©"Заметки по еврейской истории"
Май 2009 года

Давид Гай


Средь круговращенья земного…

История одной семьи

Роман

От редакции. Книга эта – для серьезного, вдумчивого, подготовленного читателя, ищущего в литературе не легкого беззаботного чтива, не пустой развлекательности, а совсем иного. Роман «Средь круговращенья земного…» описывает перипетии жизни людей, связанных родственными узами, носящих одну фамилию, на протяжении более чем века.  Это – семейная сага. Около ста лет назад один из сыновей большой еврейской семьи эмигрировал в Америку из приднестровского городка Рыбница. Так у семейного древа образовались две ветви – российская и американская. Повествование идет в двух плоскостях, самое важное в нем – судеб скрещенье, причудливое и непредсказуемое. Героев романа, философски-насыщенного и одновременно остросюжетного, не миновали бури 20-го столетия, и любопытно проследить, как удается им выстоять – зачастую в неравной борьбе, с неизбежными потерями.

Мы публикуем фрагменты первых глав романа, рассказывающие о начале жизни героев- эмигрантов в Америке.

Книга только что увидела свет в московском издательстве «Знак».

1906-й, 10 октября

Корабль, издав гриппозно-сиплый протяжный гудок, медленно вползал в гавань. Пассажиры теснились на палубе, перебегали с борта на борт, стремясь разглядеть очертания близких берегов, скрытых утренним туманом. Яков развернул самодельный рисунок, сделанный цветными карандашами. Настоящую карту достать не удалось – он срисовал ее перед отъездом из учебника географии.

– Кажется, это Гудзон. Мы находимся между Стейтен Айлендом и Бруклином. С левого борта должна быть видна Статуя Свободы! – от волнения захлебывался словами.

Не видно было ни зги – свинцовая пелена застилала окрестности. Нью-Йорк, скрывавший в это утро свой лик, был мрачен и угрюм. Но это был Нью-Йорк – вожделенная мечта, становившаяся явью.

«Кайзер Вильгельм» остановился. Послышался шум мотора, из тумана вынырнул белый катер. Поплясав на волне, он приблизился к пароходу, двое мужчин и женщина в униформе поднялись по трапу на борт, прошли в салон 2-го класса и растворились в нем. Через минут десять Яков решил поинтересоваться, что происходит. Нетерпение разбирало не его одного – пара любопытных итальянцев тоже захотела узнать, в чем дело. В салон их не пустили, однако видно было, что с ними беседует помощник капитана. Яков вернулся и сообщил: мужчина и женщина – инспекторы, у них список плывущих, сейчас задают разные вопросы пассажирам, а доктор проводит осмотр. Долгая история, поскольку из второго класса они пойдут в первый…

– Леди и джентльмены и здесь имеют преимущество, – грустно замечает Эстер. Она сдала за дни плавания, похудела, синие поддужья глаз – след хронического недосыпания.

Проходит больше часа. Пароход начинает медленное движение. Туман понемногу рассеивается. И словно из небытия, подобно миражу, обретающему черты яви, выплывает тень Статуи Свободы, а за ней – здания из красного кирпича. Тишина раскалывается ликующими возгласами, в едином порыве взрослые подбрасывают детей, обнимаются, целуются, молятся. Команда отгоняет пассажиров от поручней, боясь, что кто-то, сойдя с ума от радости, прыгнет вниз…

Первыми на пирс спускаются пассажиры 1-го и 2-го классов. Настает очередь остальных. Их разделяют на группы: славяне, итальянцы, русские евреи. Некоторые целуют землю, едва ощутив ее под подошвами ботинок и сапог. Экстаз продолжается…

После недолгого ожидания пассажиров сажают на паром и доставляют к зданиям из красного кирпича. Это и есть вожделенный Эллис Айленд. Не поместившихся на пароме подвозят баржами. К картузам, фуражкам, шляпам, пиджакам, кофтам, платьям прикрепляют специальные бирки. Переводчики на разных языках выкрикивают, куда идти дальше.

С чемоданами, саквояжами, корзинками, узлами все поднимаются по лестнице на второй этаж, выстраиваются в линии перед инспекторами, держа в руках документы. Линии одна от другой отделены железными перилами. Под высокими сводами главного зала сейчас должна решиться судьба каждого из прибывших.

И сразу неожиданное – семьи разделять начинают: мужчин отдельно, женщин и детей – отдельно. Переводчики объявляют: «Дети до десяти лет идут с матерями, старше десяти – отдельно». И – конец эйфории. Слезы, крики… Полька, идущая в соседней линии, мечется: куда-то делся ее ребенок. Плачет, ничего не понимая. «Где моя жена?!» – орет в беспамятстве человек славянской внешности. Рувим крутит головой: Эстер потерялась в толпе, растекающейся струйками по залу. Не видно ее, хотя и высокая.

Первые два доктора за считанные секунды осматривают людей из очереди – анфас, профиль и сзади. Потом также отработанно-быстро – кожу, шею, волосы, руки, пальцы. Всем в уши заглядывают, потом белыми бумажками выворачивают веки (Рувим догадывается – ищут трахому; в шестом классе училища у двоих мальчиков обнаружили трахому, проверили всех и доктор вот так же выворачивал веки). Его и Якова спрашивают, могут ли они с исчерпывающей ясностью ответить, почему вялые, плохо выглядят? Переводчик, средних лет лысый еврей с бородавкой на носу, устало-безразличный, обращается на идиш и переводит доктору ответ на английском. Такие вопросы задают всем впереди идущим.

– Я не вялый, чувствую себя хорошо, – заверяет Рувим, а Яков, по обыкновению, не утерпев, добавляет, глядя на переводчика в упор:

– А как бы вы выглядели после такого плавания?

Тот не реагирует, Рувим незаметно толкает друга: закрой рот на замок.

Близко от него в очереди человек, держащий за руку трех-четырехлетнего мальчика. Переводчик мальчику: «Как тебя зовут?» – «Сруль». Не стал переводить, махнул рукой отцу: иди дальше… Проверяет ребенка, не глухой ли и не немой, понял Рувим.

Многим на отворотах пальто или пиджаков ставят белым или голубым мелком английские буквы. Ему и Якову пока ничего не поставили.

Толпа, разделенная железными перилами, вправо поворачивает, где ожидают другие доктора в резиновых перчатках. Снова осматривают кожу, наклоняют голову и роются в волосах, ощупывают пах и то, что рядом. Переводчик, уже другой, модный, в клетчатом костюме, с аккуратным пробором и усиками, но тоже устало-безразличный, вопросительно произносит слова, которые Рувим прежде почти не слышал: «лишай?», «вши?», «чесотка?»… И снова пометки мелком, непонятно что обозначающие английские буквы.

– Это они больных помечают, –  догадливо шепчет Яков. – У кого что. А потом – от ворот поворот, назад, домой. Гляди…

Он указывает на пару итальянцев, похоже, отца и сына. У тех на пиджаках мелком буквы CT и K. Те тоже догадались, наклонились, будто шнурки на ботинках завязывают, толпа в очереди их загородила, а сами мигом выворачивают пиджаки наизнанку и как ни в чем не бывало, двигаются дальше. На одежду докторам и переводчикам некогда смотреть, осмотр моментальный, полминуты на каждого, не больше.

– Вот хитрецы! – невольно любуется ими Яков.

Тех, кому буквы на одежде мелком поставили, ведут в специальное помещение. А счастливцев, кто осмотр прошел, – в регистрационный зал. Зал огромный, с высокими потолками, арочными окнами, обзорной галереей. И тоже ряды с ограждениями. Снова делят всех, по принципу, кто, откуда приехал. Садитесь на скамейки, ждите, когда ваши имена выкликнут.

Слух идет: будут экзаменовать по вопросам. Всего их двадцать девять. О чем, интересно, спрашивать будут?

Рувим все глаза проглядел: где Эстер? Неужели доктора придрались? Конечно, вид у нее болезненный, но это же не повод буквы ставить… Она появляется в зале позже Рувима и Якова. Ну как, все в порядке?

Эстер не в состоянии пускаться в рацеи. Единственно, рассказывает, что один из докторов поставил было ей мелом букву P – «физическое истощение», переводчик ей объяснил, что означает буква, она начала умолять не делать этого. Переводчик попался молодой, проникся к ней симпатией, поговорил с доктором и тот раздумал. Самое главное теперь – ответить правильно на вопросы. Кто бы помог, заранее объяснил…

– Будем говорить как есть, ничего не придумывать. Евреи не зря говорят: полправды – целая ложь, – Эстер поочередно смотрит на брата и Рувима, те кивают в знак согласия.

Проходит уже часа два, их не выкликают. Народу в зале меж тем поубавилось – прошедшие инспекторскую проверку спускаются по лестнице и попадают в другие помещения. А они все сидят. Яков заметно нервничает, вскакивает, прохаживается вдоль скамеек, садится, грызет ногти. Была такая у него дурная привычка в детстве, повзрослев, избавился от нее, теперь опять. Рувим, тот внешне спокоен, держит ладонь Эстер, ладонь, как ледышка, гладит, согревает. У Эстер нет сил, сидит в изнеможении.

Наконец, объявляют: «Яков Левит». Звучит на английском непривычно, с ударением на «е». Яков уходит, подмигнув другу и поцеловав сестру в лоб.

Следом вызывают Рувима и Эстер.

Она попадает к прыщеватому блондину с серыми навыкате глазами. Он листает паспорт, окидывает Эстер безразличным взглядом, словно перед ним неодушевленный предмет. Переводчик изъясняется с ней на русском.

Блондин цедит вопросы.

– Ваше имя? Возраст? Профессия? Раса? Страна проживания? Вы понимаете по-английски? Говорите? Читаете? Пишете? Имена и адреса вашей родни в России? Были прежде в США? Каков ваш конечный маршрут?

Отвечает моментально.

– Кем был оплачен ваш приезд сюда?

Так, начинается. Надо быть внимательной и осторожной.

– Отцом. Он портной, известный в Кишиневе модный дамский портной.

Блондин морщит в недовольной гримасе крылья тонкого хищного носа – зачем такие подробности, не все ли равно, кто ваш отец…

– Имеете договоренность о работе в Америке?

Кажется, ловушка. Кожей чувствует: от ее ответа зависит все остальное. Говорить правду…

– Не имею.

Блондин неопределенно поджимает губы.

– Вы анархистка? – огорошивает. – Привлекались ли к суду?

– Нет, – с чуть уловимым намеком на улыбку.

Далее – несущественное: вес, цвет глаз, волос… Кажется, пронесло…

– Сколько у вас денег?

Раскрывает кошелек и показывает двадцать пять долларов несколькими купюрами. Она знает – этого достаточно для въезда.

– Теперь ответьте мне, только правду: кто встречает вас в Нью-Йорке?

– Двоюродный брат моего отца. Он тоже портной. Вот его адрес, – протягивает бумажку.

– У него есть семья?

– Да.

– Сколько детей?

– Точно не знаю. Двое или трое.

– И как же он сможет вам помогать? Вы – одинокая девушка, кто-то должен заботиться о вас.

– Я сама смогу позаботиться о себе.

– Нет, вы нуждаетесь в ком-то, кто поддержит вас материально. Иначе нет гарантии, что вы не опуститесь на дно, не станете заниматься недостойными с точки зрения морали делами, – блондин произносит с видимым удовольствием.

– На что вы намекаете? – пунцовеет. – В России я закончила гимназию, уверена, что смогу найти хорошую работу.

– Это потом, а пока нужно выучить английский, чем-то зарабатывать на жизнь. Короче, у вас нет близкого человека, который будет вас обеспечивать.

– Я еду с братом.

– Сколько лет вашему брату?

– На год меня моложе.

– Вот видите… Ему самому нужна поддержка. По американским иммиграционным законам вы не можете въехать в страну. Дэтэншн рум, – отдает распоряжение помощнику, стоявшему рядом с переводчиком, тот поясняет:

– Вас переводят в комнату временно задержанных. Ваше дело будет рассматривать Особая Комиссия.

Растерянную, поникшую Эстер ведут вниз по лестнице.

– Сестра, что случилось? – кричит ей вслед Яков. Пытается подойти, пролезает под ограждение, на его пути вырастает охранник. Краем глаза Эстер видит Рувима, еще не закончившего беседу с инспектором. Он стоит к ней спиной, оборачивается на крик и застывает в недоумении.

Эстер не понимала, что происходит. Кто-то должен ее поддерживать? Семья двоюродного дяди, предупрежденная письмом и наверняка встречающая ее в «комнате поцелуев», так вроде бы ее называют, не подходит для этого? Она, Эстер, не собирается сидеть на чьей-то шее, немедленно начнет поиск работы. И почему забота Америки может обернуться для нее тем, о чем не хочется думать, что не могло привидеться и в кошмарном сне…

Сколько же в Detention room таких, как она, растерянных, близких к отчаянию, не знающих, как поступить, к кому обратиться за помощью. В зале несколько служащих в униформе, не вступают в разговоры, ничего не объясняют, твердят одно: ожидайте дальнейших распоряжений.

И какой же радостью отозвалось в ее сердце появление Рувима и Якова!.. Брат выяснил, в чем дело, и поднял скандал: он не останется в Америке без сестры, и если ее отправят назад, поедет вместе с ней. Его утихомирили, пригрозив арестом. Рувим заявил то же самое и потребовал, чтобы их допустили к Эстер Левит. Так они оказались в Detention room.

Им предлагают кофе и булочки – первую еду за весь суматошный, бесконечно-долгий день. Еда не лезет в рот. Что это за Особая Комиссия, которая будет решать судьбу Эстер (а теперь, по всей видимости, и ее попутчиков)?       

Подобные мысли одолевают не только ее. Неведение толкает окружающих делиться своими историями, в надежде получить хоть какой-то совет, а скорее, просто ради утешения. Истории одна чуднее другой. Полячка с четырьмя детьми и беременная пятым, стремясь произвести благоприятное впечатление, утверждала, что ее муж в Америке уже восемь лет. Посмотрев на ее живот, инспектор ухмыльнулся и отправил женщину в комнату временно задержанных. Отец и сын из Богемии мыкались уже сутки: у отца на пароходе украли деньги, знакомых и друзей у них в Нью-Йорке нет, десять-двадцать долларов – предмет их мечтаний, однако, судя по всему, их отправят назад. У женщины из Германии с тремя детьми есть сто долларов, муж встречает ее, но ей почему-то поставили знак P.C., а что это означает, не сказали. Мается она с детьми тоже сутки. Трое мальчиков из Бердичева, восемь, девять и десять лет, приехали без сопровождения. Их мать семь лет в Америке, работает ради их приезда. Ее адрес прикреплен к их пальтишкам. Мальчики вытирают слезы: скоро ли увидят мать? Девушка из Бухареста с огромными миндалевидными еврейскими глазами, приехала одна, высмотрела Эстер, подсаживается, заводит разговор и начинает рыдать. У нее своя история. Она немного говорит по-английски. Инспектор, улучив момент, шепнул ей в ухо обещание посодействовать с въездом, если она встретится с ним в отеле. «Неужели я так выгляжу?..»

Пейсатый еврей в шляпе, под мышкой молитвенник, непропорционально крупная голова покоится на хилом теле, глаза говорят о потере сил. Разговаривает с сыном, одетым в студенческую форму, по-русски. С ними приключилось и вовсе невероятное. Инспектор спросил, чем отец занимался в России, сколько зарабатывал в неделю и есть ли родственники в Америке. «Портной, зарабатывал от десяти до двенадцати рублей, в Нью-Йорке живет брат, тоже портной». «Он имеет семью?» – «Да, жену и четырех детей». – «Сколько зарабатывает в неделю?» – “Писал, что двенадцать долларов». – «Не желаете ли быть разделенными? Сын останется здесь, а вы уедете обратно?» Прозвучало, как гром с ясного неба. Посмотрели друг на друга, помолчали. «Конечно», – сказал отец тихо, без всяких эмоций. «Конечно», – подтвердил сын, опустив взор, стесняясь смотреть на отца.

В тяжелых, отнюдь не обнадеживающих разговорах, в обсуждении друг с другом случившегося на устном экзамене у равнодушных к чужим бедам, бессердечных инспекторов – именно такими представлялись они большинству временных обитателей Detention room – коротали они время.

В помещении появляется невысокий, усатый, лысеющий со лба мужчина средних лет в длиннополом черном пальто и шляпе, которую держит в руках. Ходит между рядами, к некоторым подсаживается, о чем-то беседует, что-то пишет в блокноте. Эстер услышала сказанное женщине из Германии с тремя детьми, той самой, что полчаса назад поведала ей свою историю.

– Меня зовут Александр Гаркави, я представитель Хибру иммигрант эйд сосаити, организации, помогающей прибывшим в Америку евреям, – обратился он к ней на идиш. – Почему вы и ваши дети оказались в этой комнате?

– Я бы тоже хотела знать. Мне поставили знак P.C. Что он означает?

– Это первые буквы слов Public Charge. Означает, что вы и ваши дети будете на иждивении государства, а здесь этого не любят.

– Но меня встречает муж! – пришла в волнение. – Мне ничего от Америки не надо. Муж сумеет прокормить нас…

– Это меняет дело, – и Гаркави открыл блокнот. – Я похлопочу о вас.

К нему подходит знакомый парень в рубашке и брюках хаки и суконной поддевке, фусгеер, начавший поход в Америку из Берлада, как и Эстер. За два месяца дороги отпустил бороду, выглядит старше своих лет. Кажется, его зовут Давид.

– Господин хороший, объясните, пожалуйста, почему меня держат в этом загоне? Я ничем не провинился. Меня спросили, имею ли я контракт на работу, и я ответил: да, имею. Я краснодеревщик, делаю мебель, у моего дяди в Филадельфии мастерская. А инспектор говорит: это плохо, нельзя, чтобы был контракт.

– К сожалению, он прав. Закон запрещает въезд рабочим по контракту.

– А если б я соврал: «Нет, не имею», было бы лучше?

– В данном случае, безусловно.

– Эх, где вы были раньше…

Эстер хочет подойти к Гаркави, но ее опережает Рувим. Он начинает на идиш, Гаркави спрашивает, откуда молодой человек приехал, и переходит на русский. Рувим рассказывает, по поводу чего они втроем, эта девушка, ее брат и он, оказались в злосчастной комнате. Гаркави садится рядом с Эстер, начинает расспрашивать. У него участливое лицо человека, привыкшего слушать, ему хочется верить. Закрывает блокнот, ободряюще улыбается: не печальтесь, что-нибудь придумаем. Но что? Гаркави задумывается. Кем доводится Эстер молодой человек? – и указывает на Рувима. «Друг», – не находит другого ответа. «Жених», – берет на себя смелость Рувим и ловит укоризненный взгляд Эстер – кому интересны их личные планы…

– Жених? Прекрасно! – радуется Гаркави. – Мы вас поженим. У меня уже был такой случай.

– Как это, поженим? – изумляется Эстер. – Здесь, сейчас, в этой…? – не находит приличествующего слова для характеристики Detention room. – Вы шутите?

– Отнюдь. Если вы выйдете замуж, то отпадет единственная к вам претензия иммиграционных властей. Появится человек, ваш муж, который и будет о вас заботиться, поддерживать. Понимаете?

– Да, но… Как-то все неожиданно, внезапно…

– Другого выхода просто нет, поверьте. Иначе вас депортируют. А женитьба выльется в формальный акт регистрации и не более того.

– Я должна подумать.

– Даю час, – и Гаркави встает.

Этот час они провели в выяснении отношений. Эстер поначалу не соглашалась, объясняя тем, что внутренне не готова. Слишком молода, чтобы заводить семью. И как без родительского благословения… Рувим настаивал: ты хочешь вернуться домой? После мытарств пешего похода и отнявшего все силы плавания, когда Америка вот она, рядом? Яков почему-то настроился на веселый лад, вышучивал молодоженов, ехидничал: интересно, где вы проведете первую брачную ночь? Рувим нехотя улыбнулся, Эстер заплакала. Выхода и в самом деле не было.

Когда Гаркави вернулся, Эстер согласно кивнула. Единственное условие, которое ставит: регистрация регистрацией, но должен быть раввин и должна быть хупа. Свадьба так свадьба. Гаркави морщит лоб в задумчивости. Раввин? Будет раввин…

1907-й, июль

Ночь выдалась жаркая, душная, без дуновения ветерка. Спали с открытым окном, голыми, отбросив простыни. Сняв квартиру на последнем, шестом этаже, совершили ошибку: крыша за день нагревалась и не успевала остыть в ночные часы. Получалось, как в жаровне, только подогрев шел сверху. Зато сэкономили, жилье в верхних этажах тениментов – домов под рент – стоило дешевле; в их доме на Стентон стрит, в одном квартале от Бауэри, квартира из двух комнат и кухни на первом этаже обходилась в месяц в девять с половиной долларов, на последнем – на доллар дешевле.

Эстер сварила кофе, съели яйца всмятку и бэйгелсы с маслом, масло было жидкое – потекло от жары и влажности. Яков как обычно поутру не в духе, не убрал за собой постель в гостиной и получил замечание от сестры. В последние недели они не ладили. Рувим не мог понять, в чем причина. Эстер считала, что брат ей завидует: как же, шьет модную одежду, а он вынужден день-деньской продавать всякую ерунду с тележки… «Разносчик – не мое амплуа», – говорил он и зло поглядывал на окружающих, будто они перед ним виноваты. «Но ведь я продаю и не жалуюсь», – слабо возражал Рувим. Раз нет пока другого выхода… «Киш мир ин тухес»[1], – нервно реагировал Яков.

Эстер получила работу благодаря Бланш, рекомендовавшей ее своему боссу. Дальняя родственница хотя и утверждала, задрав нос, что с русскими не имеет дела, тем не менее прониклась к Эстер симпатией. Импонировало то, что с ней можно говорить о многом, о чем не поговоришь с родителями и приятельницами-швеями. Все-таки закончила гимназию, много читала, умеет играть на пианино, правда, пианино нет… И английский даётся ей легко – занятия в школе по вечерам дают результат. Они контрастировали: склонная к полноте, с низкой посадкой, в жестких черных кудряшках Бланш, типичная еврейская девушка – и высокая светлоокая породистая Эстер, снова отрастившая пепельные волосы. Из них двоих жена Рувима смотрелась куда более американкой. Быть, как американки, одеваться, как они, петь их песни, любить то, что любят они, было мечтой Бланш и тысяч таких, как она, greenhorns, «гринхорнс» (новичков), как называли иммигрантов в Нью-Йорке.

Теперь они работали вместе на Бродвее, шили модные женские платья, костюмы, блузки. И хотя условия работы были ненамного лучше, чем в sweat-shops, потогонных мастерских, платили здесь больше – восемь долларов в неделю.

Это была ее вторая работа в Америке. Начала, как и все, в «свитшопе». Быстро освоила швейную машинку – недаром дочь портного. Мастерская находилась недалеко от дома, на четвертом этаже большого билдинга. Приходила после десятичасовой смены мертвая от усталости и неверным шагом брела в школу – учить английский. Когда на изделия был спрос, работала и по пятнадцать часов. Рувим восхищался силой воли жены, сам он не выдержал бы такого напряжения. Разносчиком быть все-таки легче, нет зловредного босса, следящего, сколько раз ты сбегал в туалет, и не в душном помещении без вентиляции сидишь целый день, а на свежем воздухе ходишь-бродишь, хотя какой он свежий в июле, когда жара несусветная и влажность – весь исходишь потом. А заработок меньше, чем у жены, – хорошо, если в неделю пять долларов принесешь, у Якова и того нет.

Эстер рассказывала о своей работе с той долей равнодушного отчуждения, с какой обычно оценивают жизненную данность – неизбежную, но всячески отторгаемую внутри. «Свитшоп» принадлежала подрядчику, немецкому еврею, который договорился с производителем: дай мне выкройки – и я гарантирую пошив. Раскроенные куски ткани доставлялись в мастерскую в огромных тюках. Девушки, в основном итальянки и русские еврейки, шили мужские брюки. Помещение скверно пахло и не проветривалось: потные люди опасались сквозняков. В мастерской имелись по двое от каждой специальности: портные, гладильщицы, работницы, сметывавшие брюки, и швеи, занимавшиеся окончательной отделкой. Мастерская Эстер располагалась отдельно от фабрики, выпускающей самую разную одежду, и это было плохо. Внутренние «свитшопы» на самих фабриках гораздо лучше: там и чище, и освещение хорошее, более или менее нормальный воздух и зарплата повыше. Но их мало, попасть туда трудно. Поэтому с радостью приняла предложение Бланш перейти к ней. Бланш ждала слов благодарности, Эстер не поскупилась на них, та удовлетворилась, однако нет-нет и давала понять, благодаря кому Эстер попала в приличное место.

…Рувим и Яков вышли из подъезда около семи утра. По пути следования, метрах в тридцати от дома, в сточной канаве валялась дохлая лошадь вороной масти. По ней ползали огромные зеленые мухи, в Рыбнице их называли навозными. Оба скривились и зажали носы – от лошади несло тухлятиной.

Они двигались по направлению к Канал стрит. Там на оптовом складе должны были взять напрокат тележки о двух больших колесах, загрузить их овощами, фруктами и всякой всячиной, годившейся для продажи. Рент одной тележки обходился в день в десять центов. Еще требовалось иметь разрешение (его называли лайсенс) на мелкорозничную торговлю. Лайсенс стоил двадцать пять долларов и давался на год. Это было одно из первых английских слов, выученных друзьями. Но какой толк в знании слова, если купить лайсенс не на что, а следовательно, торговать приходилось незаконно… Впрочем, покамест полицейские наличием разрешения не интересовались. Прошел слух, что правила для педлеров, то есть таких как они, коробейников, меняются: одним разрешат передвигаться по Ист-Сайду, другим – стоять на определенных углах улиц; толком никто ничего не знал, а осведомиться было не у кого. Лучше всего – у полицейских, но подходить с расспросами к ним боялись – вдруг потребуют показать старый лайсенс, которого нет. Да и английский Рувима и Якова был такой, что понять их было трудно, да и сами они мало что пока понимали; на идиш же полиция не говорит, разве отдельные слова и выражения…

Яков шел чуть сзади. Рувим изредка оглядывался на друга и с недавних пор родственника. Чуть искривленная линия рта, словно бы в застывшей полупрезрительной усмешке, и сощуренные глаза Якова выдавали скверное настроение и одновременно отношение к тому, чем вынужден заниматься на влажной жаре. Он был одет в светлую майку, полотняные брюки и сандалии на босу ногу, на голове белое кепи козырьком назад – помнилось, так носили «жиганы» с Молдаванки. Развернутые плечи и рельефные бицепсы выдавали уверенную силу молодого атлета, никак не применимую к его теперешнему занятию, более подходящему людям среднего и пожилого возраста. К тому же он никак не хотел научиться улыбаться каждому, кто подходил к нему прицениться, поторговаться. Хмурая физиономия служила залогом очередного неудачного дня.

Яков нагнал его, проговорил:

– Аз а нар гэйт ин марк, фрэйен зих ди сохрим, – и то же самое по-русски: – Когда дурак выходит на рынок, торговцы радуются. Здесь дураков нет, дураки мы, что занимаемся этим.

Якова распирала еврейская гордыня, и в этом была его главная проблема. Он стеснялся своей работы и потому люто ее ненавидел. Масла в огонь подлила недавняя встреча с Менахемом Красильщиком, учившим их в Кишиневе математике. Он был единственным евреем-преподавателем в коммерческом училище. Эмигрировал он примерно за год до них. Тележка Менахема, называвшегося теперь Майклом, была загружена свечами, обувными шнурками, бутылками содовой, леденцами на палочках, которые на жаре таяли и превращались в разноцветное сладкое месиво, и подобной дребеденью. Смутились все трое, в особенности Красильщик.

– Такая жизнь, – развел бывший учитель руками, грустно улыбнулся и как бы в утешение себе: – Зато нет погромов.

Он жил с женой и дочерью на Эссекс стрит. Женщины устроили швейную мастерскую на дому, шили детские бриджи. Он же, за неумением кроить и сметывать, подался в разносчики.

– Надо было ехать в Америку, чтобы торговать шнурками? – задал вопрос Яков скорее себе, нежели другу, и безнадежно махнул рукой.

Рувим двигался, изредка стирая пот со лба тыльной стороной ладони. Несмотря на раннее утро, жарило вовсю. Он надел на голову соломенный брыль. Когда это было… да, ранней весной, едва потеплело, дул сильный ветер с Ист-ривер, он приладил две корзины: одну, тяжелую, на спине, наподобие рюкзака, другую на груди, надев на шею лямки; в передней лежала всякая мелочевка, сзади постукивали жестяные тарелки, ложки и кружки. Бродя по Ист-Сайду, приметил кое-что и решил половить там удачу: прошел вверх по Элизабет стрит четыре блока (уже научился на американский манер кварталы называть блоками), повернул вправо, пересек Бауэри, миновал еще два блока и достиг заветного местечка – ряда частных домов в один, два и три этажа. Поднявшись по ступенькам к входу в один из них, Рувим вынул из кармана колокольчик, подергал и громко известил обитателей по-английски: “Бай тинвээ”! (“Купите оловянную посуду!”).

На пороге появился шарообразный бородатый мужчина в черной рубашке и жилетке. Рукава рубашки были подвернуты, обнажая короткопалые волосатые руки. Он немигающе уставился на Рувима из-под набрякших век. «Бай тинвээ», – повторил Рувим уже негромко и сделал полшага вперед, начав снимать заспинную корзину. Мужчина ударил его коротким сильным тычком в подбородок. Рувим слетел со ступенек и с грохотом приземлился на бок. Содержимое корзин вывалилось. Сверху хлопнула закрываемая дверь.

Было больно и нестерпимо обидно. За что, почему? Он сплюнул кровавую сукровицу, освободился от лямок, с трудом поднялся. Мгновение-другое озирался, осмысливал произошедшее. За что?.. Глаз искал палку или что-нибудь наподобие и не находил. А если б и нашел, не бить же по окнам. Огреть бы бородача, да он не высунется… Став на карачки, начал собирать разбросанное у ног. Хорошо, посуда не разбилась, недаром металлическая…

Часом позже он продал несколько тарелок, вилок, ложек и три кружки женщине, маячившей в открытой двери первого этажа тенимента на Бауэри. Навар получился изрядный, пятьдесят центов. С тех пор зарекся предлагать коробейный товар обитателям частных домов. Сытый голодного не разумеет, как сказал бы отец.

Это было в начале его, Рувима, пути, когда стремление прокормиться подвигало к поиску новых и новых возможностей. Кто-то сказал: плетеные корзины хорошо раскупаются на Вашингтонском рынке, особенно в субботу. Надо попробовать. Он купил с десяток корзин и отправился на рынок. Огромное прямоугольное одноэтажное строение располагалось возле паромной стоянки. Паромы привозили жителей городков с противоположной стороны Гудзона. Евреев среди них почти не было – как-никак суббота; в основном итальянцы, ирландцы, выходцы из Австро-Венгрии… Корзины по пятнадцать центов уходили мигом. В первый раз Рувим «сделал» четыре доллара и был счастлив. На Pig market об этом можно было только мечтать.

«Свиной рынок» на углу улиц Хестер и Ладлоу шутники прозвали так потому, что здесь можно было купить что угодно, кроме свинины. Особенно живо торговля шла в четверг вечером и в пятницу утром. Куры, гуси, рыба, содовая вода, любая одежда, хлеб, солнечные очки, ботинки, персики – и все за мизерные суммы, если уметь поторговаться. Старожилы рынка рассказывали истории невероятных покупок, в которые не верилось и которые заключали в себе истинную правду. Например, шикарные кружевные занавеси, стоившие семьдесят пять долларов в дорогих магазинах верхнего Манхэттена, на «Свином рынке» однажды удалось купить за полдоллара…

Евреи были великие мастера по части купли-продажи, в зависимости от того, по какую сторону прилавка находились. Они брали карпа в руки, заглядывали рыбине в глаза и точно могли сказать, когда она «умерла». Если глаза мутные, значит, карп несвежий. Если персики, яблоки, сливы, апельсины, бананы были красиво разложены в два-три ряда, люди проходили мимо, безошибочно зная, что цена будет выше, чем у тех, кто вывалил фрукты на лотки без всякого порядка. Евреи в жилетках и картузах выкрикивали на смеси идиш и английского: «Гутес фрукт, гутес фрукт! Метзейхс! Драе пенни дие хоул лот!»[2]

Яков терпеть не мог это место – здесь у него украли дневную выручку. Три с лишним доллара. Квотеры, десяти-и пятицентовики, пенни он складывал в специальный мешочек – чтобы не оттягивали карман. Мальчишки-карманники, шнырявшие по рынку, углядели, куда он прячет монеты, один схватил с тележки ручной фонарик и побежал, Яков – вдогонку, а напарник мигом вытащил со дна тележки мешочек и был таков. Рувим в это время торговал в домах на Бауэри. Исконное еврейское искусство торговли Яков начисто перечеркивал гримасой безразличия и отчуждения: увы, я вынужден этим заниматься, но мне глубоко противно зарабатывание грошей таким образом, и если бы не обстоятельства… Он грезил большими деньгами – и чтобы сразу, одномоментно, единым махом.

Вот и Канал стрит, оптовый магазин Луиса Мински. Встали в очередь и через полчаса каждый загрузил полтележки одеждой и разным барахлом, а вторую половину фруктами. Мински снабжал педлеров в кредит. Минуя огромный магазин одежды Джозефа Мариуса, Яков многозначительно поднял брови и завистливо поджал губы: вот это бизнес, не то что мы в дерьме возимся.

– Давай разделимся, не скопом же ходить, – сказал он и решительно свернул налево.

Это была его всегдашняя манера – ему казалось, у Рувима покупают лучше. Так оно, в сущности, и было – Рувим улыбался, шутил, любил вести торг, а не надувался, как мышь на крупу, и не отпугивал покупателей сумрачным видом.

День выдался  удачный – к вечеру в кошельке у Рувима лежали три долларовые бумажки и довольно много никелевых монет. Удачно продал детские бриджи, майки и трусы, пойдя по квартирам домов на Ривингтон. Тележку, чтобы не украли, пристроил у знакомого парикмахера на Хестер стрит. В некоторых дверь не открывали, кричали через дверь, чтобы уходил – он к этому привык – в других приценялись, торговались, чаще всего покупали. Развеселила его старая пригорбленная еврейка, похоже, расставшаяся на родине почти со всеми зубами. Прибыла в Америку из Тульчина, это недалеко от Рыбницы, обрадовалась, встретив земляка, и тут же попыталась надуть.

– С чем твои пирожки?

– C мясом.

– Почем? – прошамкала, поднося кулек к подслеповатым глазам.

– Два за пять центов.

– А почем один?

– Три цента.

– Тогда я возьму другой.

Рувим хмыкнул, старуха после мгновенной паузы обнажила в улыбке прореженные десны:

– Тебя не проведешь. Слушай, у меня есть дочка, просто загляденье, хочешь познакомлю?

– Я уже женат.

– Такой молодой и уже женат? Жалко…

Старуха купила два пирожка.

В шесть часов вечера, вернув тележку и остатки нераспроданного товара, он оказался на Бауэри, кишевшей людьми. Зазывалы у магазинов одежды не давали покоя прохожим, чуть ли не заталкивали внутрь. «Клянусь честью родителей, что вы не уйдете отсюда без покупки!» Выходящим из магазинов со свертками одобрительно кричали: «Вы купили за бесплатно!»

Казалось, все обитатели душных, с тяжелыми запахами тениментов высыпали на улицу: мужчины в пиджаках и шляпах, несмотря на неспадающую жару, женщины в длинных, до земли, юбках, некоторые с младенцами, кормили их грудью тут же, чуть заслонившись от любопытствующих взглядов, мальчишки в бриджах, пыльных ботинках и неизменных кепи вели свои игры, вовсю продавались франкфуртеры – горячие кошерные сосиски в булочке с горчицей, играла шарманка, народ брал шарманщика в кольцо, девочки танцевали под мелодию, никто не платил ни пенни.

Неподалеку взвешивали желающих. Это было еще одно непременное развлечение. Стоило удовольствие два цента. С «угадыванием» – пять центов. Если Шломо, разбитной парнишка с заячьей губой, владевший весами на колесах, приподнятыми над тротуаром, угадывал твой вес в пределах трех паундов, ты платил, если не угадывал, обходилось взвешивание бесплатно.

Иногда Шломо потешал публику, приглашая к участию крепкого молодого мужчину. Он ставил его на весы, уважительно ощупывал бицепсы, поощрительно похлопывал по плечу. Во время взвешивания мужчина демонстрировал мускулы, напрягал живот, подчеркивая свои мужские достоинства. Зрители охали и ахали, девушки стеснительно хихикали, по команде Шломо одна или две запрыгивали на весы и ощупывали замершего, с налившимся кровью лицом мужчину.

Больше всего фланирующие по Бауэри любили смотреть на лошадей. Вот и сейчас на углу улицы сгрудились у поилки несколько лошадей; на них ради развлечения были надеты соломенные шляпы, вокруг шеи – цветочные ожерелья и колокольчики. Мальчишки протягивали им леденцы на палочках, те слизывали плавленый сахар огромными шершавыми языками, после чего леденцы перекочевывали обратно в детские рты.

Уличное бдение должно продолжиться до темноты, после чего улица опустеет и погрузится в тяжелый сон, чтобы с раннего утра опять задышать, зашевелиться, заговорить, прийти в осмысленное движение. Прогуливаться же в темноте по тротуарам, впитывая скупо отпускаемую вожделенную прохладу, рискованно – Рувим знал это по себе: могут обокрасть, а могут и обдать помоями из окон или швырнуть на голову содержимое мусорного бачка – не по злому умыслу, а просто по привычке все выливать и выкидывать на улицу, не глядя.

Его толкнули в бок – Яков. В ароматном облаке сигары, изготовленной здесь же, на Ист-Сайде – с недавних пор пристрастился к куреву.

– Надо поговорить, – бросил уныло, вовсе не заговорщически, как бывает, когда хотят поделиться чем-то многообещающим, сулящим приятное.

Они присели на корточки у торцевой стены жилого дома, подперев спинами стену из буро-красного кирпича.

– У меня неприятности. Коп попутал…

Из дальнейшего его рассказа выяснилось: полицейский с мясистым угреватым носом морковного цвета, как у закоренелого пьянчуги (Яков выделил эту подробность в качестве главной, как особую примету), судя по фамилии Макгриви на жетоне, ирландец, пристал к нему на Дилэнси, потребовал лайсенс, а когда Яков сказал, что забыл его дома, коп заржал, обнажив лошадиные зубы, и сказал что-то такое, чего Яков не понял. На выручку поспешил юркий еврей-педлер в ермолке, торговавший рядом. Он перевел: «Сержант говорит, чтобы ты не крутил ему бэйцы. Он тебе не верит. У них сейчас новые правила. Ты о них слышал?» На всякий случай Яков кивнул. Коп продолжал говорить, еврей в ермолке еле успевал переводить. «Оказывается, Рувим, город поделили на два района, с ограниченной и неограниченной мелкой уличной торговлей. Так, по крайней мере, я понял. Ограничения там, где тенименты, где народу полно, в других местах – без ограничений. И два вида лайсенсов ввели: один дает право ходить по улицам, другой – торговать в строго определенных местах, на углу улиц, никуда не двигаясь. И с повозок лошадных запрещено торговать возле тениментов.

– Ну а дальше что было? – не терпелось узнать Рувиму.

– Дальше ирландец стал пугать: может на одну неделю арестовать, а может и на месяц. Представляешь?.. Еврея в ермолке отогнал, приказал мне идти с ним. Все, думаю, финиш. Коп прошел метров десять, остановился и тихо так, внятно: «Деньги давай, мани, мани, тын долларс…» Откуда у меня такие деньги… Я ему: «Ай хэв но мани, сэр…» Сержант носом повел, будто принюхивался, не штинкер[3] ли я, можно ли со мной дело иметь, и говорит: «Завтра принесешь деньги на это же место. Утром… Иди домой, го хоум, не стану тебя арестовывать…» Что делать, Рувим?

Яков докурил сигару, щелчком среднего пальца отбросил на три метра к противоположной стене, с шумом выдохнул воздух, будто хотел освободиться от неприятных ощущений.

– Я поговорю с Эстер, у нее отложена некоторая сумма, даст взаймы.

– С сестрой я сам могу поговорить, – чуть ли не с вызовом в голосе проговорил Яков. – Не в деньгах дело. В той стране, откуда мы уехали, клали в лапу городовому, чиновникам разным, чтобы евреев не притесняли; оказывается, и в Америке надо давать…

– Мы нарушили закон. Лучше взятка, чем тюрьма.

– Все равно обидно. Мне казалось, Америка – другая страна, здесь все по-другому, честно, справедливо…

Яков внезапно, рывком поднялся и сверху вниз Рувиму:

– Хрен он получит, а не деньги, гад носатый. Брошу я тележку проклятую, займусь чем-нибудь другим. Невмоготу, понимаешь?! Вот где мне эта работа! – и он провел ребром ладони по горлу.

Рувим пробовал успокоить: не делай опрометчивых поступков, давай посоветуемся с Эстер, но чувствовал: сегодня тот не способен воспринимать ничьих слов.

…Дохлая лошадь лежала на том же месте, источала зловоние, к зеленым мухам добавились ползавшие по шкуре черви. Яков с омерзением сплюнул.

Гетто отходило ко сну. Оно укладывалось на жарких перинах, матрацах с продавленными пружинами, настеленном на пол тряпье, тяжело вздыхало, избавляя от напряжения натруженные за день пальцы, руки, ноги, поясницы, ворочалось, кряхтело, почесывалось, потело, занималось любовью, стонало и вскрикивало в духоте и спертости, испускало газы, шлепало босыми ногами, переступая через лежащих по пути в уборные; в зарождавшихся снах видело крытые соломой саманные хаты, дома из дерева и ракушечника, утопающие в зелени дворики с шелковицей и чинно разгуливающими, важными индюшками, огороды с рдеющими на кустах помидорами, картофельной ботвой, кудрявыми султанчиками моркови и желтоголовыми подсолнухами, сады с яблоневыми, вишневыми и грушевыми деревьями, ощущало вкус истекающей во рту сладчайшим соком арбузной мякоти, запахи готовящейся в печах кошерной еды; видело выплывающие из небытия, терзающие болью разлуки лица близких, оставленных в той, прошлой жизни; огромный, одетый в камень, равнодушно-безжалостный город-Гулливер, в котором новые обитатели чувствовали себя жалкими лилипутами, им не снился, не завязывался в узелки памяти, существовал отдельно, в ином измерении, пройдет немало времени, пока он начнет являться ночными видениями, а может, время это так никогда и не наступит; гетто спало мучительным сном каторжника, прикованного к галерам, узника, в темницу которого не заглядывает солнце, спало, не насыщаясь часами отдыха, ночь не давала возможности сбросить накопленную за день усталость, и часов этих было вовсе немного – с рассветом все приобретало черты осмысленного движения, тишина сменялась разноголосицей: начинали стучать швейные машины, разносчики набивали товаром корзины и тележки, улицы оживали, начинали торговать, наполнялись муравьиной суетой, и так до следующей ночи. 

1914-й, август-сентябрь

Весной Рувим уволился из Hebrew Free Loan Association. Работа рядового клерка, просиживавшего с утра до вечера за заваленным бумагами столом, оформляя мелкие беспроцентные ссуды, еще три-четыре года назад вполне его устраивавшая, перестала привлекать, более того, стала обузой. Он уже достаточно зарабатывал продажей домов, чтобы позволить себе иметь одно занятие. Он хотел больше времени проводить дома, Натан нуждался в его присутствии, Рувим чувствовал себя неполноценным отцом, видя малыша лишь в выходной.

 Эстер одобрила его решение. Получив очередное повышение, она ничего сама уже не кроила и не шила – модельные платья делались теперь по ее рисункам и эскизам. Недаром дочь модного дамского портного. В их семье все оставалось по-прежнему: главные решения принимались совместно, однако решающий голос оставался за ней. Рувима это устраивало, он не комплексовал по этому поводу, отдавая должное практическому уму и житейской сметке Эстер.

Он продолжал работать в фирме покойного Тома О'Райли, теперь принадлежащей его бывшему партнеру. Эстер настаивала на приобретении собственного жилья – надоело ютиться в тенименте. Мы уже в состоянии себе это позволить; сколько можно помогать в покупке домов и квартир другим, пора подумать о себе. Жить в Браунсвилле она не хотела, далеко от ее мастерской, она привыкла к извечной суете веселого, взбалмошного, беспечного, переливающегося красками и огнями Бродвея, пусть и показушного, но дающего ощущение города, а не деревни. Гарлем и Бронкс ее тоже не прельщали. Она любила Бродвей, и именно здесь, в районе университета и парка на площади Вашингтона, Рувим купил квартиру в двенадцатиэтажном здании новой постройки. Квартира была с двумя спальнями, в одной из которых обитал Натан, гостиной, просторной кухней с окном; располагалась квартира на пятом этаже, куда поднимал лифт. Жилье стоило недешево, одиннадцать тысяч, первый взнос составил пятую часть стоимости.

Дом находился недалеко от места ужасного пожара трехлетней давности в свитшопе, но это уже не вспоминалось, словно быльем поросло.

Рувим и Эстер были в состоянии выплатить стоимость квартиры сразу и полностью, они уже скопили немалую сумму, но торговец недвижимостью перестал бы себя уважать за такой шаг: зачем спешить, когда банк дает заем под небольшие проценты на пятнадцать лет и нет нужды отдавать все до последнего и оставаться без сбережений. В хитросплетениях финансов Рувим научился разбираться, и потому его и Эстер сбережения лежали не в одном, а в трех банках, появившихся на Ист-Сайде. Так надежнее.

Первый банк для иммигрантов открыл Джозеф Маркус, еще не так давно хозяин магазина по продаже одежды на Ист-Бродвей. Он оборудовал в магазине уголок по приему и выдаче денег, стал давать рекламу в еврейских газетах. Обладая репутацией человека честного, он объявлял людям, что гарантией сохранности вложенных средств является его слово, и ему верили. Дело пошло настолько успешно, что через несколько лет Маркус открыл банк, в котором стал первым президентом.

Затем появились сразу три банка, открытые братьями Ярмаловскими, Адольфом Манделем и Максом Кобре. Братья были выходцами из Польши, двое других – из Германии. Рувим не переставал удивляться: работали они вопреки американским правилам. Ну, зачем, скажите на милость, боссам находиться в банковском зале весь день, с утра до вечера, работать, как простые клерки, убеждая, успокаивая, снимая тревогу вкладчиков, отдающих заработанные потом и кровью деньги в чужие руки… Такая истовость подкупала. Новоявленные банкиры умели говорить с людьми, находили тонкие струны в их недоверчивых душах, играли на них, как скрипичные виртуозы. Особенно когда дело касалось снятия денег со счета. К тому же они давали более высокие проценты, нежели Маркус.

Рувим, ставший вкладчиком этих банков, несколько раз становился свидетелем таких душещипательных разговоров. Заходит как-то в банк на улице Ривингтон девушка, по виду продавщица, с намерением снять пару сотен долларов на будущую свадьбу. Мандель подходит к ней и начинает заливаться соловьем: «Милое создание, зачем такая спешка? Ты еще так молода, можешь подождать с замужеством несколько лет. Ты уверена, что твой избранник достоин тебя, любит тебя без памяти? Поверь мне, вокруг столько проходимцев, норовящих обмануть доверие бедных девушек. Подумай хорошенько, прежде чем решишься на такой шаг». Рувим не верил глазам: девушка, вняв словам банкира, поблагодарила его за совет и ушла без денег, сказав, что еще раз подумает.

В этих банках для вкладчиков всегда находили особенные слова, всегда им улыбались, приветствовали их, расспрашивали о жизни. Рувим напрямую общался с владельцами, получал из их уст необходимые ему сведения, степень доверия его к ним возрастала. А главное, они давали более высокие проценты на вклады. Рувим предложил им выдавать займы его клиентам на покупку жилья, те с радостью согласились и платили ему пятьдесят долларов за каждую сделку.

Правда, несколько раз ему доводилось слышать: у банков есть проблемы; он не придавал этому значения – кто-то намеренно распространяет слухи, кому-то чужой успех как кость в горле.

Это была его ошибка. Он понял это с непростительным опозданием.

Едва стало известно о начале войны в Европе, в банки валом повалили недавние иммигранты: подверженные стадному чувству тревоги, они забирали сбережения, считая, что во избежание каких-либо неожиданностей лучше спрятать деньги дома; многие собирались послать средства родственникам в воюющих странах. Началась форменная паника, люди не желали никого слушать. 4 августа братья Ярмаловские и Мандель закрыли свои банки, днем позже это вынужден был сделать Кобре.

Для Рувима наступили дни кошмара. Вместе с толпой вкладчиков: разъяренными и растерянными мужчинами, плачущими женщинами – он безуспешно отирался у закрытых дверей банков, ожидая появления хозяев, прежде таких доброжелательных и улыбчивых. Хозяева скрывались. Отчаянные головы предлагали взломать двери и ворваться внутрь. Тут же появились наряды полиции.

Эстер, не потерявшая здравомыслия, давала совет:

– Найди кого-то из владельцев, выкопай хоть из-под земли, поговори с ним, ты же не чужой человек, ты же помогал им делать бизнес…

– Думаешь, они примут это во внимание? У них нет денег.

– Почему ты так решил?

– Есть веские основания.

Он догадывался, что основную часть средств банкиры вкладывали в покупку недвижимости, любой нормальный финансист на их месте делал бы то же самое. Проверив имевшиеся на работе документы, Рувим понял: долгов у них больше, нежели свободных денег. А ведь те же Ярмаловские покупали дома не только через его фирму. Значит, и долгов еще больше. Плакали его и Эстер двадцать пять тысяч, собранные с таким трудом. От этого можно было сойти с ума.

8 августа Рувим спозаранку отправился в Браунсвилл. Интуитивно чувствовал: сегодня что-то должно проясниться. Возле отделения банка Кобре уже толпились люди, угрюмые, озлобленные лица свидетельствовали – на сей раз бунта не избежать. Толпа росла, кто-то пытался сломать замки на входной двери, но тут появились чуть ли не полсотни копов и оттеснили толпу.

– Кобре, наглый обманщик, выходи, мы хотим поговорить с тобой! – вопил человек в рабочей блузе, выпачканной краской, по виду маляр.

– Чего орешь, он все равно тебя не слышит! Давно след простыл! – вступил в разговор его сосед, из кармана его брюк торчали молоток и плоскогубцы.

– Он здесь, его видели, – выказал осведомленность пейсатый старик в шляпе.

Рувим выбрался из разгоряченной, тяжело дышащей, наэлектризованной людской массы и, поминутно оглядываясь, будто за ним следили, направился неподалеку, к двухэтажному дому на Питкин авеню. Ему был известен этот адрес – Кобре купил с его помощью жилье для старшей замужней дочери. Почему-то был уверен: банкир отсиживается именно тут.

Открыла дочь Кобре, знавшая Рувима в лицо. Она была беременна. Выкатив огромный живот, без лишних слов ввела в дом и попросила подняться на второй этаж. В комнате с балконом находился Кобре – высокий, костистый, с лошадиной челюстью, не похожий на прежнего: он сбрил бороду и усы – очевидно, чтобы меньше узнавали. Он стоял у полуоткрытой балконной двери и, чуть отогнув портьеру, наблюдал за происходящим у банка. Полуобернувшись, не удивился появлению незваного гостя.

– Макс, что будет с моими деньгами? – без обиняков спросил Рувим.

Кобре молчал, продолжая наблюдение.

– Мы работали вместе, я дал тебе столько клиентов, – продолжал Рувим. – Я не могу остаться голым и босым. Верни мои сбережения, Макс.

Кобре покинул наблюдательный пункт, подошел к Рувиму и уставился на него, будто видел впервые. Глаза его, полные растерянности и тоски, говорили о многом. Рувиму на мгновение стало его жалко.

– У меня нет денег, – тихо, в изнеможении проговорил Кобре, и гладкая щека его дернулась в тике. Такого за ним прежде не замечалось. – Нас всех закрыл управляющий банками Нью-Йорка. Это его приказ.

– Но ты же можешь взять мои деньги и вернуть. Это же мои деньги!

– Не могу. Не имею права нарушить распоряжение управляющего.

– Макс, послушай, – и Рувим снова попытался объяснить, доказать, потребовать. Все бесполезно. На Кобре аргумент «Это же мои деньги!..» совершенно не действовал.

– У меня нет твоих денег, – наконец, признался, чтобы закончить бессмысленный, отнимающий последние душевные силы разговор. – У меня вообще нет денег. Никаких.

Звучало как мольба, как нижайшая просьба оставить его в покое. Не прощаясь, Рувим сбежал по лестнице вниз…

Каково же было его удивление и негодование, когда через день прочитал в «Форвертсе» заявление, обращенное к разоренным вкладчикам: «Ваш друг Макс Кобре до сих пор существует…, и пока я жив, ни один из вас не потеряет даже пенни. Наберитесь терпения. Полоса неудач не может продолжаться долго…»

«Я убью этого негодяя», скрежетал зубами в бессильной злобе и отчаянии, отдавая себе отчет, что все идет прахом, и он не в состоянии ничего изменить, поправить.

Дальнейшее развивалось по одному и тому же сценарию. Толпы разгневанных вкладчиков окружали дома банкиров, понуждая тех с семьями прятаться: так случилось с одним из Ярмаловских, бежавшим через крышу в соседний дом. Три сотни вмиг обнищавших жителей Ист-Сайда штурмовали офис генпрокурора и были разогнаны полицией. Потом начались суды над банкирами.

От этого было не легче – Рувиму и Эстер приходилось начинать все сначала. Беда и радость всегда ходят рядом: именно в эти суматошные дни Эстер объявила – семью ждет пополнение.

1920-й, сентябрь

Утро четверга обернулось для Рувима деловой поездкой в Гарлем. Стояла середина первого месяца осени – в отличие от весны, в Нью-Йорке обычно долгой, иногда до декабря. Клены и дубы еще не обмакнулись в охру, воздух был паутинно-прозрачный, термометр показывал 63 по Фаренгейту, обещая к полудню доползти до семидесяти. Проезжая мимо Центрального парка, Рувим сбавил скорость, привлеченный гомоном птиц. Птицы прятались в купах близких к проезжей части деревьев и выводили дивные рулады, словно имели особый повод для радости. Повод был неведом Рувиму, но скорость «жестянки Лизи» он все равно сбавил, с наслаждением вслушиваясь в серебряное свиристение. «Форд Т» он удачно купил три года назад с рук всего за две с половиной сотни.

Клиент попался дотошный, полагал, что разбирается в особенностях купли-продажи, неоднократно подчеркивал в долгом нудном разговоре: его не объегорить. Рувим и не собирался этого делать, улыбался, терпеливо объяснял тонкости сделки, поглаживая рыжие усы – так он обычно делал, стараясь успокоиться и не дать понять очередному клиенту, надувавшему щеки польскому еврею, приземистому, бочкообразному, но весьма подвижному господину, что тот мало смыслит в деле, о котором судит с таким апломбом. Профессия Рувима имела немало преимуществ, однако по степени выматывания нервов мало с какой другой могла быть сравнима.

Квартира на 125-й улице была прелесть: три спальни, кухня с окном, высокие потолки. Такие нынче редко попадаются, купля-продажа жилья идет еле-еле, застой налицо. Открыв своим ключом входную дверь, Рувим водил покупателя из комнаты в комнату, демонстрируя достоинства жилья, пахнущего свежим ремонтом, а бочкообразный, размахивая короткими руками с мясистыми, в черном волосе, пальцами, пытался сбить цену, торгуясь за каждый доллар. В конце концов сошлись на двадцати тысячах и первом взносе четыре тысячи. Рувим пригласил его приехать в офис и подписать нужные бумаги для оформления банковского займа под шесть процентов. В самом конце, когда обо всем договорились, бочкообразный вдруг заявил, что хочет еще раз подумать. Рувим внутри себя чертыхнулся, потрогал усы и с улыбкой заметил: это сокровенное право клиента.

Его ничего не удивило, он ко всему был готов: покупающие первое жилье всегда нервничают, не уверены в себе, постоянно им мерещатся несуществующие страхи и обман. Интуиция подсказывала – бочкообразный никуда не денется, все равно купит.

Из Гарлема он двинулся в Бронкс, где его ждал еще один возможный покупатель, итальянец, хозяин пекарни. Рувима рекомендовал ему Яков. После его странной женитьбы общались они нечасто, а тут неожиданно вспомнил, дал заработать. Доброе дело родственничку зачтется… Итальянец почему-то искал дом не в Бруклине, где предпочитали селиться его соплеменники. С ним проблем не возникло: с третьей попытки выбрал одноэтажный дом с большим задним двором. Утро не пропало зря.

Довольный собой, Рувим к полудню возвращался в Манхэттен. Решил заехать домой перекусить, а после – в контору, разбираться с бумагами.

Почему-то опять вспомнился Яков. Последний раз случайно встретились в том же Бронксе, повели детей в зоопарк и наткнулись на семейство Якова. Адриана, чуть располневшая, но такая же яркая, притягивающая мужские взгляды, буквально кинулась на шею Эстер, со стороны понаблюдать – будто сестры или лучшие подруги, расцеловалась с Рувимом, словом, само радушие; Яков посдержаннее, обнялись, но без всяких там сантиментов. Зато Велвел сразу бросился к Миранде, разница у них в год, считай, ровесники, начали носиться как угорелые. Миранда – черноволосая, итальянистая, в мать, с розовым бутоном в волосах, розовом платьице и туфельках с золотой пряжкой, ну просто прелесть, смахивает на еврейку, только вот крестик на шее.

– Как живешь? – Яков отстал от женщин, они шли вдвоем по тропинке, ведущей к вольерам с хищниками.

– Все в порядке. А как у тебя?

– Замечательно. Иду в ногу с новыми веяниями.

– Что ты имеешь в виду?

– Не догадываешься? Чем сейчас умные, предприимчивые люди занимаются?

– Не знаю. Мало ли чем.

– Ну, раз не знаешь… Тогда и разговора нет.

Шли молча, Яков жевал травинку, его распирало от самодовольства. Жизнь, кажется, ему и впрямь улыбалась. В костюме ярко-лимонного цвета он напоминал диковинную заморскую птицу, гордящуюся своим оперением.

– Не желаешь заняться бутлегерством? – не вытерпев, вернулся к волновавшей его теме. – Сумасшедшие деньги.

– Знаешь, я с законом в игры не играю.

– С законом?! – Яков поперхнулся. – Ты что, в самом деле думаешь, что копы борются с подпольными кабаками? Как-то я с приятелем попал в Квинс, в совершенно незнакомый район. Захотели погреться, я к первому встречному полицейскому: «Скажи, дружище, где тут отыскать выпивку?» Так он нас до запретной двери проводил. А может, ты из общества трезвости? Как евангелист Билл Сандей, помнишь, в газетах писали. Специальным поездом доставили гроб, в котором лежало ячменное зернышко, преподобный спектакль устроил с похоронами: «Прощай, Джон! Ты был худшим врагом господа и лучшим другом дьявола. Я ненавижу тебя чистой искренней ненавистью!» А также пообещал: «Царству слез пришел конец. Трущобы скоро останутся лишь воспоминанием. Мы обратим тюрьмы в фабрики и доверху наполним закрома!» Не знаю, как с закромами, а наши карманы сухой закон весьма пополняет…

– Я тоже кое-что вижу. В ресторанах в бульон наливают спиртное из фляжек, хлещут «джейк», эту дрянь, от которой слепнут, в аптеках по рецептам берут скотч, «настоящий Маккой», из Шотландии нелегально доставленный: и какой умник дал распоряжение виски продавать в аптеках…; коктейли разбавляют водой подкрашенной, чтобы вкус алкоголя приглушить на случай облавы… Все это не по мне, я хочу спокойно спать.

– Был и остался чистоплюем, – Яков начал заводиться. – Богатство само в карман лезет, а он бежит от него, как черт от ладана. Я держу два «спикизи», развлекаю народ, танцульки, варьете, у меня полный порядок, подаю бурбон в чайных чашках, нагрянет полиция – дам в лапу и баста. Да копы за тем и идут, чтобы мзду получить, а не арестовывать. Арестовывают дураков или жадин, кто мало дает. Нормальные люди процветают.

Так и поговорили – опять разозлился Яков. Занимался бы своим делом и не вовлекал других, никто же его не осуждает, хочешь жить по своим понятиям – живи; нет, он должен убедить, что его путь – единственно верный, а те, кто ему не следует, достойны сожаления. Видно, не очень сам верит в праведность своих занятий, потому и комплекс выработался. Странный человек.

Приближался полдень. Рувим с трудом пробирался по нижнему Манхэттену, то и дело манипулируя рычажком под рулевой колонкой, служившим педалью газа. Район Уолл-стрит вскипал людскими потоками: биржевые маклеры, клерки, секретарши, посыльные спешили на ланч; не умещаясь на тротуарах, они выходили на проезжую часть. А тут еще повозка, запряженная каурой лошадью. Повозка, крытая дерюжкой, неторопливо двигалась по улице и, наконец, остановилась напротив здания под номером 23, где размещался банк Моргана. Попавший в «пробку» Рувим машинально отметил: возница куда-то делся, лошадь, по виду очень старая, понуро свесив голову, стоит безучастная ко всему, что происходит вокруг.

Объехав повозку, он медленно продолжил движение. Внезапно что-то оглушило Рувима – едва не лопнули барабанные перепонки, тугая воздушная  волна подбросила «жестянку Лизи», словно консервную банку, он ударился грудью о руль и отключился. Все произошло в доли секунды, слилось в один жуткий миг и этим мигом отпечаталось в памяти.

 Сколько пробыл без сознания, он не знал. Видимо, недолго, ибо увидел коричневатый дым, окутавший улицу, вдохнул тяжелый кисловатый запах взрыва, откуда-то издалека, словно из небытия, постепенно усиливаясь, доносились крики и стоны. Он почувствовал резкую боль в грудине, откуда-то капала кровь, попробовал выбраться из машины, дверь заклинило, пролез в образовавшуюся дыру и порезался об торчавшие из паза острые грани стекла. У левого переднего колеса валялось исковерканное женское тело, напоминавшее верхнюю часть манекена – голова с огромными выпученными глазами, шея и торс. Рувима шатнуло, и он начал медленно сползать на мостовую…

Сквозь ватное оцепенение и дурман, сопутствующие долгому, беспробудному сну, соткался близкий, родной образ, не было сил открыть глаза и разглядеть наклонившееся над ним лицо, но он чувствовал его присутствие; сейчас он даст себе команду разлепить веки и поймет, что это не мираж, не игра дремлющего воображения, сейчас, вот-вот, еще один миг…

Эстер сидела рядом с кроватью, держа в ладонях его левую кисть, он чувствовал тепло прикосновения, хотел что-то сказать, язык не слушался, он пошевелил сухими губами.

– Пить? Ты хочешь пить? – встрепенулась жена.

Он моргнул в знак согласия: да, хочется пить.

Она приблизила стакан с водой к его рту, он ощутил холодящую твердость стекла и сделал два глотка. Сознание начинало возвращаться.

– Где я? – спросил он полушепотом.

– В госпитале. В «Святом Винсенте». Сюда доставлены все раненые.

– Какие раненые? Что случилось?

– Ты ничего не помнишь? И слава Богу. Этот кошмар надо забыть раз и навсегда.

– Что случилось? – повторил.

– Потом… Ты жив, и это главное.

Рувим приподнял край одеяла – грудь была спелената бинтами, повязка была и на голени правой ноги, притронулся к голове, она тоже была забинтована. Боль чувствовалась только при вздохе.

– Который час?

– Вечер. Начало десятого.

Под потолком горела лампочка без абажура, тускло освещавшая палату. Он осторожно повернул шею. Кроме него, в палате лежал еще один человек, возле него никого не было.

– Где моя машина? – в памяти что-то начало прорезываться

– Наверное, там, где и стояла. Напротив банка. Я не знаю. Доктора сказали: у тебя поломаны ребра, сотрясение мозга, ты не должен вставать с кровати хотя бы сутки. Я буду с тобой.

– А дети?

– Попросила девушку с моей работы, она присмотрит.

– Что же все-таки случилось?

– Не надо об этом, умоляю. Тебе нельзя волноваться. Хочешь поесть?

Пришла медсестра, молодая негритянка, сделала укол.

– Вы должны спать, – полуприказным тоном сказала она.

– Я пойду домой. Завтра утром покормлю тебя. На тумбочке вода. Захочешь в туалет, ни в коем случае не вставай. Судно оставлю на стуле.

Укол подействовал, Рувим проспал всю ночь. Рано утром к соседу, пожилому немцу, выздоравливающему после операции, пришла дочь. Она принесла свежую газету. Пока соседа обихаживали, Рувим успел прочитать репортаж о случившемся вчера в полдень у банка Моргана. «Нью-Йорк таймс» живописала акт терроризма: в повозке под дерюжкой скрывалось сто паундов динамита и пятьсот паундов чугунных болтов, в 12.01 сработал часовой механизм, динамит взорвался, взрывная волна накрыла несколько кварталов, железки разлетелись с невероятной силой. Всего погибло тридцать с лишним человек, четыре сотни ранены… Дальше шли подробности, от которых перехватывало дыхание. Описывалась голова, подкатившаяся к входным дверям банка, женское туловище с оторванными ногами, найденное возле изрешеченного автомобиля… Его автомобиля, понял Рувим. За несколько минут до взрыва, по словам очевидцев, на почтовом ящике вблизи Уолл-стрит появилось объявление: «Помните, что мы не будем долго терпеть. Свободу политическим заключенным или вы мертвецы. Американские борцы-анархисты».

Рувим вернул газету. Жизнь и смерть… Одно от другого отделяет мельчайший промежуток времени: задержись он на десяток-другой секунд – и оказался бы совсем рядом с повозкой; его спас стальной панцирь «Форда», а если бы не проезжал мимо, а шел по делам в банк? Он не хотел думать об этом.

Эстер принесла домашнюю еду, фрукты, воду. Вместо госпитального завтрака он выпил чашку крутого бульона и съел куриную ножку с пюре. У него проснулся аппетит. Увидев газету, Эстер понимающе кивнула:

– Уже все знаешь.

– Не знаю. Какая разница. Убили ни в чем не повинных людей. Теперь будет страшно ходить по улицам.

После этого наступила тишина. И вот снова. Неужели ответ на приговор Ванцетти? Догадка лежала рядом, просилась быть рассмотренной и оцененной. В самом конце прошлого года в Массачусетсе напали на грузовик, в котором везли зарплату на обувную фабрику. Попытка не удалась, нападавшие удрали. Шофер грузовика утверждал, что бандиты были итальянцами. В нынешнем апреле убили инкассаторов, которые везли зарплату в ту же фабрику. Двое нападавших завладели чемоданом с 16 тысячами, вскочили в ожидавшую их машину и помчались к железнодорожному переезду. Охранник на переезде ожидал приближающегося поезда и поэтому опустил шлагбаум. Угрожая оружием, убийцы заставили его поднять шлагбаум и укатили. Об этом подробно писали газеты, Рувим внимательно читал. В процессе расследования полиция допросила десятки человек. Свидетели путались, но чаще всего указывали на итальянцев – мол, их работа. Арестовали анархистов Сакко и Ванцетти. При обыске у Сакко было обнаружено огнестрельное оружие, а у Ванцетти – несколько пуль 32 калибра в кармане, единственное, что было конкретно против них у полиции.

По делу о первом эпизоде был привлечён только Ванцетти. И опять свидетели показывали разное. Особенно поразило Рувима признание торговца газетами. Тот заявил, что узнал Ванцетти по манере бегать, которая показалась ему «иностранной». Ванцетти представил убедительное алиби, подтверждённое многими свидетелями, но обвинение снято не было. Поскольку все свидетели алиби также были итальянцами, был сделан вывод, что те просто покрывают своего. Короче говоря, Ванцетти приговорили к 14 годам.

Ну, а дальше – опротестование приговора, бойкий адвокат, представивший Ванцетти не просто жертвой судебного произвола, но пострадавшим за свои политические убеждения. Статьи в защиту Ванцетти, на улицах собираются митинги в его поддержку. Скоро настанет очередь Сакко предстать перед судьей. И вот результат. «Помните, что мы не будем долго терпеть»...

Догадку Рувима подтвердил Яков, навестивший его днем. Расспросив, как все происходило и что почувствовал Рувим в момент взрыва «да я ничего не почувствовал, даже не успел испугаться: удар, куда-то полетел, оглох и все…»), он сделал весьма удивившее Рувима умозаключение.

– Помнишь фамилию прокурора, обвинявшего Ванцетти? А я помню. Кацман. Пусть тебя не удивит, если следующими жертвами станут исключительно евреи.

– Причем здесь евреи? Взрыв произошел у банка Моргана, там начался пожар, здание повреждено, но Морган-то, насколько я знаю, не еврей.

– Не важно. На Уолл-стрит полно евреев, было время ланча. Но в следующий раз, попомни мое слово, взрывать станут только евреев. На Ист-Сайде, в синагоге или еще где-нибудь.

– То есть итальянские анархисты, галеанисты, как называют себя, причастны к взрыву, ты не отрицаешь?

– Не отрицаю. И было бы глупо отрицать. Уверен в этом. А ты считаешь, Ванцетти осудили справедливо? Итальянцы возмущены, они это восприняли как вызов, и они этот вызов приняли.

– И начнут нам мстить за Кацмана?

– Не исключено, – смягчил вывод, чувствуя его ущербность.

– Ну, Яков, ты объитальянился, – всердцах высказал то, о чем подумал. – Рассуждаешь с их колокольни. Еврейства в тебе вроде как уже и нет.

– Ладно, прекратим спор. Тебе нельзя волноваться. – Яков решил закончить разговор на миролюбивой ноте.

Вечером пришла Эстер. В палате они были одни – немца выписали, его место пока оставалось незанятым. Жена села на краешек кровати, поцеловала Рувима в губы. От нее исходил щемяще-сладостный запах дома, уюта, покоя, всего того, чего он мог лишиться по чьей-то злой воле. Он как бы заново обретал прежде казавшееся незыблемым и прочным, а на поверку такое невесомое, хрупкое. Эстер погасила раздражавшую лампочку под потолком, включила ночник. Она рассказывала о детях, что они соскучились по отцу, особенно младший, требовали, чтобы она взяла их с собой в госпиталь, Натан интересуется подробностями теракта, в курсе всего, делает вполне взрослые выводы, вообще не по годам серьезный, даже слишком. Потом начала вспоминать события вчерашнего дня. Рувим закрыл глаза, речь жены журчала, как лесной ручеек, тихо и умиротворяюще, он впадал в дрему под ее гипнотическим воздействием, слова лились откуда-то издалека, казалось, кто-то говорит с ним во сне.

–…Сильный хлопок, тишина и какие-то неопределенные, непривычные звуки, не то плач, не то крики, мы в недоумении, послали работницу узнать, что случилось, та прошла один квартал по Бродвею, навстречу ей ошеломленные, испуганные люди, сбивчиво объясняют про страшный взрыв, та опрометью назад, в мастерскую, так, мол, и так, мы на улицу и к месту происшествия, идти быстрым шагом минут пятнадцать, увидели такое, что волосы дыбом встали, я о тебе, признаться, не думала, ну с какой стати тебе здесь оказаться, и вдруг вижу скособоченный, помятый, весь в каких-то вмятинах «Форд», тогда впервые мелькнула тревожная мысль, подошла к машине, полицейский не пускает, я ему: «Мне только номер увидеть…», он разрешил, обошла пустую машину сзади и тут у меня ноги подкосились… Пришла в себя, стою, как вкопанная, не знаю, куда бежать, кого спрашивать. Полная растерянность. К полицейскому: «Это машина мужа. Где он, жив?» – «Понятия не имею. Мертвых куда-то увозят, раненых тоже. Начальство знает». О, Боже… С огромным трудом выяснила: и погибших, и раненых везут в ближайший госпиталь «Святой Винсент», первых – в морг, вторых – в операционные. Помчалась туда, а там полная неразбериха, бедлам, ни у кого ничего не узнать. Наконец, вывесили список. Вокруг толпа ревущих, в отчаянии, родственников. Еле пробилась к доске со списком, среди раненых твое имя, отошла в сторонку, плачу счастливыми слезами и молюсь… Только в такие минуты и осознаешь, насколько дорог тебе твой близкий человек… Часто вспоминаю нашу свадьбу, для меня это как в тумане промелькнуло и исчезло, не думала, люблю ли по-настоящему тебя, ты ли тот, кто мне судьбой назначен, обстоятельства потребовали, я и согласилась, а теперь понимаю: дороже тебя нет на всем белом свете, хотя нелегко с тобой, не всегда внимателен, иногда взрываешься, как порох, по пустякам, я все готова простить, но ревную тебя безумно, ты просто не замечаешь, я не показываю, все готова простить, как простила эту стерву Мэгги, ты от меня ни одного упрека не услышал, ни одного скандала не закатила, но как же нелегко было в себе держать, как больно… Ты вот глаза закрыл, уже спишь, наверное, а я все говорю, говорю. Если слышишь, не подавай вида, иначе я разревусь от обиды, ты думал, я ничего не замечала, не чувствовала, а я пусть и с опозданием, но узнала про твою измену и готова была тебя убить, потом взяла себя в руки, приказала быть умной, ибо разрыв наш никому не был нужен, он бы погубил нас обоих…

В понедельник утром Рувима выписали из госпиталя. Он приехал домой на такси. Ребра болели при вздохе, в остальном терпимо. Эстер была на работе, Натан – в школе, Велвел в детском саду, пустая квартира приняла его, дала возможность побыть наедине с самим собой. В больничных условиях не то: врачебные осмотры, мельтешение медсестер, санитарок, уколы, таблетки, разговоры соседа, визиты к нему родственников – многое отвлекало, не давало сосредоточиться. Он принадлежал строгому распорядку госпиталя, все там расписывалось по часам, требовало неукоснительного исполнения, там лечили тело, а он думал о душе.

Лежа на диване в гостиной и перелистывая свежий номер «Нью-Йорк таймс» (он давно уже читал только эту газету), Рувим подумал об отце. Двадцать восьмого первая годовщина его смерти. Упал с брички, кровоизлияние в мозг, и это в пятьдесят шесть. Брат Юзик сообщил об этом в коротком, наспех сочиненном письме из Рыбницы. Папа, помнится, писал о некоем пане Венцковском: грузный, ходит с одышкой, лицо всегда красное, с ним может случиться апоплексический удар, а сам – худой, подвижный, никогда ничем не болел – и тот же конец.

Он открыл альбом с фотографиями, нашел рыбницкий снимок родителей с детьми, единственный взятый с собой в эмиграцию, и долго вглядывался в полустертые в памяти лица. Горько-права была мама: нам больше не суждено увидеться.

Не хотелось думать о печальном, и Рувим стал вчитываться в газетные сообщения. Одно весьма заинтересовало и на время отвлекло от прежних мыслей. Оно впрямую касалось его бизнеса. Губернатор штата Ал Смит предложил провести специальную сессию законодателей с целью покончить с кризисом домовладения. Рувим был согласен с губернатором: дальше так продолжаться не может. Квартплата резко повысилась, выселение неплатежеспособных жильцов идет полным ходом, свободных квартир в наличии крайне мало. Смит предлагает радикальные меры: на десять лет, начиная со следующего года, освободить владельцев нового жилья от налога на недвижимость. Налог сейчас чуть более двух с половиной процентов от реальной стоимости жилья, временами поднимается до трех процентов. Рувим мечтательно закрыл глаза: если горсовет одобрит предложение (наверняка одобрит, там же не законченные идиоты!), закипит в городе стройка, поднимутся новые дома, люди вовсю начнут покупать жилье. Еще бы, такие условия могут только присниться! Следовательно, работы у него резко прибавится. Надо же, получить такой подарок через несколько дней после того, как едва не погиб. Непостижимо все-таки устроена жизнь.

Настроение резко улучшилось, ребра при вздохе болели меньше. Скоро придет из школы Натан, потом Эстер приведет Вела, надо разогреть обед. И потом весь вечер он сможет разговаривать и играть с сыновьями – такая возможность выпадает нечасто, нет худа без добра. Натан терпеть не может подвижные игры, особенно с мячом, его хлебом не корми, только дай устроиться в уголке с книжкой и чтоб никто не мешал. Типичный еврейский ребенок – тихий, задумчивый, кожа и кости, в очочках. Вел – тот прямая противоположность, большеголовый, крепкий, ловкий, любит задираться, бороться с братом, причем все чаще кладет его на лопатки, а ведь ему всего пять. Натану нравится русская речь в устах взрослых, редко звучит в доме, но все же…, мальчик понимает и довольно сносно говорит, а Вел равнодушен, обратишься к нему на русском – нарочно отвечает на английском. Во всем разные братья. Старший – смирный, покладистый, легко подчиняется чужой воле и одновременно себе на уме, младший же упрямый, может сдерзить, ослушаться, по натуре лидер, не терпящий диктата. Эстер иногда ругает, наказывает его, а сама, глядя на Натана, тихонько, с укоризной, говорит: «Слишком послушные сыновья никогда не достигают многого»...

Вчера Натан огорошил вопросом: кто такие анархисты? Интересные мысли роятся в голове восьмилетнего мальчишки. Анархисты, сынок, такие люди, которые…, ну, если коротко, против порядка, против государства. «Поэтому их выслали из Америки?» Смотри, и это знает. Хотя ничего удивительного: газеты в конце прошлого года много писали о депортации смутьянов, он обсуждал с Эстер, сын слышал, мотал на ус.

Пару раз из любопытства Рувим посещал митинги анархистов. Как-то попал на выступление Эммы Голдман. Было это года три назад, незадолго до ее ареста: участвовала со всем пылом ее активной, ни в чем не знающей удержу натуры в создании «Лиги против призыва», агитировала граждан уклоняться от призыва на военную службу.

Происходило в каком-то манхэттенском казино, на подступах к зданию разгоряченная толпа, полно копов и шпиков, изредка кого-то награждают тумаками и дубинками, заталкивают в полицейские фургоны. Эмма Голдман, немолодая особа в шляпе и пенсне на шнурке, с грубоватыми, неженскими чертами лица, бросает в зал слова, которые люди желают слышать: «Я утверждаю, что анархизм – единственная теория социального порядка, которая ставит человеческую жизнь превыше всего. Я знаю, некоторые анархисты совершали акты насилия, но их подтолкнули к таким поступкам страшное экономическое неравенство и великие политические несправедливости, а не анархизм. Никакое из деяний анархистов не свершалось во имя личной выгоды, или ради того, чтобы привлечь к себе внимание, но из сознательного протеста против определённых репрессивных или тиранских мер сверху».

Спустя пару дней он прочтет ее речь, всю, без купюр, в анархистской газете, вырежет и вклеит в особую тетрадь. На память. Но думал ли он тогда, что едва не погибнет в теракте, устроенном из «сознательного протеста?

Примечания



[1] поцелуй меня в задницу (идиш).

[2] Хорошие фрукты, хорошие фрукты! Выгодная покупка! Три пенни за много…(смесь идиш и англ.).

[3] штинкер, букв. вонючка (идиш) стукач, доносчик (сленг). 

 


К началу страницы К оглавлению номера

Всего понравилось:0
Всего посещений: 1056




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2009/Zametki/Nomer9/Guy1.php - to PDF file

Комментарии:

Rafael
New York, NY, USA - at 2011-08-23 17:46:36 EDT
Давид, какой ты молодец!
Прохожий
- at 2009-05-19 18:28:52 EDT
Не видно было ни зги – свинцовая пелена застилала окрестности. Нью-Йорк, скрывавший в это утро свой лик, был мрачен и угрюм. Но это был Нью-Йорк – вожделенная мечта, становившаяся явью.

=====================
Эпическая картина. Посильнее, чем фаллос Гете. Прям Город Желтого Ангела