семёном уже были в Москве. В командировку я приехала как раз вовремя: Дора Борисовна составила список вещей, которые она бы хотела купить и отправить багажом в Израиль.

– Не знаю, как там сложится, надеюсь, что смогу работать, но лучше взять с собой всё, что может пригодиться.

Чувствовалось, что она озабочена и напряжена. В самом деле, мы очень мало знали о том, как люди живут заграницей. Тем менее – о жизни в Израиле.

Однако, я помнила, как передали израильтяне для «морим» Подольских немалую сумму денег, какие замечательные посылки с одеждой приходили от незнакомой нам, но весьма уважаемой «фирмы Динерманн».

Можно надеяться, что и в Израиле о вас позаботятся, – сказала я Доре Борисовне.

Она, наверно, обдумывала это, потому что ответ сформулировала чётко:

Да, здесь о нас заботились, ведь мы были на «передовой линии» еврейского фронта, в какой-то степени герои. Но там – другое дело. Страна постоянно воюет, много своих героев, и инвалидов всех войн, а сколько сирот оставила Шестидневная война, мы не знаем. Я только надеюсь, что мне удастся получить какую-нибудь посильную работу, чтобы зарабатывать на кусок хлеба – для себя и для Сёмы. Поэтому всё, что может там пригодиться, хочу взять с собой.

Многое понимала Дора Борисовна, в том числе – жизнь в Стране, которую никогда не видела, и которую многие наши друзья представляли как райскую жизнь. Дора оставалась реалисткой и в этом.

В добывание вещей по списку включились все многочисленные московские родственники, даже те, что боялись прийти попрощаться. Не пришёл Гарик: отец его жены, талантливый разработчик вооружения, работал на самых секретных работах. К тому же, сам Гарик в то время готовил к защите кандидатскую диссертацию по автоматике систем, частично засекреченных – а что в СССР не было засекречено?

Это было больно, конечно. Гарик рос в семье Подольских с 4-летнего возраста, к нему относились как к родному сыну. Даша рассказала, что он счастливо женат, что у него дочка Анечка – по имени матери Гарика, Дориной сестры, погибшей в войну.

– Пусть будет счастлив, – сказала Дора, вздохнув. Семён молча отвернулся.

Все сборы проходили у Даши, в её двух комнатах в коммунальной квартире. Даша плакала:

– Мы с тобой больше никогда не увидимся. Дай Бог, чтобы вам там было хорошо, но из лагеря ты вернулась, а оттуда – не вернёшься.

– Времена меняются, может, ты приедешь в гости, – Дора улыбалась через силу. Плакать она не умела.

Права оказалась Даша: больше им увидеться не привелось. Даша умерла в Москве в 1977-м. Но тогда, в июле 1969-го, она старалась сделать всё, что было в её силах, чтобы помочь сестре.

В аэропорту никаких сложностей не было. Мы договорились писать письма как можно чаще.

– Надеюсь, до скорой встречи, – Дора на секунду прижалась ко мне и тотчас же отошла. Взяла Семёна под руку и, не оглядываясь, шагнула за перегородку.

 

Из Израиля – с любовью

 

Вызовы от Доры для Баруха и меня, а также – отдельно – для моих родителей, прибыли в Краматорск по почте 1 августа.

10 августа кончился второй срок заключения у Бори. Когда он вышел из лагеря, он весил меньше 40 килограмм…

Барух Подольский в августе 1969 г.

В тот же день я подала заявление об уходе с работы, а мой отец подал в институт просьбу о выходе на пенсию. Обе просьбы удовлетворили. Это избавило нас от необходимости представлять «характеристики с места работы» – издевательское требование советских властей к подающим просьбу на выезд из СССР. Свою кандидатскую диссертацию, уже отпечатанную и готовую к сдаче, я уничтожила.

Собрали мы все нужные документы, заполнили анкеты, и я поехала в Донецк подавать в ОВИР заявление о выезде в Израиль. Принял меня сам начальник и сказал, разыгрывая удивление:

– Куда? В Израиль? Уж скорей просились бы на Марс! В Израиль нет выезда из Советского Союза.

– Как же нет, – говорю, – если два месяца назад получили разрешение и уехали из Житомира родители моего мужа.

– Не может быть! – улыбается нагло, – Я не могу принять у вас заявление.

- Я обжалую ваш отказ в Киеве.

– Жалуйтесь, сколько хотите. Мы ваши заявления не примем.

Я развернулась и отправилась на вокзал, на Киевский поезд. В Киеве, в приёмной Республиканского ОВИРа, выкладываю бумаги перед совслужащей:

– Донецкий ОВИР отказывается принять, – говорю.

Из двери за её спиной появляется начальственное лицо:

– Товарищи, видимо, не в курсе. Поезжайте обратно в Донецк, мы им разъясним ситуацию. Документы у вас примут.

Действительно, приняли. Это произошло 22 августа. С этого дня мы начали отсчёт: через 60 дней должны дать ответ!

От Доры Борисовны приходили замечательные открытки – и лаконичные письма. Она с Семёном попали в центр абсорбции в Кармиэль, тогда ещё совсем маленький городок в Галилее.

«Учим иврит. Жарко, Семёну трудно ходить. Спасибо Итте и Иосифу, они помогают. Считаем дни: 21 октября должен прийти ответ вам. Надеемся».

Итта и Иосиф – это семья Хорол, приехавшая из Риги одновременно с Дорой. Они оказались в том же центре абсорбции в Кармиэле и, подружившись с Подольскими, очень много им помогали.

Барух получил предупреждение: обязан работать. На тот же завод взяли его, но уже не в переводчики, а подручным токаря в цех. Всё же лучше, чем в лагере.

По правде говоря, мы как раз в те октябрьские дни совсем поверили, что советская власть нас выпустит, наконец, из своих когтей.

– Зачем мы им тут нужны? – говорил Барух, и я охотно соглашалась.

Но советская власть рассудила иначе. Ответ пришёл точно на 61-й день после подачи документов, 22 октября: «отказать… ввиду нецелесообразности…»

Какие цели, какая сообразность? Бессмысленность ответа была очевидна. Тем больнее был удар. Вызвать Дору к телефону не удалось, написали письмо.

В этот день, 22 октября 1969 года, в Израиле скончался Семён Моисеевич Подольский, отец Баруха: сердце его не выдержало. Но мы не знали об этом.

Дора позвонила через 7 дней. Боря схватил трубку, закричал с горячностью:

– Мама, нам отказали, но мы будем бороться, так что вы держитесь!

И в ответ услышал:

– Борик, папы нет…

– Папы нет… – Борис выронил трубку.

Заплакала моя мама: Сёма был не только любимый двоюродный брат, но и друг детства. Они и родились почти одновременно. Ему, как и ей, было 63 года.

Но горевать было некогда. Мы все понимали, что «если не на Ближний Восток, то власть отправит на Дальний» – была тогда в ходу такая невесёлая шутка. Мы обжаловали отказ в Киев, в Москву, послали протест в Верховный Совет. Я повезла в Москву копии всех наших протестов, и вскоре их уже зачитывали в русских радиопередачах БиБиСи и Голоса Америки.

Мы были не одни теперь, «евреи в подаче» – это стало уже явлением обычным в Киеве, в Москве, в Минске. Правда, в Краматорске мы тогда оказались единственными. Однако, нашлось несколько друзей, которые стали спрашивать, как получить вызов из Израиля, как достать учебник иврита, как живут в Израиле. Мы охотно делились своими богатствами, в том числе – давали им читать письма от Доры Борисовны.

Я привезла из Москвы учебники иврита, и мы все дружно взялись учить язык. Самоучитель Шломо Кодеша стал моей любимой книгой.

Барух учил иврит раньше, с шестнадцати лет, и потом продолжал заниматься ивритом в Мордовских лагерях. К 1969 году он уже довольно прилично мог говорить, читать, писать. А главное – он знал грамматику языка. Он вообще усваивал грамматики разных языков каким-то врождённым инстинктом. Грамматику иврита, математически логичную и стройную, мог рассказывать в любое время дня и ночи.

Мой отец в его 68 лет обладал прекрасной памятью. Он стал учить иврит по учебникам «Элеф милим» («Тысяча слов»), вскоре перешёл ко второй части, потом к третьей, мне за ним было не угнаться. Он даже стал переводить на иврит свои конспекты лекций по электротехнике. Для этого ему нужна была терминология, и он попросил в письме к Доре Борисовне прислать что-нибудь из учебных материалов Хайфского Техниона. Он не очень надеялся, что она сумеет выполнить такую просьбу, но месяца через два по почте пришла бандероль из Хайфы, с обратным адресом «ректор Техниона», и в ней «Едион» – толстый справочник учебных планов Техниона на текущий учебный год.

В письме Дора написала нам, что обратилась к ректору Техниона, рассказала ему о нашей семье и о просьбе Иосифа, и тогда ректор велел своей секретарше отправить на наш адрес в СССР «Едион». Отец проработал этот справочник от корки до корки, составил свой словарик научных терминов. Он занимался ивритом буквально день и ночь – хотел стать преподавателем в Израиле, несмотря на свой возраст.

Забегая вперёд, скажу, что эту свою мечту мой отец осуществил в полной мере: приехав 1971 году в возрасте 69 лет в Израиль, он стал преподавателем в Холонском Технологическом институте (тогда это был филиал Тель-Авивского университета) и проработал полных 10 лет, с 1971 до 1982 года, создал электротехническую лабораторию, написал на иврите и издал два сборника задач и учебник по электрическим машинам. Он умер в Израиле 1982 году, пережив Дору Борисовну на 2 года: её мы похоронили в 1980-м.

Но вернёмся в 1969 год. Дора Борисовна перебралась в Тель-Авив. Она неплохо освоила иврит, могла говорить, читать, писать. Её взяли на работу в Центр истории евреев при Тель-Авивском Университете. И она стала писать нам письма.

В Москве письма из Израиля от немногих тогда уехавших ходили по рукам, их зачитывали до дыр, пытаясь представить и понять незнакомую жизнь. В большинстве этих писем было «много ахов и охов», но очень мало живых описаний. Дора писала нам каждую неделю, по 2-3 страницы, подробно описывала всё, что видела вокруг себя – быт, людей, автобусы, улицы, магазины. Таких писем из Израиля, кроме неё, никто не писал. Всё было так непохоже на единственно знакомую нам «советскую действительность»…

В конце апреля мы с Барухом поехали в Ленинград на неделю, на «майские праздники». Письма Доры Борисовны мы повезли с собой.

 

«Самолётчики»

– Ну, что ж, за вашу и нашу свободу! – Боб поднял рюмку с водкой и оглядел стол. Тёплая компания бывших зэков: Юра Меклер, Алик, Боря Подольский и Боб Пустынцев[21] – собралась в квартире Пустынцева-папы в Ленинграде. По рассказам Баруха я их всех знаю, но встречаю впервые.

Звонок в дверь. Боб открыл, и в комнату вошли ещё двое: Эдик Кузнецов и Юра Фёдоров. Тоже из бывших зэков Мордовских лагерей.

– Мы с Юрой случайно встретились на вокзале, – говорит Кузнецов, шмыгнув носом, – и решили зайти к Бобу в гости.

Им тотчас налили по стакану водки. Хозяин – по советским меркам человек обеспеченный, на столе много вкусностей. Компания вскоре разогрелась, пошли обычные зэковские разговоры. Через час-полтора я наклонилась к Боре:

– Смотри, степень опьянения обратно пропорциональна проценту еврейской крови: ты и Меклер только пригубили рюмку, Боб и Эдик – «половинки» – сильно навеселе, Алик – русский – уже свалился под стол, Фёдоров вот-вот свалится…

Боря засмеялся, пересказал Меклеру, тот хохочет:

Ну расисты!

Часа в два ночи пришёл Кирилл – к нему мы идём ночевать. Оставив хлебосольных хозяев убирать стол, а Алика и Юру Фёдорова – спать под столом, вышла вся компания на ночные улицы Питера.

Район тихий, редкие тусклые фонари с высоких столбов освещают пустые улицы. Наши длинные тени как бы ползут за нами. Повернули мы за угол, и я увидела из-за угла ещё одну тень. Отошла к стене дома посмотреть. Похоже, кто-то идёт за нами.

Ребята, за нами хвост, – говорю.

Да нет, тебе показалось, – отвечает Меклер лениво, – кому мы нужны?

При новом повороте за угол я опять вижу, как выдвигается ещё одна тень. Кто-то идёт за нами, несомненно.

Ребята, за нами хвост идёт, посмотрите на тень, – говорю.

Ладно, сейчас проверим, – говорит Кузнецов. – Вы идите, мы с Кириллом вас догоним.

Минут через пять они оторвались от компании. Через два квартала вернулись к нам.

Нет никого, – твёрдо заявляет Эдик.

Ну нет – так нет. Но когда подошли к дому Кирилла, под окном стоит мужичок, нахохлившись от ночного холода…

А это кто? – спрашиваю.

А это к одной барышне кавалер приходит, – отвечает Кирилл с улыбкой.

В три часа ночи? Странный кавалер…

Однако, остальных это не беспокоит. Может, я и в самом деле помешалась на подозрительности…

Три замечательных дня мы провели среди ленинградских ребят, нас знакомили с учителями иврита, нагрузили статьями и книжками Жаботинского, Марголина, Бялика. Взамен мы оставили им письма Доры Борисовны из Израиля.

Мы вернулись из Питера в Краматорск 5 мая, а 15 июня арестовали «самолётчиков», в их числе – Кузнецова и Фёдорова[22].

Вслед за этим в Питере пошли повальные обыски и аресты многих из тех славных ребят, с которыми мы встречались в мае. Тот, кому мы отдали письма Доры Борисовны, сжёг их за два часа до обыска в его квартире – к нашему счастью.

Мне до сих пор жаль их: в них было много интересного, но главное в этих письмах как на экране высвечивался характер Доры Борисовны, её талант видеть в мелочах жизни большие закономерности. Хотя никакой лирики, никаких философствований в них не было, всё было просто и обыденно: как поселилась в квартире, как приняли на работу в университет, какая еда в университетской столовой, и какие люди работают в библиотеке, и как богата эта библиотека, и как выглядят студенты, преподаватели, сотрудники архива. Простые бытовые описания рассказывали о Стране Израиля больше, чем возвышенно-лирические письма от увлечённых наших сионистов.

Новые друзья Доры в Израиле

Тем временем Дора Борисовна осваивалась в Израиле. Итта и Иосиф Хорол стали её близкими друзьями и очень много помогали ей. Об этой замечательной паре хочется рассказать. По их жизни советская власть прошлась калёным железом в самой их ранней юности. Но во всех перипетиях их жизни – как страшных, так и счастливых – умели они сохранить высокое человеческое достоинство и неизменное стремление помочь товарищам.

Иосиф Хорол родился в 1929 г. в Одессе. В 1941, с началом войны, когда отца мобилизовали в Красную армию, мать с сыном успела эвакуироваться. Вернувшись в Одессу, Иосиф в 1947 стал студентом Одесского университета, а в январе 1951 г. вместе с ещё пятью товарищами был арестован «по обвинению в организации еврейских националистических группировок и антисоветских выступлений». Их били, пытали, морили голодом, чтобы выбить признание вины. В чём?! Сохранилась копия приговора, и этот «перл» советской юстиции 1951 года потрясает своей откровенной бессмыслицей и безграмотностью. Вот цитата:

«...суд установил, что обвиняемые Хорол, Гарцман, Монастырский, Шуровецкий, Фланцбаум и Шнейдеров составили из себя группу, в которую объединились в 1949 г. для игры в преферанс, домино и времяпровождения (так в тексте), которая затем переросла в антисоветскую националистическую группу.

...Эта группа обвиняемых ... распространяли слухи среди студентов об антисимитизме студентов русской национальности, призывая забиллетировать (так напечатано в тексте приговора!) рекомендованного члена партии русской национальности, обвиняя его в антисимитизме, вследствие чего он и был забиллетирован.

...имели место выкрикивания в адрес студентов русской национальности ГОЙ, рассказывание анекдотов антисоветского содержания».

Вот за это – и ничего больше! – суд приговорил их к 25 годам заключения, да ещё и с оговоркой «с применением Указа от 26 мая 1947 г. "Об отмене смертной казни"». Значит, если б не тот Указ, то расстреляли бы. Повезло им.

В лагерях Воркуты Хорол активно участвовал в организации забастовки зэков. В той трагически-отчаянной забастовке погибли многие. Иосиф остался жив.

Освободившись в 1956 г., он вернулся в Одессу и тут только узнал, что случилось с его мамой. Она сразу после его ареста кинулась в эти самые «органы безопасности» – доказывать, что сын её не виноват. Её арестовали тоже, год мордовали в тюрьме и 31 марта 1952 г. вынесли приговор: 25 лет заключения с конфискацией имущества. Её отправили в лагерь в город Инта республики Коми. Там она и погибла, продержавшись меньше двух лет.

Через много лет поехал Иосиф, когда стало это возможно, из Израиля в Инту и там поставил памятный камень. В интернете[23] об этом сказано коротко:

«Вероятно, это единственный мемориальный знак, напоминающий о женщинах ГУЛАГа, но к государству он не имеет никакого отношения. Его можно увидеть в г. Инта республики Коми. Этот памятник на собственные средства установил в память о своей матери гражданин Израиля Иосиф Хорол».

Памятник стоит на бывшей территории того лагеря, где Зинаида Осиповна Хорол отбывала срок и погибла.

 

 

В Одессе Хорол всерьёз занялся активной сионистской работой, и здесь встретил Итту Берлянщик. Вот вкратце её история.

Итта родилась в Харбине[24]. Отец её, Моня Берлянщик, пианист, талантливый аккомпаниатор, через несколько лет переехал в Шанхай, где обосновалась в то время довольно богатая и хорошо организованная еврейская община. Дети получали хорошее образование. Они учили английский, русский и иврит – да не так, как в советских школах, а свободно говорили, читали, писали на всех этих языках. Поэтому Итта прекрасно владеет этими тремя языками.

Но в 1947 году в Китае революционные войска Мао повсеместно захватывали власть, и евреи стали поспешно уезжать из Шанхая. Мать Итты решила ехать в Австралию, а отец – в Эрец Исраэль. А перед этим – так решил наивный, витающий в облаках музыкант Моня Берлянщик – он заедет сначала в родную Одессу, где живут брат и другие родственники. Желающим поехать в Советский Союз был предложен целый корабль, их на корабле торжественно встречали с цветами представители Советского Союза... Берлянщик вместе с дочкой Иттой тоже поднялся на этот корабль, который – очередная советская подлость – сразу после отплытия был превращён в тюрьму. Так Итта с отцом оказалась в Нижнем Тагиле – в качестве поднадзорных, без права выезда.

Всё же в 1949 году он добился разрешения, и они приехали в Одессу. Там, в любимой Одессе, Моню Берлянщика вскоре арестовали. Его обвинение выглядело страшно: англо-японский шпион! Но в результате – те же 25 лет заключения. Дальше – Тайшет, лесоповал и т. д.

Итта в 16 лет осталась одна, в чужой стране, в чужом враждебном окружении. Пошла работать на фабрику, потом стала давать уроки английского. Повзрослела, научилась понимать и ненавидеть «советскую действительность». Она ведь знала другую жизнь!

В 1956-м те, кто выжил, возвращались из лагерей. Вернулся Моня Берлянщик и стал работать в клубе. Иосиф Хорол встретился с Иттой случайно, через месяц предложил ей «руку и сердце», и так они поженились. За ним уже велась слежка, и в 1960-м они уехали в Ригу, где была большая и активная группа сионистов. Иосиф сразу включился в их работу: создавал группы изучения еврейской истории, распространял литературу. В 1963-м ему удалось типографским способом переиздать стихи Бялика и Черниховского, статьи Жаботинского, сокращённый перевод книги Юриса «Эксодус». Он сам перевозил эти книги, отпечатанные в сотнях экземпляров, несмотря на опасность повторного ареста, из Риги в Москву, оттуда этот еврейский «самиздат» развозили в Минск, Киев, Ростов и другие города. Итта во всём участвовала.

В 1969 г. Иосиф и Итта Хорол получили разрешение и уехали в Израиль, и оказались в Кармиэле, в ульпане, вместе с Дорой и Семёном Подольским. Взаимная симпатия возникла с первых дней. Когда умер Семён Моисеевич, и Дора Борисовна осталась одна, Итта и Иосиф стали самыми близкими ей людьми.

Рассказывает Итта Хорол:

Иосиф, мой муж, сразу подружился с Дорой. Часто шутил с ней. Когда она входила, встречал её появление словами:

А, красная революционерка! Так это вы нам привели советскую власть?!

Дора смеялась звонко, закидывая голову вверх.

Иногда нас, учеников ульпана, возили на экскурсии по Галилее. Дора этих экскурсий не пропускала. Ходить по каменистым тропинкам ей было трудно, она крепко хватала меня под руку и шла медленно, но твёрдо. Почти не видела дорогу, наверно, но так старалась побольше увидеть и запомнить! Мне, конечно, очень хотелось побежать вперёд, увидеть окрестности, но бросить Дору я не могла. Так мы с ней и ходили – медленно и осторожно.

Нас, приехавших из Советского Союза, тогда было всего-то десяток, и мы все друг о друге знали. А главное, мы помнили, что там, в Союзе, в рабстве, остались наши близкие друзья и родственники, и каждый из нас готов был кричать о них всем и каждому. У Подольских там остался сын, а у меня – мой папа.

Те, кто знал иврит и не нуждался в ульпане, поселились в Тель-Авиве и пригородах и сразу стали добиваться встреч с руководством Страны. Иосиф поехал в Тель-Авив из Кармиэля. Его принял Шауль Авигур.

Шауль Авигур[25] помог многим. Он помог устроить Дору на работу в Тель-Авивский университет. А Иосиф добился, чтобы ей дали квартиру в Тель-Авиве.

Авигур встретился и с Дорой Борисовной. Он знал о тех статьях про советских евреев, которые она переправила в Израиль в 1957-м. Получить их на руки руководство израильского МИДа не позволило:

– Это же секретный архив! – ей сказали.

Про эти трудности Дора нам не писала. Рассказала много лет спустя.

Всё же Авигур помог ей получить доступ к её собственным статьям, и тогда она составила краткий обзор их – \DoraReview71\, который сохранился в её архиве. Частично этот обзор впоследствии опубликовали исследователи из Тель-Авивского Университета Лилия Беленькая и Борис Зингер[26].

Работа в архиве отдела советологии оказалась для Доры очень интересной. В большом складе разных советских газет, как центральных, так и местных со всего Советского Союза, надо было выбрать и выписать на отдельные карточки все статьи и заметки, где упоминались имена евреев. Работа была кропотливая, но давала возможность составить картину еврейской жизни по всей территории СССР в течение полувека советской власти. В 1970 году даже в Израиле ещё не велась документация на компьютерах, и Дора всё выписывала на бумажные карточки.

Кроме той картотеки, которую она составляла на работе, она сделала в своей квартире личную картотеку, где выписывала имена евреев, посаженных, расстрелянных, сосланных со времён Октября 1917. Она уже мечтала о написании полной истории советского еврейства, и свою картотеку составляла с этим дальним прицелом.

Появились новые друзья, и все они были сионисты, единомышленники. Правда, сотрудники на работе оказались как на подбор убеждённые коммунисты – евреи, приехавшие из Польши. Но и с ними ей было интересно: для Доры, прожившей всю жизнь в наглухо закрытом от внешнего мира советском обществе, их жизненные истории были новы и тоже расширяли кругозор.

Иосиф и Итта Хорол ввели её в круг своих лагерных друзей. В их числе были Владимир Мельников и Майя Улановская[27], участники организации «Союз борьбы за дело революции»[28].

Эта молодежная антисоветская подпольная организация была создана в Москве студентами в 1950 году. Их было 16. Это была настоящая подпольная организация с программой и манифестом, хотя и состояла в основном из восемнадцатилетних мальчишек и девчонок. Они говорили о перерождении социализма в государственный капитализм, о том, что вожди ведут неправильную политику, что Маленков, считавшийся вторым после Сталина человеком в руководстве, проводит антисемитскую политику. Все участники организации оказались евреи (кроме двух девушек), но еврейский вопрос они не считали важным, а хотели бороться за справедливость для всего советского народа.

В январе-феврале 1951 года все члены организации были арестованы органами МГБ. Следователи пришили им не только еврейский национализм, но ещё и террор, и подготовку покушения на советских вождей. 13 февраля 1952 года Военная Коллегия Верховного Суда СССР вынесла приговор: «Группой еврейских националистов была создана изменническая, террористическая организация, участники которой ставили целью свержение существующего в СССР строя путем вооруженного восстания и совершения террористических актов над руководителями Советского правительства и КПСС».

Три человека (Б. Слуцкий, Е. Гуревич и В. Фурман) были приговорены к расстрелу и казнены, десять членов организации приговорены к 25 годам заключения, а еще трое – к 10 годам заключения. В. Мельников тоже получил срок 25 лет. В 1956-м все, кто остался в живых, были освобождены, в том числе и Владик Мельников. Позднее он приехал в Израиль. Вот его рассказ:

Познакомил меня с Дорой Борисовной Иосиф Хорол.

Сразу после знакомства она стала расспрашивать меня о лагере. Показала мне свою картотеку. На каждой карточке была записана фамилия, статья, срок и еще некоторые подробности. Я обратил внимание, что в картотеке указана не только «политическая» 58-я статья. Всегда все говорили только о «политических». К репрессированным за «экономические» деяния относились слегка пренебрежительно: ну, проворовался и попался...

Дора Борисовна объяснила мне, что «экономические преступления» это тоже вид борьбы с советской властью:

Государство запретило всякую свободную коммерческую деятельность, которая является такой же необходимой и важной, как и политическая свобода. То, что многие из них не понимали политической сущности своей деятельности, не имеет особого значения. Иногда обстоятельства ставили человека в сложное положение. Многим приходилось нарушать советские законы, чтобы выжить.

Не сразу, но я согласился с ее точкой зрения.

Это путь мышления, весьма характерный для Доры Борисовны.

– Неизвестно, как бы выглядел нынешний Советский Союз без той «теневой экономики», которую в значительной мере создавали и создают там евреи наперекор всем запретам и репрессиям, – говорила Дора. – Эти люди порой проявляют чудеса изобретательности и умения, создавая подпольные фабрики под видом артелей, подпольные торговые сети и многое другое. Конечно, в большинстве своём эти люди не понимают ни своей роли, ни своего героизма. Их часто презирают даже свои друзья-евреи, считая жуликами и ворами. Советская печать старательно внушает народу именно такой взгляд. Но на самом деле без этого советская экономика давно бы лопнула. Эта огромная глубокая тема в истории советского еврейства ещё ждёт своих исследователей, я уверена.

Тем временем мы в Краматорске продолжали нашу войну с Советской властью за право уехать в свою Страну. В мыслях Израиль давно уже стал для нас своим, а Советский Союз – чужим. Мы посылали жалобы во все инстанции, писали возмущённые письма к руководителям компартий Италии и Франции, в ООН. Всё это я отвозила каждые месяц-два в Москву, и благодаря московским друзьям наши письма попадали в передачи Радио Свобода, БиБиСи, Голоса Израиля, Голоса Америки. Мы таким образом были постоянно связаны как с сионистами, так и с демократами-диссидентами.

Вся эта деятельность тогда на самом деле была плотно завязана в один клубок. Так в один из своих наездов в Москву я познакомилась с Еленой Боннэр. Произошло это в коридоре какой-то московской больницы, куда я пришла навестить находившегося там на лечении Юру Меклера.

– Познакомься, – сказал Меклер, – это Люся Боннэр, она собирает деньги на адвокатов для Эдика Кузнецова и других.

У меня с собой были 200 рублей – отец дал мне «на всякий случай». Я их тут же и отдала.

Дальше Люся стала рассказывать о суде над Аликом Гинзбургом и Галансковым[29], куда она пыталась пройти. Её не пускали в зал суда, и там, пытаясь прорваться сквозь милицейский заслон, она впервые познакомилась с Андреем Дмитриевичем Сахаровым. Люся очень живо описывала эту сцену, и мне запомнился её рассказ. О самом процессе мы уже знали немало. В мордовских лагерях Баруху довелось столкнуться с одним из участников – Алексеем Добровольским, и столкновение это было не из приятных: Лёшка Добровольский, по свидетельству Баруха, был ярый антисемит. Неудивительно, что именно он заложил их всех.

С такими рассказами я вернулась в Краматорск.

Однажды, недели через три после того, как по Голосу Израиля было зачитано письмо Бори со всеми данными: именем, фамилией и адресом, мы нашли в нашем почтовом ящике письмо от незнакомого человека, если не ошибаюсь, из Воронежа:

«Я честный советский гражданин и чисто случайно, крутя ручку настройки радиоприёмника, попал на передачу из Израиля и услышал письмо Бориса Подольского, да еще с адресом. Я убеждён, что это фальшивка, но на всякий случай решил проверить. Это правда?»

Что ему ответить? Это может быть провокация КГБ; но, может, и в самом деле человек хочет знать. Барух ответил ему одной фразой: «Этому радио можете верить».

«Хвосты» – серомордые мужички, которых мы уже давно привыкли опознавать издалека – ходили за нами следом и дежурили вокруг нашего дома, а управдомша шепнула моей маме по секрету, что «прослушки» поставлены в потолок нашей квартиры. Но нам уже было всё равно.

Суд над «самолётчиками» в декабре 1970 г. вынес страшные приговоры: Кузнецову и Дымшицу расстрел, Фёдорову и Менделевичу по 15 лет, а остальным по 10-13 лет заключения.

Приговоры опубликовали в прессе Европы и обеих Америк. Жестокость приговоров потрясла Западный мир: ведь преступление не совершилось, людей осудили на смерть только за намерение бежать из страны, которая их не выпускала. По контрасту, в том же декабре, перед Рождеством, Франко в Испании помиловал нескольких басков, виновных в настоящих убийствах. Жестокость советской власти на этом фоне вызвала шумные демонстрации протеста и скандалы во многих странах. Советы сдались: под новый 1971 год 31 декабря заменили Кузнецову и Дымшицу расстрел на 15 лет лагерей.

Но скандалы и демонстрации протеста вокруг процесса над «самолётчиками» продолжались в Англии, США, Европе, Австралии. В феврале 1971 года советская власть опять отступила: в Москве и в Киеве, в Прибалтике и в Молдавии стали давать разрешения на выезд.

Нам, однако же, подтвердили отказ, и мы поехали ругаться в Донецк, в областной ОВИР, где тот же начальник с издевательской улыбочкой нам сообщил:

– Мы вас никогда не выпустим! Нам известно, кто вы такие, и мы знаем, с кем вы общаетесь. Уехать не позволим.

Вернулись мы домой, и вдруг звонок из Израиля, говорит Дора Борисовна:

– Борик, я знаю, что начали давать разрешения. Если я в ближайшие дни не получу от тебя телеграмму, то отправлюсь на Запад и устрою скандал!

В это время в трубке раздаётся мужской начальственный голос (а ведь на телефонных станциях Советского Союза работали только девушки!):

– Кто говорит?

– Дора Кустанович.

– Откуда?

– Из Израиля.

– Продолжайте разговор.

И тогда Дора громко и твёрдо повторила:

– Если в ближайшее время вы не получите разрешения, то я устрою большой скандал! Ты меня слышишь, Борис?

– Да, мама, я тебя слышу! – крикнул Борис в телефонную трубку – Держись, мы пробьёмся обязательно!

Это ли подействовало или что другое, но через пять дней моих родителей вызвали в Донецкий ОВИР, и они вернулись с визами в руках!

– Мы теперь беспачпортные – радостно объявил мой папа с порога по возвращении из Донецка.

А ещё через два дня вызвали и нас, забрали паспорта, вручили визы. Визы на выезд из Советского Союза! Срок наших виз – всего 2 недели. Всё тот же начальник Донецкого ОВИРа, теперь без всяких улыбок, с явной ненавистью во взгляде и в голосе, предупредил:

– Обратно не проситесь!

– Я проситься к вам никогда не буду! – уверенно пообещал Барух.

Забегая вперёд, можно сказать, что он своё слово сдержал.

Дора Борисовна Кустанович в Израиле, на берегу озера Кинерет, 1976 г.

Мы прилетели в Израиль 6 апреля 1971 года. Счастливое лицо Доры Борисовны при встрече в аэропорту в Лоде я помню до сих пор.

Примечания


[1] Барух Подольский, Беседы об иврите и о многом другом, изд. «Иврус» Тель-Авив 2008, с.222

[2] Anthology of Yidish Folksongs, The Hebrew University of Jerusalem, 1984, volume 2, p.117

[3] «Еврейский камертон», приложение к газете «Новости недели» от 27 января 2000г.

[4] Dora_KustanovichA.doc, из рукописи, стр. 2 – (оригиналы рукописных статей Доры Кустанович хранятся в архиве Center for Research and Documentation of East European Jewry, The Hebrew University, Jerusalem, Fond 1098).

[5] там же, стр. 4

[6] DoraReview71, из рукописи, стр. 6

[7] Олег Дорман, «Подстрочник. Жизнь Лилианы Лунгиной», Москва, 2010, стр. 213

[8] http://berkovich-zametki.com/2009/Zametki/Nomer7/Moshkovich1.php

Ицхак Мошкович, «Путь в еврейство и в Израиль».

[9] DoraReview71, стр. 7.

[10] там же, стр. 8

[11] די גאלדענע קייט , Тель-Авив, № 26, декабрь 1956 г.

[12] Лилия Беленькая, Борис Зингер «Наперекор: Еврейское национальное движение в СССР», Минск, 2004 г., стр. 85, стр. 99

[13] Двора-а-невия (иврит) – пророчица Дебора.

http://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%94%D0%B5%D0%B1%D0%BE%D1%80%D0%B0

Девора (Дебора, ивр. דְּבוֹרָה, Двора, букв. «пчела»), героиня библейской книги Судей, судья и пророчица эпохи Судей (ок. ХII в. до н. э.).

Согласно Библии, Девора была женщиной, вдохновлённой Богом: «жила под Пальмою Девориною, между Рамою и Вефилем (Бейт-Эль), на горе Ефремовой; и приходили к ней сыны Израилевы на суд» (Суд. 4:5). Стала вдохновительницей и руководительницей войны против ханаанейского царя Явина, правившего в Хацоре (ок. 1200-1125 гг. до н. э.). Её победа на 40 лет принесла спокойствие народу Израиля (Суд. 5:31).

 В память этой блестящей победы Дебора и Барак сложили благодарственный гимн Богу, известный под названием «Песнь Деворы» (Суд. 5). Этот фрагмент датируется VIII веком до н. э. (некоторыми учёными – около 1200 года) и считается древнейшим сохранившимся образцом древнееврейской поэзии, равно как и одним из древнейших по происхождению мест в Библии.

см. также в Электронной Еврейской энциклопедии: http://www.eleven.co.il/article/11385

[14] Сборник «Поэзия в концлагерях», Израиль, 1978, стр. 78.

[18] Опубликовано 29 апреля 2004 года в приложении «Окна» к газете «Вести», Израиль.

[22] см. http://www.jewukr.org/observer/eo2003/page_show_ru.php?id=393

«САМОЛЕТНОЕ ДЕЛО», ИЛИ «ОПЕРАЦИЯ «СВАДЬБА» Группа евреев-сионистов и примкнувшие к ним два нееврея, просто антисоветчики, исчерпав законные попытки получить свободу выезда, решили захватить самолет и пересечь на нем границу.

Самолет должен был повести Марк Дымшиц, в недавнем прошлом военный летчик. Они тщательно следовали принципу соблюдения всех принятых в мире юридических норм. У Дымшица не было навыка управления большим пассажирским самолетом. Следовательно, сев за штурвал воздушного лайнера, он подверг бы риску не причастных к захвату пассажиров, что подсудно в любой стране. (Такая тонкость едва не заставила заговорщиков отказаться от замысла. Скорее всего, именно кэгэбисты, не желая снимать уже расставленные силки, «подставили» приемлемый вариант: был введен местный рейс Ленинград–Приозерск, куда летал самолет малой авиации, в просторечии «кукурузник», на управление которым Дымшиц по своей армейской квалификации имел право).

Заговорщики под видом полета на свадьбу (отсюда и название операции) закупили билеты на весь рейс. 15 июня 1970 года они отправились в аэропорт Смольное под Ленинградом и на взлетном поле были взяты с поличным (орудиями теракта в виде веревок и кляпов для нейтрализации членов экипажа). КГБ праздновал победу.

Приговор был неслыханно жестоким. Марку Дымшицу и Эдуарду Кузнецову – смертная казнь, Иосифу Менделевичу – 15 лет заключения, Юрию Федорову – 15 лет, Алексею Мурженко – 14 (эти двое русских участвовали в еврейской акции), Сильве Залмансон, – 10 лет, Израилю Залмансону – 8, Арье Хноху – 13, Анатолию Альтману – 12, Борису Пенсону – 10. Потом, под давлением Запада, смертный приговор Дымшицу и Кузнецову был заменен 15-ю годами, незначительно снижены сроки остальным.

[24] Интереснейшую историю еврейской общины Харбина можно прочитать здесь:

http://www.archipelag.ru/ru_mir/rm-diaspor/hebrew/evrei_harbin/

[25] Шауль Авигур – АВИГУ́Р (Мееров) Шаул (1899, Двинск, Латвия, – 1978, Тель-Авив), один из организаторов и первых руководителей Хаганы, входил в состав центрального органа Хаганы и был ответствен за важнейшие участки ее деятельности: приобретение оружия и создание арсенала. Авигур один из инициаторов создания военной промышленности (та‘асия цваит-Та‘ас); заложил основы разведывательной службы Хаганы (шерут иеди‘отШай). С 1934 г. и до провозглашения Государства Израиль Авигур активно участвовал в репатриации евреев вопреки запрету английских властей, в 1944-48 гг. руководил деятельностью подпольной организации Мосад ле-‘алия бет, осуществлявшей «нелегальную» иммиграцию. С конца 1949 г. один из главных помощников тогдашнего министра обороны Давида Бен-Гуриона, выполнял особо ответственные поручения. С 1952 г. по 1970 г. возглавлял «Натив». Под его руководством проводились кампании за выезд советских евреев в Израиль. Исключительная роль \принадлежала\ Авигуру в организации всесторонней помощи свободного мира советским евреям, начиная с 1950-х гг. http://www.eleven.co.il/

[26] Л. Беленькая, Б. Зингер «Наперекор. Еврейское национальное движение в СССР 1945-1976.», 2004, стр.219-226

[27] Майя Улановская, авторская справка (http://berkovich-zametki.com/Avtory/Ulanovskaja.htm ), а также Владимир Мельников, Несколько замечаний по делу «Союза борьбы за дело революции»:

http://berkovich-zametki.com/2005/Starina/Nomer9/Melnikov1.htm

[28] Об этой организации «Союз борьбы за дело революции» см. в Википедии: http://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%A1%D0%BE%D1%8E%D0%B7_%D0%B1%D0%BE%D1%80%D1%8C%D0%B1%D1%8B_%D0%B7%D0%B0_%D0%B4%D0%B5%D0%BB%D0%BE_%D1%80%D0%B5%D0%B2%D0%BE%D0%BB%D1%8E%D1%86%D0%B8%D0%B8

[29] С 8 по 12 января 1968 г. в Мосгорсуде состоялся процесс над Юрием Галансковым, Александром Гинзбургом, Алексеем Добровольским и Верой Лашковой. Всех четверых арестовали почти за год до этого; всем четверым было предъявлено обвинение в «антисоветской агитации и пропаганде» (Галанскова, сверх того, обвинили ещё и в незаконных валютных операциях). Центральным пунктом обвинения, выдвинутого против Гинзбурга, было составление им т. н. «Белой книги» – документального сборника материалов о деле А. Синявского и Ю. Даниэля. http://www.memo.ru/history/diss/books/DELO_4-x/index.htm


К началу страницы К оглавлению номера

Всего понравилось:0
Всего посещений: 2572




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2010/Starina/Nomer3/Kamen1.php - to PDF file

Комментарии:

Лида Камень
Холон, Израиль - at 2014-02-04 10:24:22 EDT
В "Старине" за декабрь 2013 вышла первая часть воспоминаний Владимира Мельникова "пятьдесят лет вместе" о его дружбе с Иосифом Хоролом, а здесь, в документальной повести о Доре Кустанович, есть краткий рассказ о семье Иосифа и Итты Хорол и о связи их с моей семьёй и со мной.
Это для тех читателей, которым было неясно, почему моё имя оказалось рядом с именем автора - Владимира Мельникова.
Редакции - глубокая моя благодарность за огромный бесценный труд по подготовке и выпуску всего замечательного издания "Заметки по еврейской истории".

Акива
Кармиэль, Израиль - at 2010-11-30 15:57:07 EDT
Не уверен что это правда, рассказал мне один из знакомых, что был случай когда на мертвом море отказник-лагерник встретил своего бывшего следователя-новоиспеченного гражданина Израиля. Последний пытался все отрицать, говорил, что это ошибка, он никогда не был в том городе, и тем более не работал следователем. Но через час его уже в гостинице не было. Выяснить из какого города в Израиле он приехал на мертвое море не удалось, потому что он наверное поменял фамилию и имя. Повесть очень хорошая. Тем более связана с Кармиэлем, городом, где имею счастье жить.
Флят Л.
у Хайфы, Израиль - at 2010-11-26 03:28:24 EDT
Полностью разделяю оценки читателей этой документальной повести о Доре Кустанович, ее родных и близких. Огорчен, что, практически, нет рассказа об учебе героини на еврейском отделении пединститута, нет фото той поры. Поищите в интернете и, вряд ли, найдете сведения об этом еврейском ВУЗе. Дора Кустанович оказалась в числе последних студентов Евлитло. Она должна была застать там поэтов Рохл Баумволь и Зяму Телесина (выпуск-1935), училась с поэтом Шлоймо Ройтманом... Хочется надеяться, что Лида Камень еще продолжит рассказ о своей свекрови. С уважением. Л.Ф.
яна
луганск, украина - at 2010-10-28 19:11:14 EDT
В этой повести мне почти все знакомо. Дядя Сема, тетя Дора, Борис, тетя Маня...
Лида - молодец! Целая эпоха прошла перед мной.

Мара
Холон, Израиль - at 2010-10-15 16:09:45 EDT
Мне посчастливилось вот уже 30 лет быть в крепкой дружбе с автором замечательной саги,замечательно написанной о совершенно замечательных людях. Спасибо, Лида!
Алла
- at 2010-10-11 15:16:34 EDT
Спасибо! настоящая история, не из книг и учебников, очень легко читается. Первопроходцы.
Элла
- at 2010-10-09 06:57:59 EDT
Самый лучший способ учить историю!
Марк Фукс
Израиль - at 2010-10-09 06:54:53 EDT
Прочел с большим вниманием и интересом, не отрываясь, на одном дыхании.
По сути дела – объективный, бесстрастный документ эпохи.
Я бы отнес эти воспоминания к категории:
«замечательные воспоминания замечательного человека о замечательных людях».
В принципе, несмотря на то, что я принадлежу к следующему поколению, нахожу много знакомого и по воспоминаниям из жизни своих родителей и по своим собственным наблюдениям и ощущениям.
Я помню, как моя покойная мать напевала на идише песню, приведенную в переводе в начале статьи:

«А ми фурт ин Севастополь, форт мин дерех Симферополь
Дортен ду а станция Джанкой»

В начале своей олимовской жизни в начале девяностых мне, электрику сделали роскошный по тем временам подарок: тоненький русско-ивритский словарик электрика, если память мне не изменяет, автором его был И. КАМЕНЬ. Освоив терминологию, я затем передал его следующему поколению олим. Надеюсь, он и сейчас приносит пользу людям.
Очень интересной показалась мне мысль Доры Борисовны об «экономических преступлениях», как виде борьбы с советской властью.
Признаться в таком разрезе это явление я никогда не видел, хотя моей семьи оно коснулось самым непосредственным образом.
В заключение своего отзыва-благодарности, мне остается пожелать автору и его близким здоровья и спокойствия, а редакции выразить благодарность за публикацию.
Марк Фукс.

Инна
- at 2010-10-09 00:09:38 EDT
У Лиды Камень получилась прекрасная повесть. Она ее называет документальной, и по жанру это так, но исполнение художественное. Какие люди жили в СССР среди еврейских (и нееврейских) обывателей! Я помню партиотически-неодобрительные реплики "своих" в адрес тех, кто хотел уехать. Мне кажется, что самым трудным для таких борцов, как Дора Кустанович, Подольские, Камень, должно было быть неприятие тех, ради которых это делалось. Не знаю, так ли это.
самуил лапидус
Израиль - at 2010-10-07 10:18:30 EDT
Мне очень стыдно, что я пожилой человек(73) , бывший ленинградец, 10 лет живущий в Израиле никогда не слышал о таких потрясающих людях как Меир Гельфонд, Дора Кустанович и других( кроме Баруха Подольского--- кто ж эту умницу не знает?) Выскажу М.б. крамольную мысль-- а может наши головы слишком были забиты Щаранским,Эдельштейном и пр. Даже по самолётному делу-- Кузнецов, Менделевич слышали , знаем, а остальные? Может я и не прав, но надо знать своих героев, а я считаю, что это герои.