"Альманах "Еврейская Старина"
Апрель-июнь 2010 года

Моисей Нездатный


Разговор с Двадцатым веком

 

Публикация Элазара Нездатного[1]

 

Посвящаю моему внуку

Когда наступит пора зрелого размышления,

пусть ознакомится с этими тетрадями

и узнает правду о своем деде,

который его любил всей душой.

Январь, 1968 год

От автора

Я родился в 1900 году, одновременно с веком, полным невероятных событий. Я не писатель и я не собираюсь публиковать свои мемуары. Много лет меня лихорадит желание оставить о себе память своему внуку и потомству, рассказать о прожитой мной жизни. Было много пережито и продумано, и есть, о чем писать. Выдумывать ничего не надо, да и не хочу. Я хочу изложить историю своей жизни, придерживаясь исключительно правды, пережитых событий, невысказанных слов и накопившихся материалов. Сумею ли я это сделать – покажет будущее. Если бы я начал этот труд несколько лет тому назад, возможно, он был бы интереснее, потому что память работала значительно лучше, но я все время отодвигал сроки и опоздал, безусловно, с решением этой задачи по-настоящему. Сейчас, на 68-м году жизни, находясь на пенсии, когда у меня много свободного времени, я, наконец, решил этим заняться, авось получится, авось успеется.

Повторяю: правда и только правда. Факты – прошлое, настоящее, мысли, мечты, действительность – вот что лежит в основе этого изложения. С богом, вперед, за работу.

В наш век удивить чьей-либо частной жизнью, сложной биографией одного человека невозможно. Век изобилует фантастическими достижениями в науке и технике, супер-бандитскими поступками отдельных «вождей» и народов, отсутствием чести, свободы, веры в гуманизм и сплошным самовосхвалением, трусостью и предательством. В такой обстановке писать даже для родного внука мемуары тоже небезопасно. А вдруг волею судеб написанное станет достоянием гласности или вообще попадет в руки тех, кому эти строки не предназначены. Что делать? Писать завуалировано, неправду? «Тогда лучше ничего не писать», так говорит моя жена, мой лучший испытанный друг. Слишком много горя и слез было в нашей жизни. Постоянный страх, неведомо за какие грехи, подозрительность, нервное реагирование на стук в дверь, невольное оглядывание на следующего сзади человека – все это парализовало волю к борьбе за правду и правое дело. Вот поэтому я долго не писал, боялся писать, несмотря на то, что написанное предназначается моему внуку после моей смерти, когда он вырастет и будет совершеннолетним. Все-таки откладывать значит совсем не писать, а писать нужно и должно. Вот я и решился на этот шаг: никому при жизни не показывать написанное, сохранить в глубокой тайне эти строки это может уберечь меня от неприятностей.

Глава 1.

Период дореволюционный (до 07.11.1917)

До трехсот еврейских семейств проживало в м. Рыжановка Звенигородского уезда Киевской губернии. В этом местечке я родился, учился в начальной школе и оттуда поступил в Звенигородское коммерческое училище, которое и закончил в 1918 году.

Семья Нездатных была большая и считалась зажиточной. Все мои дяди, тети, а также мой отец и мачеха Лея, занимались хлеботорговлей, мукомольным делом, будучи сообща владельцами мельницы, расположенной на краю местечка со стороны дороги, ведущей на Звенигородку.

На другом краю местечка находилась такой же мощности мельница, хозяевами которой являлся клан Кошеватских. Наша мельница работала на антраците, а у Кашеватских на нефти. У нас был двигатель «Отто-Дейц», а у Кашеватских «Дизель». Мощность этих двигателей достигала 50-60 лошадиных сил. В начале века были маленькие двигатели около 15 л.с., но постепенно они модифицировались, мощность увеличивалась, на срочные кредиты приобретались все более мощные двигатели. Увеличивалось и количество станков /жерновов и вальцов/, перерабатывавших зерно, которое привозили из крестьянских и помещичьих хозяйств и торговцы мукой.

Все дети большие и малые, в той или иной степени помогали взрослым на мельнице и старались быть полезными в общем деле процветания семьи.

Агенты фирмы «Отто-Дейц», наперебой хваля качество двигателей, всеми силами на льготных условиях, в кредит, под проценты сбывали двигатели, присылали специалистов для монтажа и пуска, чтобы обеспечить работу мельницы по договору. Первые годы они также обязаны были менять детали, по тем или иным причинам вышедшие из строя. Таким образом, так называемые «владельцы» мельниц всегда были должниками, работали сами по 16-18 часов в сутки и из-за жесткой конкуренции были во враждебных отношениях с Кошеватскими и их приближенными. Как в дни спада, так и наплыва помольцев, за каждым крестьянином-помольцем шла настоящая охота. Драки доходили до кровопролитных стычек и калечения друг друга.

В семье Нездатных было пятеро сыновей и две дочери, и у Кашеватских не меньше. Все были женаты и замужем, у всех было по пять-шесть ребят и, таким образом, враждовало по 40-50 человек больших и малых постоянно и непрерывно. Население местечка также было разделено на несколько групп, кто-то поддерживал ту или другую сторону, кто-то подначивал, а кто-то просто от безделья и ради забавы фискальничал, подбивал, науськивал, в общем, старался подлить масла в огонь.

Это лишь внешняя сторона дела. А внутри еще хуже. Были дяди работящие, были внуки старательные, и были наоборот. Каждый претендовал на бóльшее. Общий состав семьи Нездатных превышал 30 человек. Главенствовала во всей семье бабушка, Хая-Двойра. Маленького роста, она считалась в семье «министром», и неоднократно выступала в качестве арбитра в разрешении спорных вопросов не только в своей, но и среди многих других семей местечка и округи. Если хотели кого-то из ребят похвалить за ум, говорили, что у него голова Хаи-Двойры.

Дед был высокий, с длинной бородой, спокойный и всегда молчаливо улыбающийся. Отец мой был старшим сыном в семье очень умный, деловой человек, всегда ищущий, готовый помочь нуждающимся, выдать замуж бедную девушку, устроить на работу, собрать приданое, пожертвовать на бедных и пригласить к столу странников из местечек Украины. Он славился своей благотворительностью, связями, деловыми качествами и добротой. Он очень гордился мной и моими способностями, и, когда мне исполнилось 13 лет, у нас дома закатили пир на 50-60 человек. Гости были не только евреи, но и часть русской интеллигенции. Я не только читал Тору в день моего совершеннолетия 13 лет но и сумел на высокой ноте прочитать молитву в синагоге перед всем обществом.

Вообще в детстве меня больше обучали премудростям еврейских фолиантов, чем русских. Я свободно владел древнееврейским языком, писал любые сочинения и готовился отправиться в Палестину, чтобы продолжить там образование. Уже оформлялись бумаги для выезда, но этому помешала война 1914 года.

Мать моя Хая умерла от родильной горячки, когда мне было полтора года, а сестре Фире два дня. Имея двух маленьких детей, отец сразу же, по истечении года, женился на Лее, женщине из м. Златополя на Киевщине, с которой прожил до дня своей гибели. А погиб он во время гражданской войны в 1918 году от рук бандитов Сослана офицера, сына попа из соседнего хутора, именовавшего себя коммунистом и расстрелянного органами ЧК в городе Звенигородка в 1921 году.

Мадам Лея мачеха

У меня осталось три сводных брата Юра, Сеня и Миля. Все они живы, у каждого свой жизненный путь. Рожала моя мачеха очень часто, но много детей умирало от разных болезней и увечий. Конечно, в дальнейшем с братьями еще будут встречи в этой книге, и сейчас я ограничусь лишь указанием их возраста: Юра 1906 года рождения, Сеня 1912, Миля 1914.

Бабушка Хая-Двойра и все сердобольные женщины местечка принимали очень деятельное участие в судьбе оставшихся сирот автора этой книги и его сестрички Фиры. По характеру я был очень упрямый, способный, смелый и сообразительный подросток и юноша. Неоднократно был бит за всякие шалости, за непочтение к мачехе и за проделки в школе, дома и на улице. Сестра Фира была забитая, несчастная, худая девочка, заболевшая в детстве туберкулезом от плохого с ней обращения мачехи, и я понимал ее беды, по-детски переживая ее горе. Часто слыша упреки соседей, бабушки, а иногда и отца в адрес мачехи, я мстил ей, чем только мог, за что нещадно бывал бит ремнем. Несмотря на то, что дом наш был полная чаша, и нужды не было ни в чем, моя мачеха обладала особым даром создать для моей сестрички условия для недоедания. Я за себя всегда мог постоять и все закрытые на замок буфеты и кладовые открывал отмычками, брал с собой в школу все, что хотел. Сестричка же этого делать не могла. Единственная девочка в доме, она спала на кухне с прислугой, уже это само за себя говорит. Вместе с тем, после смерти отца и замужества сестры мачеха Лея жила у нее и пользовалась всеми благами настоящей матери.

В 12 лет, после окончания четырехклассного училища в Рыжановке, меня определили в Коммерческое училище г. 3венигородка, расположенного в 18 километрах от нашего местечка, отдав на полный пансион в семью Корец, где содержались 8-12 ребят из близлежащих местечек, дети зажиточных родителей. В эти годы дела моего отца значительно улучшились, хлеботорговля в канун Первой мировой войны и во время войны была на подъеме. Дела фамилии Нездатных, особенно отца, пошли в гору. До окончания коммерческого училища, т. е. до 1919 года, я приезжал в Рыжановку только на каникулы, и в дни революционных потрясений мы всей гурьбой ходили по городу и распевали революционные песни, горели энтузиазмом пламенных речей вождей революции, дошедших до нас через печать, и всей душой, где только могли, поддерживали все передовое, революционное, коммунистическое.

Знаменитое дело Бейлиса, наличие групп передовой молодежи революционеров с их беззаветной преданностью идеям Ленина, моральная чистота этих людей и их незапятнанная честность воспитали в нас чувство особого восхищения каждым коммунистом-революционером и защитником революции. Мы ненавидели царский режим как символ национального угнетения, погромов и несправедливости. Могли ли мы тогда думать и даже предполагать, что все эти революционеры, пионеры, строящие новый мир, не щадящие своей жизни, будут впоследствии уничтожены как враги революции властью, которую они создали и завоевали? Могли ли мы думать, что будущее так повернет ход истории, что во главе всего станет карьеризм, ложь, безыдейность и жестокость, превосходившие времена царизма во много-много раз?

Я вернусь к изложению фактов и постараюсь пока не отвлекаться на философию и рассуждения.

Детство мое протекало без радио, телевидения и других культурно-бытовых благ, сопутствующих жизни в вашем веке. И вместе с тем, рассуждая беспристрастно, мы жили полнее, веселее и лучше. Мы верили в будущее, мы верили в идею, справедливость и добро. Слова наших песен за свободу, равенство и братство для нас были полны значимости, мечты и желания жертвовать собой на благо народа, и, главное, угнетенных. Факт, что отец принадлежал к классу зажиточных, не имел для меня никакого значения. Несколько настоящих революционеров нашего маленького местечка принадлежали к разным категориям, были выходцами как из очень бедных семей, так и из интеллигенции, где родные считалась зажиточными. В одинаковой мере они боролась с полицией, печатали листовки, устраивали собрания, преследовались властями и попали в Сибирь в ссылку, или бежали в Америку, чтобы спастись от решетки.

Мы собирались почти ежевечерне в разных домах, читали книги, вели диспуты, пели песни, готовили к постановке еврейские пьесы, которые играли в сарае за неимением театра, и пожинали бурные аплодисменты всего местечкового еврейства, а иногда и местной русской интеллигенции, заполнявшей часть так называемого зала театра. Я помню одну, исполненную мною роль в пьесе я играл шадхана-свата и говорил, что лучше всего русская женщина. Загримирован я был под настоящего свата.

До сих пор мне дороги воспоминания об украинских теплых вечерах и песнях деревенских девчат, которые я очень любил слушать, сидя на балконе то ли один, то ли в обнимку с девушкой, глядя в звездное украинское небо и на круглую луну с вырисовывающимися на ней причудливыми фигурами, заставлявшими работать молодое воображение. Что могло быть лучше тех ночей и юношеских мечтаний? Да, были мечты, были радости, которые мы не могли ценить, были печали, которые мы преувеличивали и которые сейчас кажутся смешными, была другая жизнь без небоскребов, без техники, без высокой культуры и громких пустых трескучих фраз, но была настоящая детская и юношеская радость с вальсом, краковяком, печалями и мечтой верой в завтрашний день.

Мне в пору учебы уроки давались легко, я тратил на их усвоение не более двух-трех часов в день. Жизнь моя до революции протекала без особых приключений, забот и тревог, как и у большинства детей и юношей того времени. Я, пожалуй, закончу повествование о своей дореволюционной жизни, ибо особо интересных событий в ней не было, а описывать простое течение жизни нет смысла. Поэтому я перейду ко второй главе, охватывающей период до 1923 года, т.е. до дня моей женитьбы.

Глава 2

Годы 1917-1923

Эти годы определили судьбу мою до конца жизни по следующим причинам: совершилась революция, которая еврейской местечковой молодежи должна была принести свободу, равенство и братство, чего мы все жаждали всеми фибрами души, ради чего мы, не задумываясь, пожертвовали бы жизнью. Мы не были сведущи в программах, партиях, течениях, но мы все ненавидели царский режим со всеми его прелестями. Мы со слезами на глазах зачитывались Надсоном, Пушкиным, Бяликом и другими гуманистами. Мы чтили Толстого, Герцена, Шевченко. Мы верили, что пали цепи угнетения, и вместе с ними на Земле исчезнут ложь, насилие и капитализм.

Я стал главой семьи из пяти человек, несовершеннолетних и беспомощных, с больной ленивой мачехой, не привыкшей к физическому труду и каким-либо лишениям. Это было летом 1918 года. В эти годы в ноябре месяце, моя единственная сестра Фира вышла замуж за командира полка 45-й дивизии, дислоцировавшейся в нашем местечке для борьбы с бандитизмом и контрреволюцией.

В эти годы я завершил учебу в Звенигородском коммерческом училище, переименованном в Социально-экономический техникум с изменившимся профилем: вместо коммерческих наук науки социально-экономические и технические. После этого я сразу же поступил в Киевский политехнический институт на строительный факультет с надеждой получить высшее образование и квалификацию инженера-строителя.

Легкомыслие, свойственное большинству молодежи нашего запутанного века, не обошло и меня, и я не определил точно своих желаний, задач и будущего. Я плыл по течению, жил не задумываясь, решал текущие вопросы в соответствии с полученным воспитанием и менявшейся очень часто политической обстановкой, проявлял чрезмерную удаль, ухарство, смелость, граничащую с глупостью, совершенно случайно оставался живым и невредимым, имея немало шансов погибнуть от пули или ножа бандитов, с которыми я сражался, воевал, за которыми гнался на лошади, которых я преследовал, и не было ни одного человека взрослее меня, старше, умнее, который бы контролировал меня и направлял мои поступки, или хотя бы мог дать мне разумный совет или просто поговорить, заставив призадуматься и понять, что жизнь прожить не поле перейти. В таком мальчишеском угаре я жил, учился, веселился, срывал цветы жизни и думал, что все хорошо. А все было очень плохо, все это определило мое будущее, за все это я впоследствии расплачивался, и довольно жестоко. Но не буду забегать вперед.

Ко всему этому необходимо добавить, что я не упускал ни одного случая возможности легкого флирта, любви, смены увлечений, пьяных вечеринок, танцев и бессонных ночей. Вот что определило мою жизнь за эти пять-шесть лет революционных, бесшабашных, пьяных, полных приключений. Многое, конечно, я забыл, перепутал даты, людей, но общее впечатление таково, что дальнейшая жизнь определилась именно тем, о чем я писал выше. Почему я выделил этот отрезок своей жизни? Потому что я фактически определял свои поступки сам, я ни от кого и ни от чего формально не зависел. Позднее, когда я женился, мои поступки стали зависимы и координировались моей женой и другом, носили более консервативный характер, несмотря на то, что во многих случаях я проявлял независимость и самостоятельность. Конечно, слова «независимость» и «самостоятельность» в этих случаях таят в себе большую угрозу, ибо в наш век это блюдо дорого стоит и неудобоваримо. Однако, говоря о прошлом, я просто стараюсь быть искренним, не расценивая «независимость» и «самостоятельность» как заслугу или браваду, ибо жизнь мне преподала такие уроки, что я бы лично эти слова и то, что мы под ними подразумеваем, выбросил из употребления, а, будучи хирургом, удалил бы эти микробы из клеток мозга. Как бывает полезен и нужен совет старших. Сколько мы делаем в молодости ошибок, считая, что понимаем больше стариков.

Мне кажется, что без изложения некоторых фактов я погрешу против цели своей исповеди, и рассказ примет форму общих рассуждений. Поэтому я заполню свое повествование о прожитых годах некоторыми запомнившимися фактами.

Революцию я встретил с радостью, надеждой и верой в будущее. Свежо было в памяти дело Бейлиса, которое в нашем доме обсуждалось в каждую свободную минуту. Удачное выступление защитника, голоса прогрессивной мировой интеллигенции, наконец, оправдательный приговор я встретил с переполнявшим меня чувством радости в удовлетворения. Вместе с тем, погромы во многих местечках, литература, прочитанная мною на эту тему, разговоры о возможном погроме по всей Украине в случае вынесения Бейлису обвинительного вердикта, наэлектризованность, чувствовавшаяся в воздухе в то время, антисемитские статьи Пуришкевича все это заставляло еврейскую молодежь идти в революцию, активно в ней участвовать и чем только возможно вредить царскому режиму и его приспешникам. С песнями тех революционных лет мы ходили на манифестации, устраивали сходки в коммерческом училище, срывали уроки учителей-монархистов. Штурмом мы пробивались на митинги, где выступали трибуны Октября. Я даже запомнил начало речи Троцкого в Киеве в 1920 году: «Грянул гром», – эти слова были встречены громом аплодисментов. И хотя в нашем местечке быть коммунистом считалось позором, поскольку слово коммунист отождествляли со словом «босяк», я, как и многие мои школьные товарищи, боготворил их, им завидовал и на примере нескольких революционеров нашего местечка, считал коммунистов самыми честными людьми на свете. Запомнились фамилии нескольких наших местных революционеров: Бени Карнаух, Беньямин Беринский, Дижур, Тарганский, Бродский, Сема Сухолитка. Все они занимали очень большие посты при Советской власти, и участь их, в конечном счете, была очень печальна. Бени Курнаух, будучи крупным партийным работником Украины, был расстрелян как троцкист. Беринский был министром финансов Украины, но и его значительно позже постигла та же участь. Сухолитка погиб в бою с белыми под г. Умань, он командовал батальоном и был невероятно отважен и смел. Дижур и Бродский бежали в Америку от преследований охранки. Бродский впоследствии вернулся и со временем погиб как троцкист. Тарганский умер от туберкулеза. Вот те, кого я помню. Это были люди кристальной честности и настоящие революционеры. Всех их по большей части постигла одинаковая участь погибнуть от руки той власти, за которую они отдали свою молодость, время, мечты и жизнь.

В коммерческом училище мне также запомнились Файман (псевдоним Нилин), Рыклин и Бяльский. Файман-Нилин был впоследствии председателем Центросоюза СССР в Москве, и я у него был.

Г. Рыклин стал знаменитым журналистом, он много печатался в «Известиях» и «Правде». Его статьи очень метко разили косность, бюрократизм, чванство и ложь. Что случилось с Бяльским, не помню. Кстати, Нилин тоже погиб от рук палачей Берии. А какой это был кристально честный, чистый трибун и Коммунист с большой буквы. Вообще в те годы даже мысленно слово «коммунист», представление о коммунисте не ассоциировались с отрицательным явлением или понятием. Коммуниста мы все считали чуть ли не святым, сверхчестным человеком, мы их всех мерили на аршин безупречных вождей Ленина-Свердлова-Дзержинского и других. Могли ли мы даже думать, что в партию проберутся негодяи вроде Берии и подписью, рукой Сталина на списках, будет уничтожен цвет революции, ее лучшие кадры. Но об этом потом, когда будут описаны годы власти этих «вождей».

Гибель отца произошла на моих глазах. Его извлекли из подпола мельницы, куда он спрятался, когда верховые окружили дом. Затем он сдал наган, хранившийся в ящике буфета, и проследовал в штаб банды под конвоем Сослана и кавалерии еще с тремя евреями одним из нашего местечка по фамилии Корецкий и двумя молодыми людьми, прибывшими из г. Звенигородка по делу. Из-за этих молодых людей и арестовали всех четверых.

Утром того же дня эти два парня ехали из Рыжановки в Звенигородку на лошадях. По дороге банда отобрала у них лошадей, запретила следовать в Звенигородку и вернула в Рыжановку. На окраине местечка они зашли на почту сообщить родным в Звенигородке, что у них забрали лошадей, и они задерживаются. На почте в это время находились мой отец и Корецкий. Вместе они составили эту телеграмму, совершенно не подозревая, что родные, получив ее, обратятся к властям за помощью и сообщат, что банда движется на город. Таким образом, секретность движения к городу была раскрыта, внезапность потеряна, и наступавшие получили отпор. Вот за это, как выяснилось потом, всех четверых вывезли к штабу (7 км от Рыжановки) и без суда и разбирательства расстреляли у рва деревни Водяники.

Вечером следующего дня все местечко сопровождало телегу с телами на кладбище. Запомнилась мне эта процессия на всю жизнь. Буквально все евреи местечка от мала до велика, а также население его русской части, сопровождали с воплями и слезами эту жуткую телегу с телами четырех расстрелянных.

После гибели отца мачеха с детьми уехала в Звенигородку, где поселилась у своей сестры, содержавшей гостиницу, а я, передав дела своим родичам, отбыл на учебу, чтобы закончить среднее образование Звенигородский социально-экономический техникум. Все каникулы я по-прежнему проводил в Рыжановке, включаясь в водоворот событий тех дней, которыми были полны все местечки Украины. На мои плечи легла также забота о братьях и сестре со всеми вытекающими отсюда последствиями. Я учился и одновременно зарабатывал деньги, чтобы содержать семью.

В 1919 году и в последующие два года Украина была наводнена бандами всех мастей, толков и направлений. Подчас в один день власть в местечке трижды меняла свою окраску, переходя из рук в руки. Иногда даже без стрельбы и борьбы: слабые удирали, а сильные занимали местечко и устанавливали новые законы, порядки и налоги. Грабили, насиловали, издевались, а иногда и убивали. Население пряталось в погребах, на чердаках, в деревне у крестьян, бежало в город, но и там жило в постоянном страхе и тревоге. Помимо пришлых банд, течений и властей, голову подняли местные бандиты, которые по ночам творили самоуправство и разбой в беззащитном еврейском местечке.

В один из летних дней 1921 года на лихих конях у нас появилось подразделение 45-й Советской стрелковой дивизии, именовавшее себя заградительным полком по борьбе с бандитизмом. Въехали они с залихватской песней, впереди командир полка, комиссар и два ординарца, за ними знамя полка и кавалеристы по восемь в ряд. Командиром полка был Лотштейн Михаил Львович будущий муж моей сестры Фиры, комиссаром – Новопрудский. Оба евреи. Остановившись у нашего дома, который располагался на краю местечка у дороги на 3венигородку, они спросили, были ли тут какие-либо вражеские части и когда уехали. Мы ответили, что вчера была банда Петлюры, но на рассвете последние бандиты покинули местечко. Руководил бандой Грызлов, впоследствии расстрелянный ЧК Звенигородки.

Внешность Лотштейна и Новопрудского стоит того, чтобы ее описать. Оба были одеты в кожу сапоги со шпорами, куртки, портупеи на боку маузер и клинок. Никаких знаков различия. Лица страшные грубые, отталкивающие, с чубом из-под козырька фуражки. Никто, даже самый лучший психолог или физиономист, не мог бы предположить, что видит перед собой еврея. Один из местных евреев, стоявший на нашем крыльце, сказал остальным на идиш: «Смотрите, какие бандитские рожи у этих командиров». Хотя Лотштейн и Новопрудский, как выяснилось потом, хорошо слышали эту реплику, они и виду не подали, но потом неоднократно за общим столом, смеясь, вспоминали этот случай.

Лотштейн с адъютантом и вестовым остановился на постой в нашем доме. 0стальные были расквартированы по всему местечку. Многие так там и остались жить, женившись на местных дивчинах. Эта же участь постигла двух вестовых командира и комиссара полка. Звали их Мыкола и Васыль. Оба впоследствии стали хозяевами средней руки, с детьми, родней, хозяйством и т. д. Много раз мы встречались и вспоминали дни их прибытия к нам в местечко (они всегда с похвалой и теплотой отзывались о своих бывших командирах).

Пока полк стоял в нашем местечке, население чувствовало себя в безопасности, и многие беженцы вернулись на свои насиженные места из Звенигородки. Приехала и моя мачеха с семьей и моей сестрой Фирой. Лотштейн увлекся Фирой и решил на ней жениться. Поскольку я был единственным ее родным братом, старшим в семье, содержал семью, она ему заявила, что без моего согласия стать его женой не может. У нас был долгий разговор, он рассказал свою биографию, и я узнал, что он сын зажиточного еврейского земледельца из-под Одессы, сейчас его семья живет в Одессе на Коблевской ул, д. 18, кв. 18. У него есть еще четверо братьев и сестра Роза. Мы договорились, что я поеду в Одессу, познакомлюсь с его семьей, и потом решим, стоит ли отдавать за него мою сестру. Он вынужден был согласиться, ибо сестра категорически отказалась стать его женой без моего согласия.

В Одессе я пробыл около месяца. Семья Лотштейнов мне очень понравилась. Я немного увлекся его сестрой Розой, которая приехала со мной в Рыжановку и Звенигородку. За ней впоследствии ухаживал мой дядя Лева, младший брат отца. Но ничего серьезного из этого не получилось, видимо, по причинам свободного нрава истой одесситки.

Мы играли свадьбу сестры в Рыжановке-Звенигородке в течение целой недели. Участвовал весь полк на тачанках с музыкой и песнями ездили в Звенигородку и обратно, навещая всех родных и знакомых. Как муж Лотштейн оказался неплохой, сестра скоро родила дочь Галю, которая сейчас живет в Астрахани, замужем и преподает английский язык. Вскоре, однако, сестра с мужем уехала в Богуслав, городок на Украине, куда Лотштейн был назначен начальником уездной милиции. Я по командировке уехал в Киев, поступил в Политехнический институт на инженерно-строительный факультет.

Почему я не окончил институт и вернулся в Рыжановку для руководства работой мельницы? Во-первых, как я писал выше, не было у меня родителей и близких, которые бы мне объяснили, что главное в жизни это законченное образование, в связи с этим квалификация и специальность. Во-вторых, я был уверен, что все не к спеху, я молод и успею закончить институт позже. И в-третьих, проезжая через Богуслав в конце 1922 года, следуя на родину во время каникул, я влюбился в мою будущую жену Расину Римму Михайловну, которой в моих мемуарах будет посвящена отдельная глава. Так я засел в Рыжановке, скоро стал отцом и свои стопы направил по линии мельничных и деловых свершений. 0б этом в следующей главе. И последнее в этой главе о легкомыслии, свойственном молодежи, о глупой самоуверенности и о многих бедах, постигших меня на жизненном пути, которые будут изложены в следующих главах. Но до последующих глав я хочу в виде наказа изложить один завет своему внуку, который я прошу его усвоить и постараться выполнить, помнить, не забывать и всегда в жизни к нему прибегать.

Может ли человек, живя полной жизнью, контролировать свои поступки, ставить в основу решения любой задачи анализ мысли, а не чувства? Это, конечно, тяжело, но опыт жизни показал мне, что если бы я за свою жизнь хорошо продумал каждый свой поступок, прежде, чем что-либо решать, задал бы вопрос самому себе а что из этого получится, продумал, проанализировал все и принял бы продуманное решение, можно было бы даже в наш ужасный век, избежать горя и многих несчастий.

Я всей душой люблю своего внука, радуюсь, если он лучше выглядит, веселится, смеется и доволен. Поэтому я считаю своей обязанностью использовать эти мемуары с целью не только автобиографической, но и практической, чтобы они помогли в какой-то мере уберечь внука от возможных потрясений, подобных тем, которые меня постигли в годы с 1929 по 1966. Я не хочу себя восхвалять, мой дорогой внучонок, приукрашивать свою биографию и поступки. Но я могу смело сказать следующее: я всю жизнь сочувствовал угнетенным и бедным, нуждающимся. Почти не было случая в моей жизни, чтобы я не помог человеку в беде, будь он свой или чужой. Я чту и преклоняюсь перед настоящими революционерами и людьми высокой чести, морали и справедливости. Я твердо уверен, что если бы Ленин жил, многое было бы по-другому. Скромность и забота о народе вот главное, что должно сопутствовать государственным деятелям, а не карьеризм, бюрократизм и личное обогащение на деле, а на словах проповедование златых гор. Вместе с тем, я много пережил именно потому, что не продумывал своих поступков, не анализировал могущих быть результатов, порхал по жизни, жил больше чувством, чем разумом, и за это жестоко поплатились я, моя жена и мой сын. Поэтому, внучонок, заучи этот наказ, заставь себя так жить даже через силу, а именно: чтобы ты не хотел предпринять в жизни, будь то малое или большое, подумай раньше, остановись на мгновение и задай себе вопрос: что из этого получится? Хорошо подумав, взвесив, решай и действуй. Никогда не действуй, не подумав. Вот главное. В этом мудрость жизни. Ее я прошу усвоить и ею руководствоваться.

Вот некоторые факты, которыми я хотел дополнить главу этих лет моей жизни.

Глава 3

Годы 1923-1929

Я познакомился с моей женой в Богуславе в ноябре 1922 года. Она мне очень понравилась, и мы повенчались в Белой Церкви 5 июня 1923 года в доме у раввина, который мне приходится родственником по линии моей покойной матери – Хаи (девичья фамилия Альтман). Семья ее из города Таращи, отца звали Иеѓуда. Они все эмигрировали в Америку, и перед началом Первой империалистической войны отец получил от моего деда по линии матери письмо с описанием их жизни и просьбой выслать фото оставшихся сирот его покойной дочери Хаи – мое и Фиры.

После венчания в Белой Церкви мы поселились в Рыжановке и жили там до августа 1927 года. Я руководил делами мельницы, отдельно вел дела по торговле зерном, содержал семью, мачеху и ее детей, которые жили в Звенигородке. 8 апреля 1924 года жена родила сына – Марика.

Я активно участвовал в создании самообороны местечка, защиты от банд разных толков. Было немало приключений и событий, доказавших, что, если вооружить людей, они в состоянии сами себя защитить в трудные минуты жизни. У нас было несколько станковых пулеметов, около 200 винтовок разных систем, немало гранат. Мы все понимали и сознавали, что если мы сами себя не защитим, никто нас не спасет. Я занимал должность начальника комендантской команды, которая устанавливала строгое послушание, дисциплину и порядок. Не было скидок ни для кого. Небольшие подразделения Советской власти находились в уездном городке Звенигородке, и они не могли при существовавших тогда видах транспорта обеспечить борьбу с бандитами и защиту разбросанных вокруг местечек. Это дело мы взяли в свои руки, а власти нас поддерживали оружием, боеприпасами и инструкциями. В некоторых маленьких городах и местечках отряды самообороны достигали немалых размеров, умело вели бои с большими бандами, не пропускали их на территорию местечка и всегда выигрывали бой, ибо были неплохо организованы и отлично знали все особенности местности. Круглосуточные посты, секреты, засады, пулеметные точки на окраинах, которые часто менялись, постоянная проверка бдительности постовых все это обеспечивало безопасность местечка в ночные и предрассветные часы, охраняя от возможных внезапных нападений. Крупные отряды самообороны действовали в местечке Шпола около 3 000 бойцов, в Богуславе – свыше 1 000 бойцов и т. д.

Отряд нашего местечка насчитывал 200-220 бойцов. Иногда мы выезжали в ближайшие леса, прочесывали проезжие дороги в поисках бандитов, грабивших мирных граждан, следовавших к нам. Помню даже случай, когда я верхом на лошади с группой бойцов в 25 человек выехал вечером для поимки четырех бандитов, ограбивших за несколько часов до этого двух торговцев мануфактурой, прибывших к нам на базар. Ехали мы в полной темноте и тишине. Я был за старшего и потребовал, чтобы без моей команды никто не стрелял, не вели разговоров и не курили. Подъехали к месту, где, как мы предполагали, находятся бандиты, и тут из леса четверо верховых с вопросом: «Что везете?» Не успел я отдать команду, как один из бойцов крикнул во весь голос: «Стреляйте!» Бандиты повернули и вскачь устремились к лесу. Стрелять из подвод в темноте – это значило перестрелять друг друга. Я приказал, чтобы все залегли цепью и не стреляли, а сам пустился за бандитами, крича им вдогонку «Кавалерия, вперед!» Я их почти обогнал и начал обстреливать из карабина, они стреляли в меня, но не попали, спешились, бросили своих лошадей и скрылись в лесу. При последнем выстреле, лошадь понесла, я вылетел из седла, а левая нога осталась в стремени. Лошадь тащила меня по полю в бешеном галопе, карабин и шапка были потеряны, боль в теле ощущалась все острее, но в этот миг мне удалось достать пистолет, чтобы пристрелить лошадь. Это движение помогло мне также высвободить ногу из стремени, и я остался лежать в поле в кромешной темноте, не зная, где нахожусь и где мои бойцы. Дав три выстрела в воздух, я думал, что мне ответят, и я по звуку возьму направление к своим. Но вокруг было тихо. Я встал на ноги и взял направление на чернеющий вдали лес. Шел долго, ноги болели, спина вся избита так я бродил по полю, пока не рассвело. Зато при свете сразу же взял правильное направление и вышел к своим. По пути нашел свою лошадь, винтовку и обрез бандитов, свой карабин и две лошади бандитов. Забрав трофеи, мы как победители вернулись в местечко. В общем, за время самообороны было немало приключений, но существенного значения для меня они не имеют.

В местечке в эти годы был кружок, где мы коротали вечера, собирались, слушали пение Дины Воскобойник, у которой был приличный голос, читали много книг, растили сына и жили скромной, трудовой жизнью местечковой молодежи того времени. Часто ездили в Звенигородку, бывали в театре, кино, много играли в преферанс и вели, несмотря на революционные годы, спокойную жизнь.

Тяга молодежи к городу, этот извечный закон, имеющий место в маленьких еврейских местечках, не обошел и меня. Мы с женой решили ликвидировать все наше имущество и выехать в г. Умань, что и сделали в начале 1927 года. Там мы сняли квартиру у зажиточной семьи на Дворцовой улице, и я начал искать работу. Так я стал совладельцем и членом кооператива на электромельнице в самом городе, компаньонами моими были Мительман с двумя сыновьями. Был у нас один наемный рабочий, который на правах члена кооператива получал соответствующую долю заработка. Мы сами выполняли все работы и жили неплохо. В 1928 году я купил дом, и мы переехали. В Умани жили наши близкие друзья Гриша и Циля Розенфельды, которые уговаривали нас уехать в Боливию, в город Ла-Пас. У них там были близкие друзья, очень богатые, которые согласились выслать нам всем проездные документы с оплатой всех расходов, включая и питание, от Киева до Боливии. Было очень тяжело решиться на такой шаг, ибо это означало расстаться со всеми близкими и родными. Мы отказались, о чем очень впоследствии жалели.

В этом городе начинается новая глава моей жизни и жизни моей семьи. Беда, настигшая меня там, стала началом всех моих будущих несчастий и определила всю мою судьбу. Я не только не был подготовлен к подобным ударам судьбы, я даже не мог себе представить, что то, что мне доведется пережить, может случиться с обыкновенным евреем из местечка.

В последние годы жизни, в часы бессонницы, меня одолевают мысли, иногда тяжелые кошмары, страшные видения, и все случившееся со мной кажется чем-то нереальным, долгим сном и фантазией. Неужели все это было со мной? Неужели я все это пережил и дожил почти до седьмого десятка, оставшись целым, невредимым, относительно здоровым, в здравом уме и твердой памяти? Что помогло мне все это пережить? Кто может понять все это? Столько горя и слез может вместить одна человеческая жизнь?! Может быть, я утрирую, приукрашиваю события, занимаюсь самовнушением? Вот на все эти вопросы я хочу и должен ответить в следующих главах своих мемуаров. Все записанное до сих пор это лишь простое, не очень вразумительное изложение обыкновенных фактов жизни обычного среднего местечкового еврея, ровесника ХХ века. Людей с подобными биографиями сотни тысяч, и о них не стоило бы не только писать, но и читать. А вот дальнейшие события моей жизни обязывают меня изложить их в этой книге.

Когда председатель Партийной комиссии Ленинградского обкома КПСС (фамилию я забыл) выслушал мою историю, поговорил с несколькими моими фронтовыми товарищами, женой и вызвал меня для последнего разговора, он сказал: «Знаете, товарищ Нездатный, если бы Вы написали о себе книгу, она была бы очень интересной и увлекательной». Что я мог ответить ему в те дни, когда происходил этот разговор, и в той ситуации? Я просто молчал, я был убит и подавлен. Я сам не понимал многого и не знал, что жизнь такая страшная штуковина, которая творит больше, чем можешь вообразить. Подлость людей, несправедливость должна тоже иметь границы. Но мне кажется, что в себе, в своем прошлом я аккумулировал страхов, боли, угнетения, горя больше, чем может вынести один человек. В наш век можно много страдать о судьбах миллионов погубленных людей, уничтожении разных партий, течений, убеждений и судеб. Но хуже расстрела ведь не бывает. Страшно, конечно, умереть. Я эти чувства испытывал в жизни дважды, физически и морально, но это акт кратковременный, а жить долго, терпеть удары судьбы, причем не одному, а вместе с женой и частично с близкими это больше, чем положено законами человеческого разума для одного человека. Вот поэтому я и хочу тебя, внучонок, предупредить. Все впереди, читай, вникай и знай. Все это было с твоим дедом, бабулей и близкими. Мы все это пережили, победили и, если Бог даст, я еще проживу несколько лет, значит, я сумел все побороть. С этим я приступаю к одной из основных глав своих мемуаров. Она будет под номером четыре.

Глава 4

Годы 1929-1932. Аресты, тюрьмы, лагеря

Когда читаешь какую-либо книгу, статью, где описывается арест преступников, шпионов, контрреволюционеров, а иногда и ошибочно обвиненных в чем-либо, пребываешь в уверенности, что ведется следствие, допросы, потом суд и приговор. Есть кодексы, законы, есть государство, то есть – власть, и лишение свободы в той или иной мере должно иметь под собой правовой порядок, основанный на законе. Даже во времена военного коммунизма, классовых битв, красного террора обвинений без всякого основания, суда почти не было. Поверит ли мне кто-либо, если я скажу, что был арестован без суда и следствия и получил три года концлагеря решением тройки ОГПУ в 1929 году по так называемой статье С.В.Э. (социально-вредный элемент), а после тюрем, этапов и невероятных мук мне дали расписаться на маленькой бумажке.

В одну ночь во всей Украине были арестованы все владельцы мельниц, и всех их постигла одна и та же участь. Эта ночь называлась кампанией против мельников. Того, кто уехал пусть за час до акции, хоть на две недели, никто не искал, и он уже не был арестован. Значит, преступления не было, как и не было преступника. Была директива по всей стране, и эту директиву выполняли. Вот так я впервые получил «дары» революции со всеми ее прелестями. «Дары» эти описать трудно, ибо обыск, арест, этапы до 32 человек в маленьком товарном вагоне в ужасающих условиях, попрание всех понятий о человеке все это ужасно и невозможно понять, не пережив самому. Начинается со стука в дверь, обыска, копания в грязном и чистом белье, жены, испуганными глазами глядящей на бесцеремонное вторжение в святая святых ее хозяйства, и наконец увод мужа, главы семьи, не понимающего за что и в чем его вина, в тюрьму. Никого не обижал, не воровал, не грабил, против государства и власти никогда не выступал, революцию считал справедливой, работал в пыли по 12-18 часов в сутки, делая полезное дело для общества, ибо мельница обсуживала крестьян из прилегающих деревень. Если эта деятельность считалась противозаконной, почему бы ее не запретить декретом и не национализировать все эти мелкие предприятия?

Вообще в те годы кампании следовали одна за другой. То мельников, то торговцев, то кулаков, то зажиточных середняков, то «бывших». Тюрьмы заполнялись до отказа, и система лагерей была основным звеном государственного набора и мобилизации рабочей силы, дармовой рабочей силы, которая направлялась в плановом порядке на необходимые стройки, в основном в Сибирь, на Дальний Восток, в районы вечной мерзлоты, на лесозаготовки, золотодобычу и вообще на все виды подземных тяжелых работ. Дело было поставлено на широкую ногу. Человек был хуже скота, а в погонщики набирались бездумные исполнители, тепло одетые, обеспеченные сытным пайком, оружием, инструкцией стрелять без предупреждения и списком с «делами», которые должны быть доставлены по адресу. В одном из этапов сын-конвоир увидел среди заключенных своего отца и не только не облегчил ничем его участь, но на просьбу старосты вагона дать еще ведро воды, выругался матом в адрес всей этой «падали», которую он сопровождает. Это не анекдот, а случай, свидетелем которого я имел честь быть.

Итак, в 1929 году я впервые был причислен к «лику святых». Тюрьма в Умани небольшая, с вышкой, высокой каменной стеной вокруг и соответствующими удобствами. Камеры битком набиты, в них преобладали так называемые кулаки, попросту говоря, крестьяне среднего достатка, священнослужители, учителя и интеллигенция. Все, в основном, сидели по статье 54-й Уголовного Кодекса УССР, т.е. за контрреволюцию. Состав преступления определялся не антигосударственной деятельностью, т. е. какими-то незаконными проступками, а социальным положением, связью с родственниками, которые давно отбыли за границу, верой в Бога, не так понятым словом, доносами по злобе, при сведении личных счетов, «неблагонадежностью» и просто «соблюдением строгости законов», т. е. выполнением плана поставки рабочей силы. Это были времена начала сталинских мероприятий – чисток, набора рабочей силы и уничтожения не преступников и контрреволюционеров, а врагов потенциальных, т. е. могущих стать врагами, как тогда выражались – «неблагонадежных». Принцип лучше уничтожить 100 человек, среди которых один виновный, чем наоборот, действовал вовсю.

Помню, со мной в камере, по соседству, лежал на нарах крестьянин из ближайшей деревни. Оказавшись рядом, мы разговаривали, подробно рассказывали друг другу о себе, особенно много о «деле» и причинах ареста. Фамилия этого крестьянина мне запомнилась на всю жизнь Карабанов. Лет ему было около сорока, имел жену и трех ребят. Женился поздно. Занимал также общественную должность церковного старосты в деревне. У него было четыре десятины земли, корова и пара лошадей. Он был убежден, что его освободят, ибо никакой вины за собой не предполагал. В то время расстреливали во внутреннем дворе тюрьмы. Для этой цели заводили движок, который своим шумом глушил звуки выстрелов. В одну из ночей открылась дверь нашей камеры, и увели пятерых, включая Карабанова. Они все были расстреляны под шум этого движка в тот же час. Судьбы арестованных в тюрьмах всегда становятся известны очень скоро, и о расстреле Карабанова я узнал от его земляка, с которым встретился на прогулке. Он же узнал о происшедшем через свою жену. Я долгое время был под впечатлением этого случая, ибо не надо быть большим философом, чтобы понять, что творится беззаконие и произвол. Еще был у меня сосед – священнослужитель, молодой, без бороды, очень интеллигентный тихий человек. Он ни на что не жаловался, единственная его забота была тревога за старушку-мать, которая одинока, больна и беспомощна. Фамилия его была Антончик. Впоследствии он следовал со мной в одном этапе в Сибирь.

Из Умани меня отправили в большую тюрьму г. Житомира, оттуда в Киевскую Лукьяновскую тюрьму, потом в пересыльную, а оттуда на этап в Сибирь, в распределительный лагерь за Новосибирском. Каждый этап сопровождался тщательным обыском, раздеванием, конвоированием под лай собак и окрики конвойных, мучительными остановками на каждом полустанке, нехваткой воды, приключениями уголовников, воров, блатных и гаданием на кофейной гуще: куда везут? куда следуем? где нас разгрузят? Все мечтали прибыть скорее на место, на работу, связаться с родными и увидеть небо, солнце, свет и в достатке питьевую воду. Находили куски бумаги и огрызком карандаша писали письма без конверта, складывая их в треугольник, выбрасывали на ходу через решетку вагона случайным прохожим с просьбой опустить в почтовый ящик. Часть писем достигала адресатов. Не буду описывать все мытарства, муки, унижения и жестокости, которые мы все испытывали. В нашем маленьком товарном вагоне находилось 36 заключенных, и было одно зарешеченное окно, к которому все стремились, чтобы увидеть небо, подышать воздухом и лицезреть свободу. На больших станциях нас загоняли в далекие тупики, чтобы трудовой люд не видел движение эшелонов, заполненных людьми с печальными глазами, желтой кожей, молящих о махорке или окурке. В нашем вагоне было несколько священнослужителей, учителей, большинство украинцы с хорошими голосами. Они вполголоса запевали песни Шевченко – «Заповит» или «Ревэ тай стогнэ Днипр широкий». Редкие прохожие останавливались, конвоиры стучали прикладами в дверь или угрожали санкциями, а подчас заскакивали в вагон по несколько человек и угрожали физической расправой. В тупике станции Новосибирск, куда мы прибыли на 16-й день пути, нам сутки не давали положенные два ведра воды из-за пения на железнодорожном полустанке.

После двухдневной стоянки в далеком тупике ст. Новосибирская нас выгрузили со всеми процедурами (собаки, обыски, предупреждения и окрики), построили в колонну и отправили в лагерь в четырех километрах от Новосибирска. Это была территория, обнесенная тремя ярусами проволочных заграждений с вышками. Там были деревянные бараки с трехэтажными нарами. Десять дней карантина, мытья, стрижки, заполнения формуляров, выяснения специальностей позволили всем немного отдохнуть от жуткой обстановки этапа, обрести дар речи, надышаться воздухом, подумать о доме, написать по одному письму и гадать, гадать и снова гадать о своей дальнейшей судьбе, перспективах, связи с родными и о будущем.

Я попал в группу УРЧ (учетно-распределительная часть), заполнявшую формуляры, картотечные карточки и всякие списки. Начальник отдела Сибирских лагерей УРО был чекист из 0дессы, еврей Кацман. Начальником Сиблага был человек с интеллигентным лицом, внешностью профессора, по фамилии Чунтонов, а его заместителем был Констандогло, человек с зелеными глазами, страшным, жестоким лицом палача, славившийся в Сибири тем, что он лично исполнял приговоры троек, трибуналов, расстреливая еженощно жертв террора.

Меня и еще несколько заключенных оставили на работе в УРО (учетно-распределительный отдел управления Сиблага), который занимал дом в центре Новосибирска, где размещались картотека, архивы и личный стол всех заключенных. Дом был обнесен высоким забором с вышками и часовыми со всех четырех сторон. С течением времени я занял должность руководителя центральной картотеки и архива, в которой ежедневно отражались все движения заключенных этого огромного лагеря, достигавшего в определенные периоды миллиона человек. Заключенные работали в Кузбассе, Прокофьевске, Черелихове, Мариинске, Нарымском крае и многих других шахтах, заводах, лесозаготовках, совхозах и стройках. Подавляющее число заключенных было осуждено тройкой ОГПУ, Особым совещанием и всего процентов 10-15 были судимы разными судами. Через мои руки проходили все документы, анкеты и карточки заключенных. Я имел возможность видеть все дела, представлявшие собой маленький листок бумажки, подчас папиросной, с выпиской тройки или особого совещания, в которых было напечатано следующее:

Заседание тройки ОГПУ от____________ числа за №_______

Слушали:               Постановили:

По обвинению ____________ Заключить в концлагерь сроком_______________Ф.И.О на ____лет.

по статье__________

Уголовного Кодекса ____________ Республики

     С под. верно. Подпись, печать.

Такая же бумажка лежала в корочках моего дела с заполненной анкетой. Эти дела занимали очень мало места, и на их основе выписывались карточки на плотной бумаге квадратного формата, которые раскладывались строго по алфавиту. Приговорен я был по ст. С.В.Э. сроком на три года. В эти же картотеки заносились данные о зачетах, поощрениях, дисциплинарных взысканиях, изменениях приговоров троек, и из этой картотеки перекладывались карточки заключенных, подлежащих освобождению в ближайшие два месяца. Отдельная картотека велась на умерших, беглецов и освобожденных. Она состояла из карточек, изъятых из общей картотеки с дополнением тех или иных документов, касавшихся судьбы заключенных. Количество заключенных в Сиблаге в это время превышало миллион человек, и картотека занимала два больших зала заставленных шкафами с выдвижными ящиками. Картотеку обслуживали заключенные, которых я набирал из разных мест, этапов, руководствуясь личными соображениями.

В общей картотеке я нашел карточку моего компаньона Мительмана Шики, который работал в шахтах Черемхово на подземных работах. Я придумал повод для проверки учета в этой командировке, нашел его во время ночной смены в шахте и дал указание отправить в Новосибирск, где впоследствии устроил у себя в аппарате регистратором. То же самое мне удалось проделать и в отношении своего земляка из Рыжановки по фамилии Присяжнюк, зажиточного трудового крестьянина, которого я затребовал из Кузнецкого металлургического завода и устроил конюхом в Новосибирске при управлении. Впоследствии там же я устроил у себя заключенного профессора Мелика-Каспарова Александра и его товарища Сергеева оба военные, они занимали высокое положение в Москве до ареста, и оба работали у меня. Мне также удалось устроить Мелику-Каспарову свидание с женой, приехавшей в Новосибирск, в частном доме. Впоследствии, когда его освободили, наши семьи подружились, и его жена, Бадова Женя, по сей день является ближайшей подругой моей жены.

Начальник УРО Кацман мне доверял, моей работой был очень доволен, поощрял меня зачетами, разрешил жить на частной квартире в городе, и этот отдел лагерей был на высоте. Любая справка о любом заключенном давалась мною в течение одной минуты. В отделе под моим началом работало человек 60-80 заключенных. Большинство люди с высшим образованием и осужденные за контрреволюцию тройкой или особым совещанием. Мои симпатии всегда были на стороне интеллигенции, и я отдавал им предпочтение перед бытовиками и уголовниками, несмотря на прямые указания начальства подбирать в аппарат осужденных нарсудом по бытовым статьям, а не за контрреволюцию тройкой. Наш аппарат принимал активное участие в оформлении этапов, прибывавших почти ежедневно, и я имел возможность видеть всех, направлять на участки работ по всему Сиблагу и отбирать для работы в наш отдел тех или иных заключенных. Отобрал я в свой аппарат и одну молодую женщину, внучку князя Русанова, осужденную во Владивостоке за контрреволюцию на 10 лет лагерей. Звали ее Русанова Лидия Васильевна, было ей лет 26. Муж, известный во Владивостоке врач, по тому же делу был расстрелян. Мы очень симпатизировали друг другу. Мне удалось устроить ее медицинской сестрой в больницу управления г. Новосибирска. После моего освобождения она еще оставалась там. Расставание было не из легких. Сближало нас, помимо всего, общее горе, вынужденное рабство и жизнь под дамокловым мечом замечательного ХХ века.

Многие через знакомых обращались ко мне с просьбой устроить в Новосибирске осужденных бывших руководящих работников, в частности, и я всегда старался помочь. Запомнился мне случай с бывшим управляющим госбанка Новосибирска, с которым мы познакомились в тюрьме при ПП ОГПУ. Мы вместе сидели около трех недель в камере, в которой было около 30 человек, комната метров 18-20. Он был под следствием, а я сидел по доносу одного из заключенных в органы, что благоволю контрреволюционерам. Никто меня не допрашивал, и освободили меня, не объяснив причины ареста. Я вернулся на свое рабочее место и все пошло по-старому. Две-три недели во внутренней тюрьме для органов того времени ничего не значили. Ведь заключенных содержали на полуголодном пайке, они ведь не люди, а рабы без каких-либо прав. Вот в этой камере я сидел с Лемке, управляющим банком, спал рядом, утешал его и приводил в чувство по возвращении с допросов, куда его вызывали, как правило, в 12 часов ночи и возвращали в 7-8 утра измученного, обалделого, без мыслей и лишенного остатков мужества. 0н рассказывал, что его допрашивали по очереди несколько человек, обвиняли в шпионаже, экономической контрреволюции, велели писать правду и при перемене следователей старые показания рвали, и все начиналось сначала. Так продолжалось несколько дней, и, когда в последний день допроса, продолжавшегося 28 часов, его принесли в камеру в бессознательном состоянии, он нам сообщил, что подписал все, так как он не мог больше вынести пытки и издевательства. Через два дня ему объявили, что он осужден тройкой за контрреволюционный экономический саботаж на 10 лет. Все мы обрадовались этому, так как были уверены, что его расстреляют. Помог, видимо, возраст. Ему было около 65 лет. Имело также значение и то, что его жена и дочь обивали пороги органов, непрерывно плакали, умоляли, через знакомых пытались повлиять на ход следствия и спасли ему жизнь. Я обещал устроить его в аппарат УРО, если сам выйду из камеры, ибо не знал я, что меня ждет и что со мной будет. Свое слово я сдержал, и он работал на учете до дня моего освобождения. Я был у него дома, сидел за столом с его семьей, и мы много говорили о порядках в органах ОГПУ того времени.

Возглавляли Новосибирское управление ОГПУ и всего края знаменитые чекисты Таковский и Лужкин, впоследствии расстрелянные по очередной чистке карательными органами, кажется, в Ленинграде, куда они были направлены работать. Снимались пласты, ликвидировались свидетели, активные участники, и писалась новая страница наступающих чисток. Это одна из закономерностей времен сталинского террора. Они думали, что мертвые говорить не умеют, дети подрастут, и время все спишет. Можно делать историю по-своему. Удивляет, как этого не понимали, не знали и ничего не предприняли сами руководители органов, в руках которых была неограниченная власть и право на убийства, аресты, террор и ликвидацию потенциальных врагов и неблагонадежных? Ягода, Ежов, Берман, Заковский и многие, многие другие были расстреляны и в результате пережили то, что переживали их жертвы в дни их владычества и славы. Интересно было бы узнать, о чем они думали и что чувствовали в последние часы своей жизни.

О чем они думали? Как они оценивали свою прошлую деятельность? Встали ли перед их последним взором тысячные жертвы их царствования и беззакония? Тут действительно можно сказать: «С мечом придешь от меча и погибнешь». Есть интересный материал для настоящих, мыслящих историков будущего. Когда я думаю о прожитой жизни, анализируя события века, беспристрастно ищу ответы на многие возникающие вопросы, я никак не могу найти объяснение многому, что нам преподнес наш замечательный век. Не потому только, что я страдал и страдаю всю свою сознательную жизнь, не ведая, за какие проступки, грехи и нарушения законов страны, общества, в котором я живу. Не потому, что нет ни одного города, большого или малого, где бы я так или иначе не был одним из заключенных в существующих тюрьмах. Я забегу немного вперед и расскажу о том, что пришло мне в голову сегодня утром в часы раздумий.

Жил в Умани сидел в тюрьме, до прибытия в лагерь Новосибирска был в Житомирской и Киевской тюрьмах. Отбывал наказание в Новосибирске и около трех недель провел во внутренней тюрьме ОГПУ. Жил в Москве совсем недолго, а успел побывать в подвалах ОГПУ в качестве узника, пытался покончить собой, просидел долго в местной тюрьме ОГПУ г. Верея, сидел в Бутырках в камере 60 кв. метров с еще 164-я заключенными, пересылка в Москве и, наконец, Александровский централ в Сибири, карцеры в лагере Забайкальской ж. д. Был на работе на Южном Сахалине, когда 99 % населения там были японцы и корейцы, и все равно около трех месяцев просидел в тюрьме г. Тойохара это сразу после фронта и войны, на которую я ушел добровольцем. Работал на Валааме и опять-таки сидел в тюрьме Петрозаводска, предварительной тюрьме Сортавала, и все ленинградские тюрьмы видели меня в своих стенах. Работал в качестве главного инженера «Ремстройтреста» Московского района г. Ленинграда и опять все тюрьмы Ленинграда и предварительная тюрьма на площади Урицкого. Работал в 1934 году под Ленинградом и попал в тюрьму Сестрорецка и в те же ленинградские тюрьмы, включая Кресты. Читаю перечень тюрем, пересылок, изоляторов и даже Александровского централа, невольно возникает вопрос кто я? Что собой представляю? Ведь каждому аресту, помимо неудобств и переживаний, сопутствуют обыски на дому, этапы в ужасных условиях, прелести общения с надзирателями и администрацией этих «гуманных» учреждений, бессонные ночи, голодные месяцы, страдания родных, близких и столько горя, слез, унижений, что измерить их очень тяжело. Ведь никто не поверит, что я, безусловно, не только не крал, не нарушал законов, но трудился по мере сил и возможностей, не занимался антигосударственной деятельностью и не был связан ни с какой запрещенной организацией. При дальнейшем изложении моей мятежной судьбы я подробно опишу события и поводы арестов, но, глядя со стороны, обобщенно, даже сам не могу понять случившегося со мной. Это факт, и он возможен только в ХХ веке. Больше того, где бы я ни работал, чем бы ни занимался, всю свою жизнь я приносил обществу, государству, народу только пользу, и предприятия отсталые становились передовыми, прибыльными и занимали лучшие места. Строительство велось и заканчивалось блестяще, руководство было довольно, рабочие зарабатывали хорошо, успехи были очевидны и ощутимы для всех. Мой труд о лесозаготовках и идеи по их усовершенствованию, написанный мною в предрассветные часы в течение шести месяцев говорит сам за себя. Строительство в Ленинграде Планетария, «Дома книги», Дома творчества кинематографистов в Репино, домов на Боровой улице № 112-114, дачного академического поселка в Комарово, столярного цеха в Горске Лен. области, дом на ул. Зеленина и т. д. тому доказательство.

Получается дикая ситуация. Честная, производительная работа, преданность делу, немалые успехи в труде, защита Родины в дни войны в качестве добровольца № 1 Петроградского района, боевые заслуги на фронте, отвага и мужество, доброе, отзывчивое отношение к окружающим и тюрьмы, тюрьмы, тюрьмы, обыски, унижения и горе. Расплата не по заслугам. Кто поймет, кому скажешь? Как объяснить такое? Как увязать все это? 0быкновенный еврей из местечка, мечтательный, исполненный лучших намерений и такая судьба. Да, мой дорогой внучонок. Так оно есть и было. Мы ведь условились писать правду и только правду. Я это условие выполняю честно. Кто же виноват? Кто ответит за слезы моей жены, пережившей столько горя, унижения, страдания и издевательств? Какова должна быть расплата? Столько возникает вопросов, что ответить на них очень тяжело. Это похоже на кошмарный сон и понять, расшифровать его сможет лишь изложение каждого отдельного отрезка моей жизни с хронологической последовательностью, что я и сделаю. Я не оставлю ни один вопрос без ответа. Одно только могу сказать: общество, государство, система, позволяющие поступать так со своими подданными, должны быть осуждены историей, поколениями или заслуживают на свою погибель возмездия водородной бомбы. Даже с животными так не поступают, как поступили со мной; а за что – не знаю и не ведаю.

Итак, первый срок заключения закончился в 1932 году в Сиблаге. Меня освободили, и я, попрощавшись со всеми, уехал к семье. Провожали меня на вокзале Мительман и моя подруга по заключению, Лида Русанова. Немного поплакали и расстались. Они остались заканчивать срок. Больше я их никогда не видел и ничего о них не слышал.

Глава 5

Москва (до августа 1936)

Из Новосибирска я приехал в Киев, где у родителей жили моя жена с сыном. Оставаться в Киеве я не хотел по двум причинам: во-первых, слишком свежи были раны от первого ареста на Украине, да и перспективы устройства на работу были не из лучших. А, кроме того, приобретенный в лагере опыт, попытка постичь законы правосудия лагерей и системы, научили меня, что тот, кто хоть раз был арестован и осужден тройкой или особым совещанием заочно, без суда, обречен на вечные скитания, аресты, муки. Он уже человек с каиновой печатью в этой стране. Нужно было уехать подальше от знакомых тебе мест, своего неба, от близких и родных. Нужно было раствориться в большом потоке людей, чтобы прошлое не давлело над тобой, даже о себе не напоминало. Поэтому я переехал в Москву, где жила моя единственная сестра Фира. Ее муж работал начальником отделения милиции одного из московских районов. С его помощью мы прописались в небольшой коммунальной квартире на Неглинной улице, д. 16, кв. 10. Я хотел спокойно работать, воспитывать сына, учиться заочно в каком-либо институте, в общем, жить, как положено простой советской семье. Оказалось, что это несбыточная мечта. Ты не забыт. Никто не забыт, а лица, осужденные ранее ОГПУ, на особом учете, все в картотеке, все под наблюдением. В каждом домохозяйстве, в каждой коммунальной квартире, во всех учреждениях имеются информаторы, сексоты, в круг обязанностей коих входит следить, подозревать, доносить, пакостить тебе, другим и всему живущему и дышащему. Никто и ничто тебя не спасет. Никуда ты не спрячешься, если не переменишь все: фамилию, имя, отчество и даже год рождения. Пословица «Был бы человек, а дело найдется» закон времени, государства, системы. Теперь-то уж я это твердо знаю, а ведь тогда разве мог я о таком подозревать? Позднее, после вереницы из ряда вон выходящих событий, о которых я расскажу, я эту аксиому времени-века усвоил по-настоящему, а в начале 1934 года я был еще сырой материал, по-прежнему местечковый еврей, мечтатель, друг правды, идеи, равенства и братства. Я был в корне дурак, человек не от мира сего. Я верил людям, газетам и мечтам. Очень скоро я за это поплатился. Я не мог знать, что мое досье следует за мной и что даже содержимое моего помойного ведра исследуется. Например, обнаружены в нем кости рыбы большого размера, значит, рыба дорогая, значит, живу богато, не по средствам, а это недопустимо. Это анекдот, но, к сожалению, очень правдивый.

Итак, продолжаю биографический рассказ. Я устроился на работу в Московское межрайонное мельничное управление на должность главного инженера производственно-технического отдела. Мельничное дело я знал в совершенстве, вырос в семье мельника, помогал отцу, да и сам работал, постиг все технические, экономические и конъюнктурные особенности этого дела и потому решил продолжить деятельность на этом поприще. Должность технического профиля я избрал не случайно, ибо хотел быть подальше от коммерческой среды и ее особенностей. Но это мне тоже не помогло. Дамоклов меч был занесен и висел все время над моей головой, независимо от моих поступков, намерений и воли. Я был на учете. Я обязан был по букве закона и системы стать заключенным, стать рабом и работать в лагерях. Это было предопределено закономерностью времени и государства, и это скоро свершилось, и свершилось следующим образом.

Будучи в командировке в Верейске, под Москвой, по распоряжению начальника Межрайуправления я проверял техническое состояние мельницы. В это же время туда прибыла комиссия контролирующих органов, установившая, что зав. мельницей Космаков допускал злоупотребления в вопросе гарнцевого сбора. Меня как руководящего работника управления попросили подписать акт проверки. Я отказался, заявив, что прибыл по другому делу и не правомочен заниматься ревизией деятельности Космакова. Одним из членов комиссии был главный бухгалтер управления – некий Маргулис. Космаков отрицал недостачу гарнцевого сбора и злоупотребления. Более того, он прибыл в Москву и доказывал, что это навет Маргулиса и всей комиссии. Он каким-то путем сумел ублажить Маргулиса и решил выказать мне свое уважение, пригласив в ресторан во время обеденного перерыва. Как выяснилось, он хотел, чтобы я вмешался в дело, однако я категорически ему отказал, заявив, что меня никто не уполномочивал этим заниматься. Органы местного ОГПУ заинтересовались личностью Космакова, и, по их версии, он оказался бежавшим кулаком из районов средней России. Вот и все. Космаков был арестован, а на следующий день арестовали меня, Маргулиса и весовщика мельницы. Мой арест при всем моем опыте и воображении меня потряс до глубины души. Я не имел к этому делу никакого отношения. Космаков, как заведующий, был подчинен непосредственно начальнику Управления. Я занимался исключительно техническими вопросами и свой арест считал беззаконием, произволом и грубым нарушением всего, что может называться правом. Меня привезли на площадь Дзержинского в Главный штаб ОГПУ, по обычаю тщательно обыскали, коридорами и разными лабиринтами в сопровождении двух конвойных я был доставлен в подвалы, где в ряд располагались камеры без окон, с лампами дневного света. В камере стояли две металлические койки с соломенными матрацами, тоненькими одеялами и небольшими подушками. Одна из них была занята худощавым, заросшим мужчиной лет 42-45. Он не спал, и его черные глаза сосредоточенно глядели в потолок. Он даже не шевельнулся. Я тоже находился как бы в отрешенном состоянии, даже не мог по-настоящему реагировать, просто все мне было безразлично. Не будучи ни в чем виноват, не зная за собой ни одного антигосударственного проступка, от злости, бессилия и горя, я просто потерял способность мыслить спокойно, объять случившееся и защищаться.

В дальнейшем я хорошо понял суть системы, обреченность и неизбежность ее, выработанную сверху. Я был обречен уже после первого ареста в Умани. А сейчас – Верея, мельница, Космаков – это просто форма. Я должен сидеть, я бесправный раб и ничто, никто этого не изменит.

Я помню, в начале 1937 года вечер у Мелика-Каспарова – бывшего заключенного – это был его день рождения, он был профессором Артиллерийского управления Генштаба, только что получил гонорар в 60 000 тысяч рублей за две книги большого объема, был лично обласкан Ворошиловым. Он весело, радостно смотрел на жизнь и в будущее, считая себя счастливчиком, а прошлый арест на пять лет ошибкой и недоразумением. После ухода гостей, когда мы остались с ним за обильным столом допивать коньяк и вести разговоры о жизни, я ему сказал: «Знаете, Александр Давидович, я бы на вашем месте все бросил и уехал куда-нибудь в глушь, на Кавказ, учительствовать в деревню, чтобы никто не знал, где вы находитесь. Наши жены разговаривали в другом конце комнаты и, услышав эти слова, упрекнули меня, сказав, что это – бред моего воображения. Мелик-Каспаров же немного расстроился и ответил, что он безупречен и даже намека или повода не дает для подозрения и что его первый арест – ошибка, которая больше не повторится. Я все-таки стоял на своем, доказывая, что аресты настоящих, полезных, честных людей, мыслящих большими масштабами в особенности, происходят именно потому, что они ни в чем не виноваты. Что система, существующая в органах, его приговорила быть вечным заключенным и рабом. Знали мы друг друга очень хорошо, любили друг друга, и он не раз убеждался, что мои прогнозы сбываются. Наступило неловкое молчание, и все мы, налив в бокалы коньяк, выпили за дружбу. С тем и легли спать. Очень скоро, буквально через один-два месяца, он был арестован и, следуя этапом на Колыму, покончил жизнь самоубийством, бросившись с баржи, переполненной заключенными, в холодные воды океана. Его жена получила это известие от его же сослуживца, с такой же судьбой, который сам следовал на этой барже.

К сожалению, я этот «закон», поглощающий все кодексы, правовые понятия и все, что является обязательным для каждого народа и государства, окончательно осознал впоследствии, но слишком поздно. Когда же меня поместили в подвалы Лубянки, я по-настоящему еще не понимал всей глубины творимого произвола, возведенного в высшую степень расчета и организованного набора для работ людей, потенциально могущих быть неблагонадежными. Итак, рядом, в одной камере лежали два человека, совершенно незнакомых, и в полумраке, и тишине глядели в потолок и молчали, думая свои думы. Время от времени мы слышали шорох у дверей и видели глаз надзирателя, обходившего свои владения. Шагов его не было слышно, так как все коридоры были устланы толстыми ковровыми дорожками, заглушавшими всякий звук и позволявшими надзирателю тихо подойти к любой камере. Утром открылась дверь, и внесли баланду, кипяток и кусок сахара. Я не принял ничего, не реагировал на окрик надзирателя и лежал, не шевелясь. Небольшая параша в углу позволяла не покидать пределы этого замечательного каземата. Сосед мой, как позднее он мне сообщил, оказался полковником воинской части, арестованным на неделю раньше меня, отрицавшим свою вину в чем-либо, имевшим троих детей, жену и мать в Киеве. Он все время думал только о них.

Первые сутки я не притронулся ни к чему, так было всегда – в день ареста я никогда ничего не ел и не пил. Я думал, думал и решил покончить с этой поганой жизнью, не давать над собой издеваться, освободить свою несчастную, измученную жену от подобных экспериментов. Я решил это твердо и продумал план в следующую ночь. Перед глазами стояли жена и сын с выражением полного отчаяния на лицах. Что делать? Как изменить все это? Невозможность найти приемлемый выход, ощущение обреченности, безразличия и бессилия заставили меня ускорить осуществление принятого решения. После этого мне стало легче, и я стал ждать, когда мой сокамерник заснет. Это произошло приблизительно около двух часов ночи. Я неслышно встал сразу же после очередного обхода надзирателя. Завязав узлом полотенце и соединив его с подштанниками, я привязал все это к спинке металлической кровати, одел на шею и с силой упал на пол. Я потерял сознание в момент. Я даже почувствовал какое-то приятное забытье, никакой боли и считаю, что такая смерть не только не болезненна, но и приятна. Я пришел в себя в лазарете. Как я там очутился, не помнил. Из лазарета меня, спустя некоторое время, когда я обрел дар речи и возможность передвигаться, доставили в большой, неплохо обставленный кабинет, где за столом сидел военный, плотный мужчина лет сорока пяти в чине подполковника, а сбоку, на кожаном диване – человек в гражданской одежде. На их вопрос, что заставило меня покушаться на свою жизнь, я ответил, что за собой никакой вины не чувствую, работал честно, и не желаю жить в государстве, где могут так измываться над живым человеком. Тут же в комнату ввели Космакова и велели рассказать о его деле. Он начал с того, что я отказался принимать участие в ревизии его действий, не хотел подписывать акт комиссии, изобличавший его преступления, обедал с ним в ресторане и поэтому он уверен, что я хотел ему помочь и выгородить. Держал он себя независимо, смело, уверенно, просто и был похож скорее на следователя, чем на обвиняемого. На мои вопросы, получал ли я что-либо от него, был ли с ним знаком ранее и знал ли о его преступлениях, я ответа не получил. Подполковник оборвал меня, заявив, что только он правомочен задавать вопросы, а не я. Но я все равно спросил: «Почему вы не дали мне умереть, и что вам от меня нужно?» И получил ответ, что, раз я арестован, значит – преступник и что скоро я в этом смогу лично убедиться. Последовал мой последний вопрос: существует ли право, закон и справедливость? На это он ответил, что мы отвлекаемся от дела. А я заявил, что с этого момента никаких показаний давать не буду, пищу принимать не буду, и пусть меня отправляют в камеру, ибо спектакль, который они тут разыгрывают, не для меня. Больше я им ничего не сказал, но в моих словах, взгляде и позе было столько злобы, ненависти и горя, что они решили допрос прекратить.

Я решил, что будет суд и на суде будет установлена истина. Я не предполагал, что дело снова может рассматривать тройка ОГПУ без моего участия и что повторно в моей судьбе появится маленькая бумажка, узенькая полоска с решением тройки, приговаривающей меня к 10 годам концлагерей, и что эту бумажку в скором времени мне вручат в пересыльной тюрьме Москвы, где я сидел еще со 165-ю заключенными.

Камера эта являла собой пример уплотненного размещения трех человек на квадратный метр. Они решили избавиться от несговорчивого и строптивого заключенного, и прямо из кабинета меня доставили во двор и на «воронке» в сопровождении трех конвоиров как опасного преступника отправили на вокзал, а оттуда в Верею, в распоряжение майора Неробеева, начальника местного управления ОГПУ. Этот тип являл собой образец сталинского выкормыша, разжиревшего, самодовольного бюрократа, негодяя и подлеца. 3а подписью одного из сотрудников его управления в местной печати появилась большая статья о раскрытии крупной шайки воров, экономических диверсантов, поставивших себе целью подорвать устои государства. Естественно, что при таком положении я ждал суда, составил себе план вопросов и был уверен, что истина будет установлена, ибо я действительно сам не мог понять, каким путем и в чем меня могут обвинить.

Через месяца полтора меня отправили в Бутырки, и там объявили решение тройки –10 лет лагерей, а за что, я так и не узнал. Моему горю, отчаянию не было предела. Я не хотел жить, и, очутившись в предбаннике, перед мытьем и этапом повторно покушался на самоубийство, привязав петлю к решетке окна. Я, оказывается, сильно хрипел в предсмертной агонии и этим привлек внимание надзирателя, который срезал петлю, а меня снова доставили в больницу в бессознательном состоянии. Шея после этого у меня болела в течение месяца, и мне было тяжело поворачивать голову.

Последовали процедуры этапов, обысков, передач, мучительных бессонных ночей и, наконец, после 32-х суток этапов со всеми «прелестями», их сопровождавшими, нас выгрузили на ст. Белой между Хабаровском и ст. Бира. Где же суд, обвинительное заключение, мои надежды на правосудие? От всего этого ничего не осталось. 10 лет лагерей неизвестно за что. Вот оно государство, в котором я жил и хотел верить, что в нем существует закон. Я принял решение писать во все высшие инстанции, всем вождям, большим и малым, и добиться судебного разбирательства.

Выгрузили нас на маленьком полустанке, окруженном тайгой. Далее мы в строевом порядке последовали на командировку – лагерь, 12 км. После 32-х суток в товарном вагоне мы все ослабли, и некоторых заключенных пришлось оставить под охраной на полустанке, их доставили в лагерь на подводах позже. Место для командировки выбрали хорошее. Большая поляна, вблизи быстрый приток реки Белой, и сплошная тайга. Отдельно от военизированной охраны нам поручили рубить бараки, делать нары и устраиваться. С ближайшей станции привезли печи, трубы, инструменты, котлы и прочие предметы первой необходимости. На все строительство бараков, зоны, вышек, проволочных заграждений и прочих прелестей лагерей ХХ века у нас ушло две недели. Я быстро освоил технологию лесозаготовок, и меня назначили десятником, через месяц – прорабом, а через три месяца я уже командовал фалангой, т. е. целым лагерем со списочным составом 3-4 тысячи заключенных. В труде и заботах летело время, наладилась переписка с домашними, были построены два лесозавода, одна шпалорезка, узкоколейный путь для вагонеток с лошадиной тягой, баня, ларек, медпункт, контора, карцер и настоящая зона с вышками и высоким забором с тройной линией проволочных заграждений.

Руководил лесным отделом всех лагерей, в коих мы числились, полковник Николаев, средних лет добродушный сибиряк, плохо знавший технологию лесоразработок и доверивший мне полностью весь объем работ. Сам он уезжал на охоту, читал, пил и иногда от скуки даже угощал меня, заключенного. Как льгота, мне был предоставлен отдельный домик с дневальным, бывшим кулаком без правой руки, старательным, хорошим дядькой, в котором я души не чаял. Он наблюдал, чтобы я вовремя пообедал, имел сухие портянки, следил за чистотой в доме.

План, спущенный мне управлением лагерей (а назывались эти лагеря Байкало-Амурскими), был планом по строительству вторых путей длиной около трех тысяч километров, включавший в том числе мосты, подсобные ЖД сооружения, станции и т. д. Шпалы, доски, бревна, столярка и прочие деревянные изделия обеспечивались производством моей фаланги. К концу первого года моего пребывания в этом лагере на собрании, которое проводили прибывшие из управления в г. Свободном начальник лесного отдела полковник Николаев и начальник снабжения лагерей полковник Могилевкин, меня премировали за успехи в работе отрезом хорошего габардина на костюм и флаконом одеколона «Красная Москва». Они жили в отдельной комнате, и часто, придя к ним по делу, я просил их поговорить с начальником лагерей о моем деле. Я им рассказал всю правду и даже не просил освобождения или помилования, я просил и требовал суда. Я просил обвинительного заключения. Я просил то, что входило в обязанности государства и его правовых органов. Все их обещания, как потом выяснилось, не стоили ломаного гроша. Их задача была накалить меня и заставить работать во всю мощь. В это время произошло одно событие, которое я вынужден описать, ибо оно связано с моей дальнейшей судьбой и принятыми решениями.

В каждом лагере имеется также отдел ОГПУ, называется он 3-м отделом, а на командировках – 3-м отделением. Задачи этого отделения – следить за настроениями заключенных, знать их намерения, всячески теми или иными мерами провоцировать разлад в их среде, правильно направлять чувства одних против других, т. е. вести политику «разделяй и властвуй». Если офицеры и рядовые военизированной охраны подбираются из тупых, исполнительных, жестоких людей, которых покупают за относительно приличную пищу, одежду, безмятежное житье, не заставляющее работать и думать, а только стоять на посту, стрелять в заключенного, если он бежит, обыскивать, не давать волю и спуску людям под кличкой «заключенный», то совершенно другие люди подбираются в 3-й отдел и отделения, им подчиненные, да и обязанности у них другие. Они усвоили истину, что все заключенные в душе заклятые враги режима и государства, и за ними надо смотреть в оба, постоянно давать им чувствовать, какое место они занимают под солнцем. А солнце это не должно ни светить, ни греть. Это продуманная система контроля, шпионажа, слежки, создания новых дел, добавления сроков, злоупотребления карцером, натравливания одних заключенных на других, а зачастую провоцирование убийств опасных «контрреволюционеров», политически неблагонадежных, неисправимых, по их мнению, врагов народа – удобное это выражение для общего обихода. Себя они выдают за народ, а нас – за рабов и скот, направленный в лагерь, чтобы работать, не думать и молчать. Больше того, они хотят еще, чтобы мы кричали «Ура!» системе страшного произвола, бесправия и несправедливости. Подбирают на эту работу старых чекистов или молодых выкормышей сталинской закалки и бериевского воспитания. Получается лагерь в лагере. Казалось бы, что еще можно добавить к страшной системе лагерей?

В отношении себя могу сказать следующее. Несмотря на производственные успехи, борьбу за план, я никогда не забывал, что я заключенный не только внутренне, чувствами и мыслями. Я и практически всегда и всецело был на стороне заключенных, старался помочь, утешить, поговорить, знать все их беды, мысли и думы, плохие или хорошие.

На всех фалангах строительства вторых путей, тянувшихся на несколько тысяч километров под общим названием «Бамлаг», действовала система постоянных наказаний, частое использование карцера для тех, кто отказывался от работы, перевод на голодный суточный паек (300 граммов хлеба и кружка холодной воды) и т. д. Я был против этих мер и всячески пытался их не допускать. На этой почве у меня возникали конфликты с начальником 3-го отделения майором Малышевым, человеком коварным и жестоким, подозревавшим каждого во всех смертных грехах.

Поскольку хозяйство состояло из двух лесозаводов, ледяных и узкоколейных дорог, больших участков лесозаготовительных работ, громадного поселка, складов, конюшни и т. д., я мог лавировать, учесть возможности каждого человека, физические и интеллектуальные, мог «идти в ногу» с законами, выработанными в лагерях самими заключенными, отъявленными ворами, не желающими работать, и фашистами-бытовиками, – как уголовники называли осужденных за контрреволюцию и раскулаченных крестьян. Требовалось много дневальных, десятников, учетчиков, работников на опилках, укладчиков досок, обрубщиков сучьев и т. д. Поэтому, если случались отдельные отказы от работы, я всегда простой товарищеской беседой, добрым словом мог убедить заключенного, в шкуре которого находился сам, и направить его на работу в нужное место, то есть облегчить ему жизнь. Поэтому карцер у меня пустовал месяцами. Я даже временами устраивал особо строптивых и неисправимых в медпункт, давая понять медперсоналу, что я за то, чтобы заключенный отдохнул, полежал несколько дней в стационаре. Это помогало. Я имел массу друзей, никогда ничего и никого не боялся, я был свой, в почете, особенно среди главных воров – «законников», обеспеченных зачетами и едой.

Вот это и не нравилось начальнику 3-го отделения майору Малышеву, и на этой почве у нас бывали размолвки и недоразумения в присутствии начальства управления. Я объяснял, что моя система действенна и результаты работы тому доказательство, а Малышев говорил, что я превращаю лагерь в курорт, и заключенные держат себя независимо, а это не годится, это не соответствует духу и букве закона исправительно-трудовых лагерей.

Я был нужен им как хороший организатор производства, и меня особенно ценили и считались со мной начальник лесного отдела полковник Николаев и начальник снабжения Бамлага полковник Могилевкин, а Малышев был мною недоволен.

Все время прибывали дополнительные контингенты заключенных, по несколько вагонов из Европейской части России и все, пройдя карантин и санобработку, включались в работу фаланги. Помню, в один из летних дней на ветку поставили этап из шести вагонов женщин, прибывших из Киева. Было много крестьянок, жен зажиточных раскулаченных крестьян, были и проститутки, совершенно голые, выкрикивавшие похабные выражения, требующие к себе в вагон мужиков, неистово вопившие «хочу» и т. д. Все эти люди через две недели выглядели как обыкновенная рабочая масса и вели обычный лагерный образ жизни.

Вот в такой атмосфере проходили дни, недели и годы. Я уже находился в лагере свыше полутора лет. Обещания начальства лагерей помочь мне добиться судебного разбирательства, пересмотра дела оказались блефом. На все мои письма, заявления, ходатайства никакого ответа, а писал я много и часто, абсолютно во все высшие инстанции. Я тосковал по семье, свободе и человеческим условиям. Я им заявил, что останусь на работе вольнонаемным, если меня освободят по суду, но находиться в лагере 10 лет без суда, обвинительного заключения, не будучи ни в чем виновным, я не хочу и не могу. Я дал понять руководству, что перестану работать или покончу жизнь самоубийством. Все это не давало результатов, и я решил бежать. Затея опасная, почти неосуществимая. Без документов, без денег, без запаса продуктов, 10 тысяч километров от дома, при системе ежедневных проверок, будучи на должности начальника фаланги, то есть все время на виду, при наличии подчиненных 3-му отделу оперативных постов с охраной и собаками на всех ключевых станциях до Новосибирска.

Идея казалась бредовой, неосуществимой. Кроме того, я ясно себе представил жизнь беглеца – ничего, кроме постоянного страха, как для него самого, так и для его семьи, система прописки и паспортного контроля. Все это заставляло меня думать, думать и думать. Бессонные ночи ничего мне не могли принести, кроме отчаяния и горя. Что делать? Как бежать? Что будет дальше? Вынесу ли я это бесправие неведомо за что и режимы Малышевых? При этом нужно было работать, помогать таким же заключенным, как я, и давать план. Я также знал, что, если я не буду руководить фалангой, там воцарится произвол, карцер и все то, о чем я хорошо знал от прибывающих из других лагерей. При том, что у меня было немало друзей-заключенных – страдание и горе сближает людей по-настоящему – советоваться с кем-либо я не мог и не хотел. Побег может быть совершен, в первую очередь, при соблюдении абсолютной тайны. У меня после долгих размышлений и колебаний осталась одна альтернатива: самоубийство или побег. Другого не было, и я твердо решил попытаться. Если не удастся бежать – покончу с собой. Если же побег удастся, я увижу сына, жену и уеду куда-нибудь далеко от них, авось, что-нибудь получится. Быть рабом я не хотел, а искать правду надоело, ибо ее нет и в помине. Это безжалостная система, государство без права и моральных устоев. Все их кодексы, печать, высокопарные речи – все, на чем нас воспитывали, – ложь, и ничего не стоит.

Так после долгих размышлений, решив бежать, я успокоился, подавил в себе все внешние проявления чувств и волнений – подготовил себя к побегу. Сделал я следующее: собрал разными способами 35 рублей, подготовил торбу сухарей и пять кусочков сахара, заменил лагерную одежду на простой костюм. Вот все, с чем я вышел на станции Бира, будто по делу к начальнику погрузочной службы. В этот час через станцию ежедневно следовал экспресс Владивосток-Негорелое. Поезд состоял из восьми мягких купированных вагонов, одного почтового, вагона-ресторана и одного багажного вагона. Состав стоял на станции три минуты.

План побега мною был разработан до мельчайших деталей. Я решил вскочить в тамбур какого-либо вагона, постоять там несколько минут, чтобы дать возможность поезду развить большую скорость, потом зайти к проводнику, отдать ему все свои деньги и попросить убежища на сутки. Если это удастся, на каком-либо полустанке ночью соскочить с поезда, спрятаться за железнодорожной насыпью и ждать товарного поезда, следующего на запад, чтобы товарняками добраться до Москвы. К семье и родным, конечно, даже не показываться, явиться к близким знакомым, которым я верю, попросить костюм, белье, деньги и уехать в Киев – там жили мои братья. Взять у старшего, Юры, паспорт, уехать с этим паспортом куда-нибудь далеко, потом этот паспорт потерять, заплатить штраф, получить новый и начать жить, пока все успокоится, а спустя какое-то время затребовать к себе семью. Вот какой я составил план. Если же первый проводник откажется меня укрыть, я на первом же полустанке выпрыгну из вагона и все равно буду ночами добираться на запад в товарных вагонах.

Подходил я к станции Бира как раз, когда экспресс остановился на первом пути. Я вскочил в один из тамбуров среднего вагона с задней стороны и притаился. Никогда я не забуду своего состояния. Секунды казались мне вечностью. Наконец, поезд тронулся, развил скорость, и я понял, что ставка сделана, отступать некуда и надо действовать согласно плану. В коридоре вагона никого не было. Я открыл первую дверь – купе проводника. Там находилась русская немолодая женщина лет 45-50, белокурая, добродушная, с честными глазами и, как впоследствии выяснилось, с добрым сердцем. Она удивленно на меня взглянула, отодвинула в сторону, закрыла дверь, велела присесть и затем, ничего не спросив, показала рукой на верхнюю деревянную антресоль, где хранилось грязное белье. Я выхватил из кармана деньги и пытался сунуть их ей. Она отказалась, сказав, что «там» два ее брата. «Я все понимаю», – добавила она. «Вы туда забрались в мое отсутствие, если спросят. Постараюсь, чтобы никто не знал, что тут человек». Я расплакался, поцеловал ей руку и взобрался в шкафчик с грязным бельем, закрыл за собой дверцу с надеждой, что первая фаза задуманного мною прошла удачно. По глазам этой женщины я видел, что она меня не выдаст. Было это приблизительно в 12 часов дня. Я лежал не на очень удобном ложе – повернуться было невозможно, но я считал, что самое опасное место там, где шныряют оперативники с собаками, это отрезок пути от Биры до Новосибирска. Поэтому я решил эти три-четыре тысячи километров терпеть и не спускаться.

Мой спаситель, проводница, до ночи ни разу со мной не заговорила и вела себя так, точно в ее купе никого не было. Около часа ночи, когда дверь была приоткрыта, через коридор вагона проследовали три оперативника в направлении головных вагонов. Я их видел, так как немножечко приоткрыл дверцы своего убежища под потолком. Меня никто видеть не мог, а я мог видеть все, что происходит в коридоре. Один из оперативников был мне знаком, фамилия его была Чернобыльский, лейтенант, еврей. В свое время он был на фаланге по какому-то оперативному делу, и в разговоре выяснилось, что он из Фундуклеевки, мать его и сестра и поныне живут там. Он сказал, что хорошо знает доктора Юника и его жену. Это были мои дядя и тетя. Дядя был главврачом местной больницы, а тетя – фельдшером.

Когда Чернобыльский проходил по коридорам состава с двумя собратьями по профессии, заглядывая во все купе, я понял, что ищут меня, что по линии вовсю заработала система розыска. Но я также был уверен, что меня могут обнаружить, только если кто-то видел, как я вскочил в вагон, или если меня выдаст проводник. Первое исключалось, ибо я вскочил в тамбур незаметно, и второе также исключалось, ибо, если бы проводник хотела меня выдать, она бы это сделала сразу. Поэтому я лежал тихо, не шевелясь. Никому, конечно, не могло прийти в голову, что в шкафчике в купе проводника лежит человек, который может видеть движение в коридоре, а на больших стоянках – даже сквозь стекло вагона, что делается снаружи. А видел я, как оперработники лагеря, заключенным которого я имел несчастье быть, неоднократно задавали вопросы проводнице.

На рассвете первого дня, когда все спали, и поезд мчался на максимальной скорости, она поставила лестницу, поднялась наверх, открыла дверцы и спросила меня, в чем я нуждаюсь. Я ей ответил, что мне нужно в уборную и еще я очень хочу пить, но боюсь, меня увидит кто-нибудь из пассажиров или поездной бригады. Она сказала, что сейчас безопасно, она дежурит одна, сменщица спит и ничего не знает, что через вагон дважды проходили оперативники с собакой, спрашивали, нет ли кого и не проходил ли кто, и с тем ушли. Я тихонько вылез из своего убежища и, сделав все необходимое, взобрался назад, наверх. Проводница меня немного даже покормила – дала мне бутерброд и стакан лимонада. Она согласилась прятать меня таким образом до Новосибирска. Я ей отдал часть денег, попросив купить кое-какие продукты. Мою просьбу она выполнила, и так я следовал до Новосибирска. Дальше подобным образом я ехать не мог, не хотел злоупотреблять добротой этой женщины, которая и так спасла мне жизнь. Зная лагерные порядки, я отлично сознавал, на что иду сам, и чем рискуют люди, способствующие моему побегу. В лучшем случае беглецов отправляют в штрафные командировки с особым режимом и используют исключительно на тяжелых физических работах в каменном карьере или шахтах и добавляют два-три года срока.

В Новосибирск поезд прибыл в 11-12 часов дня. Проводница прощалась со мной, как родная мать, дав мне на дорогу буханку хлеба и кусок колбасы. Я прослезился, расцеловал ей руки, поблагодарил и выскочил через тамбур из вагона на перрон. Народу на перроне было много, и я сразу же зашел в вокзальную парикмахерскую. Мне вымыли голову, побрили, даже побрызгали одеколоном немного. Так, приобретя более менее человеческий вид, я начал узнавать расписание движения поездов в направлении центра России – Москвы. Следовать открыто в пассажирском поезде я боялся, и поэтому меня интересовали только товарные составы. Я забирался в вагоны, прятался среди груза или техники и следовал домой. Путешествие было не из приятных, но я медленно, но верно приближался к намеченной цели, полуголодный, измученный, в постоянном страхе и лихорадочном нервном напряжении.

Около трех недель ушло на то, чтобы я, наконец, ступил на московскую землю, т. е. туда, где жили мои жена и сын. Явиться к ним – значило сразу же попасть в руки органов, которые в первую очередь устанавливают наблюдение за близкими беглецов. Поэтому я твердо решил не только не давать им знать о своем местонахождении, но даже косвенно не сообщать о своем побеге.

Я добрался до квартиры наших знакомых, которым верил, и описал своему другу Немировскому Соломону вкратце свое положение. Я попросил одежду, белье, деньги на дорогу и обещал в ближайшее время все вернуть. Я получил все необходимое. Кроме того, я попросил рассказать обо всем моей жене только через неделю, когда я буду отсюда далеко. Желание видеть ее было так велико, что я, зная, где она работает, спрятался в подъезде дома, расположенного на противоположной стороне улицы. Мне удалось увидеть ее возвращающейся с работы домой. Подходить к ней даже на улице я считал опасным.

В Москве я жил у друзей два дня, привел себя в порядок, оделся, принял вид москвича и, взяв железнодорожный билет, прибыл в Киев, где жил мой сводный брат, и вообще много родственников моих и моей жены.

Я остановился у брата жены, отоспался, пришел по-настоящему в себя, и мне устроили встречу с моим младшим братом Юрой. Он моложе меня на 6 лет. План дальнейших шагов я продумал заранее и решил его осуществить, во что бы то ни стало. Мне нужны были на время паспорт и документы, по которым я мог прописаться, устроиться на работу и начать новую жизнь. Безопаснее было не менять фамилию, ибо мир очень тесен, и я всегда мог встретить знакомых, знавших меня как Нездатного. Поэтому, попросив брата отдать мне свой паспорт, я решил, что уеду подальше от этих мест, устроюсь на работу, пропишусь, а потом паспорт потеряю и получу новый. А Юра через два-три месяца тоже заявит о потере паспорта и тоже получит новый. Мы будем жить в разных республиках, далеко друг от друга, в первые два-три года не будем даже переписываться, и все.

В случае чего, если меня поймают или станут выяснять, откуда у меня паспорт, он скажет, что, видимо, я его у него похитил. То же самое во всех случаях буду говорить и я. Юра ничем не рискует, а меня может спасти. Так мы решили, и так мы сделали.

Забрав паспорт, я попрощался с родными и уехал из Киева в Петрозаводск. Там жила моя двоюродная сестра Таня Опаленко, муж которой, Опаленко Архип Терентьевич, работал главным инженером слюдяной фабрики. Итак, в 1936 году в конце августа я стал не Моисеем Михайловичем, 1900 года рождения, а Юрием, 1906 года рождения. Все остальное осталось по-старому. Один Юра жил в Киеве, второй – в Петрозаводске. Они не общались, никому ни о чем не говорили, но жили в одной стране, под одним небом и были всегда настороже и в тревоге. Началась новая глава моей жизни.

Глава 6

Годы 1936-1941. До дня начала войны

В лагере я приобрел новую специальность – лесоразработки и деревообработка. Поэтому новым местом жительства я избрал – Карелию, решив использовать этот фактор во всех отношениях, а именно: я сумею быстрее проявить себя на работе и, кроме того, постараюсь, чтобы через пару лет меня направили на учебу в Лесотехническую академию им. С.М. Кирова, что поможет мне получить назначение на руководящую работу.

Заполняя анкеты при оформлении на работу, я указывал последнее место работы брата – Краматорский холодильный комбинат, начальник планово-экономического отдела. Если запросят Краматорск, там подтвердят, что Юра Нездатный работал на комбинате и недавно уехал. Трудовую книжку я потерял, да в то время предъявлять трудовую книжку было необязательно. В Петрозаводске я выяснил, что можно получить назначение в один из ЛПХ (леспромхоз) в Карелии или получить работу на Лососинской мехлесобазе, расположенной в самом городе. Я избрал последнее. Лесоперевалочная база Лососинки представляла собой большую биржу, на которую поступала вывезенная из леса древесина, отгружавшаяся с ж. д. по нарядам Главлесосбыта. Большая часть сортамента сырья разделывалась и отгружалась в готовом виде. Там была шпалорезка, три балансирки, окорочные станки и краны-деррики. Больше половины рабочих биржи составляли финны, очень дисциплинированные, трудолюбивые люди. Многие из них были завербованы посольством СССР в Канаде и резко отличались от русских вербованных рабочих центральных областей Союза. Меня назначили начальником биржи, ибо там был беспорядок. План не выполнялся, и мой предшественник, Горбачев, пьянствовал с рабочими, чем и вызывал недовольство руководства базы. Начальником базы был плановик Ерохин, очень спокойный, неглупый, знающий специалист. Впоследствии он работал много лет начальником планового отдела Министерства лесной промышленности. Поражал меня этот человек своим спокойствием, особенно в часы приема рабочих, просивших аванс по 3-5 рублей, говорили они – «аванец». Финансовое положение было неблагополучное, и много энергии и времени занимали мелкие вопросы обеспечения зарплатой рабочих базы. На бирже у меня работало около 300 человек. За короткий срок я там навел порядок, план систематически выполнялся, бригады финских рабочих меня уважали и даже полюбили. Финансовое положение значительно улучшилось. Сразу же через коменданта я прописался в Петрозаводске, получил комнату в деревянном, вновь построенном доме и стал полноправным гражданином Карело-Финской ССР. Главным инженером лесобазы был очень хороший, грамотный специалист Хорошев, из старой гвардии. В 1937 роду его арестовали как контрреволюционера и отправили в лагеря Севера на 10 лет по решению тройки ОГПУ. Это я узнал от его жены, которая немало настрадалась с двумя малыми детьми и старой матерью. Я постарался познакомиться с начальником паспортного отдела милиции Петрозаводска, фамилии его не помню, офицер, звание – ст. лейтенант, пригласил его в ресторан. Крепко его угостив и наговорив короб комплиментов, я рассказал о краже документов, а на самом деле паспорт, привезенный из Киева, в уборной ресторана порвал и спустил в раковину. Он меня успокоил, сказав, что завтра же выдаст другой паспорт. На следующий день, уплатив три рубля штрафа, я получил чистый, новый паспорт на имя Нездатного Юрия Михайловича, 1906 года рождения, со штампом о прописке в Петрозаводске и отметкой о работе в лесной промышленности Карело-Финской ССР. Теперь я действительно, документально стал гражданином без прошлого Моисея Нездатного, а Юрой № 2, живущим не в Киеве, как № 1, а в Петрозаводске. Нужно было только, чтобы наши дороги не пересекались, нельзя было пока переписываться с семьей – выждать пару лет, чтобы острота розыска беглеца из лагерей забылась. Так я и сделал. Одновременно я просил в отделе кадров Министерства, чтобы меня направили в Ленинградскую лесотехническую академию им. Кирова на курсы повышения квалификации руководящих работников лесной промышленности. Зам. министра обещал выполнить мою просьбу, и в мае 1937 года меня направили на восьмимесячные курсы. В Ленинграде я устроился на квартире около Лесотехнической академии в очень хорошей, интеллигентной и большой семье Ноткиных. Мы очень сблизились, и наша дружба продолжалась еще долгие годы. Многих из них уже нет в живых, а многие и поныне живут в Ленинграде, и мы иногда встречаемся. Я занимал отдельную небольшую комнату, обедал в столовой академии и учился все время на отлично. Зарплата последнего места работы, квартирные обеспечивали мне сравнительно безбедную, скромную жизнь, позволявшую спокойно смотреть в будущее. Это были месяцы спокойной, интересной жизни после недавних потрясений, тюрем, лагерей, побега и страха. Находясь в Ленинграде, я явился в трест «Ленлес» к управляющему – Левину Абелю Борисовичу – очень толковому руководителю и организатору и договорился с ним, что по окончании курсов, несмотря на то, что учился я за счет Карелии, и должен по положению туда вернуться, он возьмет меня к себе в один из леспромхозов Ленинградского треста «Ленлес». В свои силы я верил, работы не боялся и просил дать мне самый отсталый леспромхоз.

Кончив курсы на отлично по всем шестнадцати предметам, с удостоверением в руках я явился к Левину и тут же получил назначение в Хотецкую механизированную базу на должность главного инженера.

Работу в лесной промышленности, существующие там порядки, невероятную бесхозяйственность, преступное, неумелое руководство Министерств и отделов ЦК лучше всего характеризуют материалы, которые я писал, добиваясь изменения существующих порядков. Это очень большой и сложный вопрос, при решении которого мне приходилось сталкиваться с работниками Министерств и ЦК КПСС.

Впоследствии (после войны) в течение несколько вечеров, один на один, мы разбирали этот вопрос со вторым секретарем ЦК КП(б) Карело-Финской ССР тов. Андроповым Ю.В., который сейчас занимает пост руководителя КГБ СССР. Он, кстати, ко мне хорошо относился, человек он культурный, понимающий и, разговаривая как-то с женой, я сказал ей, что в будущем Юрий Владимирович займет одну из высших ступеней власти. Так оно и получилось. Его спокойный метод ведения разговора, приятная внешность, интеллигентный вид, безусловная культура, импозантность и умение всех выслушать, к тому же ленинская идейность его личных взглядов – все это подтвердило мой прогноз.

Дважды меня вызывали в Москву, в ЦК КПСС, где я имел откровенный разговор с несколькими работниками отдела леса при ЦК КПСС. После второй беседы я пришел к глубокому убеждению, что существующая система, сама ее структура не позволяет решать вопросы, поставленные рядовыми людьми. Это бюрократическая, бездушная машина, состоящая из людей, не желающих себя тревожить, что-либо решать, несмотря на то, что полезность предлагаемых мероприятий абсолютно ясна и очевидна. Пишут в газетах большие статьи, демонстрируют видимость критики, но решать некому, и пробить эту толстую броню безразличия, тупости и скудости мышления невозможно. Меня в свое время даже вызывали к Кагановичу Л.М., который тогда курировал лесную промышленность, но я не смог к нему попасть, ибо совпал этот вызов с очередным арестом, о котором я напишу в одной из следующих глав. Между тем, внедрив мое предложение по изменению существующей технологии лесной промышленности, можно было бы значительно облегчить работу громадного коллектива, и это дало бы государству миллионные прибыли. Видимо, никому это не было нужно. Свои соображения на 80 листах я излагал в течение восьми месяцев в предутренние тихие, наиболее продуктивные после ночного отдыха часы. Я писал между 5-8 часами утра, руководствуясь исключительно фактами своей практической работы, их результатами, придерживаясь максимально объективной позиции. Только для пользы государства, в котором я живу и тружусь. А это, оказывается, никому не было нужно. Систему бездушия и безразличия маленькому рядовому человеку не пробить. Поэтому о производственных делах и думах последующих долгих лет работы в лесной промышленности я писать не буду ни сейчас, ни потом. А последний экземпляр моего труда-предложения приложу к этой исповеди. Я, правда, думал послать этот экземпляр т. Андропову Ю.В. с личной просьбой дать этому делу ход, но нужно, чтобы этот труд к нему попал, в чем я сомневаюсь, ибо он занят более важными государственными делами, а, главное, ему даже не скажут, а его бюрократический аппарат переправит к тем же бюрократам ведомств лесной иерархии, которые их переотправят к узколобым формалистам-чиновникам, не знающим производства и не имеющим никакого веса, авторитета, чтобы что-либо решать и делать, особенно что-то полезное. Поэтому с лесными делами я заканчиваю изложением своих соображений в этой главе.

Получив направление на Хотецкую базу, я никак не предполагал, что возможно увидеть то, что я увидел по прибытии на место. Вся верхушка этого, так называемого механизированного предприятия под Ленинградом, городом технической культуры, как тогда его именовали, была арестована и тройкой ОГПУ осуждена за вредительство по ст. 58, п. 10, 11 и 7 Уголовного кодекса. Бывший директор, инженер, окончивший Лесотехническую академию, через два года умер в тюрьме, когда его дело было рассмотрено и его должны были освободить.

Миллионные убытки, большая текучесть вербованных рабочих, тяжелое финансовое положение, миллиарды клопов во всех общежитиях и других существующих помещениях, невыполнение плана (выполнение его на 30-40 %) – вот что я там увидел. Директором назначили малограмотного лесоруба, полностью и в совершенстве владевшего лучковой пилой, но не знавшего четырех действий арифметики. Это обстоятельство, кстати сказать, облегчило мне работу и позволило взять бразды правления в свои руки, то есть выдвиженца тов. Остратова Романа Захаровича использовать с пользой для дела.

Остратов Роман Захарович

Подобные выдвижения в те годы были в моде, как и огульные обвинения во вредительстве руководящего состава предприятия, осуждение, отправки в лагеря рабского труда на 10 лет без суда, но со «следствием», на котором все, как правило, признавались во всех тяжких преступлениях, включая шпионаж в пользу мирового капитализма и империализма.

Вот в какую обстановку я попал после учебы в Лесотехнической академии. Человек он был неплохой и работать с ним было легко, несмотря на простоту его и малограмотность. Директорствовал он формально, и мы легко сработались. Около двух лет проработал я там, и эта мехбаза стала лучшей в Лен. области. Мы держали Знамя Союза около двух лет. Два миллиона рублей экономии ежегодно. Построили школу, интернат, столовую, больницу, новые дороги, гаражи и даже пешеходные тротуары. Мой средний заработок с премиальными и прогрессивкой достигал 6-7 тысяч рублей в месяц. Клопа во всем поселке нельзя было найти даже в качестве музейного экспоната.

Самым крупным механизированным пунктом в тресте считался Песьский, находившийся на расстоянии в несколько железнодорожных станций от пункта Хотцы. В один из дней 1938 года управляющий трестом тов. Левин А.Б. предложил мне переехать туда в качестве главного инженера и наладить там работу. Здесь, на Хотцах, уже все было налажено и мне стало скучновато. Я дал согласие. За мной закрепилась слава хорошего организатора производства и поэтому меня хотели использовать на более крупном предприятии. Директором туда назначили выдвиженца-механика, неплохого работника по имени Нечёсанов Павел, и мы неплохо организовали работу. Однако кто-то написал Нечёсанову анонимное письмо, будто бы я в его отсутствие ухаживал за его женой, был с ней близок и т. д. Это была явная ложь и провокация. Получив это письмо с похабным рисунком, он не мог побороть в себе недоверие, и мы крепко на этой почве поругались. Нас вызывали в трест, но мы не только не помирились, но разругались вконец. Я потребовал, чтобы он извинился, а он не хотел. Тогда я заявил, что туда работать не поеду, и меня назначили главным инженером Тихвинского леспромхоза, самого крупного в Ленинградской области, с годовой программой полмиллиона кубометров деловой древесины. Леспромхоз располагался в лесистой местности с радиусом действия 100-120 км и считался основным производственным предприятием района. Естественно, вызовы к секретарю тогдашнего горкома тов. Горскому были очень часты и мешали работать. Я потребовал не мешать мне работать. Горский – человек грубый, деспотичный, участник тогдашних репрессий, маленький вождь и «культик», не воспринимал возражений. На заседании райкома я, будучи беспартийным, выступил с обстоятельным докладом о положении дел и задачах на будущее, указал на неправильные действия горкома и заявил, что если все это не изменить, работу не наладить. Директорствовал там ставленник Горского, алкоголик и человек, для которого слово секретаря горкома было сильнее грома небесного. Он или пьянствовал и «болел» дома, или бегал в горком и просиживал целыми сутками в заседательской суете, слушая громовые разносы Горского.

Лесоповал, Хотецкая база

Я понял, что в такой обстановке мне не миновать беды, ибо местный руководитель МГБ также рьяно выполнял указания Горского, а состряпать при существовавшей тогда системе дело было очень просто, все во всем признавались и поэтому я, принимая во внимание свое прошлое, решил поскорее подобру-поздорову оттуда выбраться. Семейные обстоятельства также этому способствовали. Я притворился больным, жена обменяла московскую комнату на Ленинград и путем просьб и ходатайств перед Левиным, который ко мне очень хорошо относился, я из Тихвина уехал, сначала временно был прикомандирован в один из лесопунктов, а потом уволился из этой системы совсем, поступив на работу в отдельную специализированную строительную контору Министерства электропромышленности. Это было в августе 1940 года. В воздухе пахло порохом – войной, фашистская Германия уже осуществляла свои разбойничьи нападения, уничтожение еврейского населения в Европе шло полным ходом, и для меня было абсолютно ясно, что война между Советским Союзом и фашистами неизбежна и надо к этому готовиться. Между тем, Сталин заигрывал с Гитлером, Молотов обнимался и фотографировался с Риббентропом, а железнодорожные составы с хлебом, салом и другими продуктами следовали нескончаемой вереницей с Украины и из других республик в логово завтрашнего врага нашего народа и сегодняшнего узурпатора всей остальной Европы, истекающей кровью и борющейся всеми доступными средствами со страшной силой гитлеровского рейха. На этом фоне непонятной и очевидной ошибки руководителей нашей страны борьба Черчилля, де Голля, Тито и других была большим моральным фактором, который еще позволял жить, бороться и надеяться. События этого особого, страшного времени – невозможность говорить, действовать и даже думать в нашей стране, запрет что-либо предпринимать – все это накаляло нервы до предела, заставляло не спать ночами, думать, думать и думать. Ко дню 22 июня 1941 года, когда Гитлер вероломно нарушил все договоры, а за сало и хлеб прислал гостинцы в нашу страну в виде бомб, снарядов и стальных полчищ саранчи, я лично полностью созрел и был мобилизован сам собой на подвиг, на жертвование жизнью для спасения Родины, страны, людей, нашего народа и для борьбы не на жизнь, а на смерть с коричневой чумой.

Поэтому во время воскресного завтрака, когда мы сидели за столом в нашей комнате 22.06.1941 года и слушали по радио речь Молотова, я, не дослушав, т. к. знал ее содержание, пустился бежать в военкомат Петроградского района. Жили мы тогда на Съезжинской улице, д. 11/5, кв. 21. Я подал заявление военкому и попросил отправить меня в действующую армию на передовую немедленно, в самый опасный район. Полковник, военком района похвалил мой патриотизм, но заявил, что у него еще нет указаний насчет добровольцев, и обещал, что при первой же возможности, моя просьба будет удовлетворена. Мое заявление было первым, это точно, и это возможно проверить и установить по архивам Петроградского военкомата. На этом я заканчиваю главу этого времени и перехожу к новой главе за номером семь.

Глава 7

Годы 1941-1945. Война

О годах Великой Отечественной войны написано много книг, сделано много фильмов, и нового своими мемуарами я ничего не внесу. Вместе с тем, мне кажется, что не найдется в мире двух человек, которые бы одинаково оценивали грозные дни тех лет. Поэтому, будучи активным участником этой боевой поры, я хочу изложить события тех дней с позиций личных, попытаться объяснить, что мной двигало, чем я руководствовался. Как военнообязанный и лицо руководящего административного персонала, я прошел аттестацию в комиссии военкомата, и мне присвоили звание военного инженера 3-го ранга, это было в 1939 году. Учетная специальность в моем военном билете гласила – инженер технических войск.

Тотальное уничтожение еврейского населения во всем мире по программе Гитлера в его библии «Майн кампф» создали для меня особую мораль поведения и понятий, а именно: все евреи от мала до велика должны быть в первых боевых рядах армии и активно драться с фашистами не на жизнь, а на смерть. Другого пути для еврейского народа быть не может. В первую очередь мы сами должны себя защищать, а не кто-либо другой. Когда называют в наши дни человека той или иной национальности националистом, осуждая его, я с такими суждениями согласиться не могу, ибо в каждом человеке есть и должна быть национальная гордость. Это не значит, что он не должен уважать людей другой национальности, что он не должен испытывать благодарности к народу и окружающим, среди которых он живет и работает, к стране, чья почва его вскормила. Люди, которые скрывают свою национальность, стыдятся ее или забывают о своем происхождении, на мой взгляд, либо большие негодяи, либо завзятые дураки, не желающие задуматься над законами жизни. Разве русские люди не гордятся тем, что они русские? Любой интернационалист по своему идейному содержанию – националист по рождению и по законам человеческого общества. Разве не ставят в заслугу любого народа, если его среда рождает великих мыслителей, полководцев, писателей и революционеров? Поэтому я был убежден, что все евреи должны быть на фронте. И этот зов совести, рассудка и, в первую очередь чувства, я осуществлял беззаветно, со всей горячностью и идейностью, на деле, в войне не только Отечественной, но и личной. Если я в те годы видел еврея не в военной форме, отсиживающегося на тыловой работе, моим переживаниям не было конца, и я неоднократно останавливал таких людей и на еврейском или русском языке читал им мораль о норме поведения в эти грозовые дни. Будучи в 1943 году несколько часов проездом в Москве по служебным делам, проходя по улице Горького, я увидел двух здоровых, молодых евреев, гуляющих по улице, одетых в гражданскую одежду. Я их остановил и крепко отчитал, заявив, что им место на фронте, а не улицах Москвы. Они до того растерялись, что на их лицах появилось выражение глупого непонимания сути дела.

Этот эпизод характеризует мое состояние тех дней. Первые два года войны я был как лунатик, загипнотизированный неведомой силой. Одетый в простой костюм хаки, кирзовые сапоги, пилотку, плащ-палатку, с полуавтоматической винтовкой, патронташем и двумя лимонками на поясе я был похож на бравого солдата Швейка, виденного впоследствии на экранах кино. Из вещей – у меня за голенищем ложка, а в полевой сумке бумага, карандаш и полотенце. Зимою к плащ-палатке добавлялись шинель и кубанка. Мне ничего не нужно было, и я ни к чему не стремился. Я беззаветно выполнял свои обязанности по службе и дополнительно, сверх прямых обязанностей, боролся, действовал, искал пути бить врага, наносить ему, чем только возможно, урон и ковать победу. Это выражалось в целом ряде поступков, о которых я расскажу ниже.

Так 24 июня я был направлен в дорожно-эксплуатационный полк Ленинградского фронта, который дислоцировался в районе Выборга на Карельском перешейке. Комполка поручил мне построить объездную танковую дорогу, предназначенную штабом фронта для стратегических целей. В моем распоряжении было около 600 бойцов, несколько младших и средних офицеров, несколько тракторов, автомашин и дорожных орудий. Для выполнения задания был установлен срок в два месяца. Участок, порученный мне, проходил по лесистой местности и болотам. Работу я закончил за один месяц и 10 дней, став первым в нашем полку, кто выполнил задание командования досрочно. Беспорядок, растерянность на этом участке были для всех очевидны, и эта дорога впоследствии не использовалась никем.

В те дни повсюду действовали диверсанты из Финляндии, среди которых было много русских эмигрантов, шпионов, одетых в офицерскую форму Советских войск. Очень часто на рассвете с группой из нескольких сослуживцев мы уходили в лес, выбирали поляну – место возможного приземления вражеских парашютистов – и ожидали высадки диверсантов. Мы лежали в секрете, с оружием в ожидании врага, чтобы уничтожить его еще в небе, до высадки. Удача нам не сопутствовала, и многие часы сна, необходимого каждому бойцу и офицеру, и так работавшему по 12-14 часов ежесуточно, пропадали зря. Из местного населения близлежащих районов также были сформированы отряды, задачей которых было вылавливать врагов и или судить их на месте, или передавать особо важных в особый отдел фронта для получения нужной информации о планах врага.

Со мной лично произошла тогда история, которая мне могла стоить жизни, но волею судьбы я остался жив. Этот случай до сих пор заставляет верить в Бога и думать, что, видимо, срок жизни каждого предопределен судьбой.

В один из дней работы на дороге я решил съездить в Ленинград, повидаться с семьей, отвезти им часть своего пайка и на рассвете вернуться к месту службы. Выехал я в субботу около 8 часов вечера по шоссе Выборг-Ленинград, через Белоостров и Черную Речку на автомашине марки ГАЗ-2А, бывшей в моем распоряжении, с шофером, у которого также была семья в Ленинграде. Никакого груза в автомашине не было. Мы оба сели в кабину, стекло за спиной позволяло наблюдать за пространством позади. Поскольку в те дни действительно было много диверсантов, я всегда носил с собой револьвер-наган в полной боевой готовности, а в этой поездке и шофер держал сбоку наготове полуавтоматическую винтовку. Я очень устал за эти дни и в полулежачем состоянии дремал под быстрый бег автомашины с освежающим ветерком, убаюканный относительным покоем вечера. Когда мы приблизились к Белоострову, спустились сумерки. У въезда в поселок на дороге с поднятой рукой стоял человек в форме техника-лейтенанта советских войск, за спиной – простой вещевой мешок. Мы остановили автомашину, и я спросил этого офицера, что ему нужно. Он взял под козырек и попросил довезти его в Ленинград, в штаб подразделения, где он служит. Оглядев его, я не заметил ничего подозрительного и разрешил сесть в кузов машины. Мы покатили дальше в направлении Черной Речки. Через несколько минут, когда машина миновала строения поселка, и мы выехали на дорогу, по обеим сторонам которой стоял лес, я решил вздремнуть, повернул голову набок и уперся взглядом в дуло пистолета, направленного на нас из кузова пассажиром, которого мы подвозили. Дальше, не показывая вида, что заметил пистолет, я тихо сказал шоферу, что в кузове диверсант и нам крышка, что он нас прихлопнет, и счет пошел на секунды. Мы решили выпрыгнуть из машины на ходу, а дальше действовать по обстоятельствам. Это долго пишется, но продолжалось несколько секунд. Мы незаметно повернули ручки дверей, чтобы осуществить свой план, но в это время из леса на дорогу хлынули люди в гражданской одежде. Отряд растянулся метров на двести, не меньше, поднялся шум, и мы затормозили в гуще этой толпы. Наш пассажир оружие, конечно, спрятал и сидел, как ни в чем не бывало, совершенно не подозревая, что я видел дуло его пистолета, направленного на нас через заднее стекло. Мы спокойно вышли из машины оба, шофер и я. Я спросил у одного из этих людей – всего их было человек 60-80 - в чем дело. Он ответил, что они убили одного диверсанта, а второй улизнул в направлении леса, через который мы проезжали, но, так как темнеет, они его потеряли из виду, хотя гнались за обоими. Я спросил, кто у них старший, и мне его показали. Как выяснилось, это был начальник МВД ст. Белоостров. Приблизившись к нему, я тихо попросил отойти в сторону и шепнул, что в кузове автомашины сидит диверсант и его нужно взять, не дав возможности стрелять и бежать. Он дал знак нескольким бойцам, и мы все, быстро окружив машину, направили оружие на нашего пассажира, скомандовав: «Руки вверх!» Деваться ему было некуда, и мнимый техник-лейтенант был обезоружен и доставлен в Белоостров на нашей же машине.

Это оказался один из группы диверсантов, сброшенных с парашютом на рассвете. В задачу этой группы входило деморализовать тыл, убивать офицеров по дороге, отбирать документы, оружие, топографические карты и т. д. 0н во всем признался, я подписал протокол и последовал дальше, в Ленинград. Вот каково было на дорогах вблизи Ленинграда в первые недели войны. Только счастливая случайность спасла нас от смерти. С тех пор я никогда не брал неизвестных пассажиров в свою машину. До сих пор мне видится дуло пистолета, направленное мне в голову рукой врага.

Засады на полянах совершенно не входили в мои обязанности, и мне никто не поручал этого делать, да я никому об этом и не говорил. Знали только сопровождавшие меня один-два бойца, которые, как и я, горели ненавистью к врагу. Я пишу об этом не для того, чтобы отметить какие-либо свои поступки, а для того, чтобы объяснить свое внутреннее, всегда напряженное стремление сделать в борьбе с врагом что-то большее, чем мне положено. Тут было не сознание, а какая-то неведомая сила, вечная злоба, огонь ненависти к врагу. Мысли о творимых фашистами ужасах, особенно по отношению к евреям, нивелировали ощущение личной опасности, парализовали рассудок, делали меня беззаветно храбрым и всецело преданным нашему святому делу и задачам победы над подлым врагом – фашизмом. До сих пор я ненавижу фашизм всех мастей и оттенков, ненавижу тоталитарные режимы, душителей свободы, догматиков, шкурников и лжемарксистов, но в первые два года войны эта ненависть была особая, всепоглощающая. Я не помню себя по-настоящему в те месяцы и годы борьбы. Я не чувствовал голода, холода, неудобств походной жизни, сырой землянки синявинских болот, я жил как в угаре, я хотел только одного – победить врага.

Письма с фронта к семье, лучше всего характеризуют мое состояние. В победу я верил и не сомневался, что она будет за нами, ибо бандиты, убийцы не могут окончательно победить. Кровь людская – не водица.

По окончании строительства дороги я просил командование отправить меня на службу в действующую часть, чтобы иметь возможность по-настоящему сражаться с врагом. ДЭП передислоцировали в Краснее Село для подготовки объездной стратегической дороги. Поражали меня все время невероятная беспечность и халатность нашего командования фронтом, которое начало строить необходимые дороги в дни войны, а не заранее, до ее начала. Мы слышали немало выступлений о войне на чужой территории, малой кровью, что мы сильнее всех и т. д. Уму непостижимо, чем все это обернулось: растерянность, отступления, потеря громадных областей, целых армий, предательство высших офицеров, командующих фронтами и армиями, и сотни тысяч войск кадрового состава в плену.

А ракетчики-шпионы на затемненных вечерних улицах Ленинграда, наводившие на цели авиацию врага? А уничтожение продовольственных баз? Все это оставляло в сознании и душе ужасный осадок, но сила духа моя не была сломлена, ибо ненависть к врагу, жажда мести преобладали над всем. Я выполнял указания командования и со своей стороны делал все возможное для борьбы с врагом.

Фашистские полчища рвались к главным центрам нашей Родины – Москве и Ленинграду, и я решил немедленно эвакуировать семью в тыл. Моя жена, напуганная, потерявшая надежду на будущее, решила из Ленинграда не уезжать и разделить участь всех ленинградцев, не покинувших насиженное гнездо. Против этого безволия, апатии я категорически возражал и чуть ли не силой решил их вывезти: явился на несколько часов домой, взяв с собой двух бойцов и машину, упаковал самое необходимое, доставил жену и сына на вокзал, усадил буквально в последний отходивший состав эвакуированных, следовавший в тыл под бомбежкой вражеской авиации. О моей жене и сыне я напишу в своих мемуарах отдельно, ибо это важно не только как рассказ о жизни моих самых дорогих и близких, но также, чтобы показать, сколько горя, несчастий и переживаний выпало на долю наших попутчиков в «замечательном» ХХ веке.

Часто думалось о действиях органов безопасности, миллионах заключенных, так называемых врагах народа. Я их знал, видел в лагерях, общался с ними и ел из одного котелка. Как же так? Почему же столько предательства, ракетчиков и беспорядков? С кем же боролись органы? Кого сажали? Что это дало? Эти мысли на фоне общей картины полной растерянности и развала, невероятных жертв и потерь не давали покоя, но дух мой и всего народа не был сломлен. Мы были возмущены всеми и всем, но сила духа, ненависть к врагу были во сто крат сильнее. Если страх в мирные годы объял всех людей от мала до велика, если стук в дверь вызывал эмоцию беды, то шествие врага вызывало противоположное чувство – отвагу и самопожертвование. Итак, отправив семью в тыл, я свободнее вздохнул, я мог воевать, погибнуть, все, что угодно предпринимать, ничего не боясь и ничем не будучи связан. По моему настоянию меня перевели в распоряжение полковника Артюшенко – командующего Красносельским укрепсектором. Штаб укрепсектора размещался под землей – на небольшой, мало возвышенной поляне в центре Красного села. Под землей были оборудованы командный пункт, гараж, склады и средства связи. Все это строили уже в первые дни войны руками женщин из Ленинграда и пригородов. По несколько накатов бревен, щебня, песка прикрывали блиндажи, в которых мы работали и руководили батальонами этого главного направления боевых операций. Командующий сектором полковник Артюшенко был лет 38-40, человек очень смелый, горячий, боевой – настоящий воин. Начальник штаба, фамилии его не помню, был полковник по званию из старых военспецов – спокойный, немного флегматичный, простой в общении, любитель выпить, внешне совершенно не переживавший наших очевидных поражений. Он отступал, не задерживаясь, и в активных боевых операциях его не видели. Он чертил карты, выполнял штабную работу, в подразделениях не бывал. Из блиндажей и штаба ни улицу почти не выезжал. Как правило, путь отступающих возглавлял именно он. Зато командующий, полковник Артюшенко, в развевающейся плащ-палатке, с горящим взглядом и командирским окриком, полный уверенности и оптимизма, носился по подразделениям и сам подчас командовал батареями, стреляя по врагу. Таким я его видел в центре деревни Паново после отступления из Красного Села. Его окрик при встрече: «Орел, как дела?», улыбка на устах запомнились на всю жизнь, а ведь положение было не из легких. Паника невероятная, эшелоны вражеских бомбардировщиков, сопровождаемые «мессершмитами», очень маневренными для тех дней истребителями, непрерывным потоком нещадно бомбили все живое, движущееся и видимое. Приходилось кланяться земле, лежать под строениями до конца бомбежки. По сорок бомбардировщиков, сопровождаемых двенадцатью истребителями, следовали ровным строем и в ритмичном порядке медленно, но верно помогали своим силам наступать на Ленинград.

Нашей авиации как будто не существовало. За все время пребывания на Ленинградском фронте в 1941 году я видел два воздушных боя. Один в Красном Селе, второй – в Урицке. В первом бою я был очевидцем страшной трагедии, показавшей беспомощность и слабость нашей авиации. Десять наших самолетов – ТУ, не знаю номера, летали в небе Красного Села на не очень большой высоте. Вдруг с запада, значительно выше в небе, на скорости, явно превышающей скорость наших самолетов, появились четыре вражеских «мессершмита». Молниеносный воздушный бой в центре Красного Села – и на землю начали падать объятые пламенем наши самолеты. Падение, взрыв, огонь и гибель самолета с летчиком. Только двум самолетам, буквально по крышам удалось удрать от всесильных в то время, неуязвимых, уверенных в себе фашистских «стервятников». Действительно, «стервятники» набрасывались на беспомощных «цыплят», посылаемых на убой и забаву врага. Таков был первый бой, который я лично видел в небе и который оставил в душе бурю негодования против нашего командования и руководителей военно-воздушных сил. Во имя чего мы жертвовали лучшими сынами нашей Родины? Почему их сажали на подобные гробы? Кто виноват? Как готовились? Вот что думалось, виделось и чувствовалось. Страшная боль при осознании этого ужасного положения, которому предшествовало столько материальных, моральных и политических жертв. Только настоящие герои, великие сыны России могли воевать, держаться с такой материальной частью, безусловно зная свой удел и понимая, каково качество самолета, на котором велено им уничтожить врага. Политзанятия они, эти защитники неба, посещали аккуратно. За этим следили по-настоящему. А вот за подготовкой боевой техники, которая помогла бы сохранить жизни лучших сынов Отечества, никто не следил, ведь людей в нашей стране много.

Второй бой около Урицка произошел также на моих глазах. Четырехмоторный «хейнкель» появился в небе, нагруженный бомбами, и вдруг в воздухе в него врезался наш маленький ТУ, протаранил его, после чего оба самолета развалились на части у нас на глазах. Летчикам с обоих самолетов удалось выпрыгнуть прямо над расположением наших траншей. Фашисты в воздухе открыли огонь по нашему парашютисту. Мы начали стрелять по фашистам. Их было четверо. Троих мы угробили в небе, а четвертого доставили в штаб для допроса. Нашего героя с криками «ура» на руках донесли до штаба подразделения. Его геройский поступок всех очень вдохновлял и доставил немало радости и счастья. К сожалению, я не помню фамилии этого летчика. Мы вернулись к месту падения «хейнкеля», и я забрал себе небольшую аптечку, ножницы и бинты. Баки, полные горючего, мы тоже забрали – они были сделаны из пуленепробиваемого материала и уцелели.

Вот каково было положение в небе над Ленинградом. В основном от авиации врага Ленинград защищали зенитчики, и я сам видел, как были сбиты несколько самолетов. Не раз я лично оказывался в машинах, которые преследовала авиация врага. Барабанный, дробный стук пулеметных пуль немецкой авиации раздавался над моей головой на улицах Вырицы, в Луге, в Автово и на Волховском фронте. Но Бог милостив, я оставался невредимым. Не могу не описать два эпизода, участником которых я был лично.

Первый батальон нашего укрепсектора окопался в лесу за деревней Телези – в десяти километрах от Красного Села. Немцы отрезали часть шоссе, захватили деревню, выставили часовых и намеревались на второй день покончить с противником. Полковник Артюшенко решил вывести батальон из-под удара, и поэтому срочно нужно было сообщить командованию, чтобы они начали отход через лес обходным маневром в направлении Урицка, пока еще было возможно. Эту операцию поручили выполнить командиру танковой роты, мне подчиненной, лейтенанту Жигуну Виктору и двум бойцам из взвода разведки при штабе укрепсектора. Когда принималось это решение, я находился в блиндаже. Радиосвязь с батальоном была прервана, телефонная связь отсутствовала, и передать приказ возможно было только с помощью связных. Необходимо было сначала двигаться по шоссе, а затем обойти деревню Телези. Начштаба укрепсектора нанес на карту красным пунктиром путь следования батальона. За день до этого было получено донесение, что комиссар батальона, орденоносец гражданской войны, горняк и большевик Ленинской гвардии тяжело ранен и находится в медпункте батальона, в лесу.

Когда стемнело, лейтенант Виктор Жигун с двумя разведчиками на газике отправились в направлении Телезей. Взаимоотношения у нас с Виктором были дружеские и сердечные. Я неоднократно бывал у него в доме, когда мы по делам службы приезжали в Ленинград. Перед отправкой на задание мы крепко обнялись, расцеловались, и я пожелал ему удачи. Внешне он был спокоен, но выражению лица я понял, что он очень волнуется. Через пару часов после этого неожиданно в дверях моего блиндажа появился Виктор, белый как мел, с ввалившимися глазами, а позади него – оба разведчика. Я бросился к нему за разъяснениями, и он сообщил, что добраться до расположения батальона невозможно, что половину пути они проехали на автомашине, а дальше – кругом светло, как днем, так как немцы подожгли несколько крайних построек деревни, горланят, кричат, всюду расставлены часовые, и их попытка пробраться к своим не увенчалась успехом. Идти докладывать обстановку в штаб укрепсектора он боится и просит меня пойти к полковнику Артюшенко самому. Карту и задание он вручил мне. Вид у него был ужасный, и я понял, что требовать что-либо от него нет смысла, он ни на что не способен. Взвесив все и задав нескольких вопросов, я понял, что они просто сдрейфили, попросту говоря струсили, и задание не выполнили. Мне, его командиру, докладывать полковнику свои соображения было невозможно, и я решил выполнить задание сам. Разведчики хоть и молодые, но я видел, что им верить можно. Я оставил в своем блиндаже Виктора с указанием никуда не уходить, быть у телефона и, если меня спросят, сказать, что отбыл по делу. Мы сели в машину, водителем я взял боевого, молодого парня – грузина по национальности, вооружились и поехали в направлении Телезей по главному шоссе. Время уже было не раннее – необходимо было спешить. Отъехали мы километров шесть-семь и вдруг на дороге, когда мы вынырнули на возвышенную местность, впереди, сбоку и сзади начали рваться мины. Минометный обстрел был очень плотным, и я приказал свернуть с дороги, спрятать автомашину в кювете, в низине, и залечь. Я решил осмотреться и действовать по обстоятельствам. Затих огневой налет немецких минометов, и мы все выползли на обочину дороги, продвигаясь вперед по-пластунски максимально скрытно. Находясь не более чем в 200 метрах от деревни, мы увидели вышагивавшего немецкого часового, глядящего в небо нашей многострадальной Отчизны. Горящие строения деревни освещали все вокруг, и это давало нам возможность прекрасно ориентироваться. Итак, четверо ползли, прижавшись к земле, еле дыша, чтобы спасти батальон из 800 человек, включая десятка полтора раненых, в том числе тяжело раненного комиссара батальона. Мы выжидали, когда часовой развернется, чтобы следовать на восток, и ползли на запад в обход деревни, к лесу, где окопался наш батальон, готовясь к бою в предрассветные часы. Таково было решение командования батальона – они организовывали круговую оборону, окапывались и ждали. Не менее часа мы ползли по вспаханному полю прежде, чем раздался выстрел ракеты, осветившей поле, округу и нас, а часовой крикнул: «Кто идет?» Я ответил, назвав пароль. Нас пропустили, провели к командиру батальона, и я передал карту и приказ полковника. Молниеносно весь батальон собрался, артиллерийские орудия были раскручены и брошены, а люди в организованном порядке последовали по маршруту, который им прислали из штаба. Раненых несли на палатках, погрузили на повозки, и к четырем часам утра весь батальон был вне опасности. Мы следовали с батальоном, а автомашина осталась в поле. В Красное Село на командный пункт укрепсектора мы прибыли в 6 часов 30 минут утра. Обстановка там была тревожная, полковник Артюшенко узнал о случившемся еще до нашего прибытия от самого Виктора Жигуна. После доклада он меня обнял и поблагодарил, и я даже пустил слезу, ибо был предельно перенапряжен, взволнован и рад. Я лично просил его не наказывать Виктора, и он мою просьбу выполнил. Спустя несколько дней, у себя дома в Ленинграде Виктор в моем присутствии рассказывал своей жене Нине Григорьевне о случившемся, ничего не тая, заявив, что он мне обязан жизнью. Это же он рассказал моей жене за нашим столом после войны в Ленинграде. Впоследствии наши фронтовые дороги разошлись, Виктора в танковом бою тяжело ранило, одна из медсестер давала дважды свою кровь для его спасения. Он оставил жену и связал свою жизнь с этой девушкой, которая также впоследствии бывала у нас дома вместе с Виктором.

Через два дня, будучи в Ленинграде, Климент Ефремович Ворошилов посетил наш укрепсектор в Красном Селе. Признаться, вид у него был очень расстроенный и впал он в явную панику, повторяя все время перед всеми офицерами сектора: «Товарищи, держитесь, держитесь и держитесь». Полковник Артюшенко доложил обстановку и рассказал о первом батальоне, уточнив, что благодаря мне батальон был полностью спасен и раненые вывезены в Ленинград. Ворошилов пожал мне руку и поблагодарил. Я очень переживал в эти минуты. Затем тов. Ворошилов уехал, но впоследствии я к нему обращался за защитой и помощью. Он эту помощь оказал, но аппарат Берии и система террора были сильнее Ворошилова, поэтому предпринятые им шаги, не имели никакого успеха. Но об этом после.

Второй инцидент произошел на окраине Ленинграда. Бомбовые удары немецкой авиации, следовавшие буквально по графику, непрерывно, начиная с утра и до позднего вечера, планомерное наступление танковых соединений, отсутствие защиты с воздуха, уровень технической оснащенности войск противника – сделали совершенно невозможным активные боевые действия наших частей. Основной задачей, поставленной перед командованием всего фронта, отдельного сектора или любого соединения была оборона, оборона и сопротивление в обороне. Все гражданское население было занято на создании опорных очагов обороны как внутри города, так и вне его. Никто тогда не помышлял о наступательных операциях, таких задач даже не ставили, главное было – отступать, окапываться, изматывать врага. Первые две фазы выполнялись неудержимо, а именно: отступали быстро, бежали подчас без плана, не соприкасаясь с противником, в сам город. Окапывались вначале плотно, потом пояс обороны укреплялся, но изматывали врага пока плохо, по правде говоря, отступали зачастую без боя. В те дни война у стен Ленинграда была похожа на маневры, но никак не соответствовала духу последующих этапов войны. Говоря откровенно, честно критикуя фактическое положение дел, я убежден и заявляю, что фашисты с очень малыми жертвами могли занять Ленинград и решить вопрос стратегии в этом направлении легко, с малыми потерями. Гитлер этого не сделал, потому что предыдущий ход событий в войне со всеми странами Европы, неисчислимые трофеи, полное господство в воздухе, очевидная паника на многих направлениях фронтов, введенная в закон немецкая пунктуальность, строгий расчет, наглость, самоуверенность и убежденность в скорой победе, а также пренебрежение к планам противника, уверенность, что русские, наподобие поляков, французов преподнесут ему город, ключи от него со всем его содержимым на тарелочке, с хлебом и солью – все это стало одной из главных ошибок тех дней войны. Гитлер даже не хотел тогда жертвовать небольшим количеством войск, должных погибнуть при взятии города. Коммунистов, евреев, людей, понимавших, что их ждет только смерть по гитлеровским принципам тех дней, в городе и войсках Ленинградского фронта было немало. Каждый продал бы свою жизнь недешево. Ненависть к фашизму, к его расовой политике, к его бахвальству и наглости росла в людях по мере осознания всего происходящего. У меня самого был приготовлен в комнате запас: полмешка патронов, несколько гранат-лимонок, полуавтоматическая винтовка и твердое решение погибнуть, уничтожив побольше фашистов. Я точно рассчитал будущие свои шаги в случае захвата города фашистами. Отступать некуда, бежать нет смысла, пощады от врага быть не могло. Один путь – борьба не на жизнь, а на смерть и только на смерть. Продать свою жизнь надо подороже. Я был убежден, что сумею уничтожить не менее 50 фашистов раньше, чем они сумеют ворваться в мою комнату второго этажа, имевшую прекрасный сектор обстрела двух улиц – Пушкарской и Съезжинской благодаря большому открытому пространству на их пересечении. Вход в комнату я решил забаррикадировать мебелью. Толстые стены из кирпича и камня являлись надежной зашитой от пуль, осколков и обстрела извне. Таких людей, видимо, было немало. Вот Гитлер и решил, что лучше всего применить метод измора, голода, обстрела снарядами и бомбами с воздуха. Но об этом после. Сейчас я вернусь к обстановке, касавшейся меня самого, и расскажу о втором эпизоде, в котором я тоже принимал активное участие.

Не буду перечислять разные мелкие происшествия как, например, принуждение под дулом пистолета бежавшую группу бойцов вернуться на исходные позиции, причем я был один, а их было не менее двух десятков, на окраине Красного Села; выполнение работы по сжиганию складов нового теплого белья, материальных ценностей, чтобы они не достались врагу, уничтожение легких мостов магистрали и т. д. Этих мелких эпизодов было много, и действовал я не по приказу, это не входило в мои служебные обязанности, я это делал как враг фашистов, как сознательный гражданин нашей Родины, находившейся в хаотическом состоянии у стен великого города Ленина. Мы отступили из Красного Села, на два дня задержались в Паново, где полковник Артюшенко расставил орудия и дал бой противнику, что уже кое-что значило в те дни и в той обстановке. Затем мы отступили к Урицку и, наконец, окопались за Автово у часового завода в траншеях, вырытых заранее голодными, несчастными дочерьми и матерями Ленинграда. По поручению полковника Артюшенко я поехал в штаб фронта с просьбой выделить для подразделения укрепсектора несколько танков. Уехал я на легковой автомашине рано утром, был в штабе на приеме у генерал-лейтенанта Гвоздкова, приложил немало усилий, чтобы добиться положительного решения и приблизительно около часа пополудни возвращался в штаб укрепсектора, размещавшийся за Автово. На подъезде к Автово, я увидел страшную картину: паническое бегство всех родов войск и служб. Повсюду раздавались истерические крики о подходе немецких танковых колонн, некоторые утверждали, что они сами видели танки неподалеку. Отдельные немецкие самолеты на бреющем полете из пулеметов прочесывали колонны, толпу бежавших, и паника разрасталась с невероятной быстротой. Каждая секунда была дорога; я сразу понял, что всему конец. Двигаться вперед было невозможно, командования укрепсектора не было видно, и я принял решение организовать заградительный отряд самостоятельно, остановить бегущие, отступающие в панике смешанные колонны, сообщить о случившемся в Смольный и ждать прибытия кого-либо из командования фронтом. Выскочив из машины, я остановил первого попавшегося офицера, велел ему сесть в машину и мчаться во весь дух в Смольный, пробиться к Кузнецову А.А., члену Военного Совета фронта, секретарю обкома, доложить обстановку и просить прислать помощь для восстановления порядка и прекращения паники. Шофера я просил не медлить ни секунды и жать на всю катушку. Сам я останавливал старших офицеров, отводил в сторону, объяснял положение вещей и просил сделать живую цепь, чтобы с оружием в руках остановить лавину отступающих. Быстро подобралась группа из 10-12 офицеров, совершенно не знавших друг друга. Мы преградили шоссе с пистолетами в руках, а в некоторых случаях со взведенными курками в одной руке и гранатой в другой, мы стояли цепью, белые, как полотно, со сверкающими глазами и решимостью маньяков, не давая никому двигаться в сторону Ленинграда. Все шоссе на очень большом расстоянии было черно от накопившейся массы отступавших частей разного назначения. Все бурлило, шумело, проталкивалось вперед, но никто не отважился пересечь заградительный отряд, состоявший из офицеров и настоящих патриотов. Местность, которую мы выбрали, не позволяла обойти или объехать линию заграждения. Из всей группы, участвовавшей в этой операции добровольцев, мне хорошо запомнилось лицо майора Карпова (фамилию он мне свою назвал), который стоял рядом со мной с заострившимся, суровым лицом, высокий, нескладный, решительный и страшный. Очень бы я много дал в последующие годы, чтобы его увидеть и с ним поговорить. Он мне даже сказал, что его семья живет на бульваре Профсоюзов в Ленинграде. Лет ему было около сорока. Прошло не более часа, и со стороны Ленинграда прибыл на автомашине тов. Кузнецов А.А. в сопровождении начальника особого отдела фронта, одетый в кожаную тужурку, с маузером на боку, с двумя младшими офицерами, видимо, адъютантами, в сопровождении восьми оборудованных грузовых автомашин, на скамейках которых была размещена пулеметная рота – МВД. Я подбежал к тов. Кузнецову и доложил обстановку. Рота развернула машины, образовала длинную цепь, привела в боевую готовность пулеметы и мы поняли, что теперь в Ленинград дорога закрыта. В город мы пропускали только пустые грузовые машины, ибо иначе было не справиться с пробкой, тянувшейся очень далеко. Людей мы отсчитывали по 100 человек, сами выбирали командира, комиссара, записывали их фамилии и разворачивали в направлении фронта с приказом занять оборону в соответствии с указаниями начальника укрепсектора тов. Артюшенко и начальника обороны Ленинграда, представители которого сюда прибыли.

До прибытия тов. Кузнецова с пулеметной ротой МВД, когда горстка людей остановила лавину, стремившуюся в Ленинград, произошел один инцидент, который многое объяснит, если его описать. Поэтому я решил его изложить. В толпе отступавших частей все виды войск смешались, были танкисты на танках, отдельные орудийные расчеты, тыловые группы и т. д. Мы стояли нерушимо и были готовы на все, лишь бы задержать бегство в Ленинград до прибытия из Смольного подкрепления, в которое мы ждали и верили в него. К нашей цепи пробрался офицер, командир пулеметной роты, так он себя назвал, молодой, светлый шатен, высокого роста, с черными глазами и копной густых вьющихся волос, правильными чертами лица и потребовал, чтобы его пропустили в Ленинград – в штаб фронта. Я стоял рядом с майором Карповым посередине цепи и слышал весь диалог, происшедший между ним и Карповым. На вопрос Карпова, почему он сорвал знаки различия, от которых явно были видны на вылинявшей гимнастерке следы, он не нашелся, что ответить. На второй вопрос, кто он, лейтенант ответил, что он командир пулеметной роты. На последний вопрос, где рота, он показал пальцем в направлении фронта. Тов. Карпов выстрелил из нагана ему прямо в переносицу. Лейтенант упал, согнувшись, не издав ни одного звука, к ногам майора Карпова. Наступила мертвая тишина. Все замерло. Только слышно было тихое булькание крови, пульсировавшей через отверстие в переносице мертвого паникера. Кто он, как его фамилия, из какой части, мы не интересовались. Карпов приказал первым стоящим поблизости бойцам убрать эту падаль. Что они и сделали, взяв его за руки и за ноги и оттянув с шоссе в кювет. Эта картина до того меня потрясла, что всю жизнь до сих пор, вспоминая панику на шоссе Автово, у ворот Ленинграда, я явно и сейчас слышу булькание пульсирующей крови и вижу лицо этого лейтенанта. Тов. Кузнецов, когда увидел по прибытии труп, приказал двум пулеметчикам оттянуть его на возвышенность и положить на видном месте, чтобы все поняли, что шутить не будем.

В 1947 году, когда тов. Кузнецов А.А. занимал пост секретаря ЦК КПСС, а меня опричники Берии арестовали, моя жена опустила в ящик ЦК КПСС лично ему письмо с напоминанием об Автово и роли, которую я сыграл при обороне Ленинграда. В 24 часа он принял меры, дал указание Генпрокурору СССР, и начальник следственного отдела Прокуратуры СССР тов. Л. Шейнин, знаменитый следователь и писатель, лично меня вызвал, выяснил обстоятельства, дело прекратил, а меня освободил. Вот каков был тов. Кузнецов А.А., расстрелянный Сталиным-Берией как враг народа, ныне реабилитированный. Это был скромный, честный, настоящий коммунист, беззаветно преданный народу и партии, он мог служить для многих примером. Это был ленинец до мозга костей. Очень скромно одетый, никогда не носил знаков различия и погон, вежливый и скромный в общении с товарищами, на вид очень худощавый, подтянутый, с лицом аскета и повадкой старых революционеров времен первых дней революции. Таким я его запомнил, и таким его знают многие. Каковы были его мысли, когда его расстреливали люди, с которыми он общался и работал, что он думал? Многое можно отдать, чтобы все это знать. А теперь некоторые товарищи даже пытаются реабилитировать, оправдать действия Сталина, этого главного палача партии и русского народа. Хотят всю вину переложить на Берию, будто Сталин подписывал то, что ему давал Берия, что Сталин ничего не знал. Если эту глупую ересь возможно объяснить в отношении рядовых членов партии, то в отношении секретаря ЦК тов. Кузнецова А.А. Сталин обязан был сам разобраться. Я даже считаю, что Берия был исполнителем воли этого демона в человеческой шкуре. Не всякий, конечно, руководитель органов власти согласился бы на такое, в этом главная вина Берии, но главным виновником истребления лучших ленинцев, светлых идейных людей является Сталин и только Сталин.

В течение 14-ти часов положение было восстановлено, все возвращены на оборонительные рубежи, и я также явился в распоряжение тов. Артюшенко, который свой штаб расположил в одном из пустовавших домов Автово.

Тов. Кузнецов А.А., уезжая в Смольный, попросил, чтобы ему дали список нашей созданной экспромтом группы, подошел к каждому, поблагодарил и сказал, что Родина и Ленинград нас не забудут. Эти слова моя жена ему и повторила в письме с просьбой о помощи, которую он сразу же мне оказал. Если бы он жил, моя судьба была бы более удачной, ибо я не заслужил ничем те беды, которые я все последующие годы претерпевал от органов власти. Про эпизод, когда моя жена обратилась к тов. Кузнецову, я подробно упомяну, описывая годы 1946-1951, т. е. в следующей главе. Сейчас я вынужден был остановиться на событиях, которые показывали, почему моя судьба была связана со светлой личностью тов. Кузнецова А.А.

Итак, штаб укрепсектора, отступив в город, самоликвидировался, и оставшиеся бойцы, офицеры, матчасть, уцелевшие после отступления из Красного Села, перешли в распоряжение штаба Ленфронта. Многих из нас, в том числе и меня, назначили и направили в распоряжение командования вновь формируемой стрелковой дивизии на улице Связи в Ленинграде. Командиром дивизии под номером 177 был временно назначен полковник Вехин, а комиссаром – знаменитый впоследствии военачальник маршал Чуйков. Оба они организовали штаб дивизии, укомплектовали части, были у нас не больше 10-15 дней, ибо обоих скоро отозвали в распоряжение ставки, и, как потом по газетам и сводкам стало известно, полковник Вехин наступал в Карпатах, а Чуйков – в Севастополе, потом в Сталинграде и т. д.

Я был назначен начальником автослужбы дивизии.

Мне поставили задачу укомплектовать дивизию мехтягой и транспортом, особенно артиллерийский полк, которым командовал полковник Бахарев.

Задачу эту я выполнил в кратчайший срок. Тов. Вехин и тов. Чуйков меня поблагодарили, но, когда я им рассказал, как меня из штаба фронта выгонял генерал-лейтенант Гвоздков, от которого зависело снабжение Ленфронта, и как я потребовал трактора и автомашины, заявив, что без письменного распоряжения на получение матчасти я из кабинета не уйду, как адъютант генерала пытался меня выставить силой, а я оказывал сопротивление – они очень долго хохотали и рассказывали другим как анекдот, ставя в то же время меня в пример всем начальникам служб дивизии. Вообще эти руководители были особого склада. Простота в общении, отсутствие напыщенности и казенного выражения лица, присущие современным сильным мира сего, внимание и скромность – вот что их отличало. Мы очень сожалели, узнав об их откомандировании, ибо знали по опыту, насколько зависят судьбы личного состава части или соединения от человеческих качеств командиров. На место Чуйкова, которого отозвали первым, комиссаром 177-й дивизии был назначен полковой комиссар тов. Коршунов, а вместо тов. Вехина, отозванного значительно позднее, когда дивизия уже была сформирована и действовала на «пятачке смерти» у Невской Дубровки (об этой операции сейчас много пишут, и я тоже обязательно напишу о ней), назначили полковника Кознева А.Г. С ним, как говорят, «съел я целый пуд соли». Итак, 177-ю стрелковую дивизию в составе 3-х стрелковых пехотных полков и одного артиллерийского, саперного батальона, роты связи, разведроты, тыловых служб отправили на Невскую Дубровку для прорыва кольца фашистов и соединения с 8-й армией Волховского фронта. Нас разделяла полоса километров 12-16 лесов, болот и реки Невы. По большому отрезку Невы, начиная от 8-й ГЭС на протяжении 10 км и больше, в зависимости от профиля реки, соединения Ленинградского фронта должны были переправиться через реку, закрепиться на противоположном берегу, накопить силы и соединиться с частями Волховского фронта. Река Нева была разбита на отрезки, называвшиеся переправами. Каждой переправе был присвоен номер, назначен начальник переправы, подтянуты все имевшиеся в наличие понтоны, лодки и другие средства, не тонущие в воде. Все лучшие силы Ленинграда были брошены на этот участок фронта. В открытых местах у подходов к Неве и переправ были сделаны траншеи, чтобы возможно было подойти к Неве незамеченными врагом. Враг закрепился на возвышенностях и лесистых участках противоположного берега, скрытых от нас, в блиндажах, оснащенных артиллерией и пулеметами, танковыми ячейками. Авиация действовала только фашистская. Ни одного боевого самолета в этой «операции» с нашей стороны видно не было. Ночью в небе, постоянно сменяя друг друга, висели парашюты с осветительными ракетами. Артиллерия наших соединений заняла все прилегающие к Неве леса и перелески, удаленные в среднем на полтора-два километра от берега. Враг нас отлично видел, днем и ночью, мы его не видели, и только непрерывный огонь орудий и пулеметов, град мин всех систем указывали, что противоположная, возвышенная сторона Невы защищена как следует. О работе батарей нашей артиллерии также стоит сказать. Больше одного-двух выстрелов ни один орудийный расчет сделать не мог. Враг сразу же пеленговал место расположения орудия, и два-три ответных выстрела выводили из строя наш расчет и орудие. С удивительной точностью стреляли тогда фашисты. Я лично был очевидцем этой неравной артиллерийской дуэли, и больно было смотреть на все это. Плохо готовили войну, очень плохо. Пришлось делать кочующие орудия, т. е. цеплять к орудию тягу, делать один, максимум два выстрела и сразу же менять позиции. В лесу это сложно, да и не давало особого эффекта. Беспристрастно говоря, операция была непродуманная, боевой огневой мощью не обеспечивалась, с воздуха не прикрывалась, и вся тяжесть этого непродуманного плана пала на пехоту, саперов, разведчиков и связистов. Материальное и санитарное обеспечение боя в этих условиях исключалось. Средств для переправы было недостаточно, раненых вывезти не удавалось, переправляющиеся войска уничтожались на нашей стороне Невы, и берег являл собой груды трупов и раненых, которых не удавалось ни унести, ни вывезти. Как куропаток, они расстреливали все движущееся, живое на нашей стороне. Стоило только шевельнуться, ты был замечен, и, считай, что цель поражена. В операции участвовали лучшие сыны Ленинграда, настоящие герои. Несмотря на бездарность операции – немцы топили баржи, лодки, понтоны с живой силой – люди все-таки не бежали, а пытались выполнить так называемый стратегический план бездарных генералов, решивших во что бы то ни стало соединиться с Волховским фронтом, прорвать фронт и открыть Ленинграду дорогу в тыл России. Вот каковы были условия военных действий на Невской Дубровке, участником и очевидцем которых я был лично. В 1941-1942 годах людей не считали. Впоследствии в 1943 году был приказ, чтобы берегли людей.

В одну из ночей началась переправа наших частей на участке № 6. С большими потерями пехотные полки, разведрота, саперы и связисты переправились, вырыли блиндажи, окопы и закрепились на противоположном берегу Невы. Враг уничтожал средства переправы, временами со стороны леса появлялись танки противника, и наши бойцы несли тяжелые потери, так как противотанковых средств на занятом нами участке не было, да и вообще в то время на вооружении нашей дивизии были только бутылки с горючей смесью, хранившиеся в химчасти. Строения на нашем берегу Невы все были сожжены, и кое-где торчали груды кирпича и трубы. В одном из таких домов разместился штаб тыла, которым командовала оперативная группа для связи с КП дивизии. Командир и комиссар дивизии, оперотдел и начальник штаба находились на том берегу в землянке на склоне, который врагу виден не был. Кабель под водой обеспечивал связь с тылом. Тыловые части, медсанбат и склады находились в ближайших деревнях и были замаскированы растительностью. Плацдарм, занятый переправившимися подразделениями, мы называли «пятачок смерти». Вот этот «пятачок смерти», не прикрытый авиацией, танками и артиллерией, являл собой страшное зрелище беспорядка и бессилия. Он стал могилой настоящих героев, волею командования посланных погибать под непрерывным огнем хорошо вооруженного врага, расположенного на возвышенностях, в лесу. Все это надо было преодолеть ногами, винтовкой и смелостью.

Если вдуматься, по-настоящему разобрать эпопею этой большой, сложной, бездарной, неподготовленной операции, приходишь к выводу, что кто-то будто нарочно, специально занимался уничтожением нашей живой силы и лучших сынов Ленинградского фронта. По укоренившейся традиции знаменательных дат и юбилеев в последние годы в Ленинграде был создан штаб ветеранов Невской Дубровки, появились статьи в «Ленинградской правде», где эта операция освещалась как одна из замечательных глав боевой славы ленинградских воинов. По этому поводу организовали экскурсию бывших участников войны на Невскую Дубровку, мобилизовали около 50-ти автобусов, чтобы выехать к местам боев, почтить память погибших и вспомнить дни той поры. Многие следовали к месту сражений поездом через Мельничный Ручей. Я тоже решил поехать, посмотреть спокойными глазами на участок фронта, где я воевал, и, главное, почтить память погибших в те дни. А погибло там за все время не менее 100 тысяч сынов Ленинграда. Если бы операция была проведена, как следует, они бы не только не погибли, но могли бы прорвать кольцо блокады значительно раньше, и многие ленинградцы остались бы в живых. Мне также было интересно послушать и увидеть, что будут делать и говорить организаторы этой экскурсии. После траурного митинга на могилах героев желающих пригласили в клуб местной школы на митинг воспоминаний. Я искал знакомых из 177-й дивизии и никого не нашел. Видел я много офицеров, воинов и генералов, с которыми приходилось встречаться во время войны, но своих близких, однополчан не встретил. Всего там было около 2-3 тысяч человек. Встречу организовал местный РК КПСС, гарнизон, расположенный здесь, население Невской Дубровки и школа. Было несколько генералов из командования Ленфронта, все уже старые, больные, многие в отставке. Среди присутствующих ветеранов боев на Невской Дубровке больше половины были инвалидами великой Отечественной войны. Со многими я разговаривал, слушал речи выступавших на кладбище и в клубе школы и сделал следующие выводы:

– все единодушны в том, что операция была подготовлена плохо;

– все хотят почтить память погибших и

– это нужно для успокоения живых и воспитания молодежи.

Очень многие ветераны отлично понимали, что за подобную операцию нужно было судить организаторов бойни, а не петь им дифирамбы.

Мне пришлось самому два раза переправляться на «пятачок смерти» и я хочу коротко рассказать об этом.

Прибыл я на КП тыла узнать у начальника штаба тыла полковника Федорова, не нужно ли чего-либо на том берегу по моей части, хотя понимал, что автотранспортная служба ничем не может помочь бойцам на «пятачке смерти». Однако Федоров сказал, что туда нужно срочно доставить несколько ящиков с горючей смесью для борьбы с танками врага, которые безнаказанно уничтожают нашу пехоту. Если быстро на автомашине доставить со склада химслужбы эти ящики, он сможет найти лодку, выделить двух гребцов и отправить ящики на тот берег. Он также сказал, что по этому вопросу ему звонил командир дивизии полковник Вехин. Хотя это входило в обязанности начальника химслужбы майора Шубина, человека тихого, несмелого и вздрагивавшего при любом шуме, я вызвался выполнить это задание сам, так как искать Шубина и тянуть время было нельзя. Федоров дал добро, и я быстро на машине штаба, замаскированной в ближайшем перелеске, помчался на химсклад, взял у часового под расписку шесть ящиков с горючей смесью, единственным в то время противотанковым средством, которым могла пользоваться пехота, и прибыл в район переправы. Это было в сумерках, осенью 1941 года. Тов. Федоров выделил мне двух связистов, молодых бойцов, и мы начали частично траншеями, частично между кустарником подтягивать эти ящики к нашему берегу Невы. Вражеские осветительные ракеты на парашютах, висящие в небе и освещающие весь наш участок, не давали возможности двигаться открыто, и мы ползком тянули ящики, связанные веревками, и по весу довольно тяжелые. К тому же горючая смесь была в стеклянной посуде, что требовало особой осторожности. Интервалы между осветительными ракетами врага увеличивали нашу активность. Мы тогда даже делали перебежки. Очутившись на берегу, не защищенные ни растительностью, ни укрытиями, не имея возможности спрятаться от интенсивного минометного и ружейно-пулеметного огня, мы притаились среди груды наваленных мертвых тел. Лодки у берега не оказалось, и я дал указание одному из бойцов найти ее. Он нашел лодку, замаскированную в боковом заливчике и, дождавшись перерыва между ракетами, причалил к берегу, и мы начали быстро грузить ящики с бутылками горючей смеси. Действовали мы быстро и сразу же, прыгнув в лодку, поплыли к противоположному берегу. Нас заметили, и тут же началась охота всеми видами огневого налета. Фонтаны воды от падавших мин вокруг нас, свист пуль сделали наше движение каким-то фантастически страшным, но это продолжалось только с нашей стороны реки. Приблизившись к противоположному берегу, мы стали невидимы для противника, и главная опасность миновала. Мы причалили, и там нас встретили командир разведроты дивизии и связной. Я попросил принять груз и показать мне землянку штаба дивизии. Вместо землянки я очутился в большой, но невысокой норе, позволяющий стоять только пригнувшись, набитой людьми всех рангов и возрастов, освещенной керосиновой лампой, со входом, закрытым плащ-палаткой. Все присутствующие полулежали, причем слева тоже полулежа расположился весь оперативный штаб командования дивизии – все обросшие, небритые. Это производило ужасно мрачное и трагическое впечатление. Как мог, я доложил командиру дивизии, что его задание выполнено, и я жду приказаний. Все глядели на меня удивленно, поскольку формально моя служба не имела ничего общего с подобным заданием. На вопрос командира дивизии, почему не прибыл начальник химслужбы, я ответил, что того не нашли, и я попросил тов. Федорова поручить задание мне. Командир поблагодарил меня и велел переправляться обратно, поручив проследить, чтобы до утра главный дивизионный интендант прибыл на КП, т. е. на этот берег, и обеспечил доставку сухого пайка на три дня. Я повторил приказ, и, получив разрешение уйти, двинулся в обратный путь, который был менее опасен: во-первых, из-за отсутствия груза, а во-вторых, потому что этот берег врагом не просматривался. Мы быстро достигли заливчика, где на старом месте спрятали лодку. Добравшись до КП штаба, я доложил тов. Федорову о выполненном задании и о приказе командира доставить продовольствие. Дивизионный интендант и все базы снабжения дислоцировались в деревне в трех-четырех километрах от места КП штаба тыла, т. е. километрах в пяти от нашего берега Невы. Я предложил Федорову проследить за действиями дивизионного интенданта, попросив его позвонить и лично передать приказ комдива. 3вонил тов. Федоров долго и неоднократно. Никто не отвечал. В результате он поручил одному из дежурных штаба – технику-лейтенанту поехать и передать этот приказ лично интенданту и обеспечить его выполнение. На этой автомашине поехал и я, так как я жил рядом с интендантом и, получив лично приказ от комдива, хотел проследить, чтобы до утра он был выполнен. Когда мы прибыли в домик, где квартировали интенданты, а их было трое – один главный, второй начпрод, а третий нач. обозно-вещевого снабжения, – то обнаружили, что дверь заперта изнутри, был слышен громкий разговор, а на наш стук никто двери не открывал. Ввиду строгой светомаскировки все окна были занавешены плащ-палатками. Тогда мы начали ломать дверь. А в ответ – услышали грубый бас с матерной бранью, требовавший немедленно убраться, или в нас будут стрелять. Я сказал, что должен передать срочный приказ комдива. Дверь открыли и нас впустили в комнату, являвшую собой невеселое зрелище. На столе стояли несколько пустых и две недопитые бутылки водки. Один из троих спал на скамейке совершенно пьяный, начальник ОВС еле ворочал языком, а главный интендант нетвердо стоял на ногах и смотрел зверем на непрошенных гостей. Я очень сожалею, что забыл фамилию главного интенданта, но при формировании дивизии был у него дома на ул. Чайковского и видел, что человек он деловой и оборотистый. Одет он был в черное кожаное пальто, кожаную фуражку и имел рябое широкое лицо и басовитый голос. Я ему передал приказ комдива, но он никак не отреагировал на мои слова. При вторичном изложении задачи он махнул рукой и сказал, что утром разберется. Я повторил, что до рассвета сухой паек должен быть на «пятачке смерти» Он снова не внял моим словам. Я подошел к телефону, но оказалось, что связь нарушена. Тогда я пошел на крайние меры. Выхватив наган, дважды выстрелил вверх и крикнул, что третья пуля будет выпущена ему в лоб. Техник-лейтенант также взвел курок своего пистолета. Интендант тут же протрезвел и начал действовать. Все зашевелились, и погрузка продовольствия пошла быстрыми темпами. Я приказал технику-лейтенанту и начпроду по окончании погрузки сразу же следовать к переправе, а сам на машине штаба вместе с дивизионным интендантом поехал вперед туда же. Не буду вторично описывать условия переправы, ибо я их подробно описал выше, но дивинтенданта я не могу не описать. Как только мы очутились в прибрежной полосе, где свистели пули и осколки мин, он начал падать, и его тяжело было поднять на ноги. Я был сзади, и мне пришлось ему пригрозить, что я применю оружие, если он не поторопится. Это возымело свое действие, и мы добрались до землянки комдива. Правда, второе турне было менее опасным и огонь противника менее интенсивным. Мой повторный визит вызвал у присутствующих шок, ибо никто от меня этого не требовал, это не входило в мои обязанности, и я действительно играл жизнью как азартный игрок, не задумываясь над последствиями. Я испытывал страх, как все, я этого не отрицаю, но я был как лунатик, и дело, долг, борьба были для меня выше всего, и этим я руководствовался все первые два года войны. И, слава Богу, какая-то неведомая сила, судьба берегли меня для будущих несчастий и горя, отводили от меня смерть, причем неоднократно.

Спустя шесть дней вся дивизия, вернее ее остатки в количестве 3 500-3 600 человек вместо первоначальных 9-10 тысяч, были отведены к одной из деревень, ближе к Ленинграду, для переформирования и пополнения. Командира дивизии полковника Вехина отозвали на другой фронт, а командиром 177-й дивизии назначили полковника Кознева Анатолия Гавриловича, молодого, энергичного, интересного внешне мужчину лет сорока, командовавшего до этого отдельным артиллерийским полком на Ленинградском фронте. Мне предстояло укомплектовать дивизию мехтягой, транспортными средствами, горюче-смазочными материалами и «летучками» для ремонта транспорта. Должность моя официально называлась «начальник военно-технической автотранспортной службы 177-й стрелковой дивизии». Дивизия должна была быть мобильной и способной быстро передислоцироваться в любом направлении Ленфронта.

Потери на «пятачке смерти» – две трети состава – производили очень тягостное впечатление. Раненых не вывозили, и они в подавляющем большинстве умерли, оставленные на произвол судьбы. Зачем затеяли эту бездарную операцию? Кому нужно было принести в жертву столько жизней лучших сынов Ленинграда? До сих пор я не могу понять этого.

Я далек от бытующих в наш век обвинений во вредительстве, предательстве и шпионаже, но, не находя объяснений всей этой затее, я думаю, что страх перед ставкой в лице генералиссимуса Сталина не позволял командованию фронта подготовить операцию как следует, обеспечить ее средствами защиты, поберечь людей и действовать так, как в последующие годы войны. Страх диктовал необходимость срочно выполнить приказ и доложить. Результаты операции не так угрожали жизни военачальников-исполнителей, как задержка исполнения. Подготовка операции, требовавшая времени, могла быть расценена как неповиновение со всеми вытекающими отсюда последствиями.

Справа от нас переправлялась 10-я отдельная стрелковая бригада. Переправляться начали вечером, и противник отлично видел и подготовку, и саму переправу. Никто не стрелял, все происходило как на маневрах, без жертв. Однако к утру никто не знал, куда девалась бригада. Ни связи, ни стрельбы, ни следа. Как в воду канули. Оказалось, что их пропустили, ожидали и взяли в плен полностью вместе с командованием, штабами и оружием. Был ли этот эпизод согласован сторонами, было ли это предательством? Никто на этот вопрос ответить не мог и, видимо, никто и не интересовался, как это произошло. Невероятно, но это так. Я был очевидцем и, к сожалению, участником всех этих «боевых» дел. Больно было, но кому скажешь. Что ты, песчинка, мог в этом огромном хаосе сделать? Только масштабы страна, неисчерпаемость ресурсов, бандитская самоуверенность Гитлера и его пренебрежительное отношение к противнику могли, в конечном счете, изменить ход войны и привести к победе. Было, конечно, множество обстоятельств, которые способствовали подобному исходу, и в этой главе, охватывающей весь период Второй мировой войны, я их коснусь, но 1941 год, правда о нем, нераспорядительность и преступная халатность не должны и не могут быть обойдены. Не всегда должны быть лишь реляции о славных делах, ибо это вредно для будущего и искажает историческую правду. Много было разных окружений, котлов больших и малых, и никто не ставит вопрос о предательстве, в войне всякое бывает. Но операция у Невской Дубровки, стоившая жизни многим десяткам тысяч сынов Ленинграда, необъяснимая для историков и военачальников будущего, должна быть правдиво описана. Нет оправдания тем, кто эту операцию готовил, проводил и осуществлял. Тем больнее слышать от больших генералов, читать в печати о победах под Невской Дубровкой и целесообразности проведения операции. Это надругательство над погибшими. Повторное оскорбление подлинных героев-сынов Ленинграда.

Итак, остатки потрепанной дивизии были выведены вместе с тылом в одну из деревень под Ленинградом для нового пополнения и формирования. Голод в Ленинграде коснулся всех, и мы получали 330 граммов хлеба в сутки и довольно скудный паек. Начпродом дивизии к нам прибыл доцент Ленинградского университета, человек молодой, лет 36, высокий стройный шатен, с серыми глазами и очень благородным интеллигентным лицом. К сожалению, его фамилию я забыл. В медсанбате служила санитаркой его единственная дочь лет 16-17. Подробностей дела я не знаю, но в один из дней всю дивизию построили около леса за деревней, и председатель трибунала зачитал короткий приговор, вынесенный начпроду – его приговорили к расстрелу за хищение хлеба. И тут же перед строем он был расстрелян. Его дочь, стоявшая в этом же строю, упала в обморок. Как потом оказалось, он послал с красноармейцем своей семье в Ленинград буханку казенного хлеба и письмо. Он признался в совершенном преступлении. Я пишу об этом факте, чтобы показать, каково было в те дни в Ленинграде. «Дороги жизни» еще не существовало, ибо лед Ладожского озера в конце октября еще не замерз. В редких случаях удавалось ночью проскочить барже с продовольствием, чего явно было недостаточно для города. Крупные продовольственные склады в Мельничных Ручьях были уничтожены фашистами. Этому способствовали и ракетчики-шпионы, которых оказалось немало. Они подавали сигналы вражеской авиации, запуская вечерами сигнальные ракеты вблизи военных объектов. Их ловили, расстреливали на месте, но в первые месяцы войны количество их было велико. Получалось так, что там, где действительно это требовалось, органы безопасности не досмотрели, зато с успехом терроризировали честных коммунистов и патриотов Родины.

1 июня 1942 г.– Волховский фронт

Переформированную дивизию на два дня отправили в Усть-Ижору, а потом на Волховский фронт – по ледяной трассе Ладожского озера на станцию Погостье. Мы начали подтягивать тылы, материальную часть, полки и отдельные подразделения в районы, близкие к Ладоге. Я ведал всеми видами транспорта, и новый командир дивизии полковник Кознев и комиссар полковник Коршунов вызвали меня к себе и поставили задачу обеспечить переброску дивизии в кратчайший срок. Все необходимые материалы и средства исполнительной власти были предоставлены в мое распоряжение. Задача была тяжелая еще и потому, что личный состав дивизии был в плохом состоянии из-за голода, наступивших холодов, ленинградских ветров и довольно низкого морального состояния людей – сказывались поражения и неразбериха предыдущих недель. Ледяная дорога была в стадии освоения, некачественная и простреливалась вражеской артиллерией. Авиация фашистов также не давала покоя. Средств противовоздушной обороны недоставало. Если бы мне сказали сейчас, что почти две недели я не ложился спать, а иногда сидя дремал не более часа в сутки в ту пору, я бы не поверил. Но это было так, и это истинная правда. На всех дорогах, ведущих из Ленинграда к Ладожскому озеру, я расставил заградительные отряды, которые задерживали все, что двигалось на большую землю, используя каждую возможность погрузить матчасть дивизии и доставить ослабленных и больных бойцов к станции Жихарево, первому пункту, намеченному командованием для сбора дивизии. Последними переправлялись штабы и офицерский состав. Застрявшие машины мы толкали, поднимали и подчищали за собой все, что принадлежало нам. В цепи замыкающих шествие ночных призраков были командир дивизии, его адъютант и я. За двое суток 177-я дивизия была в полном составе собрана в районе ст. Жихарево, где паек уже выдавался усиленный, и все набросились на еду, не думая о последствиях. А последствия были печальные, более 800 человек заболели дизентерией, было несколько смертельных случаев. Потребовалось не менее трех недель, чтобы дивизия стала боеспособной, заняла намеченные рубежи обороны у ст. Погостье на Волховском фронте в составе 54-й армии. На ст. Жихарево командир дивизии Кознев велел командирам частей и подразделений построить бойцов, провел осмотр, дал соответствующие указания и в присутствии всего личного состава соединения объявил мне благодарность за образцовое выполнение задания и самоотверженный труд. Он пожал мне руку и сказал дважды: «Спасибо, товарищ Нездатный!»

Итак, мы прибыли в Погостье, начали строить рубежи обороны, рыть фундаментальные землянки с несколькими накатами, расположили части в соответствии с указаниями оперштаба армии и устроились всерьез и надолго, по-домашнему, хотя противник находился от нас в зависимости от рельефа местности и естественных лесонасаждений не более 0,5-1 км от подразделений и 4-5 км от тыловых служб. Были продуманы средства маскировки, защиты и т. д. В общем, – оборона всерьез и надолго. Заборы, проволочные заграждения, минные поля, наблюдательные пункты, боевое охранение – все было предусмотрено, построено и неплохо организовано в расчете на длительную оборону.

Передвижная армейская хлебопекарня 177-й дивизии, Погостье

Нашим соседом справа была 8-я армия, а слева – 90-я дивизия. Протяженность фронта нашей дивизии достигала 10-12 км. Линия – неровная, зигзагообразная, мало пересеченная, проходящая по болоту и лесу. Я начал по-настоящему организовывать свою службу, укомплектовал артполк мехтягой, автороту – положенным количеством автомашин с ремонтными «летучками», командование обеспечил легковым автотранспортом, всегда имел в запасе три нормы горючего и смазочных материалов на весь парк, подобрал себе двух заместителей – ленинградцев. Один, тов. Носов, доцент Лесотехнической Академии им. Кирова, которого я встретил у Невской дубровки, с трудом узнав в нем своего бывшего преподавателя, – похож он был на доходягу, что означает человека, потерявшего облик солдата, кандидата на тот свет. Вторым моим заместителем был Солоненко Николай, инженер-архитектор, с которым мы позднее встречались в Ленинграде. Делопроизводителем тоже был ленинградец, Гришин Федор – сотрудник Ленпроекта. Все они и поныне живы, но фронтовых товарищей из них не получилось. Вообще, фронтовой товарищ – это святое слово, которое в условиях нашей жизни, взаимоотношений времен культа личности не котируется. Никто никому не доверяет, и все стараются максимально избегать общения, даже с фронтовыми товарищами. В наш век значение слов не соответствует поступкам людей. Шофером личным – он же вестовой, адъютант, повар и т. д., был у меня очень долго Шутов Жорж, который тоже живет в Ленинграде и которого я не видел уже много лет. А ведь все считали его моим сыном, я его очень любил, заботился о нем, благодаря мне остался он жив, и все-таки жизнь такова, что не общаемся мы и не знаем, что с каждым из нас сегодня. Иногда я встречаю на улице кого-либо из 177-й дивизии, здороваемся и расходимся, как в море корабли.

До прибытия нашей дивизии на этот рубеж у Погостья были тяжелые бои, и несколько танков и броневиков противника стояло на нейтральной полосе, просматривавшейся с обеих сторон. Будучи на передовой по делам службы, я попросил командира артполка полковника Бахарева отвести меня на наблюдательный пункт, который был расположен в лесу на высоком дереве, тщательно замаскированный листьями и маскхалатами. Связь с НП была постоянной, и полковник предупредил, что мы приедем. С наблюдательного пункта противника полностью просматривался наш передний край, поэтому фашисты открывали минометный, артиллерийский и ружейно-пулеметный огонь по любой движущейся мишени. Передвижение по переднему краю тоже требовало искусства и отваги. Тов. Бахарев был истый артиллерист, и он точно определял направление и место падения снаряда противника. Если он говорил «ложись», значит, снаряд упадет рядом, а в других случаях он даже не обращал внимания на обстрел. Он пробовал меня обучить этому искусству, но я никак не мог его усвоить. За день до этого при обстреле переднего края пострадал офицер штаба тыла – ему ампутировали правую ногу.

Тщательно замаскировавшись, я обследовал с НП весь передний край, особенно поляну на нейтральной полосе, на которой стояли поврежденные немецкие танки и броневики. Осмотрел все пути подхода к ней, возможности эвакуации танков с этого открытого участка, простреливаемого обеими сторонами. Зарисовав план поляны, я уехал на командный пункт дивизии. Явившись к командиру дивизии, где находился и комиссар Коршунов, я доложил обстановку на этой поляне, попросил разрешения заняться эвакуацией поврежденной бездействующей вражеской техники и получил согласие на выполнение этой задачи. Командир дивизии вызвал начштаба полковника Есипова и приказал оказывать мне всемерную поддержку в выполнении этой задачи. Мой план заключался в следующем:

1. Подобрать группу специалистов, танкистов, трактористов, техников, включив в нее двух минеров.

2. Скрытно разминировать участки подхода к поврежденной технике, восстановить ее и заправить горючим.

3. Затем в одну из темных ночей, заглушив шум артиллерийским и пулеметным огнем, вывести технику с нейтральной полосы.

4. Операцию провести скрытно, быстро, чтобы не дать противнику сорвать намеченный план.

За три недели группе из восьми человек удалось на глазах у противника эвакуировать два немецких танка и один броневик. Они были полностью восстановлены, приданы нашей дивизии и принесли немалую пользу. Броневик, оснащенный двумя пулеметами, через пару месяцев забрал в свое распоряжение командующий 54-й армией генерал-лейтенант Рогинский. Командующий танковым отделом 54-й армии генерал Зазимко меня очень хвалил, и командование дивизии представило всю нашу группу к награде. Это было в феврале-марте 1942 года. Нас всех наградили медалью «За отвагу», а меня еще по приказу Военного совета армии в торжественной обстановке наградили личным боевым оружием. Это был бельгийский семизарядный браунинг, обнаруженный в броневике, принадлежавший ранее немецкому офицеру. Впоследствии, в начале 1943 года при проведении крупной местной боевой операции соединениями 54-й армии, маршал Ворошилов К.Е. прибыл на передний край на броневике, который мы эвакуировали с поля боя. Когда оба танка и броневик под отвлекающий грохот орудий нашего артполка и стрелковых частей двинулись через разминированную полосу противника в расположение наших войск, немцы открыли ураганный огонь, но было уже поздно. Лес скрыл танки и броневик.

Было немало трудностей при исполнении этой задачи. Недоставало некоторых запчастей, аккумуляторы пришлось перезарядить, порванные гусеницы заржавели. Стучать было нельзя, и пришлось весь инструмент оборачивать войлоком. Ни курить, ни освещать место работы не разрешалось. К тому же я не хотел рисковать жизнью бойцов, и мы действовали очень осторожно – все было продумано до мельчайших деталей. Наградное оружие и приказ по армии я очень долго после войны носил с собой, пока меня не вызвали в органы госбезопасности, где показали приказ ставки Советской армии, предлагающий всем сдать личное оружие.

На той же поляне стоял тяжелый немецкий танк, который был больше поврежден, и я решил и его попытаться восстановить и эвакуировать к нам. Немцы, прозевавшие два танка и броневик ранее, теперь были очень бдительны, вели постоянное наблюдение за этим местом, ночью освещали участок ракетами и держали этот тяжелый танк под прицельным огнем своей артиллерии. Мы этого не знали, но я предполагал, что второй раз нужно действовать еще осторожнее. В один из дней, взяв с собой одного из своих заместителей, Носова, я отправился на передний край и решил обследовать техническое состояние тяжелого немецкого танка. Это было рано утром в один из погожих весенних дней. Туда, к танку, мы доползли без особых приключений, но как только очутились под танком, началась за нами охота. Пули, как шмели, с визгом ударялись о танк, пролетали буквально над ухом, и мы через нижний люк забрались внутрь. Оценив техническое состояние машины, мы решили переждать обстрел. Когда же шум от обстрела затих, мы выбрались из танка и по-пластунски двинулись в расположение нашего переднего края. Началась бешеная канонада фашистской артиллерии, танк был значительно поврежден несколькими прямыми попаданиями снарядов, один из которых сорвал люк, и его отбросило на несколько метров. Мы еле доползли к своим, и от эвакуации этого танка пришлось отказаться. По прибытии на КП дивизии вид у нас был ужасный, и командир дивизии запретил мне продолжать эту операцию.

В апреле 1942 года я получил приказ командира дивизии сопровождать его в штаб 54-й армии. Мы вошли в землянку командующего армией генерал-лейтенанта тов. Рогинского, где находились члены Военного Совета генерал-майор Емельяненко и полковник Лесь. Зачем меня вызвали, было неизвестно, а спрашивать у комдива не хотелось. Несмотря на хорошее отношение ко мне высшего командования, я всегда вел себя очень дисциплинированно, не задавал вопросов, держался с достоинством и не злоупотреблял хорошими отношениями со старшими по званию. Это только полезно для каждого подчиненного, ибо начальство любит само задавать вопросы и давать указания даже в тех случаях, когда эти указания не полезны для дела. Подчиненный должен говорить «слушаюсь!», стоять смирно, делать серьезное лицо и молчать. Такова система взаимоотношений в нашей армии, и рассуждать подчиненному в присутствии начальства не положено. Поэтому я вопросов не задавал, а действовал в соответствии с обстановкой. После доклада комдива о прибытии в распоряжение командующего, генерал-лейтенант Рогинский приказал нам сесть и осведомился у меня, каково мое настроение. Я, как положено, ответил: «Отлично», – они все заулыбались, и разговор принял неофициальный характер. Командующий заявил, что они решили назначить меня заместителем командира дивизии по тылу. Я к этому не был подготовлен, не думал, что, имея звание инженер-капитана, могу занять полковничью должность и давать распоряжения старшим офицерам. В то время заместителем командира дивизии по тылу был кадровый офицер подполковник Горский. Человек он был хороший, спокойный, но организатор плохой, и тылы дивизии, службы были не на должной высоте. Питание было организовано не лучшим образом, одеты и обуты бойцы на переднем крае также были неважно, имелись случаи вшивости и заболеваний. Моя же служба была в лучшем состоянии, а я ведь также подчинялся заместителю по тылу. На совещаниях в дивизии командир дивизии часто в присутствии подчиненных отчитывал подполковника Горского, называл его «шляпой» и давал указания его подчиненным непосредственно, через голову командира. Может быть, это было по обстоятельствам и справедливо, но по соображениям субординации – недопустимо. Поэтому, выслушав предложение командующего, я сказал, что принять это назначение не могу. Я объяснил, что комдив ко мне хорошо относится, служба моя в порядке, я военный не кадровый, поэтому мне значительно лучше оставаться на своем месте. Еще я добавил, что это назначение может серьезно осложнить мои взаимоотношения с комдивом тов. Козневым. Кознев побагровел, все переглянулись, а командующий потребовал объяснений. Я заявил, что, будучи заместителем по тылу, я бы никогда не разрешил никому командовать моими подчиненными через мою голову, кричать на меня в присутствии моих подчиненных и т. д. А это то, что происходит у нас в дивизии, и я не хочу портить взаимоотношения с комдивом, которого люблю и уважаю и с которым мы служили с первого дня переформирования дивизии. Весь этот разговор в присутствии Военного совета армии был для Кознева и для меня очень неприятен, но я решил, что лучше сразу все расставить по своим местам, чем впоследствии испортить отношения с комдивом. Командующий похлопал меня по плечу, все заулыбались, а Кознев заявил, что при мне таких явлений не будет, что он вынужден при Горском так поступать в интересах дела. После этого я дал согласие. Приказ начштаба 54-й армии генерал-майор Викторов заготовил тут же, и мы отбыли с комдивом к себе. Дорогой тов. Кознев все-таки не выдержал и сказал, что я ему подложил свинью. Пришлось объясниться. Я ответил, что вынужден был так поступить, и делал я это в его присутствии в интересах дела и дружбы, на которую я надеюсь и которой я очень дорожу. Я мыслю свою службу и задачу только в пределах полной ответственности перед ним, в первую очередь, и уверен, что дивизия будет лучшей в армии, если он меня поддержит и не будет через мою голову давать указания моим подчиненным. Так мы договорились, и так действительно обстояло дело, пока одно обстоятельство не испортило наши взаимоотношения, и наши дороги не разошлись.

В августе 1943 года я был переведен на такую же должность в 285-ю дивизию. За это время наша дивизия по материально-техническому снабжению и санитарному состоянию действительно стала лучшей в 54-й армии, о чем при проверке представителя ставки было приказом объявлено в присутствии всех высших и старших офицеров Волховского фронта. Проверку производила комиссия во главе с генерал-полковником Кузнецовым. Списочный состав дивизии колебался в зависимости от местных боевых операций между 8 и 10 тысячами человек. Надо было всех одеть, обуть, накормить, произвести регулярную санобработку и вообще заботиться о людях по-настоящему. Помимо этого, нужно было облегчить материально-техническое состояние дивизии. А это значило – держать весь транспорт и мехтягу в исправном состоянии и мобильной боевой готовности, иметь запасы горюче-смазочных материалов – не менее 3-х боевых комплектов, иметь достаточный запас снарядов, мин, патронов и прочего боевого снаряжения, своевременно обеспечивать учет и финансовые операции, эвакуацию раненых с поля боя, работу оперативного медсанбата и медпунктов на переднем крае, обеспечить работу хлебопекарни, прачечной, разных пошивочных и сапожных мастерских, накосить сено и иметь запасы кормов для немалого количества лошадей – 400-500 единиц и, главное, следить, чтобы бойцы действительно получали положенный им рацион в качественном состоянии и полностью. Около 12-ти служб дивизии по тылу должны были работать четко, оперативно, добросовестно и честно. Это нужно было обеспечить, и это было достигнуто невероятным трудом, напряжением всех сил и мобилизацией всех средств. Ежедневно я посещал какое-либо подразделение на переднем крае, брал с собой одного или нескольких начальников служб и в их присутствии проверял работу подведомственных им подразделений. Все жалобы или просьбы бойцов немедленно проверялись, и недостатки устранялись сразу же. Положенные 108 граммов мясных консервов – суточный рацион бойца – были под строгим контролем и, если обнаруживались недостачи, злоупотребления или кражи, виновные строго наказывались.

Все это делалось под постоянный грохот артиллерии, минометов, стрелкового вооружения. Зачастую над нашими позициями «висел» корректировщик противника, которого мы называли «костыль» (он имел такую форму). Наших боевых операций на Волховском фронте в этот период войны не проводилось, и фашисты спокойно парили в небе, как у себя дома. Приходилось все маскировать, двигаться с осторожностью, иногда падать в болото, чтобы уберечь себя от осколков рвущихся мин и снарядов, и в таких условиях решать поставленные задачи. Лес, болота, сырость, систематический обстрел, отсутствие домов, землянки, которые приходилось ежедневно освобождать от воды, скапливавшейся из-за грунтовых вод – по двадцать и более ведер – все это делало жизнь людей тяжелой и неудобной. Вместе с тем, все к этому привыкли и сжились с трудностями, как будто так нужно и должно, всерьез и надолго. За это время, конечно, проводились операции местного значения, т. е. прощупывание сил противника, разведка боем, взятие «языка» и т. д. Успехи наших войск на Сталинградском фронте и наступление нашей армии в направлении Мги в значительной степени укрепили в нас веру в победу и психологически мобилизовали всех для активных действий и на нашем участке фронта. Боевые действия 8-й армии Волховского фронта у Синявинских болот, поддержка, которую мы ей оказывали, позволили нам захватить небольшие группы пленных, которые то ли из страха, то ли из других соображений кричали «Гитлер капут» и говорили, что рады очутиться в плену, и рады, что для них война закончена. На нашем участке фронта стояла немецкая горно-егерская дивизия. Это были отборные солдаты, 20-24-лет, показавшиеся нам поразительно похожими друг на друга.

8-я армия Волховского фронта не могла тогда прорвать оборону немцев, и атака захлебнулась в крови. Соединение с Ленинградским фронтом не состоялось. Войска фронта, включая и 54-ю армию, опять накапливали силы, пополнялись и готовились к генеральному сражению, которое развернулось позднее, в начале 1944 года.

Часто над нашим передним краем фашисты разбрасывали листовки с бездарными глупыми стишками, фотоснимками и воззваниями пленных советских военачальников. На одной листовке был сфотографирован сын Сталина, разговаривающий с двумя немецкими офицерами, а на обороте было напечатано обращение к нашим войскам с призывом сдаваться, прекратить бессмысленное кровопролитие и т. д. Мы смеялись над этим очередным геббельсовским пропагандистским трюком, а бойцы использовали листовки вместо курительной бумаги, в которой ощущалась острая нужда.

В конце 1942 года всему списочному составу дивизии зачитали знаменитый приказ Сталина «Ни шагу назад». Были установлены пулеметные гнезда с заградительными отрядами, имевшими указание стрелять в своих, если будут отступать, в приказе также указывались фамилии генералов-предателей, объявленных злейшими врагами народа. Понятно, что состояние у всех было подавленное, угнетенное, и еще долгое время этот документ обсуждался всем личным составом войск. Необходимо признать, что этот приказ, благодаря совершенной откровенности и четкому анализу событий, сыграл большую роль в тот период боевых операций. Мои письма и фотографии того времени, лучше всего характеризуют настроение, в котором я пребывал в то время. Такое же состояние было присуще подавляющему большинству бойцов нашего фронта.

Когда наши войска на южном фронте освободили г. Краснодар, командир дивизии полковник Кознев решил послать туда человека, чтобы узнать о судьбе своей жены и маленькой дочки, которые находились там во время немецкой оккупации. Он попросил меня помочь с организацией этой командировки и передать часть его личных вещей и офицерского пайка, который ему должны были выдать. Посыльным был выбран личный адъютант Кознева, фамилию которого я забыл. Сам командир дивизии отбыл на маневры-учения, проводившиеся командованием фронта за деревней Глажево, расположенной в 60 км от переднего края. Через пару недель командированный в Краснодар адъютант комдива вернулся, но не один. С ним прибыла жена комдива и маленькая дочка. Прибыли они ко мне в землянку и просили отправить их на КП. За несколько месяцев до этого командир дивизии был легко ранен в ногу и, не желая уезжать из расположения дивизии, остался при медсанбате в отдельной палатке, хорошо оборудованной связью. Для ухода за ним командир медсанбата и начсандив назначили военфельдшера медицинской службы, молоденькую интересную девушку, лейтенанта Нину Фабричникову. Вылежал он в медсанбате около месяца, пока заживала рана, и за это время сблизился с Ниной. Они полюбили друг друга и, когда он выздоровел, то распорядился перевести Нину на КП в качестве медработника. Попросту говоря, она переехала к нему в землянку, жили они как муж и жена, секрета из этого не делали, и никто не осуждал этот факт, ибо все считали нормальным явлением связь сравнительно молодого комдива с военфельдшером. Я очень хорошо относился к Нине и дружил с Козневым, часто обедал у него, играли в часы досуга в шахматы и поэтому я искренне, с большой теплотой относился к ним обоим. Когда, как гром среди ясного неба, ко мне в землянку ввалились жена и дочка Кознева, которых мы никак не ждали, я, признаться, растерялся и не знал, что делать. Из землянки, где жили Кознев и Нина, я велел перевести все вещи Нины (сам Кознев был на маневрах) и ее саму. Жене Кознева я сказал, что еду за ним, просил ее пожить у меня, а сам уехал за Козневым. Когда я ему описал ситуацию, он не на шутку испугался, и мы поехали ко мне. К нашему возвращению Нина уже была в медсанбате, и после обеда Кознев с женой и дочкой уехали к себе. Жена Кознева, довольно интересная внешне особа, произвела на меня очень нехорошее впечатление. Родом она была из Одессы, и ее чисто одесские манеры плюс предубеждение, возникшее из-за того, что, как мне стало известно, она работала в немецком ресторане в Краснодаре, а также симпатия к Нине – невольно сделали меня недругом Евгении Николаевны Козневой. Информация начсандива об истерическом состоянии Нины Фабричниковой еще больше восстановила меня против жены Кознева и немного против него самого, хотя ни он, ни она ни в чем не были виноваты. Но чувству не прикажешь. Жена Кознева через несколько дней узнала все про Нину, уезжать из дивизии не собиралась. Кознев совершенно растерялся, поэтому мы с комиссаром дивизии решили откомандировать Нину Фабричникову в один из госпиталей 54-й армии, что и было сделано. Предварительно мы все согласовали с начсанармии полковником Гущиным, моим близким знакомым. Проводы Нины были не из приятных, и, конечно, в дивизии было немало разговоров. В это же время мы получили приказ провести боевую операцию местного значения на одном из участков 133-го стрелкового полка нашей дивизии. В ходе операции мы потеряли около 40 человек, из которых человек 15 пропали без вести, видимо, попали в плен вместе с командиром роты, который углубился с бойцами в расположение врага. Спустя два дня над позициями войск 54-й армии были сброшены листовки со стихами о Козневе и моральном облике советских офицеров. Эти были стихи о Нине и о жене Кознева – а на обороте – фотография плачущей медсестры и улыбающейся семьи комдива. Разразился невероятный скандал, и Кознева перевели в другую армию. Все эти сведения немцы получили от пленных, захваченных ими при проведении операции накануне.

Член Военного совета генерал-майор Емельяненко упрекнул меня в том, что я не сообщил ему о Козневе и его семье. Я, воспользовавшись приездом Кознева в тылы дивизии, рассказал ему о разговоре с Емельяненко. Кознев истолковал мою позицию неправильно, и мы очень крупно поговорили. После войны он отзывался о моей службе в присутствии моей жены отрицательно, и я считаю, что подобный шаг доказывает его аморальный характер. Пути наши разошлись, а ведь первые годы войны мы очень дружили, общались, и я искренне считал его лучшим командиром, военачальником и офицером.

В 1942 году ко мне в землянку приехали начальник партийной контрольной Комиссии дивизии подполковник Тимошин и майор-инструктор политотдела Соловьев Иван. Мы очень дружили, я заказал обед, и за обедом они предложили мне подать заявление о вступлении в партию. Они заявили, что в такие дни, когда фашисты развернули генеральное наступление и рвутся к Сталинграду, я не должен быть вне рядов партии. И своей боевой работой, ее результатами, очевидными для всех, я эту честь заслужил. И, кроме того, они уже обсудили этот вопрос с комиссаром дивизии, командиром и даже с начальником политотдела армии полковником Котиковым. Признаться, я не был готов к этому разговору и попросил отложить решение этого вопроса на пару дней. Мне нужно было время подумать, а думать было о чем. Ведь побег из концлагеря, аресты, тюрьмы, решение тройки ОГПУ и все прочие перипетии были еще свежи в памяти, иногда вызывали спазмы в сердце и обиду на все и всех. За что я так настрадался? За что моей жене, сыну и близким пришлось столько пережить? Кто в этом повинен? Ведь я не был судим, не совершал никакого преступления и являлся лишь жертвой произвола, беззакония творимого органами – частью системы, которую я защищал добровольцем с первого часа войны. Я, конечно, воевал против фашистов, я их ненавидел лютой ненавистью и в любую минуту готов был пожертвовать жизнью во имя победы, я лелеял мечту о мести на их земле, в их домах, над их чадами и домочадцами. И все-таки обида из-за несправедливости происшедшего со мной была велика и безысходна. Расскажи я Тимошину и Соловьеву о своем прошлом, я уверен, что они приняли бы немедленные меры к моей реабилитации, но я тогда не думал о себе, не такие дни переживал весь советский народ в 1942 году, чтобы заниматься личными вопросами. Я никак не думал, что останусь жив, не чувствовал потребности думать о будущем и в этом, как оказалось впоследствии, была моя ошибка, которая стоила очень дорого мне и моей семье.

Подумать мне разрешили, оба вызвались быть моими поручителями, и я написал заявление. На второй день мне вручили партбилет. Итак, в апреле 1942 года я стал членом КПСС.

Снимок отражает это событие – партактив 177-й дивизии, командующий армии и я, сидящий рядом с ним во время съемки

Почему до 1942 года я не вступал в партию? Связано ли это с моим социальным прошлым, со средой, в которой я рос и был воспитан? На эти вопросы я хочу ответить для того, чтобы попытаться осветить мысли и чувства молодого еврейства той эпохи, в дни Гражданской войны и становления Советского государства.

Местечковая молодежь ненавидела царские порядки, власть, охранявшую таковые, и все то, что угнетало, порабощало и диктовало. Процентные нормы, погромы, дискриминация, дело Бейлиса – все это будоражило, заставляя искать пути борьбы, протеста, восстания и активного сопротивления. Естественно, что несколько революционеров, бывших в нашем местечке, нами обожествлялись, и мы в них верили всей душой и разумом. Это действительно были люди идеи, настоящей ленинской закалки, не щадившие себя во имя свержения деспотизма царя и его продажного прогнившего режима. У меня лично слово «коммунист» ассоциировалось с понятием о высокой моральной чистоте, неподкупности и самопожертвовании во имя свободы, равенства и братства. Такие песни мы тогда пели, такие думы думали и поэтому я в молодости и потом, независимо ни от каких личных условий и обстоятельств, считал, что в партию вступить имеет право только человек исключительно честный, ничем не запятнанный и уверенный в том, что ничто не поколеблет его идею и настрой на борьбу. Сейчас, может быть, смешно читать эти строки, а тогда это было мое жизненное кредо. Не будучи уверен в себе, будучи связан обязательствами перед семьей и домом, я считал, что вступать в партию не имею права. Еще иногда думалось, что меня могут обвинить в том, что я вступаю в партию, чтобы лучше устроиться или занять более ответственное положение. Но в 1942 году, когда страна была в смертельной опасности, наступление врага развивалось успешно, некоторые партийцы теряли билеты – такие случаи бывали, и о них говорили. Предательство высших генералов тогда не было редкостью, и вот в этот момент я и решил вступить в партию, и никто не мог меня упрекнуть в карьеризме и прочих грехах. Наоборот, я хотел погибнуть в бою коммунистом. Все мое поведение на фронте было для партийной организации дивизии открытой книгой, и поэтому они настояли, чтобы я подал заявление, что я и сделал. Но я, видимо, должен был, придерживаясь азов партийной программы, рассказать о своем прошлом, ничего не скрывая. Я этого не сделал и, повторяю, это было моей ошибкой, за которую я впоследствии здорово пострадал. Не сделал я этого не потому, что боялся, а потому, что считал в такие дни неуместным заниматься личными делами. Если бы я хорошенько подумал тогда, многое в будущей моей жизни сложилось бы иначе. Я повторяю: сейчас подобное толкование событий непонятно, ибо понятия другие, молодежь другая и коммунисты не те. Лучшие квартиры, дачи, свои магазины, привилегированное положение в обществе, отсутствие ленинских норм партийной этики и отсутствие простоты, истинной совести большевиков – все этому доказательство. Бытие определяет сознание. В этом большая трагедия нашей страны, народа и будущего партии Ленина. История повторяется. Борьба за власть, репрессии, убийства лучших представителей партии, террор, беззаконие, искажение исторических событий – разве этому учил Ленин? Поэтому, вступив в 1942 году в партию, я был уверен, что, если останусь жив, и мы уничтожим врага в его логове, история, народ нам воздадут, и я буду той маленькой крупинкой, которая также пожнет плоды победы над фашизмом. Но увы и ах. История распорядилась по-своему. Вожди – Сталин и его окружение – негодяй Берия и его банды оценили подвиг русского народа по-своему. Расстрелы, ссылки, тюрьмы, концлагеря были оплатой за ратные подвиги и лишения военных лет. Я это в немалой степени испытал на себе, но не буду забегать вперед. Всему свой час и свое время.

Из писем своей жены я понял, что она голодает и очень нуждается в помощи. Я собрал офицерский паек за два месяца, кое-какие вещи и с разрешения комдива послал своего адъютанта в Благовещенск, где тогда жила моя жена, ее сестра Люба и их родители. Жена работала на Благзаводе с осени 1942 года. Вернувшись в дивизию, Жорж мне сообщил, что моя жена лежит с кровохарканьем, серьезно больна и, наверное, скоро умрет. Я до того перепугался, что поначалу потерял способность не только что-либо делать, но даже говорить. Однако, взял себя в руки, и в тот же день с ведома комдива уехал в штаб армии. Там, при содействии командующего генерал-лейтенанта Рогинского, отбыл в штаб фронта, явился к заместителю командующего фронтом тов. Мехлису и попросил помощи для спасения жены. Он дал указание начальнику санитарного управления фронта тов. Смирнову, и тот послал нарочного, который обеспечил доставку моей жены на курорт Боровое в Казахстане, где она за несколько месяцев перестала харкать кровью и встала на ноги. Все это было сделано оперативно, и большая беда нас миновала. Вот так, приходилось в те дни чрезмерного напряжения сил также переживать и думать о семье и близких. Поистине было много горя, и это еще больше увеличивало ненависть к врагу, которая и без того бушевала в полную мощь.

Не буду описывать отдельные ратные дела в период пребывания в 177-й стрелковой дивизии, где я служил до августа 1943 г. в качестве зам. комдива по тылу.

В августе 1943 г. приказом по армии меня перевели на такую же должность в 285-ю стрелковую дивизию на Белорусский фронт. Великую Отечественную войну я делю на два периода: первый – до перевода в 285-ю стрелковую дивизию, т. е. до августа 1943 г., и второй – с августа 1943 г. и до дня победы. До августа 1943 г. я не задумывался о будущем, жил в смертельной опасности, «горел на работе» и «ковал победу над врагом» на своем участке. С переходом в другую дивизию, будучи уже более опытным в военных делах, лучше разбираясь в происходящих событиях, наблюдая погоню за орденами, причем часто не заслуженными, видя отдельные случаи морального разложения старших офицеров, я начал думать, больше беречь себя, меньше рисковать и служить, как служило большинство. Мечты о победе не исчезли, ненависть к врагу не ослабла, но сам я был уже не тот. Поостыл и стал практичнее и спокойнее. Поэтому в завершающие дни разгрома врага я как будто выдохся, остыл и служил по долгу службы. Уверенность в победе к этому моменту жила в каждом, никто уже не сомневался в том, что враг будет разбит. Ордена меня не интересовали, военную карьеру я делать не собирался, за чинами не гонялся и мечтал лишь скорее собрать разбросанную по стране семью, устроить жизнь и спокойно жить.

Нас передислоцировали на Карельский фронт, мы брали Петсамо-Киркенес в Северной Норвегии, видели этот трудолюбивый народ, относились к ним как к союзникам, уважали дуг друга, и после заключения мира с Финляндией и ликвидации северной группировки врага нас перебросили на 2-й Белорусский фронт.

В апреле 1944 г. я был переведен в 65-ю стрелковую дивизию на 2-й Прибалтийский фронт, где и прослужил до января 1945 года. Потом я заболел желтухой и был отправлен в Москву в центральный госпиталь Советской Армии, где пролежал семь недель, а после болезни был направлен в Гороховецкий военлесокомбинат на должность главного инженера комбината.

Комбинат находился около Горького – там работало около 12 тысяч пленных фрицев и лиц, бежавших при наступлении немцев из Румынии, Польши и других соседних стран. У нас этих людей поместили в лагеря, и они работали на лесозаготовках.

День Победы я встретил в Москве, где меня, как и всех, качали, целовали, поздравляли, и я два дня пьянствовал, обнимал чужих людей, пел песни, радовался победе и истратил все, что я имел и собрал за войну. Всем нам казалось, что мы заслужили отдых, почет и страна, власть, государство нас оценят, позаботятся о нас и воздадут должное за ратные подвиги и лишения, которые мы претерпевали все годы войны. Как оценили наш ратный подвиг, что мы получили взамен, мною будет описано в следующей главе.

Сейчас я коротко расскажу о работе на Гороховецком военлесокомбинате, эксперименте, который я поставил, работая с пленными, а также о своих впечатлениях от общения с бывшими дельцами, которые очутились в лагере при попытке найти у нас защиту от фашистов. Я также коротко хочу коснуться роли союзников в этой войне и высказать свою точку зрения на потери за период войны, опишу порядок получения наград.

На производстве в лесу военнопленными руководили русские десятники, прорабы, которые во многих случаях применяли палки, ругались и выходили из себя. Немцы устраивали организованный саботаж – работать не хотели. Бревно, которое могут легко перенести четыре человека, тащили 10-12 человек и двигались медленнее черепахи. Получалась видимость работы, и никаких результатов. Палки, принуждения, отдельные репрессии, угрозы не достигали своей цели. Я разработал свой метод работы, который в корне изменил положение дел, и через пару недель план выполнялся, и эти же фрицы бегом таскали бревна, не теряя ни минуты зря. Достиг я этого следующими мероприятиями:

1. Всех русских десятников и прорабов устранил с производства.

2. Все руководство всеми работами возложил на инженерно-технический персонал, отобранный из немецких военнопленных по спискам органов безопасности.

3. Ведущую группу инженерно-технического персонала прикрепил к столовой, где мы сами питались, увеличил им паек, обеспечил оборудованным жильем, и на них возложил ответственность за выполнение плана, совершенно не вмешиваясь в их взаимоотношения с массой, которая работала физически.

4. Выявил заправил, которые занимались подстрекательством, и приказом по военлесокомбинату, по согласованию с начальством Москвы, их отправили в Сибирские лагеря, о чем были вывешены объявления, т. е. это было известно всем.

Порядок стал идеальным, и план выполнялся систематически. Если иногда в отдельных случаях и приходилось применять палку или хлыст, то это делали сами немцы. Вот и все.

Бежавших в свое время из Румынии, Польши и других стран Запада бывших капиталистов, деловых людей, среди которых было немало евреев, я использовал в большинстве случаев на хозяйственных, административных и более легких подсобных работах. Все работали, все были заняты, и на комбинате воцарились порядок и дисциплина.

В одном частном разговоре с румынским евреем из бывших богачей я получил комплимент – он заявил, что, если бы я жил в капиталистической стране, с такими организаторскими способностями я был бы крупным миллионером. Мне было приятно это слышать, и, кроме того, жизнь и результаты работы на разных участках производства убеждают меня в том, что его слова, весьма возможно, имели под собой почву.

Будучи заместителем командира дивизии по тылу, немалое время отвечая за материальное техническое снабжение дивизии, я не мог не отдать должное помощи союзников, особенно в делах продовольственного, обозно-вещевого и транспортного снабжения. Американский яичный порошок, мясные консервы, масло, белая мука, обувь, грузовые автомашины и вездеходы, обмундирование, особенно офицерское – все это много лет шло потоком и обеспечивало бойцов рационом приличного содержания. Это сыграло величайшую роль, пожалуй, не меньшую, чем английские истребители и военные корабли, действовавшие на морских и океанских просторах против фашистских подводных лодок и крейсеров. На нашем фронте основное питание обеспечивалось за счет продовольствия Ленд-лиза. Боевой дух наших бойцов – великое дело, но без еды, без этих 108 граммов мясных консервов ежедневного рациона бойца, моральный дух был бы куда ниже, если не предположить худшее. Ведь на голодный желудок, раздетым не долго повоюешь. А ведь это тянулось около полных четырех лет. Те, кто в интересах политики искажает истину, хотят умалить значение Ленд-лиза, делают ошибку и проявляют незрелость мышления. Воины и офицеры хорошо знали и помнят, чье мясо они ели, на чьих автомашинах ездили и чью обувку носили. В конечном счете, фальсификация фактов историей разоблачается. Да и не к чему это делать. Можно любить или ненавидеть капиталистов, но делать это нужно с чистой совестью и чистыми руками.

Мне хотелось бы в конце этой главы изложить собственную точку зрения на три вопроса военного времени:

1. Количество потерь и целесообразность таковых.

2. Методы награждения за ратные и другие дела.

3. Исход войны и анализ событий 1941-1945 годов.

Изложив свои соображения по этим вопросам, я смогу закончить эту главу и перейти к описанию следующих лет моей жизни.

Официальные цифры потерь за период Отечественной войны, обнародованные государственными органами, явно преуменьшены и не соответствуют правде. Первые два года войны наш фронт не вел больших наступательных операций, не было кровопролитных сражений, а последние два года, хотя мы и наступали, но уже научились воевать, побеждать и беречь людей. Можно сделать расчет потерь нашего соединения за всю войну и убедиться, что официальные потери преуменьшены. Фронт простирался на три тысячи и более километров. Линия фронта менялась, но она была всегда, на всем протяжении целой, зигзагообразной и монолитной. Если бывали прорывы, котлы или отступления, все равно фланги соединялись и заполнялись все бреши. Выше я уже рассказывал о колоссальных потерях на Невской Дубровке – не менее 75 % пехоты, разведчиков и саперов мы потеряли в этих боях, за здорово живешь, из-за бездарности военачальников и необдуманности, неподготовленности к операции. Воевали же мы на «пятачке смерти» всего около двух недель. В те дни, когда дивизия была в обороне, ежедневные потери по разным причинам (артобстрел, минометный обстрел, бомбежка, несчастные случаи, болезни и т. д.) колебались между 12-15 человеками, а если бывали разведки боем, бои местного назначения, потери достигали 40-60 человек. А ведь война длилась 1 400 дней. Непрерывным потоком убывали здоровые люди, погибшие в бою, и прибывало пополнение из старшего поколения, выздоравливавшие, частично инвалиды и неоперившиеся юнцы. Приказ Сталина, требующий беречь людей, был получен только в 1943 году.

Почему же так безразлично относились к сохранению живой силы? Это, вежливо выражаясь, можно даже сказать, преступно! Много лучших кадровых военных можно было сохранить при тех же результатах боя, если бы кто-либо об этом думал. Таким образом, 500 дивизий переднего края из расчета 1 400 боевых дней пополнялись и обновлялись не менее четырех раз. Пехоты, разведчиков, саперов и связистов, как правило, выбывало до 40 % списочного состава, артиллеристов – 30-40 %, а остальные части, танковые соединения и авиация – 80-90 %. Уцелели в основном тылы – на 75 % и штабы – на 50 %.

Исходя из этих расчетов, я считаю, что общие потери наших войск плюс гражданское население составляют не менее 40 миллионов человек, т. е. официальные цифры занижены на 50 %. Зачем? Не знаю. Может быть, нельзя было показать нашим недругам реальную картину потерь, влиявшую на баланс сил послевоенного периода? Возможно, причина в этом, но потери значительно преуменьшены.

Я никого не упрекаю и не в обиде на командование, которое обошло меня наградами, но я касаюсь этого вопроса потому, что хочу, чтобы правда когда-либо восторжествовала. Очень часто во время войны людей посредственных награждали, а об истинных патриотах забывали. Поэтому нет ничего удивительного в том, что настоящие заслуги и ратные подвиги не получили должного признания. Вообще во время войны, видимо, не было времени продумывать детали подобных мероприятий, но награды за ратные дела, за трудовые победы – воспринимались весьма серьезно, и было немало обид и разочарований.

Впоследствии приказом Сталина звание Героя Советского Союза присваивалось за преодоление крупных водных преград под огнем противника, а вот, когда форсировали Неву под огнем противника без прикрытия нашей авиации, никто отмечен не был. Все это потому, что из-за плохой подготовки операция не имела успеха. А раз нет успеха, нет и наград. Разве виноваты в этом бойцы и командиры, выполнявшие приказы старшего звена? И наоборот. Целые фронты продвигались вперед, за ними следовало немало соединений и частей, которые активного участия в боевых операциях не принимали, а награждали всех, выполняли приказ формально.

Командиры соединений и аппарат политотделов представляли своих командиров, а командиры подписывали бумаги на работников политотделов. Взаимное представление бумаг в высшие инстанции – а там уже по конвейеру все оформлялось и награды сыпались, как из рога изобилия - независимо от заслуг.

Технические работники 4-го отдела, которые оформляли эти бумаги, включали и себя, хотя они и не нюхали пороха. Я знаю немало случаев, когда при передислокации бумаги посылались в высшие инстанции повторно, а бывало, что одно представление получало тройное награждение. Так один офицер 4-го отдела получил три Ордена Красной Звезды за одно и то же представление общего списочного порядка.

Если в первые два года войны при отступлении наших войск, больших потерях люди, совершившие ратные подвиги, отдавшие жизнь за Родину, не были отмечены, то в последние два года положение резко изменилось.

Мои заслуги за период с 1941 по 1943 год остались почти не отмеченными, а если бы я совершил подобное в 1944-1945 годах, то был бы увенчан высшими орденами. Именно поэтому медаль «За отвагу» и приказ о награждении личным оружием для меня особенно ценны, ибо они были получены в начале 1942 года.

В первые годы войны только Верховный Совет СССР имел право давать награды, а позже эти полномочия передали командирам частей, армий и фронтов. Вот тогда и начались злоупотребления – присвоение орденов людям недостойным, не испытавшим опасности боя и не совершившим никаких трудовых подвигов.

Теперь несколько слов об оценке событий тех лет в печати, кино, на радио и в научных трудах. Все мы помним песни предвоенных лет. Мы пели: «Если завтра война, если завтра в поход…» и т. д. Действительно, весь советский народ, как один человек, встал на защиту Родины. Но как была Родина подготовлена к войне? Что сталось с лозунгом «война малой кровью на чужой территории»? Почему мы воевали на своей территории? Какова была боеспособность нашей авиации, артиллерии и противотанковых средств? Какой из рубежей был укреплен должным образом?

Эти вопросы невольно возникают у всех советских патриотов, и они требуют честного анализа и правдивого освещения, а лакировка событий тех дней наносит огромный ущерб исторической правде и будущему нашей Родины. Ложью, бахвальством ничего не достигнешь. Нужна правда и только правда, какая бы она ни была. Критическое освещение военных событий поможет нам преодолеть самоуспокоенность, бахвальство, самовосхваление и укрепит обороноспособность нашей армии в будущем.

Советский народ не был ни в какой степени готов к событиям, развернувшимся в первый год войны. Подавляющее большинство людей не могло даже предположить, что враг так стремительно будет занимать обширные территории Украины, Белоруссии, Прибалтики, подойдет к Москве и Ленинграду, будет парить в небе над нашими городами и захватывать в плен целые армии во главе с командным составом. Никто не думал, что у нас в Ленинграде могут безнаказанно орудовать шпионы, ракетчики и предатели. Ведь обилие репрессий в довоенные годы якобы показывало, что с внутренним врагом покончено.

А экономика? Голод, лишения, холод – все это было налицо. Немало было и панических эксцессов, по примеру описанного мною выше случая в Автово, в подавлении которого я принимал активное участие. То же самое, по свидетельствам очевидцев, в еще большем масштабе, происходило в Москве… Подобное положение ставило под угрозу само существование нашего государства. Однако мы победили, уцелели и оказались значительно сильней других. Как это случилось, и что этому способствовало? Если снова поддаться словоизлиянию и самовосхвалению, которое имеет место во многих случаях в печати и в официальной версии государственно-партийных органов, тогда можно с уверенностью сказать, что правды нет, она искажена фактически и исторически. А случилось вот что:

Победы Гитлера до октября 1941 года: завоевание Франции, Польши, Югославии, Чехословакии, Норвегии и стран Бенилюкса, эти невиданные блицкриги, колоссальные материальные трофеи, подчинение своей воле стран-сателлитов – Румынии, Болгарии, Финляндии, предательство крупных генералов в Советском Союзе – создали не только у самого Гитлера и его соратников, но и у всех немцев иллюзию немецкой непобедимости и исключительности. Они разжирели, не смогли переварить столь огромную добычу, полученную в столь короткий срок. К тому же немецкая педантичность и самоуверенность располагали к тому, чтобы все подготовить, расчистить и потом по плану двигаться дальше, завоевывая территорию за территорией, страну за страной – и так весь мир. Немцы считали, что наша страна агонизирует и представляет собой второстепенную силу по примеру стран и народов, завоеванных ими ранее. Уничтожение, унижение достоинства целых народов, рас и безнаказанность, с которой это делалось, поощрение убийц возмутили, взбудоражили мир до такой степени, что миллионы людей решили лучше погибнуть в борьбе, чем жить рабами под властью убийц. Гнев народов рос с каждым днем и часом. Росло партизанское движение во всех странах и на всех коммуникациях. Момент внезапности прошел, и приближение русской силы со всеми ее особенностями было для немцев губительно и почти непреодолимо. Подоспели сибирские дивизии, для которых морозы были делом привычным. Потенциал союзников рос не по дням, а по часам. Поставки боевой техники, стратегических материалов, продовольствия росли, и в деле победы над фашизмом Ленд-лиз сыграл огромную роль. Вот это, в первую очередь, и обеспечило победу. Не будь хоть одной из этих составляющих, и результаты могли бы быть иными. Знаменитый приказ Сталина «Ни шагу назад», зачитанный нам на переднем крае, тому доказательство. С беспощадной прямотой и откровенностью в этом приказе были отражены факторы, представляющие угрозу для нашей великой Родины в те незабываемые дни. Одна лишь храбрость русских воинов, одни лишь матросовы, покрышкины и другие герои не могли привести к победе без всего вышеперечисленного. Да и немецкая спесивость, самоуверенность и педантичность стали одним из главных факторов, позволивших нам собраться с силами, передохнуть и перейти в наступление.

Гитлер безусловно мог взять Ленинград и Москву. Это точно. Неизвестно, привело ли бы это его к победе. Но он хотел туда въехать с помпой, как говорят, на белом коне, получить по примеру Варшавы и Парижа ключи с хлебом-солью. А это уже стало несбыточно по причинам, которые сам Гитлер и его вояки подготовили. Они превратились из армии в бандитов, убийц, а убийцы неминуемо должны погибнуть. Возмездие неумолимо и неизбежно. Вот как обстояло дело в действительности. Без союзников нам бы не победить эти фашистские орды при той подготовке, которая позволила фашистам занять такие огромные территории, людские и материальные ресурсы нашей страны. Попытка некоторых историков осветить события и роль союзников по-своему, принизить их вклад в дело победы, неправильна. Я, конечно, высказываю свою точку зрения – точку зрения маленького человека, но участника войны с первого до последнего дня в действующих соединениях.

Однако, вывод, мне кажется, ясен: к войне мы были подготовлены плохо. Органы безопасности работали плохо. Потери мы понесли огромные. Мы много хвастали, занимались бахвальством, преувеличивали свои возможности, недооценили врага, и только русский народ смог это пережить, выстоять и победить. Впредь нужно меньше хвастать, быть скромнее, зорче и осторожнее. На этом я заканчиваю главу военных лет.

Хочу только добавить, что ни разу за дни войны я не только не чувствовал, но даже не думал о том, что я беглый из лагеря, что зовут меня Моисей, а не Юра, что я жестоко пострадал неведомо за какие грехи и что меня может ждать опасность. Когда меня на Красной площади качали и подбрасывали вверх, когда меня целовали в вечер салютов чужие люди, я был преисполнен гордости за свою Родину, партию, в которой я состоял и уже от души верил в великий русский народ, среди которого обрел уйму друзей, фронтовых товарищей. Я верил, что все лучшее впереди, что это право будущего счастья я честно завоевал и заслужил в бою. Если бы я хоть на мгновение думал иначе, я бы легко мог себя реабилитировать и, может быть, избежал бы много из того, что в будущем пережили моя семья и я. В ответ на упреки моей жены, ее укоры в смертных грехах и горе, которое из-за моей беспечности выпало на долю моей семьи, я ссылался на войну, опасность для Родины, на недопустимость в такое время думать о себе, и это казалось всем смешным, неубедительным и глупым. Следуя утверждению, что бытие определяет сознание, нужно согласиться, что я был неправ. Видимо, хорошие поступки людей всегда оплачиваются хуже плохих.

Глава 8

Годы 1946-1951

После победы над врагом я стремился поскорее демобилизоваться и уйти из армии. Обстановку в армии, ограниченность и малокультурность высшего и старшего комсостава, особенно кадрового, я всегда считал неподходящей средой для человека, которому хочется творить, создавать, проявлять инициативу и быть свободным в своих действиях и мыслях. Солдафонство, созданное структурой, муштрой, дисциплиной и постоянным словом «слушаюсь» было не по мне. В годы войны и опасности приписной состав армии выделил из своей среды немало хороших организаторов, героев и подлинных полководцев. Выдвижение меня на должность зам. комдива по тылу вместо кадрового подполковника тому доказательство. Я никого не просил, не стремился делать военную карьеру, и сама жизнь подсказала это решение комдиву и Военному совету 54-й армии.

На одном из партактивов дивизии командующий 54-й армией генерал-лейтенант Рогинский попросил меня порекомендовать ему пару толковых (не кадровых) офицеров на должности заместителей командиров дивизии, в которых армия нуждалась. Разговор происходил во время перерыва. Командующий был на партактиве, и снимки военных лет запечатлели нас рядом.

Я искал пути скорейшего возвращения в промышленность, где после войны всех ожидал непочатый край работы. Работая до войны несколько лет в тресте «Ленлес» и неплохо проявив себя, я часто встречался с зам. управляющего тов. Радчуком И.И. и узнал, что он сейчас, во время войны, был выдвинут на должность зам. наркома лесной промышленности СССР. Будучи в Москве, я направился в наркомат прямо к Радчуку. Он меня встретил очень тепло, и мы вместе составили письмо в отдел кадров Министерства обороны с просьбой откомандировать меня в лесную промышленность, нуждавшуюся в специалистах. Радчук представил меня наркому СССР тов. Орлову Г.М., отрекомендовав как хорошего организатора и специалиста. Нарком Орлов был в генеральской форме и сделал все необходимое, чтобы было вынесено решение Государственного комитета обороны об откомандировании нескольких специалистов в распоряжение наркомата лесной промышленности. Это было в середине 1945 года. 18 июня 1945 года я отнес письмо наркомата в отдел кадров ГАУ, а 20 июня 1945 года я получил на руки приказ за № 510 о своем назначении зам. директора по лесу целлюлозно-бумажного комбината Энсо на Карельском перешейке.

Это был крупнейший комбинат, переданный нашей стране Финляндией при занятии Карельского перешейка, расположенный на границе, где протекает река Вуокса. С нашего берега невооруженным глазом мы наблюдали за работавшими в поле финскими крестьянами.

Директором комбината был назначен старый коммунист, номенклатурный работник наркомата Бисеров, человек спокойный, специалист неплохой, но совершенно не обладавший организаторскими способностями, волевыми качествами и необходимым производственным запалом. Эти черты характера были присущи большинству руководителей послевоенного периода. Они сжились с трудностями военного периода, победа сняла с них опасность санкций и напряжение военных лет, а занимаемое положение в партии и наркомате, связи с высшими членами наркомата позволяли смотреть на фронтовиков свысока, с иронией и превосходством. Фактически же превосходства никакого не было, а были два противоположных полюса – самодовольные ограниченные бюрократы и прибывшее пополнение фронтовиков, мечтающее окунуться в водоворот созидательного труда для побед на трудовом фронте. Первые роли всегда были заняты, и люди, их занимавшие, по сути дела тормозили работу, а не двигали ее нужными темпами вперед. Это определялось также установленной системой ожидания директив, рабского подчинения, боязни, угодничеством перед наркоматом. Сталинское воспитание действовало безотказно, и новым людям, фронтовикам, по-настоящему ходу не давали. Учитывая эти обстоятельства, не удивительно, что долго работать с Бисеровым мне не пришлось, и я дал согласие временно поехать на Южный Сахалин для выполнения спецзадания правительства. Нас, 28 человек, собрали в кабинете наркома СССР, всем снова надели погоны, повысив в звании на 1-2 ступени, проинструктировали, выдали мандаты за подписью начальника тыла Советской Армии генерала-полковника Хрулева, и мы улетели в главный город Южного Сахалина – Тойохара. Начальником группы был назначен полковник Лысков М.И., а я был его заместителем. Фактически на мне лежали все обязанности административно-организационно-хозяйственного руководства всего комплекса работ. В первую группу из 28 человек был включен зам. наркома лесной промышленности СССР тов. Швеков Андроник (отчества не помню).

В нашу задачу входило принять у японской администрации семь крупных целлюлозно-бумажных комбинатов со всеми подсобными предприятиями, шахтами, лесоразработками, транспортом, снабженческими филиалами и базами, местным флотом, зданиями, производственно-техническим аппаратом и рабочей силой. Всю готовую продукцию, сырье мы обязаны были строго учесть, принять и обеспечить отгрузку на материк в наши города. Всю работу необходимо было осуществить, не останавливая производства, на ходу, назначив пока что своих директоров, главных инженеров и других руководителей, прибывших с нами, и тех, кто по нашим заявкам прибудет из наркомата в последующие месяцы.

За исключением нескольких корейцев, все рабочие и административно-технический персонал комбинатов были японцами. Мы совершенно не знали японского языка, а японцы – русского. Пришлось принять в штат двух корейцев, знавших русский, чтобы как-то общаться с японцами. В Москве нас предупредили, что отношения с японцами должны быть вежливыми, корректными и дружественными.

Несмотря на то, что мы были победителями, и Южный Сахалин – вся лесная и бумажная промышленность – принимались нами в виде репарации, как и готовая продукция, и оборудование, – японцы к нам относились лучше, чем к американцам, ибо они все были под впечатлением результатов атомной бомбежки Хиросимы и Нагасаки, принесшей их народу неисчислимые бедствия. Они нам неоднократно об этом говорили.

Для полета на Южный Сахалин нам в Москве выделили самолет американской марки «Дуглас», и летели мы тогда только днем, а ночевали в крупных центрах трассы Москва-Хабаровск. Аттестаты на зарплату и паек были выданы нашим семьям, а нам платили отдельно по шкале выполняемой работы и занимаемой должности. Дорогой мы много играли в преферанс, пили водку и пели песни. Мы также продумывали наши действия и строили, обсуждали планы на будущее.

Управляющим фирмой, ведающей комбинатами целлюлозно-бумажной промышленности, был японец лет 55-58, господин Киносита. Очень вежливый, спокойный, знающий свое дело специалист, пользовавшийся большим авторитетом руководитель.

Фирма имела свой клуб, в котором собиралась высшая администрация комбинатов и деловых кругов японской верхушки. При клубе был неплохой штат поваров, обслуги и, как правило, японцы проводили там время после рабочего дня, играя в шахматы, карты и японские национальные игры. Клуб находился в лучшем месте города Тойохара, в парке, и представлял собой очень удобную гостиницу, которую мы заняли, организовав там главное управление целлюлозно-бумажной промышленности. Там мы питались и устроили свой штаб.

С материка начали прибывать представители всех ведомств и наркоматов Союза, которые под руководством созданного партийными органами Приморского края комитета начали осваивать и советизировать Южный Сахалин как территорию, перешедшую после войны к СССР. Гражданская администрация, прибывшая в этот новый край, координировала свои действия с Военным советом Советской армии, который возглавлял генерал-полковник Леонов, человек честный, волевой, справедливый, хорошо знавший партийную работу. Впоследствии он стал секретарем обкома Приморского края, должность эту занимает и сегодня.

Вся наша группа подчинена была военной администрации, ибо мы все имели командировки от начальника тыла Советской армии, носили военную форму, некоторые имели оружие, а я носил свой бельгийский браунинг, которым меня наградил Военный Совет 54-й армии. Естественно, что мы с начальником группы представились командующему края тов. Леонову, доложили о наших задачах, получили соответствующий инструктаж и обещание полной поддержки. Время от времени мы согласовывали с ним самые важные шаги, связанные с освоением края и эксплуатацией комбинатов. Мы назначили на все комбинаты руководящий состав, отгружали готовую продукцию на материк, осваивали край, организовывали бесперебойную работу комбинатов и медленно, но верно становились настоящими хозяевами острова со всеми его ресурсами и населением.

Советские деньги были в обращении наравне с японской йеной: 1 рубль – 1 йена. В магазинах имелись японские товары, действовали все японские бытовые учреждения, и ритм жизни, заведенный японцами, нами не нарушался. Мы вели себя очень вежливо, жили обособленно, вечерами собирались в своем клубе, где жили, работали, проводили все время и питались. Эксцессов, саботажа, диверсий не наблюдалось, и жизнь вошла в нормальную колею.

Колония русского населения с каждым днем увеличивалась, поток прибывающих из Союза не прекращался, и самый сложный вопрос был, конечно, вопрос продовольственного обеспечения всего населения нового края. В то время в нашей стране существовала карточная система, основные продукты строго рационировались, связь с материком хотя и существовала, но ограничивалась особенностями послевоенной эпохой – политической неясностью во взаимоотношениях союзников и побежденных, а также действующей на острове системой установленных японцами порядков.

На фоне всего изложенного требовалась исключительная осторожность, немалые организаторские способности, умение лавировать, совмещать новое со старым и осмотрительность. Продовольственные ресурсы и материальные ценности обеспечивались за счет больших складов трофейного имущества. Рыбозаводы продолжали работать, и консервная промышленность в достаточном количестве пополняла запасы, что позволяло снабжать население, а бобы, сахар, масло в крупных количествах были на складах, которые охранялись и контролировались военной администрацией.

Мы все приобрели русско-японские словари и на досуге осваивали японский язык, который, правда, нам давался нелегко. Зато японцы значительно быстрее освоили русский язык и очень скоро изъяснялись с нами довольно сносно, правда, с особым акцентом и мимикой, но друг друга мы начали понимать.

Всю нашу группу несколько раз приглашали на банкет к управляющему фирмой господину Киносито, к мэру города и к губернатору.

В знак уважения нам преподносили небольшие подарки, в зависимости от ранга, и старались нас задобрить, елико возможно. Из алкогольных напитков нас угощали виски и сакэ. Виски приносили в больших бутылках, которые у них называются сьо, это 1,8 литра, 50 градусов, а сакэ – это рисовая водка 14-18 градусов, цвета нашего шампанского, но не шипучая.

С большим удивлением японцы смотрели, как мы выпивали большие бокалы виски, не пьянели и вели себя вполне прилично. Они же сами пьянели быстро, пить совершенно не умели, и мы их очень легко спаивали. Из закусок на столе было много блюд из рыбы наваги, приготовленной разными способами, но в очень мизерных порциях. Японцы ловко орудовали своими традиционными палочками, а нам давали вилки и ножи. Было очень смешно, когда кто-либо из русских пытался освоить искусство обращения с палочками вместо вилок, ибо у нас ничего не получалось.

О быте японцев, их чрезмерной вежливости, воспитании детей, взаимоотношениях между собой, трудолюбии, деловитости можно написать целые тома, поэтому я не буду особенно останавливаться на этих вопросах, но в общих чертах свое впечатление я все-таки хочу изложить.

Я тогда говорил своим товарищам, а по возвращении домой – родным и знакомым, и сейчас повторю: это народ с великим будущим. Многому можно у них научиться, и многое достойно подражания. Японцы – народ изобретательный, трудолюбивый, напористый, приторно вежливый, динамичный, заслуживающий уважения и похвалы. Быт, гигиена, простота во всем, целеустремленность и ясность мышления, дисциплинированность и взаимоуважение – это их кредо, их отличительная особенность. Может быть, отдельные черты присущи и другим народам, но все вместе, перечисленное выше – ни один народ этими качествами не обладает в такой степени, как они. Это не преклонение, а факт, жизнь, и нужно этому талантливому народу отдать должное и дань уважения. Если бы им дать простор, волю, территориальные возможности и ресурсы, они бы творили чудеса.

Ко мне лично японцы относились с большой симпатией и уважением по той причине, что на меня была возложена ответственность за обеспечение продовольствием всех рабочих и служащих бумажно-целлюлозной промышленности края, комбинатов и управления, и я всеми силами старался не допустить перебоев, то есть с этим ответственным заданием вполне справлялся. Однажды, когда возникла угроза перебоев, я сам поехал к командующему генерал-полковнику Леонову и добился передачи нам большого количества трофейных продуктов – бобовых и риса. Это основные продукты питания в тех краях.

Совместно с японцами мы разработали планы и правила рационирования этих продуктов и их равномерного распределения среди рабочих и служащих нашей отрасли промышленности. Мне также удалось получить около ста тонн сахарного песка и несколько миллионов банок разных рыбных консервов из трофейных запасов, захваченных во время войны нашими войсками.

Мы все жили в клубе и питались в клубной столовой. Некоторые из руководства русской колонии, других наркоматов, прибывших для освоения края, тоже старались стать к нам на довольствие. Многим я отказывал, контингент нашей промышленности все увеличивался, и забот своих хватало. Поэтому принимать в свой коллектив на довольствие других людей, даже ответственных работников, я не хотел. Начальник нашей группы полковник т. Лысков М.И. все эти вопросы переложил на меня, а сам занимался в основном техническими вопросами, непосредственно связанными с комбинатами. Он часто и много пил, быстро пьянел, и мне не раз приходилось его запирать в комнате, забирать ключ и не выпускать, пока не протрезвеет. Мы с ним очень дружили, и я не хотел, чтобы он попался на глаза японцам в непристойном виде. Авторитет нашей группы, страны я берег как зеницу ока и требовал от всех соответствующего поведения. Денег членам нашей группы хватало, рубль имел хождение наравне с йеной. Вещи стоили сравнительно недорого – и все старались купить, что только возможно.

Я попросил переводчика-корейца направить к нам знакомого торговца-посредника, чтобы он доставал нам все необходимое.

Так у нас появился посредник, который выполнял наши с Лысковым заказы, причем довольно аккуратно и за небольшие комиссионные. Это экономило много времени – мы не ходили по магазинам, как другие.

С ростом русского населения ухудшилось отношение к нам японцев. Причин было немало – жилищного, экономического и этического порядка. На улицах появились пьяные, то тут, то там вспыхивали дебоши, наши соотечественники демонстрировали невоспитанность и грубость – все это не могло не отразиться на взаимоотношениях с японцами.

Что касается нашей группы, я приложил немало усилий, чтобы подобных явлений не было. Мы были победителями, представляли народ великой страны и должны были вести себя достойно.

Все покупки мы старались делать, сообразуясь с традициями этого края – без очередей, без толкотни и мирно. К обслуживающему персоналу в нашей группе относились с уважением, к инженерно-техническому составу комбинатов и управления – как к товарищам, а к рабочим и служащим – с симпатией и дружески. Японцы это чувствовали и отвечали нам взаимностью.

В начале ноября ко мне в кабинет зашел полковник Лысков с двумя незнакомыми людьми. Представив их, он попросил оказать содействие, а сам ушел. Один из пришедших был высокий шатен в кожаном пальто и кожаной фуражке, лет 35-38, лицо располагающее, с открытым, смелым взглядом. Это был полковник МГБ СССР Боровков. Второй – низенький, в военной форме органов госбезопасности, маленькие серые прищуренные глазки, неприятный взгляд, короткие ноги и руки, обкусанные ногти, неискренняя улыбка и еле слышный голос – это был подполковник МГБ по фамилии Узликов, прибывший на Южный Сахалин в качестве начальника управления милиции.

Оба предъявили мандаты, которые были подписаны лично Берией Л.П. В мандате Боровкова было сказано, что ему поручается организовать на Южном Сахалине органы МГБ, МВД и все необходимые учреждения, входящие в сферу деятельности этих ведомств.

Всем организациям, учреждениям и наркоматам предлагалось оказывать содействие Боровкову в его работе. В мандате Узликова было сказано, что он назначается начальником управления милиции и МВД Южного Сахалина.

Прочитав мандаты и, впервые в своей жизни увидев столь грозную подпись бога карательных органов нашей страны – Берии, я попросил их дать мне подумать. Прибывшим нужно было где-то остановиться, но у нас все комнаты были заняты и, кроме того, по письмам наркомата должны были прибыть большие группы административно-технического персонала и т. д. Полковник Боровков просил выделить ему хотя бы временно, на несколько недель, пару комнат, пока он не подберет помещение в городе, где будут размещены учреждения и люди их ведомства.

Мне тут же вспомнилось все мое прошлое – аресты, тюрьмы, лагеря, слезы жены, горе семьи, но я, не подавая вида и не демонстрируя чувств, которые меня обуревали, попросил их зайти за ответом вечером, а сам решил поговорить с Лысковым, проверить свои ресурсы и хорошенько все продумать. Временно я попросил их разместиться на большой веранде, которую комендант здания должен был утеплить, установив две электропечи. По просьбе Боровкова, я также разрешил его группе стать на довольствие при нашей столовой.

В душе моей все было против соседства с этими людьми, я чувствовал, что им верить нельзя, и методы, которыми они действуют и которые, к сожалению, были уже мне знакомы, могут навлечь на меня беду.

Однако, открыто выступить против я не решился, тем паче, что прошлое, побег из лагеря, и рекомендация Лыскова вынудили меня освободить для них две комнаты, уплотнив своих товарищей. Итак, получалось, что в одном доме, рядом с нами расположился штаб органов МВД и госбезопасности во главе с руководителем и доверенным лицом Берии – полковником Боровковым.

Надо сказать, что при этом все мое нутро сопротивлялось страху перед органами, ибо после победоносной войны, моих боевых личных дел, чистой совести, преданности делу, партии и народу, я не желал и не мог себе позволить бояться, кого бы то ни было. Я вел себя независимо, спокойно, с достоинством и выполнял свои обязанности, не думая о гостях, которых устроил рядом с собой.

Подполковник Узликов был заядлым преферансистом, очень жадным и скупым человеком. Волей-неволей пришлось его включать в компанию, которая почти ежевечерне играла в преферанс то у меня, то у Лыскова в комнате. Он играл значительно хуже нас, дрожал при каждом ремизе, чрезмерно волновался и, как правило, проигрывал. Мы часто над ним подтрунивали, иногда и разыгрывали. Он молчал, ибо профессия выработала в нем это умение – молчать, а если нужно – кусать исподтишка.

Узликов готовил удар, которого никто не ожидал и не предполагал. Я же был спокоен, так как, во-первых, не нарушал законов, ничего не предпринимал антигосударственного, был на хорошем счету у командования и, в первую очередь, у генерал-полковника Леонова.

Как я уже говорил, боевые дела недавних месяцев и лет немало способствовали этой уверенности в себе.

Прошлое, урок, который преподала мне жизнь, я игнорировал, сознательно старался забыть и пребывал в уверенности, что это не повторится. Думалось также, что ужасы, перенесенные нашим народом в столь кровопролитной войне, победа, одержанная нами над фашизмом, делают не только нас неуязвимыми, но и органы Берии – снисходительными и честными. Разве мог кто-либо поверить тогда, что в нашей стране надвигается новая полоса террора, беззакония и произвола? Для этого ли мы стояли насмерть, не жалея жизни, крови и всего, что имеем? Разве, вспоминая события довоенных лет, могли мы предположить, что Берия и его молодчики снова вернутся к насилию и произволу? Да, люди, особенно честные, всегда судят о других по мерилу своих поступков, мыслей и совести. В этом ошибка многих миллионов людей, уничтоженных в период культа личности Сталина и его подручных во главе с Берией и компанией. Если бы старые большевики, соратники Ленина знали это, если бы они могли поверить в то, что их будут пытать, превращать во врагов партии, народа и государства, которое они создали и завоевали, разве они допустили бы все это? Они могли, конечно, легко разделаться со Сталиным, Берией и аппаратом опричников. Вся беда в том, что они не верили, не допускали и мысли, что такое возможно на глазах у всех: партии, народа, мира и человечества.

Да, двадцатый век… Ничего не скажешь. Майданек, Освенцим, Гитлер, Сталин, Берия и прочая сволочь в погоне за властью, прикрываясь демагогией и выспренними словами, уничтожили, сгноили лучших сынов русского народа, лучших идейных соратников Ленина и перекроили историю по своей мерке и своему подобию. Сталин породил Гитлера. Западные политиканы, боясь Сталина, поощряли Гитлера, направляя против Сталина и русского народа, а у этого маньяка-бандита голова закружилась от успехов, и он захотел стать владыкой мира, превратив народы в рабов, уничтожая и заливая кровью детей, стариков, женщин рвы Бабьего Яра и наполняя созданные в изобилии лагеря смерти. После войны многие забыли уроки истории, думали, что их это не коснется, расслабились, радея о своем благополучии, и я был в числе этих легковерных оптимистов и, откровенно говоря, дураков.

Как-то за обедом мы оказались рядом с полковником Боровковым, выпивали, беседовали, и я сказал, что мне нравится его спокойствие, такт и, не в пример его коллеге Узликову, честный прямой взгляд и характер, и добавил, что такие люди в органах МВД вызывают доверие граждан к этой организации, решающей судьбы народа. Он явно расчувствовался, и, когда мы уже расходились, бросил мне фразу, заставившую меня насторожиться, но смысл сказанного я понял лишь спустя пару недель.

Боровиков сказал: «Можешь теперь, Юрий Михайлович, быть спокоен». Почему он вдруг это сказал? Что означала эта фраза, почему я должен быть неспокойным? Сразу я как-то не отреагировал на сказанное, а потом было неудобно переспрашивать.

В ноябре 1945 года подполковник Узликов перестал играть с нами в преферанс и вообще держался обособленно. Их группе установили телефон ВЧ, обеспечивавший прямую связь с Москвой в любое время дня и ночи. Начались аресты среди высшего эшелона японской администрации. Наш управляющий фирмой, господин Киносито, был арестован, несколько машин его личных вещей и имущества было вывезено на склады органов МВД. Сам он содержался в одиночной камере местной тюрьмы, оборудованной по образцу японских тюрем. До прибытия группы Боровкова тюрьма пустовала, и не было нужды в персонале, который обслуживал бы это учреждение, являвшееся неотъемлемой принадлежностью ведомства Берии.

В настроениях японской части административно-технического персонала чувствовался перелом – враждебность, молчаливое недовольство, настороженность. Дружеские и доверительные отношения первых недель – испарились. Мы эту тему между собой не обсуждали, но в глубине души уже понимали, что война ничего не изменила, органы вновь взялись за старое и от этих «радетелей» закона и права можно ждать чего угодно, независимо от наличия или отсутствия вины каждого из нас. Снова вступил в силу закон: «Был бы человек, а дело найдется».

Вечером 20 ноября 1945 года все сидели у меня в комнате за ломберным столиком и играли в преферанс. Нас было четверо: Лысков, командир авиаполка местного военного гарнизона, мой большой друг и приятель, один из директоров бумажного комбината тов. Кацнельсон и я. Рядом на столике стояли пара бутылок виски и сакэ, нарезанные ломтиками лимоны. Домашняя атмосфера располагала к шуткам и спокойствию, свойственному людям, отдыхающим после трудового дня на чужбине, вдалеке от семьи, родины и близких. Вдруг раздался стук в дверь, и в комнату вошли два майора из группы Боровкова, которых я тоже хорошо знал. Они подошли к нашему столу и заявили, что я арестован и должен следовать за ними. Наступила мертвая тишина. Все это было настолько неожиданно, что ввергло всех в состояние шока. Я встал со стула, быстро выхватил свой наградной пистолет, бельгийский семизарядный браунинг, взвел курок и дал команду «кругом», предупредив, что, одно неосторожное движение – и я уложу их обоих на месте. Дальше я заявил, что являюсь военным подполковником и арестовать меня может только военная прокуратура, предъявив мне ордер на арест, согласованный с командующим генералом-полковником Леоновым. В комнате воцарилась мертвая тишина. Дуло моего пистолета было направлено в висок одного из майоров. Они оба были вооружены, но у меня пистолет был в боевой готовности, а у них – в кобуре. Им ничего не оставалось, как только выполнить мою команду и удалиться. Все партнеры по преферансу тут же ушли к себе. Я остался в комнате один. Вот когда я очень пожалел, что выпустил их живыми из своей комнаты и сам не покончил с собой. Обида, отчаяние, боль, бессилие вызвали во мне такую бурю гнева, что я был готов на все. Я хотел знать причину подобной ситуации, я никаких грехов за собой не чувствовал, я был зол, растерян и подавлен. Чемодан с лучшими вещами я отнес к семье ведущего повара-японца, жившего в том же дворе, с просьбой спрятать и никому ничего не говорить. Затем вернулся в свою комнату, сел за стол, пистолет положил рядом и стал ждать. В два часа ночи явились уже четыре человека, предъявили мне ордер на обыск и арест, подписанный военным прокурором фронта, забрали все мои вещи, личное оружие, посадили в крытый фургон и увезли в тюрьму, поместив в отдельную камеру, рядом с господином Киносито. Вот я и довоевался. Вот я и получил за заслуги перед Родиной, народом и государством. Действительно, слова, сказанные в 1941 году членом Военного Совета Ленфронта, тов. Кузнецовым А.А., что «Родина и Ленинград Вас не забудут», – сбылись, меня не забыли и решили пополнить мой тюремный багаж японской тюрьмой, одиночкой, вдали от семьи, без объяснения причин и без предъявления обвинения. Все, как и прежде: снова меня арестовали, обвинение не предъявлено, причины мне не объяснили. Подлинная демократия и защита прав человека.

Через пару дней в тюрьме я узнал, что арестован один член нашей группы - офицер по фамилии Сандлер, житель Москвы. Он ранее работал в Наркомбумпроме СССР в аппарате снабжения, и его откомандировали с нами в качестве моего помощника. Парень он был ходовой, деловой, но я мало с ним общался, он выполнял отдельные поручения, связанные с обеспечением контингента японских рабочих на бумкомбинатах.

На второй день ареста я потребовал бумагу и карандаш и написал заявление на имя Боровкова с просьбой объявить мне причину ареста, заключив свое заявление угрозой, что, если в течение суток мне не предъявят обвинение, я объявлю смертельную голодовку. Они, видимо, считали, что я блефую, но на второй день я отказался принимать пищу, воду, лег на пол и не двигался, чтобы сохранить запас сил и уменьшить потребность в еде.

В свое время в Москве я уже голодал, правда, не более суток. Это было на Лубянке в главных подземных казематах МВД, и мне казалось, что единственный вид борьбы, которым я располагаю – это голодовка. К тому же мне опротивела жизнь под лучами солнца Берии и его банды. Описывать свои мысли, переживания и сожаления я не стану, ибо они могут быть правильно поняты только тем, кто, как и я, это испытал, причем после триумфа победы над фашизмом, будучи одним из активных участников военной эпопеи.

Доброволец № 1 Петроградского района города Ленинграда. Полковник райвоенкомата, к которому я влетел с просьбой немедленно отправить меня на передний край, так и сказал: «Я ценю Ваш патриотический порыв, но у меня нет указаний о добровольцах. Когда я получу такие указания, я вас вызову». Сколько же раз моя жизнь висела на волоске? Сколько раз судьба хранила меня от гибели – и все только для того, чтобы молодчики Берии меня угробили неведомо за какие грехи. Конечно, хотелось бороться, стрелять в негодяев и защищать свое человеческое достоинство. Ведь я, как и многие другие, не знал, что Берия – враг и негодяй. Мне думалось, что он лично, как и Сталин, не знает правды. Мне думалось, что это аппарат и несовершенная система контроля тому виной. Временами, правда, становилось не по себе от невольных выводов рассудка и логических умозаключений, но сомнения не были окончательно сформулированы в убеждения. Очень хотелось верить, что это ошибки и происки внешних врагов, действующих исподтишка, направляющих карающий меч Фемиды против лучших сынов нашей великой Родины.

На четвертый день голодовки меня вызвал к себе начальник тюрьмы и предъявил обвинительное заключение из трех строчек, в которых было сказано, что я занимался разбазариванием материальных ресурсов государства при карточной системе, существовавшей тогда в нашей стране, и при строгом рационировании продуктов питания. На мой вопрос, в чем конкретно это выражается, мне ответили, что по существующему положению они вправе две недели не сообщать мне деталей, и что за этот срок они все проверят и тогда меня вызовут для подробного разговора. Меня также предупредили, что если я не прекращу голодовку, меня будут кормить насильно. Я обещал две недели ждать, голодовку прекратить, но предупредил, что ровно через две недели я объявлю повторную голодовку, всерьез и надолго. Я им заявил, что вины за собой никакой не чувствую и что инициаторам моего ареста придется расплачиваться за произвол и насилие над членом КПСС и офицером Советской Армии. Я также попросил предоставить в мое распоряжение несколько тетрадей, конвертов и чернила. Меня отвели в камеру, принесли продукты, бумагу, чернила, и я решил любым путем установить связь с Лысковым, Москвой и добиться своего освобождения. Мне очень хотелось, чтобы Лысков связался с генералом-полковником Леоновым, на помощь которого я рассчитывал. Я вообще не мог понять, почему тов. Леонов не вмешался в это дело и допустил мой арест.

В общем, обвинительное заключение ничего не прояснило. Каким я занимался разбазариванием? Какой ущерб нанес государству? При всем моем воображении найти объяснение случившемуся я не мог. Я вынужден был ждать и терпеть.

Через неделю меня вызвал для допроса майор из группы Боровкова. Он требовал, чтобы я ему признался в своих прегрешениях и сообщил, какой объем продуктов незаконно израсходован в нашей столовой. Мне просто стало смешно. Директор столовой была женой одного из офицеров, прибывших с нашей группой. Она сама выписывала продукты, следила за их расходованием, отчитывалась перед бухгалтерией и, самое главное, все знали, что она живет с Боровковым, изменяет мужу. Мое участие в делах столовой ограничивалось разрешением поставить на довольствие прибывающих на Южный Сахалин ответработников. Майор явно был раздосадован моим поведением и заявил, что, поскольку столовая находится в моем подчинении, я должен нести ответственность за разбазаривание продуктов. На это я ответил, что мне такие факты неизвестны и что Боровкову лучше знать о делах директора столовой, учитывая их близкие отношения. Майор потребовал письменных объяснений, но я ему заявил, что никаких показаний ему или другому сотруднику органов Берии давать не буду. Я военный, и показания буду давать только органам военной прокуратуры. На этом мы расстались.

Вернувшись в камеру, я в течение двух суток написал большое письмо в адрес Берии, передал его с одним заключенным, попросив опустить в почтовый ящик за воротами тюрьмы, ибо он имел право свободного передвижения. Я описал в своем письме все случившееся со мной, квалифицировал действия Боровкова как акт произвола, а действия Узликова – как акт личной мести за проигрыши в преферанс и требовал, чтобы меня освободили, а этих лиц наказали.

Как потом выяснилось, все мои письма, попадали в руки тех же Узликова и Боровкова. Время шло, а результатов никаких. Тогда я объявил повторную голодовку, требуя следователя военной прокуратуры или немедленного освобождения. Никакой пищи, даже воды, я не принимал. Так я дошел до степени полного истощения, бессилия, жил как бы в забытьи. Перед глазами стлался туман, мысли путались, но мне хотелось либо свободы, либо смерти. На шестой день повторной голодовки ко мне в комнату ввалились два надзирателя тюрьмы и женщина-врач, с которой я был ранее знаком. Ей было около сорока – славная, спокойная и неглупая, она заявила, что получила приказ меня кормить насильно – через прямую кишку с помощью зонда и, что если я буду сопротивляться, надзиратели меня свяжут, но приказ она вынуждена будет выполнить. Я ей ответил, что добровольно есть не буду, даже если мне угрожает смерть. Меня связали, и, как клизму, она ввела мне какую-то жидкую кашу. Надзирателей она попросила уйти, а сама осталась около меня подежурить. Когда мы остались одни, она мне шепотом рассказала суть моего дела. Официально мне инкриминировалось изнасилование шестнадцатилетней японки, официантки нашей столовой. А также перерасход сахарного песка. Якобы, в нашей столовой песок расходовался не по государственным нормам, его насыпали в сахарницы, стоявшие на всех столах, в неограниченном количестве. Будто бы это составляет расход более 100 кг сверх нормы.

По пункту изнасилования ей поручили обследовать японку и составить акт. Она это сделала и выяснила, что эта японочка – девственница, еще не потеряла невинность. По вопросу перерасхода сахарного песка ведется бухгалтерская ревизия, но результаты ей пока неизвестны. Доктор также рассказала, что все возмущены этим делом, мне сочувствуют, и некоторые офицеры нашей группы написали в Москву коллективную жалобу Сталину и Берии. Только после этого я понял, почему меня арестовали с согласия Военного Совета фронта. Если бы Военному Совету не представили версию об изнасиловании малолетней японки, санкцию на мой арест представителям органов не дали бы. Для фабрикации этой лжи они использовали показания двух бывших русских девушек, детей эмигрантов, которые занимались проституцией в одном из домов терпимости – девушки подписали все, что им велели.

Теперь о перерасходе сахарного песка в столовой, где наравне с нашей группой на довольствии состояла вся группа Боровкова, которая и насыпала сахар в чай из тех же сахарниц. Действительно, я решал, кого ставить на довольствие, забрав при этом у него аттестат на продукты, которые передавались в столовую, в общий котел. Что касается сахара, у нас были большие запасы трофейного песка, других разных продуктов, которые еще не успели полностью взять на учет. Так при чем здесь я? Ни зав. столовой, ни бухгалтерии я не давал распоряжения перерасходовать продукты.

Врач ушла, я ее поблагодарил за информацию и обещал сохранить все в тайне, но голодовку я не снял. На седьмой день я совершенно ослаб, лежал пластом и требовал следователя военной прокуратуры.

В два часа ночи ко мне ввалились двое молодчиков из группы Боровкова, подняли с пола и потащили в кабинет начальника тюрьмы. Вся группа с Боровковым во главе была в сборе. Меня усадили, и начался разговор. Я был совершенно измучен, но ясность мышления и память работали отлично. На вопрос Боровкова о моем самочувствии я ответил, что издеваться над собой не позволю, что я не заслужил подобного отношения, что голодовку я не прекращу ни под каким нажимом, что я требую немедленно передать мое дело в руки военной прокуратуры фронта, что приведет к моему немедленному освобождению и реабилитации. Они переглянулись, и Боровков сказал: «Завтра Вас будет допрашивать зам. военного прокурора фронта, но я рекомендую Вам прекратить голодовку и постараюсь помочь, даю честное слово». Подумав, я решил согласиться и стал ждать.

В 11 часов утра следующего дня меня накормили, побрили и опять повели в кабинет начальника тюрьмы. На этот раз за столом сидел подполковник в армейской полевой форме, лет 40-42, очень славный человек с открытым взглядом, а на столе лежало мое дело, которое уже было довольно объемистым, ибо в папке находились все письма, описи бумаг, анкеты и т. д. Он встал из-за стола, подал мне руку, предложил курить и заявил, что генерал поручил ему срочно заняться моим делом и в 24 часа доложить свою точку зрения. Он мне рассказал то, что я уже знал из рассказа любезного доктора, сказал, что ему все ясно, но если я хочу что-либо дополнить, он с удовольствием меня послушает.

Я ему сообщил, что свой арест я объясняю двумя причинами. Во-первых, молодчикам Боровкова хотелось продемонстрировать Москве кипучую деятельность, а также присвоить мои вещи, поэтому они состряпали грязную провокацию. И, во-вторых, Узликов мне мстит за проигрыш в преферанс и довольно язвительные насмешки, которые я себе позволял во время игры. Подполковник записал сказанное мною, спросил, в чем я нуждаюсь, и сказал, что сегодня же доложит генералу и Военному Совету свои соображения. Он пояснил, что считает мой арест грубым произволом, но, поскольку Боровков наделен большими полномочиями самого Берии, он рекомендует мне дела не затевать, а просто уехать с Южного Сахалина. Я его от души поблагодарил, и мы расстались.

На второй день меня освободили, вернули личное боевое оружие, вещи, документы, партбилет, и я отправился в комнату, где жил ранее.

В общей сложности я просидел в тюрьме, построенной японцами, около семи недель, перенес две голодовки и, оказалось, ни за что. Я даже не смог сам себе объяснить, по какой причине со мной так поступили. Сандлера выпустили в тот же день, тоже без объяснения причин. Господин Киносито оставался в одиночной камере, но через пару дней, как я узнал, его отправили самолетом в Хабаровск в казематы госбезопасности.

Я забыл фамилию подполковника военной прокуратуры того края, но всю жизнь вспоминал его с большой теплотой и благодарностью. Он мне вернул какую-то веру в людей и закон, которую я совсем потерял. Дай Бог ему и его потомству счастья и здоровья.

Выше я писал, что перед арестом я отдал на хранение повару-японцу чемодан вещей. Когда я пришел к нему, он заявил, что, испугавшись обыска и санкций МВД, все вещи, включая чемодан, сжег в печке. Он выгреб золу, в которой валялись металлические части фотоаппарата и что-то еще. Я пригрозил, что потребую его ареста, если он не вернет мне вещи. Кое-что он, конечно, вернул, а самое ценное пропало.

Через три дня я улетел в Москву, возиться со всем этим не хотелось – я махнул на все рукой. Однако перед отъездом я отправился навестить своего освободителя – взял бутылку виски, коробку конфет и решил поблагодарить его за человечность и восстановленную справедливость. Подполковник принял меня запросто, тепло, мы распили виски, а перед уходом, понизив голос, он сказал, что Военный Совет и главный прокурор имели с Боровковым крупный разговор по моему вопросу и что Боровков по-прежнему считает меня виновным в допущении перерасхода сахарного песка в столовой. Также шепотом он меня предупредил, что возможна новая провокация, просил вечером в одиночку не ходить и скорее уехать на Большую землю.

В тот же вечер по случаю освобождения нас с Сандлером пригласил к себе домой на пульку полковник, командир авиационного полка истребителей. Четвертым был пехотный генерал-майор, командир одной из дивизий фронта, дислоцированной на Южном Сахалине. Когда мы с Сандлером подходили к дому полковника, то увидели, что недалеко от входа в дом какие-то военные затеяли ссору и драку. Это было специально устроено группой Боровкова. Предупрежден – значит вооружен: мы остановились шагов за десять, ожидая, когда они уйдут от дверей дома, куда мы должны были войти. Один офицер криками подзывал нас, якобы прося защитить от бандитов, а двое других его «избивали». Сандлер был готов ринуться на помощь, я его удержал, вынул пистолет и трижды выстрелил поверх их голов. Они тут же разбежались. Полковник с генералом выскочили из дома, нас встретили, успокоили, но я думаю, что на меня готовилось покушение – боялись моих действий в Москве. На аэродроме я получил подтверждение своим опасениям. Полковник сказал, что я был прав и что, если бы я подошел к этой группе, меня бы зарезали. Это все было подстроено. Этот инцидент убедительно доказал, что в отношениях между военной прокуратурой и аппаратом МВД и МГБ не все гладко. В военной прокуратуре были и есть люди с совестью, с партийной закалкой и правовой моралью, а в органах можно творить произвол и ни за что не отвечать. Время, обстоятельства и система создали орган с абсолютной, неограниченной властью, укомплектовали этот орган негодяями, карьеристами и молодчиками, которых на пушечный выстрел к себе не допустил бы великий чекист и коммунист, соратник Ленина – Ф.Э. Дзержинский. Если после войны, невзирая на мои заслуги, со мной могли так поступить, значит, подобное могло произойти с кем угодно.

Разговаривая с двадцатым веком, я спрашиваю, чем объяснить эту ситуацию? Существуют ли право и закон? Кто ответит за беззаконие и произвол? Вот в подобном духе я написал письмо в адрес Сталина, а копию отправил Берии с требованием наказать виновных. Еще одну копию письма я вручил наркому лесной и бумажной промышленности СССР тов. Орлову Г.М. лично в его кабинете, куда меня привел его заместитель по кадрам тов. Радчук И.И. Орлов имел прямую связь с Берия, он был его протеже, это все знали, и иногда он даже любил этим похвастать. Сделал ли что-либо Берия? Наказали ли Боровкова и Узликова? Я не знаю. Думаю, что ничего с ними не случилось, ибо дальнейшая моя судьба, связанная с южно-сахалинской эпопеей, этому доказательство. Видимо, Боровков и Узликов не успокоились. Они не смирились с поражением, а средств и возможностей угробить любого человека и довести свой черный замысел до конца они имели достаточно. Но я не буду забегать вперед. Мое дело стало широко известно в наркомате, меня чуть ли не чествовали как героя. Лысков, который сам видел, как я угрожал оружием молодчикам Боровкова, убедившись, что я победил органы, перед которыми все так трепетали, рассказал руководству наркомата о проделанной мною работе и сделал меня героем дня.

Мне предоставили двухмесячный отпуск, чтобы я пожил с семьей и пришел в себя, а 12 июня 1946 года я получил приказ наркомата за №  559 о назначении меня начальником строительства дома отдыха на острове Валаам. Командировка на Южный Сахалин, вылившаяся в такую историю – приезд группы Боровкова, мой арест, последующее освобождение и, наконец, материалы, сфабрикованные органами по делу, показали со всей очевидностью, что никто в нашей стране не застрахован от произвола, беззакония, горя и несчастья. Органы МВД и МГБ были наделены неограниченной властью, дававшей им возможность сделать с любым человеком в нашей стране все, что им вздумается. Причем, чтобы не было сомневающихся, принято было прибегать к очернению арестованного бытовой грязью, сплетнями и т. д. В моем случае они придумали изнасилование японки, которая, к счастью, оказалась девственницей, что вообще является редкостью особенно для бедных и среднего класса японских девушек в возрасте 16 лет.

Написав это письмо Сталину с копией – Берии, я думал, что происшедшая со мной история – произвол отдельных лиц органов безопасности и МВД. Я никак не мог думать, что это – система и что советским народом в целом, людьми нашей страны, спокойствием, жизнью распоряжаются враги партии, дела Ленина и революции. Теперь, после смерти Сталина, расстрела Берии и многих его подручных всем известна правда, а тогда многие сомневались, не допускали мысли и не понимали всего ужаса происходящего. А ведь это продолжалось не год и не два. И если довоенные процессы и массовые аресты, репрессии и расстрелы можно было хоть как-то объяснить, то после победы, после стольких мук и горя творить произвол над активными участниками победы, над лучшими сынами Родины – это чудовищно и не поддается никаким объяснениям.

И, главное, творят это молодчики, не нюхавшие пороху, не видавшие ни горя, ни переднего края. Есть ли после этого мерило, определяющее степень произвола, которому подвержена наша страна, великий русский народ, народ-герой, победитель? Неужели это закономерность всех революций? А если так, то какой прок в борьбе, которая извечно ведется между умными и дураками, между победителями и побежденными? Что нужно сделать? К чему идет человечество? Вот какие мысли одолевали меня в часы рассвета, бессонных ночей, да и просто досуга. Я не хотел мириться с простыми объяснениями, которые были в ходу в те дни. Я искал выхода, и уверен, что был не одинок, так думали миллионы людей, а вместе с тем существовавшая система слежки, страха, произвола и карающий меч в руках бандитов подавляли все живое, даже мысль. Вот каково было после войны, и как сложилась ситуация для ее победителей. Все были во власти Берии и его банды безыдейных опричников. Фабриковать дела, мучить людей не за проступки, а для видимости работы, ради оправдания должности, из любви к искусству.

Но жизнь есть жизнь. Человеку требуется кушать, пить и жить. Поэтому нужно устраиваться и продолжать в ногу с этим поганым веком идти, строить, работать, кричать «ура», хлопать в ладоши и бояться всех и всего. Так поступали у нас все, и я не исключение. Вот так сложилась моя жизнь в 1946 году, когда я получил назначение начальником строительства на остров Валаам.

А ведь все эти годы я тащил еще один груз – груз прошлого – побег из лагеря, неотбытый срок, полученный неведомо за какие грехи. Постоянный страх с оглядкой на сзади идущих, чрезмерная подозрительность и чувствительность – вот каков стал мой удел. Но надо было жить, ибо я человек, член КПСС, старший офицер запаса, глава семьи, у которого есть определенные обязанности. И вот, отдохнув после южно-сахалинского «курорта» в японской тюрьме, я забрал семью и уехал к новому месту работы, на остров Валаам.

Остров этот окружен бурными водами неспокойного Ладожского озера, и это рождало надежду, что, авось, меня не достанет карающая десница ХХ века, не дающая мне покоя независимо ни от чего.

Я убеждал себя, что нужно унять свой бурный нрав и понять, наконец, что выжить может только тот, кто молчит, не анализирует событий, а лишь рабски преклоняется перед начальством, стараясь жить со всеми в ладу. Есть такая категория людей в нашей многострадальной стране. Но нет, пожалуй, ни одной семьи, которая не пострадала бы в эти годы – если не сам глава семьи, то близкие родственники или друзья. Страх при стуке в дверь испытали почти все, даже сами палачи. Система, созданная Сталиным и его соратниками, действовала безотказно, не обеспечивая, однако, исполнителям безопасного будущего. Единственное, перед чем она пасовала – это болезни и смерть, от которых никто, не взирая на лица и занимаемое положение, не был застрахован. Эти напасти поражают диктаторов и убийц наравне с простыми людьми. Ко мне, несмотря на пережитое, болезни не приставали, и я, как ни странно, физически чувствовал себя неплохо.

Вокруг острова Валаам располагался целый ряд бумажных комбинатов, институтов Ленинграда, разных госучреждений, поэтому было решено создать там большой спортивный и культурно-бытовой комплекс.

Мне предстояло решить эту задачу от начала до конца. Необходимо было представить проект приказа по министерству, оформить финансирование, утвердить штаты и приступить к интенсивному строительству. В качестве рабочей силы мне выделили 400 военнопленных из Финляндии. На начальном этапе финансирование стройки обеспечивалось приказом министра Союза и составляло два миллиона рублей. Ориентировочная стоимость всего строительства должна была составить 20-22 миллиона рублей. Министр заявил, что будет ходатайствовать перед Советом Министров СССР о предоставлении этой суммы и, если нужно будет, пойдет лично к Сталину, но добьется необходимых ассигнований.

За две недели я все оформил, набрал штаты, создал организационный аппарат управления и строительства, открыл финансирование, получил рабочую силу, организовал курсы по разным специальностям строительного профиля, арендовал пароход для передвижения по Ладожскому озеру из Сортавала, и работа закипела на полную мощность. Когда мы прибыли на Валаам с группой архитекторов и аппаратом управления, всех поразила необычайная красота этих мест. Монахи, жившие там, создали хозяйство, могущее при желании прокормить немалый контингент людей круглый год за счет ресурсов края. Подсобное хозяйство состояло из 140 коров, нескольких десятков свиней, обилия вкусной рыбы, обрабатываемой на рыбозаводе, садов – более 1 000 яблонь, черешен, вишен и т. д. – все это обеспечивало хорошую базу для организации на острове дома отдыха для 500 человек круглый год.

Постройки острова, сам монастырь, гостиница и ряд других помещений при соответствующем ремонте и разумной планировке позволяли избежать строительства новых объектов. Единственное, чем эта затея не оправдывала себя – это климатические условия и транспортировка отдыхающих во все времена года. Имея аэродром, вполне оборудованный, и средства транспортировки круглый год, перевалочную базу типа гостиницы в Ленинграде, большие запасы продовольствия, медикаментов, возможно было эту задачу решить по плану, намеченному наркоматом. Однако в те дни были более важные задачи народнохозяйственного плана, и поэтому многие понимали, что правительство откажет наркомату в просьбе о выделении такой огромной суммы для социально-бытовых нужд трудящихся. Выделенные волей министра два миллиона рублей быстро таяли под напором моих организационных мероприятий и полного разворота работ. Так оно и получилось. Деньги иссякли, а Совет Министров в финансировании отказал. Пришлось все имущество передать ближайшему бумкомбинату Питкеранта, а стройку законсервировать. Эта непродуманная затея министра Орлова закончилась позорно. В бытность его министром Союза, много было таких непродуманных поступков и пустых трат народных средств.

В процессе передачи материальных ценностей законсервированной стройки Питкерантскому комбинату, т. е. в марте 1947 года, в городе Сортавала представитель МВД Карелии меня арестовал и поместил в камеру Сортавальской милиции для этапирования на Южный Сахалин на основании прибывшего оттуда письма Боровкова-Узликова по делу, которое в свое время было прекращено военной прокуратурой. Молодчики Берии решили меня проучить, используя несовершенство правовых норм страны, добиться своей цели новым путем, который был мне неведом. Виноват я или нет, это неважно, главное – унизить, уничтожить строптивого человека, который путем голодовок и борьбы вырвался из их рук и уехал к семье. Такого они простить не могут, ибо всегда во всем победа над человеком оказывалась за ними, а тут вдруг получилось не по их канонам. Потом, видимо, из Москвы прибыли запросы по моим жалобам в адрес Сталина и Берии, где я слишком резко ставил вопрос о защите прав советских людей от людей типа Боровкова и Узликова, добиваясь ответа, есть ли вообще право и закон?

Теперь, зная по обилию материалов, что такое право и закон в те дни и что такое человек, что звучит гордо, как писал Горький, понятно, что было смешно думать и надеяться на право и закон. А тогда, при всей очевидности фактов произвола и беззакония, все равно не думалось, что государство может существовать и существует, основываясь только на произволе и беззаконии.

Итак, очередной тур тюрем, арестов, этапов, передач, слез жены, горя родных и близких, шепотков и улыбок людишек и бессилия, которому название – ХХ век. Еще не испытал я камеры Петрозаводской тюрьмы, предварилки Сортавалы, соскучился по камерам ленинградских Крестов и вот, извольте. Попробуйте и это блюдо. Получается, что для меня наступил период жизни, когда мое знакомство с тюрьмами мест и краев, где я работаю, обязательно, независимо от того, совершил ли я что-либо противозаконное или нет. А ведь к трудовой моей деятельности, к морально-политическим поступкам придраться было нельзя. Ничего, кроме похвалы и благодарности, в любом правовом здоровом обществе и государстве мои усилия не заслуживали бы.

Бедная моя жена! Снова ей пришлось обивать пороги правовых учреждений, плакать перед разными прокурорами, ответработниками, искать защиты, смотреть на мир расширенными от страха глазами, стыдиться неведомо чего – своего мужа, судьбы, окружающих и страдать, страдать и страдать.

Вот какую победу одержал я в борьбе с фашизмом… А ведь я сам ищу объяснения и причины столь мятежной судьбы. Что я совершил противозаконного? Почему меня обыскивают своими грязными руками разные людишки? Почему мне плюют непрерывно в душу? Почему моя простая одежда подвергается шмону, как говорят в тюрьме? Почему? Почему? Боже мой, сейчас, когда пишешь, думаешь о своей жизни, снова переживаешь четверть века спустя эти муки обиды и боли за прошлое бесправие и несправедливость. Я ведь не состоял ни в каких контрреволюционных организациях, не нарушал законов страны, работал не за страх, а за совесть, моей работой все были довольны. Вступил в партию весной 1942 года, перед боем, в самые тревожные для нашей Родины дни, защищал народ, не щадя своей жизни и – снова тюрьмы, горе, слезы, стыд и обиды. Как это можно осмыслить? Что сказать своему поколению? Кто позавидует такой судьбе? Кому хочется на таких началах строить коммунизм? А ведь это еще не все. Еще предстоят годы дальнейшей жизни в этом благословенном обществе. Что же, буду излагать свое повествование в хронологическом порядке так, как я запомнил свою непутевую жизнь.

Через тюрьмы, этапы, шмоны и унижения я двигался, вернее, меня везли на Южный Сахалин к моим заботливым «друзьям» Боровкову и Узликову. Они, видимо, разговор со мной еще не закончили. А раз я им нужен, значит средства доставки, доступные им и только таким, как они, действовали безотказно. А ведь время, проведенное в этапе, самое страшное и тяжелое из всего арсенала пыток, которые так изощренно создало современное общество, строящее коммунизм. Не знал великий Ленин, что его светлые идеи, за которые он отдал жизнь и всего себя, будут так извращены и использованы его приближенными. Следовать этапом из Сортавалы на Южный Сахалин – это значит быть в пути не менее трех месяцев, пройти через тюрьмы и пересылки всей Карелии, Центральной России, Сибири и Южного Сахалина. Это значит непрерывная цепь унижений и обысков, окриков и издевательств, муки жажды, общение с грубостью и произволом в самом натуральном его виде. Правильно рассчитали мои «друзья» из органов МВД Южного Сахалина, Боровков и Узликов. Пусть он помучается, а если выживет, мы его тут доконаем. Какими материалами они руководствовались? Почему дело, которое прекратила военная прокуратура, после чего мне вернули оружие, партбилет и вещи тот же Боровков и Узликов, вдруг ожило? Для меня это было загадкой, и даже предположительно я не мог придумать правовой вариант, дающий возможность этим молодчикам так со мной поступать. Я понимал весь ужас, в котором я очутился, не ведая причины.

Я решил бороться. Я попросил жену отправиться в Москву и написать секретарю ЦК КПСС тов. Кузнецову А.А. просьбу о расследовании этого дела на месте, не допуская моего дальнейшего следования по этапу в Южный Сахалинск. Я просил в письме к тов. Кузнецову указать эпизод, в котором я принял активное участие около Автово в 1941 году, после которого тов. Кузнецов нас поблагодарил и сказал, что Родина нас не забудет.

Получив это письмо, тов. Кузнецов сразу же дал указания Генеральному прокурору СССР лично расследовать это дело, меня задержать, не этапировать и доложить о результатах ему. Заработала юридическая машина Генеральной прокуратуры СССР, мое дело было затребовано в Генеральную прокуратуру. Распоряжением Генерального прокурора оно было передано для рассмотрения в главный следственный отдел, которым руководил известный следователь, писатель Лев Шейнин. Он вызвал меня для допроса и вместе со своим заместителем Альтшулером, дважды поговорив со мной, дело за отсутствием состава преступления прекратил, и меня освободили.

Спасибо тов. Кузнецову А.А., настоящему большевику-ленинцу, который так быстро и оперативно откликнулся на мой зов о помощи и помнил меня по событиям грозных дней 1941 года.

А если бы не он и его резолюция, что было бы со мной, разве я писал бы теперь, спустя 20 лет, эти воспоминания? Однако, бериевский произвол и террор тех дней не минули и тов. Кузнецова, несмотря на его должность в высшей иерархии партии большевиков. Он был расстрелян как враг народа вместе с лучшими сынами России, партии Ленина и народа. Сейчас он посмертно реабилитирован. Вспоминая его скромность, присущую настоящим большевикам Ленинской гвардии, думаешь, что это были люди идеи, чести, правды и справедливости. И только за свои идейные качества они оказались не ко двору и уничтожались бандой опричников МГБ и МВД, возглавляемой Берией и поощряемой Сталиным.

Вечная Вам память и благодарность, тов. Кузнецов А.А. Да будет земля Вам пухом. Страшно представить себе минуты расстрела таких людей руками той партии, которую они создали, возглавили и которой они верили.

Мне запомнился удивленный взгляд тов. Шейнина после того, как он ознакомился с моим толстым делом и тем, как я пытался бороться с опричниками Берии. Улыбнувшись, он сказал, что не видит причин этапировать меня на Южный Сахалин, что нет в моем деле состава преступления и что я свободен. А ведь Л. Шейнин являлся одним из высших авторитетов в области юриспруденции в нашей стране. Ведь он был одним из помощников государственного обвинителя на Нюрнбергском процессе.

Здорово все-таки мне повезло. Мной занимались выдающиеся личности, но дела-то нет, не было, да и сам я не знаю по сию пору, в чем все-таки я провинился, и почему это случилось. Вот, век ХХ, какой я веду с тобой весьма странный разговор, который становится похожим скорее на бред сумасшедшего. Но это не бред, это было, это пережито, прожито простым обыкновенным советским человеком, воином, защитником Родины, тружеником, семьянином, мужем, отцом и дедом.

Пишу я свои мемуары в условиях строгой секретности, когда все спят, два-три раза в неделю, в предутренние часы, и прячу эту книгу под матрац своего ложа. Атмосфера страха, особых ощущений не покидает людей ХХ века даже в том случае, когда, казалось бы, бояться уже нечего, ибо эти мемуары предназначены для моего потомства после моей смерти, и никому никакого вреда, надеюсь, принести не могут. Чудовищность всего, что происходило со мной в те дни, может на людей, не испытавших страха от стука в дверь, для людей свободного общества, веры в какую-либо мораль и справедливость, произвести впечатление надуманности и бреда сумасшедшего. Я понимаю, что был в те годы не одинок, что не у одного меня так сложилась жизнь. Но я ведь не занимал руководящих постов, не делал историю и не претендовал на незаслуженные блага. Потом, не у всех это превратилось в систему и продолжалось так много лет. В общей сложности, если посчитать абсолютно все дни, проведенные мною в разных тюрьмах, предварилках, этапных учреждениях и на путях следования, я за свою жизнь, от рождения до сегодняшнего дня 1968 года, находился под властью всевозможных правовых, карательных и власть имущих органов всего-навсего около 6 лет, т. е. не более 2 000 суток. В этом отношении я еще счастливец-удачник. Этому способствовали страдания и слезы жены, моя неукротимая борьба с проводниками этой политики в дни заточения, побег из лагеря и жажда свободы.

Очень заманчивая штука, эта свобода. Человек создан для нее, и все подлости века не в состоянии лишить живого человека воздуха свободы и независимости. Но эти 2 000 дней моей неволи складывались в непрерывную цепь арестов, обысков, этапов, унижений, голодовок, сердечных спазмов и жестокостей. Это, пожалуй, значительно хуже, чем быть в заключении по какому-либо приговору или проступку против общества в течение 20 лет.

Слева направо – автор, его невестка, сын, жена, на переднем плане внук примерно 1964 г.

Частые упреки моей жены, что судьба ее столь немилостиво к ней отнеслась, критический анализ событий, сопутствовавших моей непутевой жизни, полной неудач и общения с правовыми и карательными органами власти, меня самого иногда убеждают, что происходившее со мной объяснить невозможно. Оно выше человеческого разума и даже выходит за рамки обыкновенных стандартов ХХ века – войн, революций, убийств и террора. Поэтому писать эти мемуары мне тяжело, хочется даже иногда бросить это занятие и махнуть на все рукой, ибо кажется, что все равно потомству не понять изложенных мною событий.

Решение следственного отдела Генеральной прокуратуры СССР сорвало планы Боровкова-Узликова, и я вновь обратился в наркомат за назначением, которое и получил на Шестой деревообделочный комбинат г. Ленинграда, на должность коммерческого директора. Работал я там с июня 1947 года до апреля 1949 года. Работа была интересная, но обстоятельства, сложившиеся на комбинате, взаимоотношения между директором комбината тов. Гильбо и партийной организацией, склоки, подсиживания и сплетни вынудили меня уйти с комбината, ибо принять чью-либо сторону – значило включиться в эту склоку. Я этого не хотел, материально также было нелегко, и я решил поработать на лесозаготовительных предприятиях. Это меня прельщало также с точки зрения производственной. У меня были планы, осуществление которых сулило большие личные блага и значительный рост производительности этого отсталого министерства. После переговоров с заместителем министра лесной промышленности Карелии и по его представлению приказом министра лесной и бумажной промышленности СССР за № 234/К от 17 июня 1949 года в целях укрепления лесозаготовительных предприятий Карело-Финской ССР и в соответствии с Указом Президиума Верховного Совета СССР от 19 октября 1946 года я был переведен в распоряжение министерства лесной промышленности Карело-Финской ССР. Приказом министра Карело-Финской ССР за № 253 я был зачислен на должность с 1 апреля 1949 года, т. е. со дня увольнения с 6-го деревообделочного комбината г. Ленинграда. Приказом № 84 я был назначен директором Деревянского леспромхоза Карело-Финской ССР треста «Южкареллес». Мне выплатили подъемные в размере трехмесячного оклада, установив хороший оклад и надбавку за выслугу лет в размере 25 %, и я приступил к работе в леспромхозе, расположенном в двадцати километрах от Петрозаводска на железнодорожной линии Ленинград-Петрозаводск.

Самый отсталый леспромхоз, в котором план никогда не выполнялся более чем на 70 %, приносивший государству ежегодно около двух миллионов рублей убытка, где процветало пьянство и полный развал работы – вот что я обнаружил, прибыв на место. Руководство леспромхоза: директор, парторг и главный бухгалтер, когда я прибыл поездом, в разгар рабочего дня, находились в квартире бухгалтера абсолютно пьяные, а на крыльце конторы спал в дымину пьяный один из мастеров лесозаготовок. Продиктовал я секретарю-машинистке приказ, что с сего числа приступаю к исполнению обязанностей директора, прежнего директора от работы отстраняю и комиссии, созданной мной, поручаю в три дня подготовить акт сдачи и приемки дел. После этого я попросил собрать в кабинете весь административно-технический персонал и лучших бригадиров. Каждому вручил записку с тремя вопросами:

1. Хотите ли Вы тут работать?

2. Какие у Вас претензии к руководству ЛПХ?

3. Каковы Ваши предложения, чтобы начал выполняться план?

Я им представился и заявил, что никого насильно не держу. Кто не хочет со мной работать – пусть сегодня же напишет заявление, я его освобожу по собственному желанию, и что, если я узнаю, что в рабочие часы кто-то выпил спиртное или не выполнил моего приказа, он будет уволен по соответствующей статье закона. Я предупредил их, что нюх, обоняние у меня острые, что пощады никому не будет. Пока они отвечали на три мои вопроса, я с ними познакомился и решил «взять быка за рога».

Признаться, было нелегко, но через пару месяцев график работ, составленный мною, начал давать плоды. За это время план ЛПХ выполнялся, нарушения трудовой дисциплины свелись к минимуму, финансовое положение выправилось, и теперь необходимы были мероприятия, способные обеспечить стабильный рост ЛПХ, сделать это предприятие передовым. При решении этой задачи я столкнулся с трудностями не местного значения, а вытекающими из существующих директив министерства, Совета Министров, системы зарплаты и технической оснащенности ЛПХ.

Принцип механизированной тракторной трелевки, внедряемый всюду, я считал неправильным, и по сей день я ярый противник этого метода работ. Я заменил эту тракторную трелевку на подвозку леса к верхним складам по узкоколейным железным дорогам временного типа. Я организовал комплексные бригады, установил каждому коэффициент зарплаты, все бригады снабдил переносными звеньями узкоколейных рельс, снабдил всех полным комплектом инструментов, закрепил за каждой бригадой отдельную лесополосу и принимал готовую древесину на верхних складах в заштабелеванном виде, по сортаментам. Все эти мероприятия проводились как добровольные шаги самих бригад. Результаты описать трудно. Они превзошли все мои ожидания. Производительность выросла более чем на 80 %, зарплата рабочих увеличилась вдвое, план лесоразработок перевыполнялся систематически и по всей Карелии, в Министерстве и леспромхозах заинтересовались, заговорили и не могли объяснить случившееся. Как это предприятие, никогда не выполнявшее ранее план, заняло первое место и работает рентабельно?

И вот на республиканском партийном собрании в Петрозаводске секретарь ЦК Карело-Финской ССР тов. Андропов Ю.Н. попросил меня рассказать всему партактиву, как я достиг таких успехов. На активе присутствовало около 600 человек – все руководство республики, представители Министерства Союза и министр Карело-Финской республики по лесу. Директора ЛПХ ожидали моего выступления с большим нетерпением. Я попросил перенести выступление на следующий день, чтобы по-настоящему все продумать и составить соответствующий конспект. В номере гостиницы я сел за работу, не спал всю ночь, и на второй день тов. Андропов Ю.Н. дал мне слово первому. До начала выступления я задал Андропову вопрос: «Можно ли говорить совершенно откровенно и, если нужно, открыто критиковать руководство министерства, из-за которого план лесозаготовок не выполнялся многие годы?» Он сказал, что в ЦК Карело-Финской СССР я всегда найду поддержку, и просил меня сделать доклад, полезный для дела. Установленный регламент в 20 минут был недостаточен. Я говорил 1 час. 36 минут. В зале была абсолютная тишина, все слушали с большим вниманием. Шаг за шагом я изложил мероприятия, позволившие достигнуть столь блестящих результатов, раскритиковал полностью существующую порочную систему и убедил партактив в том, что план можно выполнить на любом предприятии, если ликвидировать рогатки, созданные этой порочной системой, существующей в министерстве и лесной промышленности. Мое выступление вызвало настоящую бурю оваций. Однако министры лесной промышленности Союза и Республики сидели хмурые и недовольные. Работники ЦК были очень довольны, а я, опьяненный успехом, окруженный толпой директоров и производственников, забыл, что нельзя у нас критиковать высшее начальство и говорить правду, даже для пользы дела.

Начались комиссии, проверки, акты, искажение фактов, обвинения в нарушении существующей системы зарплаты, утвержденной самим Сталиным и т. д. Свыше недели комиссия из шести министерств работала в ЛПХ, потом были две комиссии из Министерства Союза. Я совершенно заболел и должен был доказывать, что я – не я, что все, что я делал, было для пользы дела. Результаты, выполнение плана, прибыль, рост производительности, мнение коллектива – все это отметалось бюрократическими казусами и формализмом существующих органов и законов, которыми манипулировали «жонглеры» из министерства. И если бы не секретарь ЦК Карело-Финской ССР тов. Андропов Ю.Н., было бы заведено дело. Благо он оказался порядочным человеком, настоящим руководителем, который меня поддержал и не дал псам и мелким людишкам министерств меня проглотить. В его кабинете я провел два вечера по несколько часов, он лично разобрался в деле и материалы, переданные республиканскому прокурору, опротестовал. Сам прокурор республики был также на моей стороне. Министру не удалось создать очередное дело. Все это спустя много времени кажется дикой выдумкой. Ведь результаты дела налицо, факты – упрямая вещь, а мне нужно было доказать, что я не верблюд. Такова, к сожалению, была система, существовавшая и существующая поныне в министерствах и верхах бюрократической иерархии нашего государственного аппарата. Только в передовицах центральных газет и печати на местах призывают к смелой критике недостатков. На деле – не смей. Начальство надо слушать, уважать и почитать. Тогда и тебе перепадут блага жизни, которые так украшают быт наших дней.

Все это заставило меня оставить работу в лесной промышленности и уехать в Ленинград. Мне министр, правда, предлагал большую работу, но после случившегося, после подобной оценки моих неимоверных трудов я решил уехать подобру-поздорову. Я-то лучше всех знал по опыту прошлого, что дело создать, человека угробить легче, чем жаждущему выпить стакан холодной воды. Сталинская система, аппарат Берии были всюду, работали безотказно, и личность человека, его старания ничего не стоили.

Итак, после 10 месяцев бурной деятельности «победитель», которому аплодировал весь партактив и сам секретарь ЦК КФССР тов. Андропов Ю.Н., ныне занимающий один из высших постов в нашей стране, очутился в Ленинграде без работы, морально расстроенный и не желающий мириться с существующей безыдейной системой антигосударственной и антинародной практики общества и человечества. В бессонные ночи я искал ответ на вопросы. Как быть? Что случилось? Как себя должен вести человек? Ведь дело-то выиграло. Успехи, и немалые, налицо. Почему, и снова – почему? Все эти противоречия между результатами работы и оценкой таковой, между здравым смыслом, государственной целесообразностью и дамокловым мечом, висящим над тобой всегда, везде и всюду, не давали покоя, сна и удовлетворения. Не может человек спрятаться в свою раковину, беречь свою поганую жизнь лишь для того, чтобы жить. Творчество, труд, полезный обществу, народу выше всяких вонючих благ утробы и мещанского быта. Не переделать системе насилия, безыдейности и террора настоящего призвания человека в подлинном смысле этого слова, которое Горький назвал гордым. Все эти мысли заставили меня в течение шести месяцев в предутренние часы, на свежую голову написать труд о лесозаготовках и послать Кагановичу Л.М., который тогда курировал лесную промышленность и занимал пост члена Политбюро ЦК КПСС. Я устроился на работу в трест гостиниц Ленинграда на должность главного инженера. Работа малооплачиваемая, неинтересная, и это был шаг временного характера. Через несколько месяцев мне удалось устроиться в Ремстройтрест Московского района гор. Ленинграда на должность главного инженера. Материально и морально эта работа меня устраивала. Работы было много, трест занимал одно из последних мест в городе, и заняться было чем. Это было в июне 1950 года.

В это время из Москвы, из канцелярии Кагановича, звонили мне домой и требовали всякого рода дополнительные разъяснения, справки и т. д. Моим трудом, который я послал, заинтересовались. Из министерства Союза тоже начали поступать отзывы на написанный мною труд по лесозаготовкам. В тресте, где я работал, дела пошли значительно лучше, план начал выполняться. Мною заинтересовались первый секретарь Московского райкома КПСС тов. Спиридонов И.В., ныне председатель комиссии Верховного Совета СССР, и председатель райсовета тов. Калганов А.И. В те годы при существовавшей технической оснащенности трестов и строительных площадок считалось невозможным построить два дома за три месяца, а я это организовал и выполнил. Печать, радио и общественность популяризировали мою работу, и почти ежедневно Спиридонов и Калганов бывали на строительных площадках, которыми я руководил. Однажды они привезли с собой секретаря обкома КПСС Козлова Ф.Р. Все меня хвалили, поощряли и, не скрывая своих планов, высшее начальство наметило назначить меня с нового 1951 года Управляющим трестом. Казалось, фортуна мне улыбнулась. Мой труд начали ценить, и я был доволен морально и материально. Работа шла отлично, труд по лесозаготовкам в высших сферах оценен и в перспективе – вызов в Москву, в семье все неплохо и, казалось бы, простому смертному вполне достаточно, чтобы считать, что он доволен и счастлив. Небо ясное, и на душе покой. И вдруг телефонный звонок из органов МГБ. Меня просят зайти в такую-то комнату. Это было в первых числах нового, 1951 года. Этим я заканчиваю главу восьмую и приступаю к новой главе за номером девять, охватывающую около двух с половиной лет моей жизни, т. е. с 1951 года до середины 1953 года.

Глава 9

Результат побега из концлагеря в 1936 году

Более 15 лет прошло со дня побега из концлагеря. Если не считать эпизода с Боровковым и Узликовым после войны на Южном Сахалине, который в общей сложности продолжался около трех месяцев и чуть не последовавшего за этим этапа, моя жизнь с натяжкой может считаться жизнью среднего советского человека. Я жил, трудился, воевал добровольцем за Родину, аплодировал, как все, Сталину и его соратникам, не нарушал никаких законов, ел досыта, спал, как большинство, боясь стука в дверь, участвовал в общественной жизни страны и даже вел два кружка по изучению биографии корифея науки великого Сталина. Партвзносы я платил аккуратно и не позволял себе ничего такого, что могло бы навлечь на мою семью какую-либо неприятность. Но все-таки нельзя сказать, что я никогда не думал о побеге. Заслышав шаги случайного прохожего сзади, я всегда оглядывался, думая: «Что? Кто и почему?» Стук в дверь – и кровь отливала от лица, вызывая нервную бледность. Остановка тюремной машины около дома – мозг срабатывает: «SOS! Опасно, не за тобой ли?» Секретничанье руководства, которое над тобой, вызывало также нервное беспокойство. Ошибочные телефонные звонки оставляли неприятный осадок. Страх в те годы, правда, являлся уделом всего советского общества, всех «счастливых», «свободных» людей сталинского владычества и бериевской опеки. Но моя жизнь была еще наполнена дополнительным страхом из-за побега. Однако, жизнь есть жизнь. Поневоле человек склонен забывать, работать и существовать, как удается. Другого пути нет. Альтернатива – только самоубийство, которое можно осуществить. Правда, в подвалах Лубянки такой роскоши тебе не позволят. Они любят сами совершать подобные жесты уничтожения «врагов».

На работе в те дни я был в фаворе, часто видел первого секретаря Московского РК КПСС Спиридонова И.В., вел разговоры о строительстве и восстановлении района. Вообще-то успехи в работе, большая нагрузка и чрезвычайная занятость не оставляли времени для размышлений о далеком прошлом. Вместе с тем, в нашей коммунальной квартире чувствовалось что-то тревожное, не было той простоты общения соседей, к которой я привык за многие годы. Чувствовала душа, что что-то неладно. Я сам не мог объяснить причину такого внутреннего разлада мыслей и чувств, но это подчас волновало и настораживало. Развернувшиеся после звонка из органов события объяснили мне все.

Этот звонок и приглашение приехать вызвали рой мыслей, предположений и гаданий. Зачем меня приглашают? Что случилось? В чем дело? Если это связано с далеким прошлым, то почему меня не взяли под арест согласно существующей традиции, с обыском, стуком в дверь в ночные часы? Если же это что-то другое, то что? Поэтому я снова посоветовался с женой, как всегда, предупредил ее, что следую по звонку в столь любимое заведение страха и неожиданностей. Снова мы, в который раз, условились о связи и т. д. Итак, я отправился на площадь Урицкого в комнату 224 к подполковнику Бычкову. Пропуск на мое имя в окошке бюро уже был готов. Знакомство с этими людьми продолжалось.

Судьба неумолимо создает аналогичные ситуации вновь и вновь. Тут время, пространство, честный труд и благие намерения не помогут. Машина власти работает: есть аппарат, довольно сложный и большой, есть исполнители, и есть великий советский народ. Кто-то должен держать его в страхе и «ежовых рукавицах». В кабинете подполковника Бычкова я застал также его заместителя, Соколова – человека сухопарого, длинного, с нескладной фигурой, с изучающим недоверчивым взглядом и профессиональной замкнутостью. Сам же Бычков производил приятное впечатление свойского парня с русской открытой душой и в то время еще не известной гагаринской улыбкой. Когда я вошел в кабинет, оба они стояли у письменного стола, со мной вежливо поздоровались и предложили сесть. После традиционного вопроса о самочувствии и домашних делах, до начала делового разговора, Бычков перехватил мой взгляд, направленный на «Личное дело Нездатного Моисея Михайловича», лежавшее на столе, в старой «отделке» лагерей, мне хорошо знакомых по работе в главном органе Сиблага в далекие годы моих первоначальных знакомств с органами власти. Я все сразу понял. Улыбнувшись, Бычков, не открывая дела, спросил: «Вы?». Я понял, что самое правильное – это говорить правду и ответил, что это я. Фотокарточка в деле, мои анкеты, частично заполненные лично мною и отпечатки пальцев – достаточное доказательство того, что беглец из концлагеря Нездатный Моисей Михайлович, 1900 года рождения, и ныне сидящий здесь Нездатный Юрий Михайлович, 1906 года рождения – одно лицо, и что разговор может быть только прямой и совершенно откровенный. Мне предложили рассказать свою биографию, описать способ побега из концлагеря, годы жизни после побега и свои планы на будущее. Все уселись в глубокие кожаные кресла, закурили, и я начал излагать историю своей жизни со дня ареста в Москве до последнего часа. Моя жизнь и биография изложены на страницах этих мемуаров и поэтому нет смысла повторяться. Три с половиной часа они внимательно слушали мое повествование и, когда я закончил, подполковник Бычков заявил, что уже год, как им известно, что я бежал из лагерей, что они вызывали всех соседей по квартире и спрашивали их о моем образе жизни, что они видели мое военное дело и знают о том, что я был добровольцем с первого дня войны, знают о моей работе в районе и считают мою жизнь после побега примером, достойным похвалы и подражания. Они неплохо были осведомлены о трудолюбии и честном нраве моей жены, скромности сына и личных моих успехах на производстве. Далее подполковник Бычков заявил, что хочет избавить меня от страха за прошлое, освободить от него и дать мне возможность жить тихо, спокойно, не боясь ничего. Я его от души поблагодарил. Он также знал, что я – заядлый преферансист и выразил даже желание принять участие в пульке, если я такую организую и его приглашу. Он всячески старался уменьшить нервное напряжение, в котором я тогда находился. Он позвонил в свой общий отдел и попросил пригласить капитана (фамилию его я забыл), которому поручил оформить все необходимые формальности по моему делу и, пожелав мне счастливой жизни, пожал руку и подписал пропуск на выход. Он также передал привет моей жене.

На мой вопрос, следует ли мне рассказать в партийной организации все, что со мной случилось, он ответил отрицательно. Он сказал, что начнутся всякие разговоры, и не стоит себя травмировать. Я вышел на улицу, оглядываясь, и, когда очутился один, без конвоя, на величественной Дворцовой площади, которая во мне всю жизнь вызывает чувство восторга, восхищения и эстетического удовольствия, я впервые за много лет понял, что прошлое позади и кануло в вечность.

Я быстро вернулся домой, к жене, которая знала, куда я был вызван, и ждала меня с нетерпением и страхом. Видя ее расширенные от страха глаза, я понял, каково ей далось ожидание в часы, проведенные мною в органах. Рассказав все, что произошло у Бычкова, я передал ей личный привет от незнакомого подполковника, и всю эту ночь, не сомкнув глаз, мы гадали, что же теперь будет.

Мы оба отлично понимали, что столь гуманное отношение органов преследует какую-то цель, но какую именно, понять не сумели. Я утверждал, что, если бы я был виновен, они бы запросто проделали со мной все, что им вздумается. Но мое освобождение и медовые пряники Бычкова – разговор о преферансе, привет жене – все это неспроста, и нужно быть начеку. Интересно было также знать, нашли ли дело в архивах ОГПУ, заведенное тогда, 18 лет назад? Ответы на все эти вопросы я ни у кого не мог получить, да и говорить ни с кем на эту тему было нельзя. Я не имел права рассказать о случившемся со мной в партийной организации, несмотря на то, что по уставу партии я обязан был сразу же при вступлении в партию рассказать о прошлом. Нежелание, будто бы, меня травмировать было не совместимо с политикой органов Берии, которых боялись, проклинали и ненавидели всеми фибрами души. Особенно это относилось ко мне, человеку, столько пережившему неведомо за какие грехи личные, семьи и своих предков. На семейном совете было решено никому ничего не говорить и ждать дальнейших событий.

А события не преминули последовать скоро. С одной стороны, звонки капитана, которому поручено было оформить дело и вынести постановление о его прекращении, с другой – еженедельные звонки Бычкова, а иногда и Соколова, интересовавшихся моим здоровьем, семейными делами и прочее. Наконец, меня пригласил к себе подполковник Бычков и после взаимного обмена любезностями попросил меня помочь ему в его столь сложной государственной секретной работе. Он, видите ли, считает, что если я смог столько лет жить в Ленинграде, занимать административно-хозяйственные должности и скрывать от вездесущих органов МВД свой побег из лагеря, значит, я обладаю незаурядными способностями и могу быть полезен органам, ищущим таких умных людей. Вот к чему свелся разговор.

Конкретнее, он хотел, чтобы я ходил в синагогу, слушал, о чем говорят евреи, заводил с ними знакомства, узнавал о местонахождении некоторых разыскиваемых людей, то есть стал бы осведомителем тех органов, которые меня мучили всю жизнь и принесли несчастье нашему народу и всей стране, даже всему миру. Длинные их руки добирались до всех частей света и сумели убить Троцкого за каменным забором крепости в Южной Америке, охраняемой личной охраной и пулеметными вышками. Все Сталин мог. Его руки, воля, аппарат разведки, колоссальные материальные, технические и военные возможности не знали преград и творили свое черное дело уничтожения мнимых врагов революции всюду. Все было доступно этой банде убийц и негодяев. Да, время было необъяснимое и страшное. Несмотря на все зло, творимое этими бандитами, они сидели за одним столом с великими людьми эпохи и мира – Рузвельтом, Черчиллем, Горьким и другими, им пожимали руки, аплодировали, превозносили и создали их культ, подобного которому не знала история всех времен и народов. Что в таких условиях значит простой человек, труженик и мечтатель? Расчет был на самое младое поколение, воспитанное под грохот фанфар, непрерывного восхваления, грома аплодисментов, шума радио, телевидения, кинолент и произведений литературы и искусства. Все врало, аплодировало и боялось. Вот что создал ХХ век войн, революций, лжи, коварства и атомной бомбы. Пикните только – и от вас откажутся даже ближайшие друзья и близкие, включая жену и детей. Разве жена прославленного командира Якира, семью которого я косвенно знал через моего шурина Лотштейна, его боевого соратника и друга, не объявила в печати, в газете «Правда», что она отказывается от мужа, да еще какого мужа?

А сколько было таких случаев? Боже мой! Что стало с великим русским народом? Куда девались люди? Почему они не следуют примеру своих предков, переносивших муки ада, но не склонявших головы перед жестоким врагом? Вот такие мысли, думы тревожили немалое количество людей нашего «прекрасного» века. Лагеря заполнялись миллионами рабов из лучших слоев населения страны, виной которых были не то слово или взгляд, или социальное происхождение, или просто доносы аморальных шкурников – все двигалось в теплушках, охраняемых собаками и людьми, им подобными. На великие стройки коммунизма. Баланда, штык, карцер, телогрейка и подержанное обмундирование; лопата, кирка, лом, окрики, нормы, и как поощрение – зачеты со сложными условиями и вариациями. Кто этому завидует? Кто хочет на таких началах строить коммунистическое общество? Кому дороги свобода, равенство и братство на таких началах? Кто согласен писать, думать, говорить и хлопать в ладоши, чтобы кости трещали, долго и непрерывно крича «Ура!» лишь бы выжить, уцелеть и быть счастливым в этом мире и стране великого будущего? Приезжайте к нам, поживите, испытайте, а потом поговорим с вами по душам. Я бы лично всех таких энтузиастов собрал с вещичками, духовым оркестром, на оборудованном и удобном транспорте отправил в эту страну чудес и великого общества. Без конвоя и без собак.

Можно много и долго писать о прошлом и жизни при Сталине и Берии. Не хватает слов, чтобы все описать, понять и объять. Попытка сделать что-либо, описать события тех дней своей жизни превращается в злобный пасквиль и бред сумасшедшего, но, к сожалению, все это было пережито. Это все правдиво и не бред.

Итак, я нужен органам для работы в синагоге, розысков скрывающихся беглецов до и после следствия и суда и для пополнения арсенала провокаторов и негодяев. Естественно, я категорически отказался. Бычков, Соколов обещали мне легкую работу для вида, гарантировали материальную компенсацию – разницу между моей средней зарплатой теперь на должности главного инженера треста и на подобранной ими для меня какой-либо должности. Я повторил, что мне эта роль не по душе, что Родине я предан, являюсь старшим офицером запаса и, если я очень нужен, пусть меня мобилизуют и дадут штатную должность у них в органах с определенными обязанностями, которые я буду выполнять честно и добросовестно. Сексотом я не был и не буду. Это мое решение, менять его я не готов и, если я в чем-либо виноват, если меня за побег из лагеря должны наказать, пусть они сделают со мной, что велит закон, если вообще существуют закон и право. Бычков просил меня подумать, не принимать поспешных решений и через недельку-две зайти к нему с ответом. От Бычкова я зашел к капитану, который вел мое дело. Ему я доверял больше, чем его начальникам, и у нас сложились более откровенные взаимоотношения. К тому же я видел, что капитан недоволен своим начальством и относится к нему свысока. Капитан мне посоветовал не обращать внимания на требования начальства, сказав, что у меня нет повода для беспокойства. Сделать они ничего не могут, ибо, как выяснилось, дела моего нет, и срок в 18 лет, военные годы в качестве добровольца и успешная работа в эти годы не позволят Бычкову и органам меня арестовать.

Я решил отблагодарить капитана за участие и условился с ним о встрече на остановке трамвая № 12 на углу Введенской и Большого проспекта в 11 часов утра на второй день. Встреча состоялась, и я ему передал две тысячи рублей в конверте, после чего мы зашли в пивную, выпили по кружке пива и расстались. Капитан на прощание меня заверил, что мне ничего не угрожает.

После долгого обсуждения моего положения мы с женой решили не соглашаться с предложением Бычкова, и лучше мне погибнуть в лагерях, если придется, но умереть честным человеком. Я лично готов был на все муки ада, лишь бы не быть провокатором, к чему меня склонял Бычков. Через неделю – очередной звонок Бычкова и приглашение придти к нему в 12 часов дня. Я явился туда с женой, которая осталась ждать меня на улице, и предстал перед очами Бычкова и Соколова в том же кабинете. На вопрос Бычкова о моем решении я категорически ответил «нет» и заявил, что если я в чем-либо виновен, пусть меня арестуют, но, если моя честная жизнь не позволяет меня репрессировать, то прошу их оставить меня в покое, не звонить мне больше и не вызывать к себе, ибо я не явлюсь. Я говорил в резком, взволнованном и повышенном тоне, со слезами на глазах. Я просил учесть, что моя семья совсем извелась, и необходимо положить этому конец. Мне выписали пропуск, выразили сожаление, и я ушел домой.

Обсудив ситуацию с женой, мы решили зайти на прием к генерал-майору Соловьеву, Герою Советского Союза, начальнику управления МВД Ленинграда и области. С большим трудом нам удалось разжалобить секретаршу генерала, и мы к нему попали на прием через два дня. Мы с женой за это время совсем измучились, нервы были на пределе, и наш бурный разговор у Соловьева, казалось, дал положительный результат. Он дал нам слово, что больше нас никто не будет тревожить. Мы вышли от генерала немного успокоенные, остывшие, хотя я ясно видел по его лицу, что мой отказ быть осведомителем в его отделе, которым руководит Бычков, мое категорическое «нет» было воспринято им как личная обида и неофициально объявленная война органам Берии. Это, с его точки зрения, был бунт против святая святых всех их канонов, системы и обычаев того времени. Провокаторы, осведомители в их сознании являлись чем-то закономерным для существующей системы беззакония, и я, конечно же, не имел права замахиваться на столь высокое учреждение, которым в Ленинграде и области руководил он, герой Советского Союза, генерал Соловьев. Я же был до того взвинчен, что решил – будь, что будет, лишь бы скорее разрубить этот узел неопределенности, страха, домыслов и издевательств над своей семьей.

В общем, успокоиться я не мог и позвонил первому секретарю Московского райкома КПСС города Ленинграда Спиридонову И.В., попросил уделить мне час в любое удобное для него время. Рассказав все о своем положении Ивану Васильевичу, я просил защиты, поставив его в известность, что органы МВД мне запретили что-либо говорить партийным органам. Однако, учитывая хорошие отношения со Спиридоновым, я был уверен, что он мне поможет. Одной вещи я не учел. Я еще тогда не представлял себе степень и объем подлости, каким обладали и какие были присущи высшим руководителям партийных и советских учреждений, стоящих у власти и решающих судьбы советских людей. Пакость сделать, предать человека, не думая о праве и морали, лишь бы не противодействовать органам МВД и КГБ, это они могут, и благодаря этому они у власти.

При другом поведении они были бы ликвидированы как враги народа. Органы не терпят критики и вмешательства в свои дела. Они всемогущи, вездесущи и решают судьбы людей великого «свободного» советского народа лагерями, пытками и липовыми делами.

Когда я открывал душу Спиридонову, он ничего мне не говорил, не утешал, не обещал защиты, молчал, краснел и его лицо, глаза выражали одно чувство – страх. Он, видимо, хотел одного: только бы этот еврей скорее ушел и не вовлек его в какую-нибудь историю. Несмотря на занимаемый высокий пост секретаря райкома КПСС крупнейшего индустриального района Ленинграда, он боялся органов больше моего и вступаться за меня не хотел. Более того, я узнал, что райком КПСС впоследствии разослал на все заводы и предприятия секретное письмо о необходимой бдительности. Они информировали всех, что органы МГБ выловили меня, опасного диверсанта, шпиона, нашли у меня оружие, и это я, беглец из лагерей, втерся к ним в доверие хорошей работой, и только бдительность всех людей, больших и малых, может предостеречь партию от подобных мне.

Вот какова была реакция Спиридонова на мою исповедь и надежду на помощь и защиту. Вот какие негодяи занимали и продолжают занимать высокие посты в нашем государстве. Ведь этот же Спиридонов, благодаря своей подлой натуре и слепой поддержке органов и провокаторов, выдвинулся на один из высочайших постов нашей иерархии. Он получил назначение на пост секретаря обкома КПСС города Ленинграда, потом стал секретарем ЦК КПСС, а в последние годы занимает должность председателя комиссии Верховного Совета СССР. Как бы он выглядел, если бы мне было дано право откровенно с ним поговорить? Я уже писал в сахалинском эпизоде, что все эти негодяи с партийными билетами в кармане предавали правду, честь и справедливость, партию Ленина, писали ложь, выдумывали небылицы, лишь бы выжить и благоденствовать. Чем ложь была невероятнее, тем они чувствовали себя лучше, несмотря на то, что потом осудили культ личности и все, связанное с ним. Такие участники дел тех дней, как Спиридонов, живут и здравствуют, и, как ни в чем не бывало, занимают высокие посты. Вот почему продолжаются «дела» и репрессии честных людей, несмотря на то, что съезд партии их осудил. Нужна настоящая чистка, проверка и выяснение подвигов и поступков всех руководящих работников государства и партии. Лишь тогда можно сказать, что решения ХХ съезда партии выполнены. Не только Сталин и Берия творили террор и беззаконие. Поведение Спиридонова и ему подобных должно быть оценено по заслугам, и его деяния и поступки в дни сталинско-бериевского владычества нельзя забыть. Ведь у каждого пострадавшего в те годы есть свой Спиридонов, есть так называемый коммунист с партийным билетом и высокооплачиваемой должностью. Есть человек, пользующийся всеми благами жизни за счет прошлого предательства и измены. Им пожимают руки, к ним трудно попасть на прием, они разъезжают по заграницам, они ратуют за мир, а жертвы их, живые и мертвые, вопиют о мщении. Вот так устроен ХХ век, вот о чем с ним можно поговорить.

Государственная машина работала безотказно, и меня вначале исключили из рядов КПСС в райкоме под председательством того же Спиридонова, а потом в обкоме под началом Козлова Ф.Р. Оба они лично вели, если так можно выразиться, разговор. Вы, товарищ Нездатный, обманули партию. Вступая в нее, вы должны были рассказать о прошлом, о побеге. Вы этого не сделали, значит, вы сознательно проникли в наши ряды, чтобы ввести нас в заблуждение. Мне слова не дали. Слушать никто не слушал. Объяснять положение было некому, ибо за столом президиума обкома КПСС сидели во всем своем величии бюрократы, надувшиеся индюки, сильные мира сего и выполняли ритуал, чтобы лишить меня партбилета, завоеванного в бою, на переднем крае, когда решалась судьба Родины, народа и человечества.

Это было в летние дни 1942 года, когда фашисты наступали по всем фронтам, блокировали Ленинград, стояли под Москвой, оседлали Кавказ и занимали большую часть территории нашей Родины. До разговоров ли было тогда о побеге в далеком прошлом из лагерей? Думал ли я, что спустя 18 лет, после стольких боевых и трудовых дел за меня снова возьмутся органы, чтобы довести до конца свое черное дело за несовершенное преступление? О, если бы я тогда хоть раз подумал о себе, о будущем, о семье, о благополучии! Разве, если бы я рассказал о прошлом, о побеге парткомиссии во главе с тов. Тимошиным, которая меня рекомендовала в партию, принимала и оформляла, которая меня уговаривала вступить в ряды партии перед боем, в дни, когда некоторые «коммунисты» боялись партбилета и теряли таковой, меня бы не приняли? У меня были нормальные взаимоотношения с политотделом, с комиссаром дивизии, а председатель ревтрибунала и прокурор дивизии ежедневно в моей землянке в ночные часы забивали «козла», командующий армией генерал-лейтенант Рогинский и член Военного Совета той же 54-й армии ко мне прекрасно относились, разве меня бы не поняли? По примеру других они бы написали в Президиум Верховного Совета СССР, и я получил бы бумажку о реабилитации. Но я не думал о себе, я считал, что в такие грозные дни заниматься личными делами – позор. Я ведь не хотел вступать в партию.

Все это сказать в обкоме или райкоме в 1951 году мне не дали. Работала страшная, бездушная автоматическая машина, и спиридоновы, козловы, люди без души и совести, вершили судьбами, забирали партбилет, не дав возможности сказать хотя бы пару слов. Никто не верил, не мог понять и не хотел понять состояние тех дней 1942 года, когда решалась история человечества и когда дымились печи Майданека, Освенцима от миллионов жертв еврейского народа. Огонь ненависти, желание мщения фашистским варварам затуманили мое сознание, и это тоже явилось одной из причин, не позволивших заниматься своими личными делами. Но все это было в прошлом. Все это знал я один, ибо даже ближайший друг, жена, которая меня всегда выручала и поддерживала, спрашивала: «Почему ты себя не реабилитировал? Почему ты не подумал о нас, о сыне, о себе, о будущем?» Уйма «почему», но ответить на них невозможно, ибо с точки зрения нормальных человеческих понятий они правы, и эти вопросы сами по себе вытекают из здравого смысла. Я же знал и хорошо помнил и сейчас помню свое состояние тех дней 1942 года. Я забыл о своих делах, о себе, о жизненной мудрости и о будущем, которого не было, которого я не видел и не хотел. Я хотел мстить, бороться и уничтожать фашистов. Мною владела ненависть к врагу, и это перехлестнуло все. Я вступал в партию, когда ее существование висело на волоске, а не вступал в нее ранее по двум причинам:

1. Я ненавидел деяния ее руководства, душителей народа и культ личности.

2. Я считал, что если я вступлю в партию, про меня смогут сказать, что сделал я это ради лучшей должности.

Партия Ленина, его соратников, настоящих большевиков времен моего юношества, которую я знал, уважал и любил, была партией настоящих революционеров, а не убийц и узурпаторов вроде Сталина и Берии и всех их шкурников и прихлебателей. Ту партию даже враги, и те, в какой-то степени уважали.

Вот так я остался без партбилета, со многими «почему» родных и близких, работая и выжидая дальнейшего разворота событий. Ибо, раз забрали партбилет, раз органы МВД уже обо всем известили органы партии, значит, меня к чему-то подготавливают и, конечно, не к поощрению, а к закланию. Вместе с тем, я не хотел мириться с ситуацией. Я хотел, чтобы меня выслушали, поняли и не навешивали мне ярлык сознательного обманщика партии. Поэтому я написал жалобу Председателю партийной комиссии Ленинградского обкома КПСС. Фамилию его я забыл и очень сожалею об этом. Ибо впервые за те годы я увидел настоящего человечного человека с партийной совестью и здравым смыслом. Он меня вызвал к себе, выслушал внимательно всю историю моей незадачливой жизни, вник в обстоятельства дела, явно мне сочувствовал, просил назвать фамилии моих фронтовых товарищей, которых он всех вызывал, вызвал также мою жену, на которую он тоже произвел очень хорошее впечатление, и очень хотел мне помочь. Вот он и посоветовал мне писать мемуары. Он был восхищен моим побегом и борьбой с всесильными органами МВД, моими ратными делами, о которых ему рассказали мои фронтовые товарищи, и моими трудовыми делами, о которых он сделал заключение, собрав немало материалов. Он мне сказал, что такая биография, как моя, достойна описания, и книга с ее изложением имела бы успех. С тех пор я все стремился начать осуществление этой мечты. Он мне откровенно сказал, что считает мое исключение из партии нецелесообразным, что он полностью на моей стороне, что мое поведение и моя прошлая жизнь, особенно в годы войны, в высшей степени похвальны, но изменить решение обкома КПСС и действия Ф.Р. Козлова он не в состоянии, ибо формально, юридически, я не рассказал при вступлении в партию о побеге, а все обстоятельства, которые были этому причиной, спустя много лет роли не играют, по крайней мере, юридически. Разговоров, и совершенно откровенных, у меня с ним было очень много. Мы друг друга хорошо понимали, и я видел, что он, как и я, не очень доволен существующими порядками в партии и государстве. Ведь через его руки прошли тысячи и тысячи дел расстрелянных, уничтоженных, замученных коммунистов, лучших сынов нашей многострадальной Родины. Каково ему было? Каков его сон? Я думаю, что завидовать ему не приходится.

Итак, партийные дела закончились. Мое перенапряжение прошло. Я ждал своей участи вместе с истерзанной и напуганной женой, с которой мы в бессонные ночи гадали, что же последует дальше? Какова моя дальнейшая судьба? Арестуют меня или оставят в покое? Всем нутром я чувствовал, что система Берии и его аппарата не могут просто простить мне решение, противоречащее их замыслам. На работе все от меня шарахались, и я был как бы изолирован от коллектива, несмотря на занимаемую должность главного инженера треста и на то, что я своим трудом и стараниями вывел трест на первое место по Ленинграду. Я добился аудиенции у председателя Московского районного Совета гор. Ленинграда тов. Калганова А.И. и просил его рассказать мне о моей дальнейшей судьбе, ибо я ему был непосредственно подчинен, и он, видимо, как член бюро райкома знал лучше меня, что меня ждет. Он меня успокоил и сказал, чтобы я работал по-прежнему, а в партийные дела он не вмешивается.

Это было в пятницу, а в субботу, в 17 часов 00 минут, когда я на трестовской автомашине подъехал к дому, сзади подрулила шикарная автомашина, и двое молодых людей, одетых в синие гражданские костюмы, последовали за мной к дверям нашей квартиры. На мой вопрос: «Вам кого?», – последовал ответ: «Вас». Я зашел в свою комнату, и они – за мной. На пороге комнаты они предъявили мне свои красные книжечки и отношение за подписью Генерального Прокурора СССР, в котором было написано следующее: «Нездатного Моисея Михайловича, 1900 года рождения, осужденного тройкой ОГПУ на 10 лет концлагерей и бежавшего оттуда, направить в лагерь для отбытия оставшегося срока – 7 лет, 8 месяцев и 10 дней», подпись – Генеральный прокурор, фамилию его я забыл. На этом отношении я расписался, взял ложку, полотенце, кусок хлеба, попрощался с женой и последовал за ними в машину, на которой меня доставили на площадь Урицкого в камеру внутренней тюрьмы.

После положенного тщательного обыска и изъятия вещей вроде кошелька с несколькими рублями, ремня и подтяжек меня отвели в общую камеру, и я снова стал жильцом взаперти, в обществе воров, грабителей, убийц, насильников и просто людей, чьей судьбой занимается аппарат органов, на которых «держится» правопорядок, справедливость и свобода. Вот так и началась новая глава моих мытарств и преследований. Так решил Генеральный прокурор страны, человек, призванный следить за правопорядком народа, строящего коммунизм.

Что делать? Куда обратиться? Ведь выше этого «правового» органа не существует. Неужели никто из всех правовых работников ни разу не подумал о том, что человек ни разу не присутствовал на судебном заседании? Ведь 18 лет его жизни прошли в интенсивном труде и на фронте в качестве добровольца. Ведь они сами мне говорили, что я жил безупречной жизнью. Моему отчаянию не было предела. Боль, стыд, обида за горе семьи – все это держало меня в постоянном напряжении, не давало покоя, я искал выход и не мог не действовать. Я потребовал бумагу и чернила у дежурного по тюрьме и написал телеграмму в адрес К.Е. Ворошилова. Я ему напомнил Красное Село в 1941 году и объявленную им лично мне благодарность за отвагу и находчивость при спасении батальона под деревней Телицы и эвакуации раненого комиссара. Я взывал о защите и помощи. Теперь я отлично понимаю, что не было силы, способной перерешить то, что решено органами Берия и подписано Генеральным прокурором. А тогда я еще думал, что Министр обороны, член Президиума, заслуженный маршал Ворошилов К.Е. может сделать все, и я буду освобожден.

Через несколько дней меня перевезли в пересылочную тюрьму, чтобы подготовить к этапу в концлагеря. В это время из Москвы на правительственном бланке прибыла телеграмма от Ворошилова на два адреса – областному прокурору гор. Ленинграда генералу Однакову и прокурору войск МГБ полковнику Вишнякову. В ней было поручено им обоим срочно расследовать мой вопрос и сообщить результаты ему лично. Каждый из них лично приезжал в тюрьму и, выслушав мою исповедь в кабинете начальника тюрьмы, старался меня успокоить, обещав свою поддержку и помощь. Они также вызвали мою жену и заверили ее, что я буду освобожден. Оба они ответили Ворошилову, что мой арест считают нецелесообразным и что после 18-ти лет, прошедших с момента побега, считают, что меня необходимо освободить. Свое решение и мнение они не скрывали, и мы с женой были осведомлены о содержании ответа Ворошилову. Начальнику тюрьмы они дали указание от моего этапирования в концлагерь воздержаться до получения ответа от Ворошилова, а тюремный режим для меня установить легкий, то есть допускать в библиотеку, хоздвор и т. д.

Через три недели меня вызвали на этап: снова обыски, унижения, конвой, собаки, тесные полутемные теплушки, длинная дорога, бесконечные остановки, неизвестность и следование на восток, в страну лесов, равнин, снега, край, усеянный лагерями рабов, «врагов народа», колючей проволокой и вышками. В течение двадцати двух суток мы следовали до станции Черногорск. Измученные, изможденные, зачумленные, нам была совершенно безразлична наша судьба и жизнь. Мы не могли ничего изменить.

Там строился крупный комбинат по переработке угля на нефть и сопутствующие материалы. Оборудование завозилось из побежденной Германии, рабочая сила состояла в основном из вчерашних воинов-победителей, продукты питания – знакомая мне баланда, вонючая селедка и неизменная пайка – особых забот для снабженцев не представляли. Мы сами себе оборудовали лагерь, и началась новая жизнь с ее жуткими и жестокими законами так называемого «права» Берии и его банды душителей и палачей. Состав этого лагеря был смешанный. Процентов 80 – «контрики», 58-я статья, а остальные – завзятые уголовники, неоднократно судимые, которые за свое право хоть мало, но пожить, прошли огонь, воду и медные трубы. Снова и снова неотступно мучили мысли – за что, что я совершил, почему у меня такая судьба и почему я очутился в этом аду волчьих законов, лагерной бесправной жизни, созданной и узаконенной властью, которую я защищал своей жизнью лишь недавно от коричневой чумы замечательного ХХ века. Никто и ничто меня не могло освободить от страшных мук и испытаний, несмотря на то, что около 20 лет, прошедших со дня побега, я безупречно жил, успешно работал, защищал Родину, не жалея сил и жизни и, самое главное, не совершил в прошлом никакого преступления ни против общества, ни против народа и государства. Прошло много лет с того времени, о котором я сейчас пишу. Многое забылось, переболело, покрылось присущим человеку всепрощением, но сам я хочу справедливо и беспристрастно понять и разобраться, выяснить все тот же вопрос – за что? Но так ничего и не могу понять, освоить и переварить в себе случившееся со мной в те дни тяжких испытаний.

Мы прибыли в Черногорск зимой. Край этот изобиловал непрерывными ветрами, дувшими между сопками, которые окружали строительную площадку будущего крекинга. Я умудрился снова занять должность прораба, в обязанности которого входила подготовка котлована для сооружения подземных ангаров, самоопрокидывающихся вагонов, транспортеров и т. д. Грунт был все время мерзлый, так как стояли сильные морозы, и за ночь он промерзал на большую глубину. Взрывные работы проводили мало и редко. Все делалось вручную. Кирка, лом, кувалда, лопата и человеческие руки. Десятки тысяч кубометров грунта долбили, выбрасывали руки рабов, строящих будущее «великого общества» сталинско-бериевского толка. Как муравьи, копошились тысячи человекоподобных на всем пространстве стройки, окруженном вышками, собаками, среди снегов, ветров, холода, недоедания и произвола.

Это было начало 1953 года – года великих перемен, произошедших по милости судьбы и Бога, уготовивших смерть главному «герою» нашего века, о котором я пишу, который замучил, обескровил всю страну, создавал историю и свое величие ложью, миллионами смертей и рабским трудом. Видимо, существует в природе какой-то предел даже такому явлению, как подлость, и этот предел наступил, он не мог не наступить. Миллионы живых людей молились, проклинали, мучились, страдали, плакали, и все были объединены одной мечтой – возмездием и горячим желанием смерти насильнику и узурпатору нашего века – Сталину, «великому корифею науки». И если в природе существуют электрозаряды, исходящие от человеческого мозга, все эти заряды, исходящие от миллионов жертв этого страшного времени, были направлены в его мозг и достигли цели. Возмездие существует, свершается и побеждает. В марте месяце 1953 года радио и гудки всех видов техники оповестили о смерти «великого» Сталина. Что творилось, передать невозможно. Слово «надежда» было написано на всех лицах, хотя все были воспитаны в духе страха и подавления личных импульсов, присущих всему живому. Все радовались, надеялись и верили, что избавление близко. Совершенный аппарат управления лагерями рабского труда работал безупречно, но на лицах администрации лагеря и их руководящего состава видна была тень растерянности и неуверенности в завтрашнем дне. Их окружили стена злобы, недовольства и жажды мщения. Любая искра могла вызвать пожар. Никто не организовывал массы, но сами события, прошлое, подготовили достаточно воспламеняющегося материала, чтобы вспыхнуть ярким пламенем при первой возможности. А в лагерях таких возможностей немало. Поэтому надо быть начеку. К тому же, система лагерей основана на натравливании одной группы заключенных на другую. Принцип «разделяй и властвуй» осуществлялся аппаратом 3-го отдела, вверенного ОГПУ, с помощью подонков из среды заключенных за разные мелкие поощрения и подачки. Даже воры были нелегально организованы в «суки», «законники» и «работяги». Немало на этой почве совершалось убийств, насилия и разбоя. Не помню, описывал ли я в предыдущих главах некоторые случаи, имевшие место в лагерях, где я находился и работал, но два-три случая, которые произошли в ангарских лагерях, куда нас этапировали из Черногорска после решения Москвы сократить строительство крекингов на необъятных просторах Сибири, Дальнего Востока и Урала, я опишу.

Труд многих десятков тысяч рабов оказался бросовым и напрасным. Бульдозеры, трактора и человеческие руки закопали котлованы той же землей, которую с таким напряжением разрабатывали, долбили еще только вчера. Мы все это видели, пережили и ничего не в состоянии были изменить. Что может сделать раб, охраняемый штыком, собаками, пулеметными вышками и проволочными заграждениями? Мы ждали, и, наконец, снова теплушки, обыски и этапирование. Мы прибыли на другую стройку – Ангарск-Первомайск, под Иркутском. Сто два завода строились в зоне, окруженной лагерями по 20-25 тысяч рабов. На рассвете колонны по 100-120 заключенных шли в зону, сопровождаемые конвоем, собаками, предупрежденные о правилах марша и праве конвоя применять оружие. Так мы шли, и каждый думал невеселые думы о совершенном мире ХХ века и прелестях, уготованных «преступникам» сильными мира сего. Петь, разговаривать, выдвигаться из шеренги строго запрещалось. Вообще перечислять правила внутреннего распорядка не стоит, ибо они состоят только из «нельзя», а «можно» – это понятие абстрактное. В наш век все нельзя – нельзя говорить, писать, хотеть, ездить, жить по-человечески и даже думать. За тебя все это делают другие, кому это положено. Они умнее тебя, и по уставу и программе тебе разрешается слушать и выполнять то, что тебе говорят. А попробуй не согласиться… Это называется высшей формой «свободы слова, печати и сознания». Не веришь? Не соглашаешься? Не нравится? Свое мнение держи при себе. Вот так-то, мил человек, счастливого века.

Культ личности тем и хорош, что он развратил общество на два поколения вперед, и не так просто что-либо по-настоящему изменить. Для того чтобы освободить миллионы рабов, нужно время и аппарат, который должен охватить, проверить и решить судьбу миллионов людей, разбросанных на необъятных просторах великой Родины. Поэтому мечты миллионов осуществлялись медленно, осторожно и с пристрастием. Что, казалось бы, проще и логичнее, чем освободить всех заключенных, осужденных по контрреволюционным статьям без суда и следствия так называемыми тройками, заочно, в течение минут, скопом, тремя марионетками? Ведь все знали, что дела эти – липовые. Ведь было решение партии Ленина – считать такие суды троек и совещаний незаконными. А осужденные ждали, работали, страдали, умирали и утешали себя изменениями, которые наступали очень медленно. В такой обстановке нервного напряжения и рабского труда нужно и должно было ждать взрыва, который и произошел в виде нескольких эпизодов и на нашей стройке:

1. Расправа с заключенными грузинско-армянской национальности через несколько дней после ареста Берии – главного бандита и вершителя воли Сталина.

2. Инцидент между политическими и уголовными заключенными.

3. Инцидент с избиением за зоной заключенного, освобожденного накануне в связи с окончанием срока.

Через несколько дней после ареста Берии на зоне стихийно самоорганизовались колонны заключенных, которые заняли работающие автомашины-самосвалы и двинулись лавиной по территории, разыскивая заключенных грузинской и армянской национальностей, где бы они ни работали и ни находились. Их тут же на месте убивали, топорами рубили головы и двигались дальше. По мере продвижения озверелая толпа росла, страсти накалялись и, как ураган, колонна мстителей за свое горе, за слезы матерей, жен и детей двигалась вперед. Пощады не было ни для кого. На зоне работало около 300-320 человек заключенных разных «южных» национальностей, и все они были умерщвлены. Некоторых настигали на самых высоких точках строек, трубопроводов, но никого не пощадили. С этих убежищ их сбрасывали на землю под улюлюканье орущей толпы, похожей на дикарей. Охрана зоны, находившаяся на вышках с пулеметами, огороженных высоким забором и колючей проволокой, наблюдала и ничего не могла сделать и предпринять, ибо в лагерь заходить с оружием запрещалось. Несколько человек, добежавших до зоны, были убиты на виду у охраны. Администрация зоны, инженерно-технический персонал из заключенных и вольнонаемные испытывали не меньший страх перед стихией убийств и молчали, будто не замечая, что творится около них. Это продолжалось около двух часов. Когда были вызваны войска, установившие на возвышенностях вокруг зоны пулеметы и минометы, когда в зону вошли представители командования лагерей, «варфоломеевская ночь» закончилась, и все очутились на своих рабочих местах. Как было организовано это побоище, до сих пор даже мне, человеку, находившемуся среди всей массы зэков, неизвестно. Следствия не было, и единственные выводы, которые были сделаны – это изъятие из лагерей всех заключенных «южной» национальности – грузин и армян – и этапирование их в специальные места. С прибытием новых этапов этих людей стразу же переправляли в другое место.

Две монтажные бригады грузин по 30-35 человек, пользовавшиеся ранее некоторой привилегией, были убиты около объекта, где они работали, полностью, сложены в штабеля, облиты горючей смесью и сожжены. Среди всей массы заключенных еще долго шли толки по поводу этого инцидента, люди хотели объяснить случившееся, понять виденное, но окончательного вывода никто сделать не мог.

В какой степени в этой зверской расправе принимали участие агенты 3-го отдела – нам неизвестно, но, видимо, кто-то должен был бросить клич, а, если даже этого не было, то можно понять состояние этой массы людей, превращенных обстоятельствами ХХ века в зверей, убийц и дикарей. Несколько месяцев по ночам мне снились кошмары, и я просыпался весь в поту, с сердцебиением и ужасом в глазах.

В этих лагерях, территория которых составляла 80 кв.километров, по ориентировочным данным работало около полумиллиона заключенных-рабов. Они построили два города – Ангарск и Первомайск, 102 завода и массу подсобных зданий. Асфальтированные, благоустроенные дороги, клубы, школы, магазины, электростанции и все необходимое для среднего промышленного центра нашей Родины. Каких только людей я там не видел! Были старшие офицеры, бывшие генералы, ученые, работники партийных органов и даже органов безопасности. Они, правда, старались не афишировать свое прошлое, но мы узнавали их по целому ряду особых примет. Мне запомнился один бывший полковник из Западной Украины, командир полка, которого жестоко избивали, выуживая у него признание в желании свергнуть Советскую власть. Он оставил в Ужгороде жену, двоих детей и старую мать. Он не переставал горевать и злобствовать, хотя сам подписал протоколы следствия, уличая себя самого во всех смертных грехах, которых никогда не совершал. Его освободили на три дня раньше меня, дав ему копию решения комиссии генеральной прокуратуры, что он освобожден за отсутствием состава преступления и восстанавливается во всех правах. Я с ним спал на одних нарах, вместе питались, дружили, работали, играли иногда в шахматы и втихую хотели иногда разобрать справедливость существующего строя, общества и века. Ничего так и не выяснили.

Вот какую цену платила страна за создание промышленного комплекса в далекой Сибири. Поэтому, думая о стройках нашего века, о рабах, чьей кровью и жизнью они созданы, не можешь не ужаснуться всему, что пережито великим русским народом в эпоху владычества Сталина и Берии.

Второй инцидент произошел тоже в зоне стройки, но совершенно по другой причине. Он очень показателен с точки зрения состояния заключенных, их морального облика, взрывной мощи и опасности для администрации лагерей. Как я уже говорил выше, зона строительства была окружена отдельными, изолированными друг от друга лагерями, соответственно пронумерованными, под общим управлением и руководством стройки. На этой великой стройке списочный состав каждого лагеря колебался в среднем от 20 до 25 тысяч человек. Политические, бытовики и уголовники жили вместе, редко разделялись в бараках и, если сами заключенные старались отделиться от самых опасных рецидивистов и бандитов, это их не избавляло от уплаты податей в виде взносов с и так небольшой зарплаты за произведенный труд. Из-за соседства бараков и организованности уголовников с их главарями, которые составляли «президиум», «сливки» этого «общества» и вершили свои законы, вынося приговоры строптивым, жизнь «политических», которые составляли не менее 80 % от списочного состава, всегда зависела от этих владык уголовного мира. Они посылали своих курьеров в каждый барак после выплаты зарплаты с требованием сбора контрибуции для своего начальства-верхушки. Это была своего рода внутренняя, невидимая администрация, вершившая иногда суд и расправу над любым из обитателей лагерей. Они иногда выносили смертный приговор даже вольнонаемному составу. Палачей, осуществлявших выполнение приговора, они выбирали из среды молодняка, из тех, кто, как говорилось, «шестерил», то есть обслуживал и слепо делал все, что приказывали. Каким-то чудом они настигали намеченную жертву даже в других лагерях на расстоянии тысячи километров. Они иногда проигрывали в карты жизнь того или иного неугодного им заключенного или представителя администрации лагерей. Это была система вечного страха и запугивания, которая, безусловно, являлась звеном в цепи политики высшей власти «разделяй и властвуй». Бесцеремонно распоряжались они иногда продуктами, столь долгожданными, присылаемыми из дому лучшими вещами и т. д. Главное, законники никогда не работали, хотя их выводили на работу в общем строю, они куда-то испарялись – в убежища, которых на таких стройках немало, а выработка им обеспечивалась не менее 121 %, чтобы получить зачеты 1:3.

В лагере № 10, расположенном за зоной, как другие лагеря, в день получки после ужина произошла страшная резня и побоище в связи с нежеланием выплатить «законникам» калым.

В этом лагере было около 100-120 бараков по 180-200 человек. В крайнем ряду бараков жили западные украинцы из областей Львовской, Дрогобычевской и других. Все заключенные из этих двух бараков были политические, в основном, крестьяне, работяги, старательные трудовики с высокой производительностью и относительным порядком, чистотой и организованностью в быту и на производстве. Они жили спаянно, немного обособленно и тихо. Они мало общались с другими заключенными, работали на объекте побригадно, и каждый рубль из их столь мизерной зарплаты, установленной для заключенных, был заработан ими кровью и потом. После получки в один из этих бараков явилась делегация из двух малолетних уголовников, попросила к столу старосту барака и передала ему требование главных воров – собрать в этих двух бараках западных украинцев калым по 10 рублей с человека. Срок им установили 1 час. Староста барака собрал бригадиров и объявил им эти требования. Те собирать деньги отказались, а уголовников-делегатов прогнали. Через час-полтора в барак явились три главных вора, сели за стол и потребовали деньги, воткнув в середину стола нож и указав, чтобы деньги за 10 минут были положены вокруг ножа. Весь барак с украинцами, словно по команде, окружил этих главных воров, двоим сразу раскроили головы, а третий в суматохе выпрыгнул через окно, добежал до барака, где жили исключительно уголовники, и кинул клич о мести. Не менее тысячи человек, вооруженные топорами, ломами, металлическими прутьями, хлынули к баракам западных украинцев, где их уже ждали во всеоружии, запертые изнутри, вооруженные чем попало, включая доски из разобранных нар. У всех окон изнутри также стояли на страже. Все воры, пытавшиеся пробиться в двери или окна, были убиты сразу. Тогда они взобрались на крыши бараков и подожгли их. Они бросали факелы и через окна внутрь. В дыму, огне, давке, запертые в этой тесноте украинцы пытались выбраться на улицу, но их тут же зверски убивали. Гражданская администрация лагеря попряталась. Военизированная охрана с оружием не имела права входить в лагерь. Местная пожарная охрана, пытавшаяся потушить пожар, была избита, а пожарные рукава изрезаны. Все это совершалось около 21-22 часов вечера. У украинцев в подожженных бараках выбор был либо сгореть, либо, вырвавшись на улицу, быть зверски убитыми уголовниками. Только через пару часов к лагерю на машинах подоспели войска, окружили, ворвались внутрь и начали стрелять в уголовников, которые разбежались по своим баракам. Общий итог этой трагедии – свыше 100 человек убитых и около 200 раненых, обгоревших и полупомешанных.

Эта история накалила обстановку всех лагерей этой стройки до высшего накала. Два дня никого на работу не выводили. Из Москвы, Иркутска прибыло несколько комиссий, которые вели следствие и разбирали случившееся. Всем было ясно, что хоть поводом и послужил сбор уголовниками денег, но корни были более глубокие. Лагерь был похож на клокочущий вулкан, который мог взорваться в любую секунду по любому поводу или без такового.

На третий день, когда возобновились работы в зоне, куда через разные ворота по всему периметру этой большой стройки приводят заключенных, около 11 часов утра неизвестно по чьей команде все политические, а также бытовики, построились в когорты по 1 000 и более человек; у каждого в руках – всякого рода арматура, ломы, топоры, кувалды, лопаты; по 16 человек в ряд, впереди – бывшие старшие и высшие офицеры – и потребовали вызвать начальника управления для переговоров. Вся работа остановилась. На всех лицах можно было заметить отчаянную решимость и отвагу. Это море людей тянулось на многие километры. Все были вооружены чем попало, и все ждали прибытия руководства, которое не преминуло прибыть в составе нескольких человек во главе с начальником строительства, Героем Социалистического Труда, бывшим зам. министра электропромышленности. На нескольких десятках грузовых автомашин прибыли войска, вооруженные тяжелыми пулеметами и минометами. Когда они входили в зону, наступила мертвая тишина, которую я иногда наблюдал на фронте в особые часы накала. Уголовные преступники в ряды колонн не допускались. Их было не более 10-15 % списочного состава и поэтому перевес был не на их стороне. К тому же они струхнули, испугались, поняв, что это – результат устроенного ими побоища украинцев в лагере № 10. У передней колонны прибывшее начальство остановилось, и в спокойном тоне был задан вопрос: «В чем дело?» Выступили два представителя от политических заключенных и заявили громко, чтобы было слышно: «Нас убивают, забирают посылки, деньги, издеваются. Обо всем этом знает руководство лагерей и не может навести порядок. Если в течение трех дней уголовники не будут отправлены с этой стройки в другой лагерь, мы сейчас сами с ними расправимся и ни одного человека не оставим в живых. Если же вы выполните наше требование, тогда уведите всех по лагерям, уголовников этапируйте в другие лагеря, а мы приступим к работе, и на этой стройке будет идеальный порядок, ни от кого не будет жалоб, и мы до пересмотра наших дел будем себя хорошо вести». Наши требования были приняты, всех развели по баракам, во всех лагерях этой стройки, а их насчитывалось не менее 22-25, в караульные помещения были введены воинские подразделения, и началась чистка. За три дня стройка была очищена от блатных, рецидивистов и заядлых воров. Их отправили в отдельный лагерь на каменный карьер.

Третий инцидент, очевидцем и участником которого я был, произошел на этой же стройке по следующему поводу. Строительство крекинга, всех заводов и электростанций производилось на большой площади, где только недавно была сплошная тайга и объекты зоны находились на возвышенном месте по сравнению с наружными дорогами, магистралями и прилегающими к стройке разными жилыми и подсобными помещениями. Строительство, окруженное зоной, вышкой, колючей проволокой и двойным забором с караульными помещениями для охраны и собак изолировало заключенных от внешнего мира, который был нам виден, но недостижим. Мы наблюдали движение автотранспорта в оба направления по дороге вдоль стройки, свободных людей, шедших в построенные новые города Ангарск и Первомайск, мы мечтали о часе, когда сами будем ездить по этой дороге, направляясь домой, к родным и друзьям. Мы часто перебрасывались несколькими словами с проходившими мимо освобожденными товарищами, вчерашними заключенными. Мы видели их близко и были далеко, строго охраняемые охраной, вышками и собаками. Перекликаться, общаться строго запрещалось. Мы были уверены, что стрелять в нас охрана не посмеет, ибо, несмотря на нашу безоружность и бесправие, нас были сотни тысяч, мы были объединены одной несправедливой судьбой, мы были на правах скота и рабов, мы были глубоко обижены и наэлектризованы до предела. С таким горючим материалом нужно обращаться осторожно тем более, когда на зоне у всех в руках инструменты, кирпичи, камни и территория на десятки квадратных километров. Для полной картины необходимо также учесть, в какое время все это происходило. Письма с воли, газеты, смерть Сталина, арест и расстрел Берии породили у всех веру в грядущую близкую победу над злом, бесправием, несправедливостью и беззаконием. Все ждали пересмотра дела, скорого освобождения, и нетерпение достигло предела. Только бы скорее освободили из этого ада, скорее бы домой, к своим, скорее бы быть за зоной, без охраны и собак. А правовая государственная машина не спешила, работала бюрократически медленно, им не было дела до переживаний сотен тысяч, миллионов невинно осужденных людей. Эти чувства, видимо, испытывали миллионы заключенных в лагерях, разбросанных по всей территории нашей необъятной Родины.

Вот в таких условиях и произошел следующий инцидент. Одна из бригад в зоне увидела идущего по дороге за зоной освобожденного накануне товарища. Он шел в направлении Ангарска. Некоторые из заключенных начали с ним переговариваться, желая счастливого пути и т. д. Он остановился и во весь голос, громко отвечал. Часовой с вышки позвонил в караульное помещение, и оттуда выскочил старшина с двумя охранниками. Они подбежали к освобожденному, что-то ему сказали, он ответил, и старшина рукояткой нагана ударил его в висок. Освобожденный упал на дорогу. Вся зона, наблюдавшая этот эпизод, всколыхнулась, и на дорогу по всей ее длине посыпался град камней. Старшина и охранники скрылись в караульном помещении. Град камней посыпался на вышки и ограждения из колючей проволоки, на автомашины, следовавшие по дороге. Этот порыв гнева ширился, и все высыпали со своих рабочих мест к забору, забрасывая вышки, охранников, автобусы и машины кирпичами и камнями. Горы щебня, штабеля кирпичей и камней таяли и перемещались за зону. Дорога была забита остановившимся транспортом. Освобожденный заключенный лежал без движения. Любая попытка войти в зону кого-либо из охраны, управления или вольнонаемного состава кончалась неудачей, так как при приближении к зоне град камней сразу же сыпался на их головы. Все выли, кричали, требовали главного начальника и прокурора. Работы сами по себе прекратились по всей стройке. Конвой в зону и за зону не допускался. Любая попытка администрации разобраться проваливалась. Ответом массы возбужденной толпы под названием «заключенные» был град камней на протяжении многих километров. На далеких полях, видимых из зоны, появились войска в полной боевой готовности, которые, однако, огонь не открывали, к зоне не приближались. Какой-то майор выхватил пистолет с намерением стрелять по заключенным, но был обезоружен полковником и чуть ли не избит на глазах у всей массы заключенных и личного состава охраны. В рупор полковник просил всех успокоиться, заявив, что начальник строительства и прокурор скоро прибудут из Иркутска. Уже вечерело. Пора было выводить заключенных в лагеря для ужина и отдыха. Но все ждали прибытия начальства. Наконец, прибыли две легковые машины. Заключенные разрешили войти в зону троим: начальнику стройки, главному прокурору и одному из начальников лагерей, который слыл за порядочного человека и хорошо относился к заключенным. Больше никого в зону не пропустили. Из нашей среды также выделили троих, которые доложили обстоятельства дела. Тут же освобожденный заключенный, избитый охраной, был отправлен в госпиталь, а старшина по требованию всей массы был разжалован и направлен в дисциплинарный батальон. В приказе было указано, что прокурору предлагается провести строгое расследование. Два охранника этим же приказом были наказаны десятью сутками ареста. Этот приказ, написанный при нас и зачитанный перед заключенными, полностью совпадал с нашими требованиями, и порядок был восстановлен. Войска, окружавшие зону, уехали, а конвой приступил к выводу заключенных в лагеря. График был нарушен на несколько часов. Мне, наблюдавшему всю эту эпопею, было абсолютно ясно, что, если бы последовал хоть один выстрел, вся масса заключенных хлынула бы на проволочные заграждения, перебила охрану, и началось бы восстание. Это абсолютный факт. Может быть, погибли бы несколько тысяч заключенных, но делов наделали бы очень много. Во всех лагерях работали комиссии, выявляли недостатки в питании, распорядке и прочих условиях и старались оперативно все решать.

Этот случай в зоне сильно напугал высшее командование. Они отлично понимали, что избиение бывшего заключенного было только поводом, а причина крылась значительно глубже. Все с нетерпением ждали результатов пересмотра бериевских художеств, все верили в близкое освобождение, у всех нервы были на пределе, а справедливость медлила, не спешила. Этот инцидент дал толчок к ускоренному пересмотру дел. Прибыла специальная правительственная комиссия из Москвы, и я был освобожден из лагеря в числе тысяч других заключенных с мотивировкой «за отсутствием состава преступления».

Так кончилась моя лагерная жизнь по делу, которого не было, за которое меня не судили, но из-за которого я выстрадал этапы, обыски, мучения, попытку самоубийства и прочие блага ХХ века. А что пережила моя семья, моя жена, сын – все это найдет описание в специальной главе о моей жене, жене заключенного в этот замечательный сталинский век. Настоящую главу я этим заканчиваю.

Глава 10

Годы 1953-1956

Я ехал домой из далекой Сибири, веря в будущее, в силы, несмотря ни на что, удивительно крепкого организма. Присущая человеку способность забывать, необходимость жить, работать, творить отодвигают на задний план прошлое и все, с ним связанное. Начинаешь все сначала. Нужно одеть себя, обеспечить семью, устроиться на работу. За это я и взялся. А страх? Прошлое? Сталинское воспитание? Можно ли было все это забыть? Это очень сложные вопросы, и ответить на них не так легко. Во-первых, система, в которой укоренилось недоверие к бывшим репрессированным со стороны руководителей учреждений и организаций, во-вторых – перестраховка, а вдруг что-нибудь да не так, и, главное, невозможность забыть – все это, вместе взятое, ставило меня в положение человека с парализованной волей, парализованной верой в себя и людей, живущего для того, чтобы жить, но не больше. Немало времени занял вопрос прописки в Ленинграде по месту жительства жены и сына.

Кроме того, устроиться на работу было нелегко. И, главное, страх в глазах близких и родных, полных печали, тоски, ожидания чего-то неизбежного и неизвестного парализовали волю к борьбе, и я даже не претендовал на работу, которую способен выполнять с пользой для государства, народа и общества. Любую работу, лишь бы быть дома и видеть глаза жены, хоть и полные печали, тоски, горя и невысказанного упрека. Поэтому я дал согласие на предложенную мне работу в артели деревообработки мелких изделий. Эта артель размещалась на станции Горская по Финляндской железной дороге, и ее председателем был некий Захарченко – негодяй, провокатор, тупица и пьяница. Не имея другого выбора, я вынужден был работать в этой шарашкиной конторе, таившей в самом своем существовании неизбежные неприятности. Я развернул большое строительство, для увеличения объемов артели, нового цеха. Работа спорилась, и весь коллектив ко мне относился с доверием, доброжелательно. Для получения больших кредитов в управлении я должен был угостить руководителя ОКСа и его заместителя. Я об этом сказал прорабу, и он ответил, что это пустяковая операция. У него есть резерв от сметы, и необходимую сумму он выделит. Прораб с бригадой плотников были наняты со стороны на хозяйственных началах, и государственный карман совершенно не страдал от этих затрат, ибо смета не превышала фактическую стоимость работ. На этой почве Захарченко подговорил рабочих и прораба, чтобы они ему написали заявление о том, что они мне дали взятку. Он взял это заявление и передал в прокуратуру гор. Сестрорецка. Фактически я у рабочих ни одной копейки не брал, а прораб дал деньги на угощение обедом инженеров ОКСа. Рабочим он сказал, что получает деньги у них для меня. Это была явная ложь, которая настроила рабочих против меня, а с помощью Захарченко было создано против меня настоящее дело. Сейчас уже впервые я был по-настоящему обвинен во взяточничестве, меня арестовали, увезли в Сестрорецк, и началось следствие. Следствие тянулось несколько месяцев, доказать мою вину было невозможно, ибо я ни у одного рабочего ни одной копейки не брал, а прораб путал показания, хотел взвалить все преступления на меня и уйти от ответственности. Все старания прокуратуры, Захарченко и прочей банды хулиганов не могли установить ни на следствии, ни на суде моей вины. Я был уверен, что суд меня оправдает. Но я ведь бывший репрессированный, к тому же еврей, а прораб – старик, русский, член партии, и поэтому суд прибегнул к явному передергиванию фактов, сославшись в приговоре на доказательство моей вины по показаниям рабочих, которые на суде отсутствовали и которых в связи с этим нельзя было разоблачить. Все показания присутствовавших на суде свидетелей обвинения мною разоблачались там же, на суде. Суд меня приговорил к трем годам лишения свободы. Мне надоело все, я был совершенно деморализован, обозлен и подавлен. Поэтому я решил не жаловаться больше и отбыть поскорее срок, установленный судом. Вместе с зачетами я всего отбыл один год и семь месяцев и в начале 1956 года вернулся домой, сразу устроился на работу в Большой Драматический театр на должность главного инженера. Пора тюрем, лагерей, этапов, прокуроров и прочих прелестей нашего века кончилась.

На 56-м году началась новая страница жизни, строительства и поисков путей спокойного семейного счастья простого советского труженика и человека. Я полностью посвятил себя семье, сыну, внукам и течению жизни.

Я, мой дорогой внук, честно и правдиво описал свои мысли, свою биографию, переживания, страдания и прошлое. И вот, если поставить на чашу весов содеянное и полученное, становится совсем не по себе. На одну чашу весов поместить ощутимые для общества результаты большого пути, а на другую – тюрьмы, лагеря, этапы, страх, унижения, обиды и слезы, горе моей семьи. Как это сопоставить? Кто в этом повинен? Каков век, мой ровесник??? Вот на эти вопросы придется отвечать тебе. Дай Бог, чтобы ты был избавлен от всего прожитого и пережитого твоим дедом, который для тебя написал историю своей жизни.



[1] Текст подготовлен к печати Софьей и Элазаром Нездатными , внучкой и внуком  автора


К началу страницы К оглавлению номера

Всего понравилось:0
Всего посещений: 7096




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2010/Starina/Nomer2/ENezdatny1.php - to PDF file

Комментарии:

юлия немировская
юджин, сша, орегон - at 2018-02-12 15:32:58 EDT
Спасибо, дорогие, за издание этой удивительной книги. Нет слов, как восхищена и в то же время как больно читать о пережитом страшном прошлом замечательного, выдающегося человека!
Семен Лорберг
Нью Йорк, NY, USA - at 2015-04-26 03:34:56 EDT
Потрясающая история потрясающего человека. Бесконечно жаль лет проведенных в неволе, бесконечно жаль таланта и не использованных возможностей. Омерзительная система, наипоганейшая правовая структура и самое главное, это гнилая суть поколения, созданного коммунистами, когда стукачество и подлость были возведены в ранг доблести.
Мери Шиф
Бет Шемеш, Израиль - at 2011-02-05 01:22:34 EDT
Уважаемый Элизар!
С большим волнением прочитала исповедь Вашего деда. Он и мне не чужой, хотя видела его лишь
однажды, в 1974 –ом году в Киеве, на похоронах моего отца. Я дочь от первого брака Юрия Нездатного,
и с отцом моим встречалась нечасто. Они с моей матерью, Адой Левиной, разошлись, когда мне было
всего три года. После эвакуации с 1944-го года жила в Одессе, так что с семьёй Нездатных знакома мало, но заметила, что к Вашему деду в семье относились с большим пиететом.
Как видно из его записей, он действительно был человеком незаурядным: талантливым, смелым, энергичным. Он мог бы стать преуспевшим в жизни человеком, принести много пользы своим близким и своей стране, так как был отличным, как теперь говорят, менеджером в любом деле, которым пришлось ему заниматься.
Особенно впечатлили меня его воспоминания о жизни еврейской молодёжи на смене двух эпох, участие молодых евреев в Гражданской войне в России, их приверженность и преданность делу революции. Всё это описано без прикрас и преувеличений - живая (не книжная ) история. То же касается и описания первых дней Отечественной войны на Ленинградском фронте. Как следует из публикации, его героизм в те дни не был достаточно отмечен, впрочем, как и у многих других воинов, не до того было. Но полученная медаль «За отвагу» тогда говорит о личном подвиге больше, чем более значительные награды позднее.
Ясно, что был дед отчаянно храбрым человеком и воином. Эти качества помогли ему совершить, редкий для политзаключённого, успешный побег из лагеря и дальнейшее проживание по паспорту моего отца.
Это можно рассматривать как авантюризм, но он сочетался у него странным образом с наивной, как кажется теперь,верой в социализм, в чистоту ленинских помыслов и идеализацией первых революционеров, что теперь вызывает улыбку. Но, может быть, мы уже такие, ни во что не верующие, а он был ровесником этих людей, видел их молодыми и самоотверженными, ещё до их перерождения и усталости от борьбы не столько с врагами, сколько со «сталинщиной».
Такие крамольные мысли, которые высказывал автор воспоминаний в 1968 году, приходили в головы не только узникам ГУЛАГа, но и нам, молодёжи 60-х, может быть, менее конкретно и обоснованно. В то время, воспоминания, будь они напечатаны,были бы очень актуальны. Теперь это уже аксиома далёкого прошлого, но и теперь они интересны как честное свидетельство эпохи.
Элизар, Вы сделали большое дело, напечатав мемуары деда, но позвольте, высказать моё замечание
касательно публикации. По-моему, выставляя мемуары в Интернете, надо было бы текст немного отредак-
тировать, изъяв дублирование в нескольких главах идентичные размышления о ХХ веке. В остальном всё
хорошо. Спасибо.
Мери Шиф, незнакомая Ваша двоюродная тётка.

Юрий
С.Петербург, Россия - at 2010-08-24 10:58:45 EDT
Хороший текст.Молодец внук.
О внуке пишут:http://freidzon.livejournal.com/48866.html