©"Заметки по еврейской истории"
Май 2009 года

Леви Шаар

Странная смерть Чайковского


У гения не бывает счастливого

жизненного пути.

Ф. Ницше

Нет нравственных влечений:

все влечения принимают такую

окраску только благодаря

нашим оценкам.

Ф. Ницше

В 1990 году весь культурный мир отмечал 150-летие со дня рождения П.И. Чайковского. Участвовала в этих торжествах и наша страна. Израильское ТВ транслировало концерт, посвящённый великому композитору. Введение к концерту дал известный наш интеллектуал, ведущий самых интересных, самых престижных программ страны.

По поводу смерти Чайковского он солидно и спокойно заявил с телеэкрана, что Чайковский выпил стакан холодной воды, простудился и умер.

Я написал этому ведущему о том, что со смертью Петра Ильича всё не так просто, что существуют материалы, с недавних пор ставшие доступными публике. Написал, что есть у меня кое-что из опубликованной литературы о великом русском композиторе, о его замечательном творчестве, сложной, изобилующей странностями жизни и трудной, мучительной смерти.

В неизбывной своей наивности написал я, что из имеющихся у меня материалов можно сделать интереснейшую специальную передачу о Чайковском в рамках программ этого ведущего, которые часто посвящены музыке.

Русскоязычного канала тогда ещё не было. Передача, с которой началась эта статья, была на иврите, и письмо своё я, разумеется, писал тоже на иврите.

Как и принято у нас – в культурнейшей стране Леванта – ответа на моё письмо не последовало.

Между тем, в дни болезни и смерти Чайковского, о простуде никто не вспоминал и даже не думал. Этот вымысел относится уже к советскому периоду.

Воспоминания свидетелей – друзей Чайковского, младшего брата его, Модеста Ильича, и других родственников – изобилуют пересказами о стакане холодной некипяченой воды, которую демонстративно, на глазах у всех, выпил Пётр Ильич в период, когда эпидемия холеры в Петербурге ещё не прошла.

Советская идеологическая машина закрыла доступ ко всем документам, связанным с физиологическими особенностями организма Чайковского и со смертью композитора, освободив лишь «историю со стаканом». К этой истории совершенно произвольно добавили выдуманное, ничем не обоснованное объяснение: «простуда».

Стакан холодной питьевой воды привёл к простуде, за которой в течение шести дней последовала смерть?! Воспаления лёгких – нет. Болей или других признаков воспаления в горле – нет. Дыхание – нормально, даже температура – нормальна.

И это – смертельная простуда?

…В сентябре 1877 года, когда в Москве было уже холодно, Чайковский искал для себя способ такого самоубийства, которое выглядело бы естественной смертью. Холодным, поздним вечером, в последней декаде сентября он вошёл в Москву-реку и стоял там по пояс в воде до тех пор, пока ломота в костях от холодной воды стала нестерпимой.

В тот вечер композитор не простудился.

В 1893 же году стакан выпитой им холодной воды в престижном ресторане не только простудил его, но и довёл до смерти!

Разумеется, этой версии никто не верил с момента её появления. Никто, кроме израильского специалиста по Чайковскому.

Не поверили не только этой версии. Под большим сомнением была и версия холеры. Согласно этой версии, Чайковский не простудился. Он заразился холерой от выпитого им того же пресловутого стакана некипячёной воды.

Вся эта суета, вся недостойная возня вокруг трагической, совершенно неожиданной смерти любимейшего композитора России, только возбудили общественный интерес не столько к факту смерти великого человека, сколько к «секрету», которым эту смерть окутали неуклюжие блюстители «нравственности». Неумело, но изобретательно, неутомимо и суматошно старались они скрыть от людей то, что скрывать бессмысленно, что известно многим, что было бедой и жизненной мукой Петра Ильича.

…Слухи о странной смерти пошли по Петербургу сразу же, как только объявили о его кончине.

Почему не поверила публика сразу официальной версии о смерти? В чём её, этой смерти, странность? Есть ли однозначный ответ на вопрос: Чайковский умер естественной или насильственной смертью? Почему отвергается версия его самоубийства? Наконец, в чём причина душевных мук Чайковского? Что гнало из жизни гениального композитора, тончайшего, деликатнейшего русского интеллигента, широко известного, популярного, любимого?

Ответ на эти вопросы и приведёт к ясности во всём, что предшествовало трагедии и неумолимо привело к ней.

К сожалению, то, что сегодня известно любому школьнику, более 100 лет назад не было известно никому.

Кто мог в те времена знать хоть что-нибудь об однополой любви?

Кто мог предположить о её существовании?

Говорить об этом было постыдно, а предаваться ему – запрещено законом едва ли не во всех странах.

Да и называлось «это» – извращением.

Оно могло навлечь на виновного позор, остракизм, гонение и лишение свободы. От этого люди шарахались в стороны, боясь его как проказы, как чумы.

В юные годы, снедаемые любопытством и страстью к знаниям, читали мы о Сократе, об Адриане и Антиное, об Александре Македонском и Гефестионе. Иногда понимали, о чём речь.

Чаще же – нет.

Но и понимая, читали мы об этих людях отвлечённо, отстранённо, не проникая в суть прочитанного, не ощущая даже того, что, вроде бы, и понимали. Мы были сосредоточены на главном: на важности исторических событий, на самих этих событиях, на деяниях и величии людей, творивших Историю.

Детали их личной жизни казались нам столь маловажными, что они бесследно проносились над нашей памятью, как одуванчик над полем. Даже детали, которые, как ни странно, должны были вызывать «нездоровое любопытство» у подростков, не привлекали нашего внимания.

К этому можно добавить светлую юношескую наивность и неумение быть внимательным к каждому слову, к любой авторской интонации, к мельчайшей детали.

Сегодня – секрет «этого» известен и ясен.

Дело в том, что особи мужского пола, в плоти которых имеется обилие женских гормонов, являются ничем иным, как женщинами в мужском обличье. И влечёт их, естественно, к полу противоположному, то есть – мужскому.

То же самое, только в обратном проявлении, относится к женщинам.

Однополая любовь чаще всего не есть непристойная изощрённость пошлого и пресыщенного развратника. Это элементарная физиологическая потребность организма. Как голод и жажда, как зрение и слух. Если угодно, как естественность любви противоположных полов.

Именно такой организм был, к несчастью, у Петра Ильича. И это было главной причиной его боязни женщины, страха перед женитьбой. Многие говорят, спрашивая:

– Ну, хорошо. Он боялся женщины в силу особой физиологии своего организма. Но вот, его брат Анатолий, тоже гомосекс, женился, имел детей, и всё у него было нормально. То же самое происходило и с друзьями композитора, такими же гомосексами, как и он. Почти все, даже верный слуга его – Алексей Софронов – женились, обзавелись семьями, детьми, и – всё у них было в порядке! Какая же разница между ними и Петром Ильичом?

К огромному сожалению, есть разница.

Пётр Ильич отличался от брата и некоторых друзей тем, что в гомосексии своей был он «женщиной». И этим сказано всё.

А.С. Суворин пишет в своём дневнике со слов писателя Маслова: «Чайковский и Апухтин […] жили как муж с женой, на одной квартире. Апухтин играл в карты. Чайковский подходил и говорил, что идёт спать. Апухтин целовал у него руку и говорил: "Иди, голубчик, я сейчас к тебе приду"».

От подобной природы своего организма не страдали ни Леонардо, ни Микеланджело, ни Поль Верлен, ни Оскар Уайльд (до скандала и суда над писателем).

Чайковский же, не в пример названным художникам, мучился, страдал и терзался, подумывал о самоубийстве и даже пытался покончить с собой.

Человек утончённой, интеллигентной натуры, деликатного, мягкого характера и остро чувствующей души, он ненавидел себя за этот свой «изъян», боролся с собой, безнадёжно пытаясь подавить в себе это «развратное», как он писал, начало.

«Она (гомосексия – Л.Ш.) сообщает моему характеру отчуждённость, страх людей, робость, неумеренную застенчивость, недоверчивость, словом, тысячу свойств, от которых я всё больше становлюсь нелюдимым. Представь, что я теперь часто останавливаюсь на мысли о монастыре или о чём-нибудь подобном», – пишет композитор брату Анатолию.

А вот – из письма к брату Модесту:

«Есть люди, которые не могут презирать меня за мои пороки только потому, что они меня стали любить, когда ещё не подозревали, что я, в сущности, человек с потерянной репутацией. Сюда относится, например, Саша! Я знаю, что она обо всём догадывается и всё прощает. Таким же образом относятся ко мне очень многие любимые или уважаемые мной личности. Разве ты думаешь, что мне не тяжело это сознание, что меня жалеют и прощают, когда, в сущности, я ни в чём не виноват! И разве не убийственна мысль, что люди, меня любящие, иногда могут стыдиться меня!»

(Во всех случаях курсив – П. И. Чайковского).

Саша – это младшая сестра Петра Ильича и братьев-близнецов Модеста и Анатолия Чайковских.

Многие ценители творчества Чайковского, его интимно-романтической, часто глубоко трагической музыки, его яркой роли в Истории русской культуры, отказываются читать, понимать и признавать фактом приведённые выше строки из писем композитора к родным и друзьям.

Они пытаются доказывать, что Чайковский легко и просто переносил аномалию своего организма, никого не стеснялся, не боялся и не страдал от осознания этого. Он, дескать, легко смирился со всем и не пытался бороться против этой беды.

Однако совершенно необходимо здесь подчеркнуть:

Единственное, с чем смирился Пётр Ильич, это с сознанием того, что, несмотря на все свои старания, он оказался неспособным перебороть физиологию, победить её.

Из письма композитора к брату Анатолию:

«Только теперь, особенно после истории с женитьбой, я, наконец, начинаю понимать, что нет ничего бесплоднее, как хотеть быть не тем, что я есть по своей природе».

В эпистолярии Чайковского, в письмах его братьев, родственников и друзей так много строк, подобных приведённым выше, что спорить против этого – бессмысленно.

Защитники «чистоты» образа замечательного композитора не желают, будто бы, «принижать» его достоинство. Они предпочитают не говорить о его гомосексии и, «спасая его честь», с жаром всё это отвергают. Они пытаются доказать, что это – ложь, измышление злопыхателей, врагов композитора.

К числу этих «защитников» относятся известные люди.

Даже такая солидная газета как «Комсомольская правда» выступила «в защиту» Петра Ильича с потрясающим душу, ошеломляющим заголовком:

«Чайковский не был гомосексуалистом!»

В этой статье не только отрицается факт гомосексии композитора, но и делается выдающееся «музыковедческое открытие» автора статьи Яниса Залитиса о том, что Симфония № 6 «Патетическая» имела будто бы первоначальное название «Моя жизнь».

Не знаю, смеяться ли над этими заявлениями в уважаемой газете или плакать?

Сохранились почти три части задуманной Чайковским, но так и не оконченной симфонии «Жизнь».

Не «моя жизнь»!

И это – не мелочная придирка.

Эта самая «Жизнь» называлась ещё и Симфонией Ми бемоль мажор.

Симфония «Жизнь» должна была стать шестой по счёту. Но она не была закончена и не вошла в счёт. Поэтому шестой стала симфония си-минор, Великая Шестая в порядке своего появления в списке Симфоний Чайковского.

Что же до несостоявшейся симфонии Ми бемоль мажор («Жизнь»), то на материале её первой части был создан одночастный Третий «Концерт для ф-но с оркестром», ми бемоль мажор. А из материала Анданте и фрагментов финала Пётр Ильич сочинил, а И.С. Танеев закончил «Анданте и финал», опус 79, для фортепиано и оркестра.

Несуществующая симфония «Жизнь» к Шестой «Патетической» не имеет никакого отношения. Они просто возникли в сознании композитора одна за другой, с небольшим временн'ым интервалом.

***

В борьбе против своей аномалии Чайковский решил всё-таки жениться. Это решение далось ему с большим трудом. Он сомневался, надеялся, отчаивался и снова принимал решение. Женщина, с которою пытался связать свою жизнь композитор, заявила, что покончит с собой, если Пётр Ильич откажется от неё.

Как раз в это время работает Пётр Ильич над оперой Евгений Онегин. Ему кажется, что с женитьбой своей попал он в положение Онегина, а невеста его – Татьяна. И он, осуждая Онегина, обязан жениться на девушке, которая умирает от любви к нему. Она, как пушкинская Татьяна, прямо говорит ему об этом.

Всё это время, время опасений и неуверенности в спасительных возможностях рокового шага, боявшийся близости с женщиной, он чувствовал себя ужасно. Ощущение неудобства, неустроенности, нежелания близких отношений с нею усиливалось.

Как только они оставались вдвоём, его словно одолевала боязнь закрытых помещений.

Чайковский уходил из дому, не желая возвращаться туда.

От мысли о предстоящей встрече с невестой, а затем – и с женой, его трусила лихорадка.

Он решил покончить с собой. Тогда-то и произошёл упомянутый ранее случай в Москве-реке.

Говорят, что этого не было. Говорят, что была это – симуляция, розыгрыш, что композитор на самом деле был на рыбалке с друзьями и упал в воду. Так, между прочим, сказал и сам Пётр Ильич, когда явился домой весь мокрый.

Но на обложке партитуры его Четвёртой симфонии вдруг оказалась надпись, сделанная рукой композитора, которой не было ранее:

«В случае моей смерти поручаю передать эту тетрадь Н.Ф. фон Мекк».

Надпись эта и является свидетельством серьёзности попытки композитора уйти из жизни.

Четвёртая симфония была негласно посвящена Надежде Филаретовне, и в письмах своих к ней Чайковский называл это сочинение не иначе, как «нашей симфонией».

А в письме к Надежде Филаретовне он пишет:

«Я впал в глубокое отчаянье, тем более ужасное, что никого не было, кто бы мог поддержать и обнадёжить меня. Я стал страстно, жадно желать смерти. Смерть казалась мне единственным исходом…»

Вот он, рубеж, к которому подвела его женитьба.

После попытки самоубийства Пётр Ильич ушёл от жены.

И вновь появились письма, обнажающие физиологию автора.

Из письма к Анатолию:

«Я впал в состояние совершенно безумной тоски, которая была тем более ужасна, что я наверное знал, что и ты тосковал обо мне. Ты и представить себе не можешь, до чего я тоскую по тебе, до чего […] всё мне отвратительно, потому что всё это живо напоминает мне тебя, а ты где-то далеко […] И как я бесконечно люблю тебя!»

Из следующего письма ему же:

«Пришедши домой, я лёг на постель и валялся до самого обеда, соображая, думая, мечтая, тоскуя, мысленно покрывая тебя поцелуями (ах, как я тебя люблю, Толя!)»

И ещё к нему же:

«До завтра, мой милый. Целую тебя в губы, глаза и шею. Ещё раз целую».

Самые близкие ему люди, друзья, такие как Николай Рубинштейн, знают его тайну, но держат её строго при себе.

Однажды, ещё до знакомства с будущей своей женой, Чайковский чуть было не женился. Ему понравилась известная, популярная в Европе певица Дезире Арто. В Россию она приехала на гастроли. Похоже, что и ей Пётр Ильич понравился.

Они уже почти договорились.

Вдруг к матери артистки явился Николай Рубинштейн и открыто заявил ей, что Чайковский «непригоден для роли мужа».

Брак не состоялся.

Правда, приятели и раньше относились с неодобрением к намерению композитора жениться на Дезире. Особенное недовольство по этому поводу проявлял Николай Рубинштейн. Но все видели и понимали, что любовь здесь возможна.

Взгляды, которыми обменивались певица и композитор, были достаточно красноречивыми. А недовольство вызывалось боязнью друзей, что Чайковский в этом браке потеряет себя как композитор, что популярная артистка сделает его всего лишь частью своей свиты.

Позже Рубинштейн, узнав о выходе Дезире замуж за испанского певца, торжествуя и радуясь, громогласно заявил Чайковскому:

«Ну, не прав ли я был, когда говорил тебе, что не ты ей нужен в мужья?! Вот ей настоящая партия, а ты – нам, пойми, нам, России нужен, а не в прислужники знаменитой иностранки».

Чайковский, не знавший о разговоре Рубинштейна с матерью Дезире, не сказал ни слова. Он только побледнел и вышел.

После женитьбы, переломавшей Петру Ильичу жизнь, он много ездит по Европе, много сочиняет, дирижирует своими произведениями, а так же и сочинениями других композиторов. Слава его ширится в Европе и в России, куда он периодически возвращается, в своей горячей, искренней и тёплой любви к родине, к её природе, к своим братьям, к сестре, племянникам.

Апогея в своей карьере композитора и дирижёра он достигает, когда его приглашают на гастроли в Америку, а затем в Англию для получения звания почетного профессора Кембриджского университета.

И в Америке, и в Англии его концерты проходят с шумным, неслыханным успехом, восторженными приёмами публики и небывалым по сердечности и благожелательности признанием со стороны критики в обеих странах.

Ни один русский композитор до Чайковского не был удостоен такой громкой славы, таких высоких почестей в Европе и Америке.

Увенчанный лаврами, докторской степенью и признанием со стороны прессы своих трудов и достижений, Пётр Ильич возвращается домой, в Россию.

Тут-то и начинается его горький и скорбный путь на голгофу, его Via dolorosa.

***

«Со времени своего возвращения в Россию Чайковский то и дело получал плохие известия. Ещё когда он находился в Англии, умерли его давнишние друзья Карл Альбрехт и Константин Шиловский, а спустя месяц за ними последовал Владимир Шиловский. Теперь, в конце августа, пришло известие о том, что умер его стариннейший (а «когда-то… мой ближайший») приятель Апухтин».

Энтони Холден: «Пётр Чайковский»

Но ещё до этих, тяжёлых для Петра Ильича, известий, в Англии было замечено его настроение, не соответствующее праздникам, которые устроила английская общественность знаменитому русскому композитору, признанному гению.

Шотландский композитор Александр Маккензи участвовал во всех торжествах, устроенных в честь Чайковского в Лондоне и Кембридже. Пётр Ильич показался шотландцу «измождённым человеком». Его «'слабый голос, сильная нервозность и утомление после репетиции явно указывали на расшатанное здоровье», – писал Маккензи.

Это замечание показательно, несмотря на то, что, в общем, настроение Чайковского в Англии было прекрасным. Организация и проведение встреч и концертов, новые знакомства и впечатления – всё увлекало Петра Ильича, всё радовало и ободряло его.

И всё же, Чайковский показался господину Маккензи «печальным и одиноким, лишённым всякой уверенности в себе».

Вспоминает известный певец-баритон, композитор и дирижёр Георг Хеншель. Он тоже был приглашён почти на все торжества связанные с визитом Чайковского в Англию:

«…Однажды днём, во время беседы о старых временах в Петербурге и Москве и о том, скольких друзей уже нет на свете, он вдруг сильно опечалился и, вопрошая, зачем создан этот мир со всей этой жизнью и борьбой, выразил собственную готовность в любой момент покинуть его».

Сохранился и более весёлый анекдот, рассказанный английским дирижёром Генри Вудом, который был поражён, когда Чайковскому-дирижёру никак не удавалось добиться от оркестра яркого исполнения эпизода, выражающего лихость и удаль русского веселья в финале Четвёртой симфонии. Когда же оркестр исполнил, наконец, требование композитора, тот весело засмеялся и, облегчённо вздохнув, вскрикнул:

«Водки! Ещё водки!»

В тот же вечер, перед концертом, русский гость не смог найти служебный вход в здание, где всего лишь утром была репетиция. В поисках этого входа он набрёл на билетную кассу. Тут он попросил помощи, но, не зная английского языка, начал растерянно и стыдливо повторять одно и то же слово:

«Чайковский… Чайковский… Чайковский».

Кассирша решила, что иностранец хочет купить билет на концерт Чайковского. Она понятным образом объяснила ему, что на сегодня все билеты проданы.

А вот впечатление Камилла Сен-Санса от общения с Чайковским в Англии, от работы русского композитора с оркестром над фантазией «Франческа да Римини»:

«Самый мягкий и самый приветливый из людей дал здесь волю неистовой буре и выказал не более жалости к своим исполнителям и слушателям, чем сатана к грешникам. Но так велик талант и изумительная техника автора, что осуждённые испытывают только удовольствие».

Из Англии Пётр Ильич едет в Париж, а оттуда – в Клин, где садится за оркестровку Шестой симфонии. 31 августа он оканчивает эту работу и пишет письма Танееву, брату Анатолию и любимому своему племяннику Владимиру (Бобу) Давыдову.

Из письма к Бобу:

«Я положительно считаю её наилучшей и, в особенности, наиискреннейшей из всех моих вещей. Я её люблю, как никогда не любил ни одно из других моих музыкальных чад» (Курсив в обоих случаях – П.И. Чайковского)

Эту симфонию он посвятил дорогому, горячо любимому племяннику.

Весной 1971 года, когда тяжело больной и старый русский композитор Стравинский лежал в постели, его секретарь Роберт Крафт, пожелал послушать Шестую симфонию Чайковского. Он знал, что именно её особенно любил Игорь Фёдорович, называя её лучшей музыкой Чайковского.

Секретарь включил проигрыватель. Низкие, тихие и мрачные звуки фагота поползли по комнате. Вдруг, пишет господин Крафт, «в комнату вбегает В. (Вера – супруга Стравинского. – Л.Ш.), умоляет меня выключить её, говорит, что, по мнению русских, она предвещает смерть».

Вскоре Стравинского не стало.

Так считал и Эдвард Гардин, исследователь жизни и творчества Чайковского:

«Мало оснований сомневаться в том, что это была симфония торжества смерти над жизнью».

Подтверждает это и вдова Анатолия Ильича Чайковского, брата композитора. У Чайковского было «смутное предчувствие своего приближающегося конца… в трагической музыке его последней симфонии».

***

21 октября (н. ст.)1893 года, суббота

Пётр Ильич – в Московской консерватории. Среди прочих дел композитора там, он слушал свою Шестую симфонию в исполнении студенческого оркестра с участием педагогов Гржимали, фон Глена и Соколовского. Дирижировал директор консерватории Василий Ильич Сафонов.

«Композитор пребывал в крайне нервозном, почти параноидальном состоянии», – пишет Энтони Холден. Но не одно лишь настроение Чайковского настораживает нас в этом событии.

Почему-то всех, кто не принимал участия в оркестре, попросили выйти не только из зала, но так же и из здания вообще. И, как всегда в подобных случаях, вышли все, а кто-то, спрятавшись, всё-таки остался.

Это был пятнадцатилетний скрипач Константин Сараджев.

Он в течение двух часов стоял у дверей зала и подслушивал.

Из записок К. Сараджева:

«…я почувствовал: что-то не совсем обычное происходит. Когда кончился класс, учеников сейчас же из залы удалили. Они вышли очень возбуждённые, все чувствовали, что это совсем не то, что они слышали до сих пор. Потом я видел выходивших из залы: Чайковского, Сафонова и Гржимали вместе… Чайковский нёс огромных размеров партитуру. Лицо его было особенно сильно покрасневшим, сильно возбуждённым. Сафонов с Гржимали шли немного сзади него, и все молчали. Трудно объяснить, что эти люди переживали, но ясно было мне, что произошло нечто исключительное, незаурядное».

Это был последний визит Чайковского в Москву.

Вечером он уехал в Питер. По дороге – ещё одно печальное замечание композитора:

«Когда поезд проезжал мимо Фроловского, Чайковский махнул рукой в сторону погоста и сказал своим спутникам: "Вот где меня похоронят и будут, проезжая мимо, указывать на мою могилу''»

Энтони Холден: «Пётр Чайковский»

Утро 22 октября, воскресенье. Композитор прибыл в Петербург. На 28 число, в субботу, там назначена мировая премьера новой симфонии Чайковского. Все эти дни Пётр Ильич занят репетициями с оркестром, правками штрихов для струнной группы, исправлениями всё ещё попадающихся ошибок. Вечера же проводил он с Бобом Давыдовым, его младшим братом Юрием, Саней Литке, Руди Буксгевденом. Они в шутку называли себя «Четвёртой сюитой Чайковского», обыгрывая тождество написания по-английски слов «сюита» и «свита», а так же и то, что Пётр Ильич является автором четырёх оркестровых сюит. По словам Юрия, композитор был «очень весел, шалил как никогда, и шутки сыпались как из рога изобилия».

На премьеру пришёл весь культурный Петербург, обстановка была праздничной и благожелательной к композитору. Его встретили бурной овацией и всеобщим восхищением.

Симфония, тем не менее, не произвела впечатления ни на публику, ни на оркестрантов.

Форма этого гениального сочинения была новой, нарушающей давно установленные каноны, которые требовали в конце симфонии взвихренных радостью, ликующих ритмов, блестящих пассажей скрипок в верхнем регистре, взлётов флейт и кларнетов, победных сигналов труб с тромбонами.

Вместо всего этого, Чайковский дал в финале своей новой симфонии медленную, плачущую, исполненную стонов боли и страдания, мелодию. Её пронзительное напряжение усиливает трагизм звучания, благодаря гениально найденному способу оркестровки. Контрастирующая с нею мелодия средней части слушается с некоторым просветлением. Но она сразу драматизируется и возвращает слушателя к глубокой скорби, и беспросветности.

А 18 ноября в зале Дворянского собрания эту симфонию снова исполнит оркестр, но уже под управлением Направника. Практически в зале будет та же самая публика. И прúмет она симфонию совсем иначе. И нарекут её «Пророческой», «Лебединой песней», «Предчувствием близкой кончины».

Московская премьера Симфонии прошла с ошеломляющим, грандиозным успехом. Это был триумф, который вывел её на международную арену и сделал одной из самых репертуарных, популярных и любимых симфоний публики.

Пётр Ильич, к безумному, непередаваемому огорчению всех, кто любил его и его музыку, не дожил ни до концерта 18 ноября, ни до замечательного московского триумфа последней его симфонии – Симфонии № 6, «Патетической».

Следующее утро, 29 октября, воскресенье, провёл Чайковский над рукописью партитуры, над её титульным листом. Он написал посвящение Владимиру Давыдову.

Ему предстояло отправить ноты Юргенсону для издания.

По поводу подзаголовка он посовещался с только что вошедшим братом, предложившим сначала слово «Трагическая», которое автор симфонии отверг.

Модест подумал несколько секунд и предложил: «Патетическая».

«Отлично, Модя, браво! Патетическая!» – воскликнул Пётр Ильич. На том и порешили. Всё это – со слов Модеста.

Но автор книги «Пётр Чайковский» Энтони Холден нашёл в Клину, в архиве Чайковского, адресованное композитору письмо Юргенсона, издателя Чайковского, от 20 сентября (ст. ст.) с таким текстом:

«Относительно твоей ''Патетической'' симфонии. Нужно выставить не Шестая, ''Патетическая'', симфония, а: Симфония № 6, ''Патетическая''. Согласен?»

Значит, Модест не являлся советчиком в деле подзаголовка к Шестой. Он элементарно приписал это себе, чтобы привязать своё имя к великому произведению брата.

Из этого следует, что полагаться на данные Модеста надо очень осторожно. Он и утаить не стесняется, и приврать не боится, приписывая себе то, что ему не принадлежит. В огромный его трёхтомник о Чайковском, в котором опубликованы десятки писем самого композитора и множество писем к нему, письмо Юргенсона от 20 сентября, имеющее принципиальное значение, не включено.

И пример этот – не единственный.

«… Мало можем мы доверять Модесту и составленному им жизнеописанию его брата, в особенности, когда подходим к последним дням. Его версия последующей – и последней в жизни Чайковского – недели настолько путана и противоречива, что породила в истории музыки одну из её величайших тайн, чуть ли не столь же волнующую и часто муссируемую, как та, которая якобы окружала преждевременную смерть кумира Чайковского – Моцарта».

Энтони Холден: «Пётр Чайковский»

Что происходило с Петром Ильичом в последние дни его жизни? Почему эти дни стали для него последними?

30 октября, понедельник, утро. Чайковский – в Императорской публичной библиотеке. Ему нужна партитура оперы «Опричник». Её надо подготовить к новой постановке в театре Кононова. Надо договориться с издателем, которому 20 лет назад были проданы права на эту оперу. При новой постановке авторские отчисления должны поступать на счёт композитора.

Переговоры от имени издателя ведёт адвокат Август Герке. С Чайковским они знакомы ещё из училища правоведения. Со всеми требованиями Чайковского Герке согласился. Они дружили и в училище и позже, когда Чайковский, уже студент консерватории, учился у отца Герке игре на фортепиано. А совсем недавно композитор посвятил приятелю свою фортепианную пьесу «Нежные упрёки».

Известно, что встреча Композитора с адвокатом Герке в этот день состоялась. Время этой встречи неизвестно. Но вечером такие дела обычно не делают.

Затем мы видим Петра Ильича в театре Кононова на репетиции «Евгения Онегина». Тут он передал дирижёру театра первый том партитуры из библиотеки.

Вечером – он на обеде у пианистки Адель Аус-дер-Оэ. В прошедшую субботу она исполняла Первый фортепианный концерт под управлением автора. После обеда он посетил Мариинский театр, где тоже представляли «Онегина». После спектакля ушёл Пётр Ильич за кулисы, где встретился с управляющим конторой императорских театров по поводу возможной переработки своей «Орлеанской девы». Кроме того, говорил он и с другом – певцом Николаем Фигнером. Композитор, по свидетельству Фигнера, «был, по обыкновению, весел».

31октября, вторник. Ранним утром Чайковский пишет письмо голландскому композитору и дирижёру Вилему Кесу о своей готовности провести концерт в Амстердаме в марте следующего года.

Остальная же часть этого дня ничем не помечена. Где был, с кем встречался, что делал Чайковский в эти часы – неизвестно.

Лишь вечером мы видим его вновь в театре Кононова на представлении оперы Антона Рубинштейна «Маккавеи». И странным кажется, что нет здесь ни малейшего намёка на то, что Пётр Ильич шутил, был весел, оптимистичен или что-нибудь в этом роде. Ни одного живого свидетельства о его настроении, состоянии души или переживании.

Приехав в Санкт-Петербург, Чайковский предполагал вернуться в Клин в четверг второго ноября.

«Теперь же, безо всякой очевидной причины, он сообщил Модесту, что решил задержаться в Петербурге. Позже Модест представил дело так, что его брат, якобы, уступил его просьбам остаться в Петербурге на премьеру его комедии ''Предрассудки''».

Энтони Холден: «Пётр Чайковский»

Но до этой премьеры было ещё далеко. Её назначили на седьмое ноября.

Не было ли у Чайковского другой причины, более важной, чтобы остаться в Питере ещё на неделю?..

1 ноября, среда. Утром Чайковский вторично встретился с Августом Герке у себя на квартире, куда адвокат принёс обсуждённый ими два дня назад новый контракт с издателем Бесселем, связанный с авторскими правами на оперу «Опричник».

Чайковский этот контракт не подписал.

Почему? Ведь встреча их состоялась! Контракт был необходим Чайковскому, для которого гонорары от издания и исполнения его произведений были единственным доходом композитора. На прошлой встрече Герке согласился со всеми требованиями Чайковского. Композитор был инициатором встреч для изменения текстов старого контракта. Почему же он не подписал столь нужный ему документ? Вопрос более серьёзный, чем кажется на первый взгляд. Если они встретились для подписания, договорившись предварительно по всем статьям контракта, и не подписали его, значит, была для этого очень важная причина. Какая же?..

Забегая вперёд, необходимо упомянуть эпизод, произошедший с композитором совсем недавно, уже в этом – 1893 году.

Он познакомился с молодым красавцем-аристократом. Его полное имя было Александр Владимирович Стенбок-Фермор. Было ему, племяннику графа Алексея Александровича Стенбок-Фермора, 18 лет. Он служил в самой престижной воинской части страны – лейб-гвардии гусарском полку, командиром которого был император лично. Сам же граф Алексей Александрович был другом царя.

Новое знакомство племянника не понравилось графу, а интерес Чайковского по отношению к родовитому мальчику оскорбил его, и он, дядя, написал царю письмо, полное негодования против Чайковского.

Письмо это он передал известному адвокату Н.Б. Якоби. Последний хорошо знал Чайковского, так как в Училище правоведения они учились вместе. Можно почти безошибочно предположить, что Якоби знал и то, что Чайковский – гомосекс. А это нередко злит представителей нормальной половой ориентации. У них появляется желание досадить чем-нибудь таким, «ненормальным».

Адвокат прочёл письмо и решил, что история эта может нанести удар по авторитету училища. Он созвал в своём доме всех соучеников Чайковского по училищу, которые в тот момент были в Питере. А было их 8 человек.

Они долго совещались и приняли решение, согласно которому «судьи» могут скрыть от царя письмо графа при одном условии: если Чайковский обязуется лишить себя жизни для спасения чести alma mater – родного училища.

Решению этому композитор подчинился, и через два дня по городу разнеслась весть о смертельной болезни композитора.

Вернёмся к встрече Герке с Чайковским 1 ноября 1893г., в среду.

Именно на этой встрече, вероятней всего, и рассказал Герке другу о «суде чести», в котором он сам – Герке – принимал участие. Он передал решение этого «суда» и тут же, опять-таки по поручению «суда», вручил «обвиняемому» необходимую отраву.

После этого, более чем понятно, что неожиданно загнанному в угол композитору было уже не до контракта.

Вот почему контракт остался неподписанным.

Несколько позже Чайковский – грустен, безотраден, исполнен ностальгии. Об этом помнит Саня Литке. Они вдвоём с Петром Ильичём прогуливались в тот день. Композитор вспоминал своего старого друга Бочечкарова и его причуды. Затем он рано пообедал у Веры Бутаковой, сестры Льва Давыдова. В молодости Пётр Ильич нравился ей. После обеда у Веры Чайковский – в Александринском театре. Там сегодня – «Горячее сердце» Н.А. Островского. В антракте он – в гримёрной у артиста Варламова. Они говорят о спиритизме, незаметно переходя к теме смерти.

Модест пишет, что композитор сказал по этому поводу артисту:

«Успеем ещё познакомиться с этой противной курноской. Впрочем, нам с вами далеко ещё до неё».

Затем, продолжает Модест, брат его обернулся в дверях, будто и сам играл в пьесе, и добавил:

«Я знаю, что буду долго жить».

За кулисами он больше не появлялся и прямо со спектакля по Невскому проспекту направился домой, сопровождаемый Бобом, Саней Литке и Руди Буксгевденом. Там он неожиданно предложил зайти в ресторан Лейнера, где к ним присоединились Александр Глазунов и Фёдор Мюльбах. Через час появился в ресторане и Модест. С этой минуты рассказ Модеста – чрезвычайно подробен.

Но от этого он не менее запутан.

Согласно ему, Чайковский ел макароны, запивая их «по своему обыкновению», белым вином с минеральной водой.

Это – всё, что пил (по Модесту!) Чайковский в ресторане.

Домой братья Чайковские пошли в два часа ночи. Модест не прекращает убеждать нас в том, что брат его был «совершенно здоров и спокоен» и пребывал в хорошем настроении. Юрий же Давыдов и другие, присутствовавшие на том ужине, свидетельствуют о другом, о чём, почему-то, умолчал Модест:

«Пётр Ильич обратился к слуге и попросил принести ему стакан воды. Через несколько минут слуга возвратился и доложил:

– Переваренной воды нет.

Тогда Пётр Ильич с некоторой досадой в голосе, раздражённо сказал:

– Так дайте сырой и похолоднее.

Все стали его отговаривать пить сырую воду, учитывая холерную эпидемию в городе, но Пётр Ильич сказал, что это – предрассудки… Слуга пошёл исполнять его распоряжение. В эту минуту дверь открылась, и в кабинет вошёл Модест Ильич, сопровождаемый артистом Ю.М. Юрьевым, с возгласом:

– Ага, какой я догадливый! Проходя, зашёл спросить, не тут ли вы.

– А где же нам быть ещё? – ответил Пётр Ильич.

Почти следом за Модестом Ильичом вошёл слуга, неся на подносике стакан воды. Узнав, в чём дело и в чём состоял продолжавшийся с Петром Ильичём спор, Модест Ильич не на шутку рассердился на брата и воскликнул:

– Я тебе категорически запрещаю пить сырую воду!

Смеясь, Пётр Ильич пошёл навстречу слуге, а за ним бросился Модест Ильич. Но Пётр Ильич опередил его и, отстранив брата локтем, успел залпом выпить роковой стакан».

Не исключено, что был это именно тот стакан воды, которым запил обречённый композитор, полученный от друга Герке мышьяк.

Умолчав об этом, Модест рассказывает о завтраке поутру 2 ноября, в четверг:

«…он налил стакан воды и отпил от него. Вода была сырая. Мы все были испуганы».

Что это? Путаница с одним и тем же стаканом или ещё один стакан сырой воды? И снова – при всех? А перед завтраком Пётр Ильич выпил стакан горькой щелочной воды Гуниади-Янос. Это в то время, когда все знают, что холерные бациллы всего легче размножаются именно в щелочах.

В то утро, вопреки обычаю Петра Ильича вставать рано, Модест застал брата в постели. Тот жаловался на «плохо проведённую ночь» из-за «расстройства желудка». Но предложение брата о вызове врача Чайковский отклонил.

Тут Модест популярно, как бы походя, объясняет читателям, что у Чайковского расстройства такого рода случались «очень часто». Они действовали «очень сильно», а заканчивались «очень скоро».

Короче говоря, Модест привык к подобным явлениям. Он не взволнован и настаивать на вызове врача не думает. Он идёт в Александринский театр на репетицию своей пьесы. А в одиннадцатом часу дня Пётр Ильич, выйдя из дому, направился к Эдуарду Францевичу Направнику.

Однако боли в желудке у него усилились. Он взял пролётку и вернулся домой, у входа пошутил со швейцаром, улыбнулся встреченной соседке. Дома боли на время оставили его, и он сел писать письма.

Одно он написал супругам Направник с извинениями за то, что не пришёл к ним. Другое – Николаю Конради, воспитаннику и другу Модеста. Третье – Одесскому оперному театру – с согласием снова приехать в Одессу.

Пришёл Саня Литке. Чайковский в отчаянье искал и не находил касторовое масло или какое угодно другое лекарство. Саня растерялся:

«Он казался очень расстроенным чем-то ещё».

Вернулся Модест. С Чайковским сидел Фёдор Мюльбах, хозяин фортепианной фабрики. Все сели к столу. Чайковский – тоже. Однако он не ел ничего, а пил только минеральную воду Гуниади. Вдруг он выскочил из-за стола и выбежал из комнаты. Все решили, по словам Модеста, что минеральная вода подействовала.

На самом деле началось быстрое ухудшение состояния Петра Ильича.

Этот важный момент в детективном развитии событий, в стремительной последовательности фактов с таким волнением, с такой неумолимой логикой и болью описывает Энтони Холден, что просто необходимо процитировать его по книге замечательного биографа:

«Именно в этот момент рассказ Модеста о быстром ухудшении состояния его брата начинает терять всякое доверие.

Явно желая оправдать свою небрежность в отношении ''расстройства желудка'', которое окажется фатальным, первый биограф Чайковского пытается убедить нас, что за завтраком, когда его сотрапезники сравнивали достоинства касторового масла и минеральной воды, Чайковский вдруг налил себе стакан некипячёной воды и тут же выпил его, прекрасно зная о том, что в Петербурге в это время была эпидемия опасной азиатской холеры.

Модест и Мюльбах были ''испуганы''; один Чайковский, казалось, отнёсся ''равнодушно'' к опасности, которой подвергал себя, выпив некипячёной воды, поскольку, как пытается убедить нас Модест, ''из всех болезней всегда он менее всего боялся холеры''.

Ввиду той драмы, которой явилась смерть от холеры их матери и её агония, вызванная печально известным лечением ''горячей ванной'', это утверждение выглядит настолько нелепым, что дискредитирует всю версию событий в изложении Модеста, случившихся как до, так и после того, что он называет ''фатальным'' моментом.

Да и что, собственно говоря, делал на столе за завтраком графин с некипячёной, потенциально смертельной водой?

Модест никак не просвещает нас по этому вопросу.

Когда Чайковский покинул комнату, почувствовав приступ тошноты и рвоты, Модест настаивает, что ни он, ни сам его брат ничуть не были встревожены.

''Всё это, – безмятежно сообщает он, – бывало часто и прежде''.

Он повторяет своё предложение вызвать доктора, но опять получает отказ. Поэтому Модест снова идёт на репетицию в Александринский театр» (???).

Состояние Чайковского ухудшается. К приходу Глазунова ему уже совсем плохо. Он просит оставить его одного, говорит о возможности холеры.

К пяти часам вечера возвращается Модест. Состояние больного ухудшается столь стремительно, что брат его пренебрегает протестами и несогласием. Он посылает за любимым врачом Василием Бертенсоном. Но время для установления диагноза, для лечения окончательно упущено.

И всё же, в шесть часов вечера, отослав записку врачу, Модест снова уходит на репетицию всё той же своей пьесы. Рвота и понос усиливаются. Кровать Чайковского передвигают ближе к туалету.

Лишь в четверть девятого вечера, наконец-то, Василий Бертенсон появляется. Профессионально грамотного диагноза доктор не мог поставить: некому было подумать о сохранении хоть части экскрементов больного. И доктор сказал лишь, что пациент серьёзно болен.

Кстати говоря, доктор Василий Бертенсон никогда прежде не лечил холеру и не сталкивался с нею в своей практике. Он даже не видел ни одного случая холеры. Тем не менее, его заключение теперь было: «классический случай холеры». Бертенсон велел срочно вызвать из театра Модеста и послал за своим братом лейб-медиком Львом Бертенсоном.

Чайковский ослаб. Двигаться он уже не мог. Рвота причиняла ему такую боль, что он кричал, страдая. К приходу Льва Бертенсона, уже после десяти часов вечера, изнеможённый Чайковский лежал неподвижно. Но старший врач тоже, как и его брат, с холерой встретился впервые в жизни. Диагноз брата он подтвердил: тяжелая холера в альгидной стадии.

Ночью судороги начали охватывать тело больного. Голова и конечности стали холодеть и даже синеть. Вызвали ассистента Льва Бертенсона доктора Николая Мамонова, чтобы тот, поддерживая жизнь в больном и слабом теле, массировал его и старался предотвращать распространение инфекции.

3 ноября, пятница. Утром у Чайковского вновь судороги. Страдания его были «поистине ужасны. Я не могу без содрогания вспомнить об этой тяжёлой агонии… при позывах к рвотам, (он) выбрасывал выделения с такой силой, что они летели через половину комнаты» (Николай Фигнер, певец, друг композитора).

Теперь уже и растирания не помогают одолеть спазмы и окоченение. Всю ночь у постели больного дежурили Василий Бертенсон, Модест и его слуга. На рассвете врач несколько раз впрыскивал больному мускус и камфару в борьбе против возможной комы, которая могла привести к смерти.

Временами Чайковский приходит в себя. Он сохраняет удивительную ясность сознания, извиняется за хлопоты, которые причинил своим близким. Он, смущаясь, глядит на всех, понимая, что его болезнь заставила их хлопотать вокруг него, и молчит.

Вдруг он замечает Боба, пришедшего навестить его, и говорит с болью и горечью:

– Я боюсь, ты потеряешь ко мне всякое уважение после всех этих пакостей.

Вскоре он успокоился. Поносы и рвоты стали реже. Спазмы его мучили только при попытках двигаться. Его томила жажда. Но малейший глоток какой бы то ни было жидкости приводил вновь к поносу и рвоте.

Модест сообщает в полицию о новом случае холеры.

В 11 часов дня Чайковскому стало легче. Прошли признаки посинения. Чёрные пятна на лице начали сходить, а судороги значительно уменьшились.

Врач уверенно заявил:

– Худшее – позади.

Модест пишет, что сам Чайковский «считал себя спасённым».

– Спасибо вам. Вы меня вырвали из когтей смерти, – говорит он врачу.

Бертенсон отдал ассистенту историю болезни. Все разошлись.

4 ноября, суббота. Остался лишь один симптом холеры – жажда, постоянная и неутолимая жажда. Но пугала врачей не она, а закупорка почечной артерии, которая предотвращала мочеиспускание. Других признаков заражения, беспокоящих врачей, не было. Блеснула надежда на то, что критический период болезни миновал, и больной поправляется. Настроение больного тоже улучшилось. Однако продолжающаяся уремия неуклонно вела к отключению почек. Возле дома, в котором жил Чайковский, начали собираться люди. Известие о болезни композитора появилось в газетах.

Врачи решили вывешивать бюллетени о его состоянии. Первый из них повесили днём, в 2 часа 30 минут:

«Угрожающие признаки продолжаются и не уступают лечению. Полная задержка мочи при сонливом состоянии и значительной общей слабости».

Восемь часов спустя, повесили второй:

«С трёх часов дня быстро возрастающий упадок деятельности сердца и помрачение сознания… Признаки отравления крови составными частями мочи чрезвычайно резко выражены… С 10 часов вечера почти не ощущается пульс и отёк лёгких».

Ещё позже уремическое отравление уже не вызывало сомнения. Лев Бертенсон решается на «горячую ванну», на то, от чего скончалась мать композитора. Это была единственная надежда на восстановление кровообращения и на возвращение почек к нормальной деятельности.

Композитор «охотно согласился» с предложением ему «горячей ванны». До этого он уже умолял врача: «Бросьте меня, не мучайтесь; всё равно мне не поправиться…»

Но когда его опустили в ванну, врач спросил его:

– Не неприятна ли вам ванна?

– Напротив, приятна, – ответил композитор, если верить Модесту.

Но как верить, если композитор никогда не забывал о мучительной смерти матери от этой самой «горячей ванны»? Как верить Модесту, что брат его не боялся холеры, когда известно, что Чайковский отличался свойствами ипохондрика. Он, например, боялся сквозняков, ветра и дождя, а горло кутал даже в хорошую погоду?

Вскоре Пётр Ильич попросил вынуть его из ванны. У него появился тёплый пот, а вместе с ним и новая надежда на ослабление явлений мочевого отравления, на восстановление деятельности почек.

Однако надежда эта быстро развеялась. Больной крепко уснул. Деятельность сердца резко ослабла. Тогда второй ассистент Льва Бертенсона доктор Александр Зандер сделал ему укол мускуса. Вновь был вызван Бертенсон.

Из записок доктора Льва Бертенсона:

«Я застал Петра Ильича в коматозном состоянии и с крайним упадком работы сердца, из которого его удавалось выводить лишь на самое короткое время. Так, например, когда ему предлагали питьё, он вполне сознательно принимал его, причём говорил: ''довольно'', ''ещё'' и т. д. В десять с половиной часов вечера все надежды на возможность благоприятного поворота течения болезни совершенно исчезли. Спячка становилась всё глубже, пульс оставался неощутимым, несмотря на повторные и частые вспрыскивания под кожу возбуждающих средств. В два часа ночи началась агония».

Из записок Модеста Чайковского:

«Дыхание становилось всё реже, хотя всё-таки вопросами о питье можно было его как бы вернуть к сознанию: он уже не отвечал словами, но утвердительными и отрицательными звуками. Вдруг глаза, до тех пор полузакрытые и закатанные, раскрылись. Явилось какое-то неописуемое выражение ясного сознания. Он по очереди остановил свой взгляд на трёх близстоящих лицах, затем поднял его к небу. На несколько мгновений в глазах что-то засветилось и с последним вздохом потухло. Было три часа утра с чем-то».

Неожиданная болезнь и смерть Чайковского удивили всё общество. Об этом говорили везде, не переставая удивляться.

Откуда могла явиться холера к любимому композитору? Он был известен своей чистоплотностью. Ларош даже называл его виртуозом гигиены. Верно, эпидемия холеры ещё не прошла в городе, но она уже угасала. Её рецидивы ещё повторялись то тут, то там. Но место они имели лишь в бедных и грязных частях города, в районах городских трущоб, там, где и возникла болезнь. И если в начале эпидемии люди умирали сотнями в день, затем – десятками, то в день смерти композитора умерло всего семь человек.

Район проживания и перемещений Петра Ильича по городу, от приезда его в Петербург до смертного часа, вообще не был поражён холерой.

Это изумляло и удивляло всех. Но ещё больше потрясло публику то, что происходило между смертным часом Чайковского и его похоронами.

Тело покойного было перенесено на диван в гостиной Модеста, куда свободно вошёл корреспондент «Нового времени» и фотограф императорских театров. После исполнения первых снимков тело усопшего положили в открытый гроб.

В 11 часов утра возле этого открытого гроба отслужили первую панихиду, на которой присутствовали выпускники училища правоведения, его директор, адвокат Август Герке и группа новых воспитанников этого училища.

Примерно через два часа, на второй панихиде, пел хор Императорской русской оперы. Тут же присутствовало огромное количество людей из мира музыки, общественных и гражданских деятелей, то есть всех, кто мог втиснуться в эту квартиру. Люди стояли на лестнице парадного подъезда, на улице возле дома. Последняя панихида состоялась в 6 часов вечера. Съехались люди из Москвы и других городов, самые известные композиторы, музыковеды, весь цвет музыкальной России. Были тут Василий Сафонов, Николай Кашкин, Римский-Корсаков и другие.

После этой панихиды и записал автор «Шехеразады» и «Испанского каприччио» то, что потом вошло в его книгу «Летопись моей музыкальной жизни»:

«Неожиданная кончина поразила всех, и затем последовали панихиды, похороны. Как ни странно то, что хотя смерть последовала от холеры, но доступ на панихиды был свободный. Помню, как Вержбилович, совершенно охмелевший после какой-то попойки, целовал покойника в голову, в лицо».

Версия холеры «не работала». Седьмого ноября «Петербургская газета» открыто задаёт неприятный вопрос:

«Каким образом мог заразиться холерой живший в отличных гигиенических условиях и только несколько дней тому назад приехавший в Петербург Чайковский?»

Этот вопрос газеты был только отголоском того, о чём говорил весь город. Вопрос открытости похорон умершего от холеры, свободного доступа к открытому гробу тоже не сходил с повестки дня, будоража всех. На следующий день «Биржевые ведомости» решились на ответ и по этому, не менее любопытному, вопросу:

«Ввиду того, что Пётр Ильич скончался не от холеры… а от заражения крови, и о заразе поэтому не может быть и речи, гроб его оставался открытым».

Заражение крови?! Новая причина. Тоже – официальная.

Помните второй бюллетень о состоянии Чайковского, вывешенный на Малой Морской улице для публики? Это – оттуда:

«Признаки отравления крови составными частями мочи». Эту фразу столь же легкомысленно, сколь и безответственно, превратили в «заражение крови».

Даже если заражение крови имело место, оно не было первопричиной заболевания Чайковского. Оно могло быть только порождением этого заболевания.

Да и доктор Мамонов, давая интервью «Биржевой газете», заявил, что Чайковский почувствовал себя нехорошо не в четверг, а уже в среду, и композитор просто «не обратил на это никакого внимания».

Но слухи по Петербургу уже поплыли. Люди открыто говорили, что «за трагедией скрывалось больше, чем казалось на первый взгляд, что Модест и врачи в лучшем случае были некомпетентны, в худшем – лгали».

Энтони Холден: «Пётр Чайковский»

И действительно, между показаниями Модеста и врачей о ходе и развитии болезни, противоречиям – несть числа.

Лишь один пример:

Первый бюллетень, вывешенный в 2 часа 30 минут, сообщает, что «угрожающие признаки продолжаются и не уступают лечению», а второй (через 8 часов) говорит о том, что с трёх часов дня быстро возрастающий упадок деятельности сердца и помрачение сознания».

Модест же говорит совсем другое о том же самом времени: после ванны, в 2 часа дня и инъекций в 4 часа дня «положение, казалось нам, улучшилось».

О «горячей ванне» Бертенсон говорит, что она была в субботу. По Модесту же – в воскресенье. И т. д., и т. д.

С резкой критикой против братьев Бертенсон выступил А.С. Суворин. Он ставил в вину Льву Бертенсону то, что последний не собрал консилиум врачей, что сам решил вопрос о ванне. Вывод журналиста однозначен и отчётлив:

«Г-н Бертенсон не всё сделал, что должен был бы сделать, когда на руках его был больной, дорогой всей России».

Чудовищная разноголосица и удивительные несоответствия между тем, что было, и тем, что говорят о произошедшем его свидетели и организаторы, руководители и исполнители – всё это указывает на то, что заражения холерой не было. Холеры тоже не было. Было, скорее всего, самоотравление. Чем?

Современные специалисты утверждают, что симптомы заболевания холерой весьма и весьма сходны с симптомами отравления мышьяком.

Нередко Чайковский подумывал о самоубийстве. Но всегда, когда он думал об этом, прежде всего, беспокоил его вопрос: как совершить это таким образом, чтобы оно было похоже на естественную смерть. Вот и в этом случае схожесть – налицо.

Похороны Чайковского показали отношение народа к любимому композитору. В последний путь его провожали тысячи людей – студенты и профессора, любители музыки и те, кто её не знает, простой люд и интеллигенция.

Сообщение «Правительственного вестника»:

«По случаю известия о кончине высокодаровитого композитора Государь Император повелел расходы по погребению Петра Ильича покрыть из собственных сумм его величества».

Царь Александр Третий высоко ценил, чтил и уважал Петра Ильича. Когда царю доложили историю смерти композитора, вместе с предысторией со Стенбок-Фермором, царь тяжело вздохнул и грустно произнёс фразу, которая всем известна. К сожалению, не все знают, кем и по какому поводу она сказана:

– Эка беда!.. Графов да баронов у нас хоть завались, а Чайковский – один.

Похоронное шествие было торжественным и величественным. Улицы, по которым оно проходило, были закрыты для общественного транспорта. Море цветов и венков, включая венки от царской семьи, медленно проплывало перед печальными взорами петербуржцев.

Процессия остановилась у Мариинского театра. Он, окутанный чёрным и украшенный венками, словно выражал свою, личную скорбь по поводу утраты, понесённой городом, всей Россией.

Здесь, у театра, отслужили панихиду, направились к Казанскому собору и там снова остановились. На этом величественном месте, в этом возвышающем дух соборе, по личному повелению царя, состоялась главная заупокойная служба.

Впервые за всю историю Российской империи этой чести было удостоено гражданское лицо. Отсюда траурное шествие двинулось к кладбищу, предназначенному для захоронения великих творцов русской культуры, к Александро-Невской лавре, под защитой которой и был предан земле великий русский композитор.

***

В 4 часа дня панихида окончилась. На трибуну, специально приготовленную возле могилы, один за другим поднимаются ораторы, первый и главный из которых – друг Чайковского Владимир Герард, известный адвокат, член пресловутого «суда» над неизмеримо великим затравленным другом, сам гомосекс. Говорят, что он – объект неразделённой любви юного Чайковского.

Энтони Холден подробно пересказывает красивую, стройную и тёплую речь Герарда в честь усопшего друга:

«Всех, кто был способен мыслить и чувствовать в России, глубоко поразила смерть композитора», – пишет Холден и добавляет странную на первый взгляд фразу, в которой одно слово, почему-то, взято в кавычки. Вот так:

«Но ещё бóльшую утрату понесла ''семья'' правоведов».

Запомните, пожалуйста, эту фразу. К ней мы вернёмся.

За Герардом были и ещё выступления, были прощальные, исполненные грусти, стихи. Последним выступал Николай Фигнер. Он закончил свою речь традиционно:

– Прощай, дорогой учитель! Вечная тебе память!

Спустя два часа после торжественно-траурной церемонии с её долгим ходом, панихидами и речами над могилой, с выражением горя и любви, заверениями в вечной памяти и вечной благодарности, (спустя всего два часа после захоронения брата!) Модест, вальяжно расположившись в ложе Александринского театра, смотрел премьеру своей новой, обречённой на вечное небытие, пьесы «Предрассудки».

***

Спустя три года появился в Петербурге музыкант из Швейцарии. Он приехал изучать в России композицию и оркестровку. Его дед в Швейцарии строил оргáны. Сам он стал органистом французской протестантской церкви Петербурга и начал печататься в выходившей там на французском языке газете Journal de St-Petersbourg.

Вскоре он, господин Роберт Алоиз Мозер, стал членом дирекции императорских театров и другом дирижёра-композитора императорского балета Риккардо Дриго. Дриго же в своё время считался близким другом П.И. Чайковского. Именно он – главный дирижёр балета Мариинского театра – дирижировал первыми спектаклями «Спящей красавицы» и «Щелкунчика».

От Риккардо Дриго Мозер впервые услышал, что Чайковский покончил жизнь самоубийством. Самая расхожая версия этого самоубийства в Петербурге той поры заключалась в том, что композитор соблазнил сына дворника дома, в котором жил Модест. Об этом, будто бы, узнал царь и приказал Чайковскому оставить столицу и не появляться в ней более. Чайковский понял, что репутация его запятнана, карьера окончена, сам он опозорен. Единственный выход теперь он видел в уходе из жизни. Потому и отравился.

Этой историей Мозер был ошеломлён. Потрясённый, он обратился к Глазунову. Глазунов, как пишет об этом Мозер, подтвердил ему, что Чайковский действительно отравился. Подтверждая это, Глазунов заплакал.

Есть ещё один человек, подтверждающий, что именно Глазунов рассказал эту историю. Это французский исследователь Чайковского Андрэ Лишке. Отец этого француза был учеником Глазунова. Ему, родителю Андрэ Лишке, тоже Глазунов лично рассказывал об этом, а тот, в свою очередь, поведал сыну то, что услышал от Глазунова.

Позднее Мозер стал в Швейцарии известным музыковедом, музыкальным критиком, специалистом по русской музыке. Но в наше время его помнят больше всего как человека, который первым представил живое свидетельство о самоубийстве Чайковского.

Кроме версии о сыне дворника есть ещё несколько версий. Одна из них тоже связана с именем царя. Другая – с именем Владимира Давыдова. Их-то мы и рассмотрим.

Первая – о том, что у Чайковского была гомосексуальная связь с членом императорской семьи. Говорят, с племянником царя. Говорят даже – с его сыном. Узнав об этом, Александр Третий приказал любимому композитору выбирать между публичным судом, на котором Чайковскому будет предъявлено обвинение в содомии, и – самоубийством. Пётр Ильич вспомнил историю Сократа и решил умереть достойно. Царь, будто бы, дал композитору револьвер и перстень с мышьяком, и композитор, по примеру Сократа, выбрал второй способ ухода из жизни.

Эта версия есть не что иное, как смесь элементов правды с откровенным вымыслом.

Вторая версия. Серьёзное увлечение своим племянником Владимиром Давыдовым (Бобом), почти открытая, пронзительная любовь к нему вызвала в душе композитора тяжёлый душевный кризис. Композитор страдал и мучился этой любовью.

Именно она – запретная и безответная, противоестественная любовь к юноше – и была той секретной, так и не открытой Чайковским, программой Шестой симфонии. Эту симфонию он посвятил Бобу. Со дня первой премьеры симфонии в Петербурге и поныне, все говорят о ней как о произведении автобиографическом.

В своём отношении к Бобу, Чайковский пережил бурю чувств, страстей и желаний. Он осознал горькую невозможность их удовлетворения. И они, эти чувства, вылились в гениальные звуки Шестой симфонии, полные драматизма и безысходности, в звуки сочинения, которое стало итогом трагической жизни художника, печальной прелюдией к уходу композитора из жизни, его реквиемом.

После октября 1917 года пересказы версий самоубийства Чайковского продолжались. Добавлялись новые оттенки их, появлялись новые версии, такие, например, как «простуда». Но печатным органам в то время было явно не до Чайковского.

***

В 1920 годы студента Ленинградской консерватории Георгия Орлова свела судьба с пианистом Николаем Бертенсоном, сыном Василия, доктора, который появился у постели больного Чайковского первым из врачей. Василий, перед своей смертью в 1933 году, как на исповеди, словно снимая грех с души, признался сыну, что Чайковский действительно отравился. И сказано это было в присутствии друга Николая – Георгия Орлова.

В это трудно поверить, но неисповедимы пути Господни.

Ещё один однокашник по консерватории был у Георгия Орлова: Юрий Зандер, сын доктора Александра Зандера, который был ассистентом доктора Льва Бертенсона. Отец Юрия Зандера рассказал сыну ту же самую историю о самоотравлении Чайковского. И эту историю Юрий поведал Георгию.

А Орлов, окончив консерваторию, занялся музыковедением и библиотечным делом. Глазунов, тогдашний директор консерватории, назначил Орлова заведующим библиотекой. Затем Орлов перешёл в Ленинградскую филармонию и заведовал библиотекой там. После этого его перевели в Москву, чтобы «реорганизовать библиотеку консерватории и несколько других крупных музыкальных архивов города. Среди них был архив Чайковского в Клину».

Энтони Холден: «Пётр Чайковский»

В 1935 году Орлов женился, а через три года его жена тоже стала работать в Клину.

Обстоятельства смерти Чайковского были там под строжайшим запретом. Руководили «делом» Чайковского его родственники, которые были страшнее советских цензоров на страже тайн смерти их великого родственника. Они признавали только одну версию: версию Модеста. Об остальном ни слышать, ни знать, ни обсуждать не желали.

В этой атмосфере говорить о правде или хотя бы о том, что кажется правдой, означало для супругов Орловых в лучшем случае оставить работу в Клину.

Орловы молчали. Они продолжали работать. Георгий Орлов нашёл два неизвестных письма Л. Бертенсона к Модесту. В одном из этих писем есть интересный пассаж:

«Стоит ли говорить о такой инсинуации, в особенности ввиду грязных намёков на причину, вызвавшую самоубийство Петра Ильича?!»

Значит, всё-таки самоубийство?..

То есть, сначала они старательно, кропотливо и дотошно скрывали гомосексию Чайковского. Когда та просочилась в виде слухов о самоубийстве, защитники «чести и достоинства» композитора объявили «холеру», которая «нашла» композитора там, где её никогда не было. «Холера» временно оградила его от версии самоубийства. Когда же и «холеру» стали разоблачать как ложь, пришлось защищать её от наступающего, единственно правдивого и имевшего место в действительности, факта самоотравления Чайковского.

В 1940 году Георгий Орлов умер. Его вдова Александра передала бумаги мужа академику Асафьеву. Затем началась война, эвакуация Орловой с двумя детьми, блокада Ленинграда. Документы Георгия Орлова где-то запропали.

После войны Александра Орлова вернулась в Ленинград и была принята на работу в Ленинградский институт театра и музыки. Там она не один раз слышала от директора института Александра Оссовского о самоотравлении Чайковского.

В 1950 году, в период «борьбы с космополитами», Орлову уволили с работы.

В 1966 году она встретилась с Александром Войтовым, который был неофициальным историком Императорского училища правоведения. Она рассказала ему то, что знает о смерти Чайковского.

В ответ Войтов, тоже воспитанник этого Училища, изложил Орловой признание, которое слышал полвека назад из уст Екатерины Карловны Якоби, вдовы известного в Петербурге адвоката.

Семья Н.Б. Якоби, обер-прокурора Сената в 1890 годах, принимала Войтова-мальчика у себя в Царском селе по выходным дням.

– Екатерина Карловна – сообщил Войтов, – под великим секретом рассказала мне историю, которая давно мучила её. Она сказала, что именно теперь решила открыться мне, так как она стара и чувствует, что не имеет права унести в могилу важную и страшную тайну. «Ты, – сказала она, – интересуешься историей Училища правоведения и судьбой его воспитанников, и потому должен знать правду. А тем более, такую печальную страницу из истории твоего училища».

Далее следует уже известный нам рассказ Войтова о том, что же являлось секретом Екатерины Карловны Якоби. Она рассказала Войтову о знакомстве и вероятной близости Чайковского с юным Стенбок-Фермором, о «суде чести», приговоре этого «суда» и его печальном конечном результате.

Следует заметить, что инициатор этого «суда», Якоби, удостоился уничтожающей характеристики в мемуарах своего непосредственного начальника Анатолия Фёдоровича Кони, который назвал его тяжкодумом, заметив при этом, что Якоби отличался «особенной тупоумной злобностью».

Воспитанники училища правоведения, его выпускники, воспитатели и педагоги называли себя семьёй.

Честь мундира училища была для них священной.

Во имя этой самой чести, собирается группка выпускников, абсолютно взрослых людей, отцов и глав семей, занимающих высокое положение в обществе и на службе, и разыгрывает «суд». Так было принято у них в училище, когда были они подростками.

Никто не назначал их судьями Чайковского. Никто не подавал в суд иск против него. Служители закона, образованные адвокаты, они устроили суд Линча над гордостью русской культуры, над композитором, который первым принёс в большой мир русскую музыку и которого мир принял, полюбил и признал великим представителем этой музыки.

Вина композитора в том, что он – гомосекс.

Но ведь, из восьми «судей» Чайковского, трое – тоже гомосексы! Это известно так же, как и их имена. Все они – семья. Судьи и прокуроры, они поставили на весы честь мундира и честь России. Кровью чести России, её гения, её творческого духа омыли они блёклую, серую, сановную честь своих мундиров.

Лучшего сына, самого яркого, самого славного, доброго и талантливого, самого значительного из своих детей, эта «семья» принесла в жертву чиновной сухости и бездушия, начальственной спеси и самовластия, в жертву бездумной, злокозненной игры подростков судьбой человека.

***

Версию «суда чести» хранила Александра Орлова в сердце более десяти лет, услышав её от Войтова в 1966 году. Высказавшись ей, он вскоре умер в возрасте 74 лет. А она продолжала работать в Ленинграде и, молча, стоять на своём: никто не сомневался «среди музыкантов и старожилов города, что Чайковский покончил самоубийством, сколько бы советские музыковеды ни настаивали на сохранении ''холерной'' версии, введённой в обиход его братом и лечившими его врачами».

Автор книги «Чайковский в Петербурге» Лидия Конисская, рассказывает, что на встречах с читателями, её не спрашивали, правда ли, что Чайковский покончил жизнь самоубийством. Спрашивали только, почему он сделал это (курсив – Лидии Конисской).

Нина Берберова, боевитая, отважная и активная женщина, пишет, что бояться Чайковскому было нечего. При его отношениях с некоторыми членами царской семьи, при любви к его музыке со стороны царя Александра Третьего, никакой суд ему не грозил, никакая Сибирь или другая каторга не могли даже предполагаться.

Она права, Нина Берберова. Наказание со стороны закона Чайковскому, вероятней всего, не грозило.

Не то, чтобы совсем не грозило. Закон существовал и часто исполнялся. Но… не во всех случаях. Как это и принято в России поныне. Да и в одной ли России?..

Однако не учла писательница, что речь идёт не о вертлявом жуире, не о бездельнике-бонвиване, а о человеке тонкой, изысканной натуры. Он не закона боялся, не наказания, а – позора, молвы, жёлтой прессы. Он хотел жить и слыть достойным человеком. Он ненавидел свою гомосексию, но не смог подавить её, хотя и очень старался.

Во все времена есть среди нас люди, не боящиеся позора.

Деликатный Пётр Ильич всю свою оборванную жизнь только этого и боялся.

Есть ещё один музыковед, который возбуждённо, с возмущением аргументирует:

«Никакие правоведы ни в одиночку, ни группами не преследовали Апухтина, несмотря на его вызывающее поведение, злоязычие и всеобщее знание о его сексуальных привычках; наоборот, с ним дружили…».

Тоже верно. Но Апухтин не удовлетворял свои гомосексуальные потребности в компании с членами царской семьи, с близкими этой семье людьми! Он не позорил священную для каждого русского царскую семью.

Этот момент задевает и Берберова, говоря о том, что в царской семье знали о гомосексии Великого князя Сергея Александровича, Великого князя Константина Константиновича – знаменитого К.Р. – и других членов царской семьи.

Да. Знали. Но никто не радовался этому. Тем более не собирался выставлять это на показ для общей дискуссии. Берберова тоже отстаивает «холеру» не потому, что это – правда, а потому, что правду она, Берберова, хотела спрятать так же, как родственники Чайковского, с которыми она сверялась о смерти композитора.

По той же причине музыковед, фамилию которого я не хочу называть, объявляет фотографию Чайковского на задней обложке своей книжки фотографией неизвестного человека. И это потому, что изображённого на ней, как пишет автор, «стоящего на веранде человека с папиросой в руке, неряшливо одетого, с больным и измученным лицом» бессмысленно признавать Чайковским. «Именно эта фотография – человека с внешностью страдальца или безумца – за последние годы множество раз воспроизводилась на Западе на обложках книг о Чайковском» – с обидой заключает автор книжки.

И далее продолжает музыковед притворяться:

«На самом деле, кто именно изображён на этой фотографии – неизвестно. Она случайно оказалась в научных архивах и была объявлена изображением Чайковского по ошибке».

Как же можно столь недостойными приёмами добиваться признания достоверности своей точки зрения в серьёзном разговоре о серьёзной драме, о трагедии великого человека?

В наше время всё можно подделать так, что очень трудно отличить фальшивку от оригинала. И всё же, глаза и взгляд человека – не подделаешь.

Со «спорной» фотографии, конечно же, смотрит на нас Чайковский. Это – его глаза и его взгляд. В данном случае он безрадостен, мрачен, угрюм. Это – взгляд человека в горе, в беде, в положении безысходности. Это – фотография конца жизни человека. Не того конца, который он заслужил у страны и у общества. Отсюда и боль во взгляде, и папироса, и неподстриженные бородка и усы, и скорбное, измученное, страдающее лицо.

Если кто-либо желает убедиться в том, что на «спорной» фотографии – именно Чайковский, тот пусть найдёт фотографию композитора на смертном одре. На ней лицо Петра Ильича дано профилем к зрителю. Но очень легко на ней узнать ту же неподстриженную бородку и тот же правый ус. Но ещё ярче выступает на обеих фотографиях один и тот же нос, нос Петра Ильича. Есть ещё одна фотография среди известных мне. Она тоже поможет разобраться в этом вопросе. Я имею в виду фотографию, сделанную в январе 1893 года в Одессе. На ней незабвенный, любимый композитор сидит на стуле, закинув левую ногу на правую. Он опирается правым локтем о спинку стула, бездейственно опустив кисть руки. Левой рукой он, опершись локтем о круглый столик, подпирает склонённую чуть влево голову кистью этой руки. Здесь и ухо, и бровь, и припухлость века над глазом – всё дано, как будто специально, для сравнения со «спорным» снимком. На этой фотографии Пётр Ильич задумчив, спокоен. Печать горя и безысходности ещё не отметила его лицо. Он аккуратно одет, выбрит и пострижен. Но это то же лицо, что на «спорном» снимке.

Далее автор книжки, о которой мы говорим, замечает:

«Она (фотография – Л.Ш.) случайно оказалась в научных архивах».

В каких именно научных архивах, господин музыковед? В какой стране? В каком городе? Университете? Почему вы не отмечаете этого?

Вы, господин учёный музыковед, обязаны объяснить, каким это образом в научный архив документы попадают случайно. Да ещё в архив, окружённый музыковедами и искусствоведами в штатском!

Может быть, вы имели в виду научный архив Третьего отделения (на современном жаргоне – КГБ)? У них нужные фотографии действительно «кочуют» из папки в папку, из «дела» в «дело». Но и там эти фотографии не бродят без цели и смысла, случайно, как вы изволили выразиться. Их преднамеренно, с точно определённой целью, перекладывают.

Может быть, именно это вы и думали? Так тут вы, милый, ошиблись. Чайковский у них не служил.

Это, наверно, Булгарин.

Или «бывший член ССП» А.А. Петров-Агатов с его «Тёмной ночью» – метафорой собственной души.

Когда-то Пётр Ильич в письме к кузине своей Анне Мерклинг горько заметил:

«Чёрствое сердце, посредственный, никогда в суть вещей не проникающий ум, эгоизм – вот условия для благополучного прозябания на этом свете».

Как бы продолжая мысль композитора, углубляя её, Юрий Нагибин заметил с той же горечью, с той же обидой и болью:

«Во всём огромном мире ведома правда о мученической жизни Чайковского, искупившего этой мукой то, что искупать не нужно, и о страшном исходе. Только соотечественники так стерильно чисты, что просто не могут принять правду о жизни и смерти того, кто ввёл российскую свирель в мировой оркестр. Как это жестоко и больно!»

И если кто-то скажет: не нужно ворчать. Довольствуйся тем, что есть. Вот, вышла же книга Энтони Холдена! Чего ты, мол, ещё хочешь? Раньше и этого не было!

Я отвечу словами самого Холдена:

«Гомосексуализм, как и самоубийство, является табуированной темой в России в течение почти всего периода со времени смерти Чайковского. Даже теперь в постсоветской России […] архивы не стали открытыми в той степени, на какую надеялись западные учёные. Отчасти потому, что во властных структурах, состоящих из бывших коммунистов, по-прежнему господствует советская психология секретности. Отчасти потому, что антизападные настроения по-прежнему вызывают у российских чиновников нежелание мириться с копанием пришлых биографов в личной жизни их великих национальных фигур».


К началу страницы К оглавлению номера

Всего понравилось:0
Всего посещений: 6901




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2009/Zametki/Nomer8/Shaar1.php - to PDF file

Комментарии:

Фаина Пе
- at 2016-06-13 09:22:04 EDT
Виктор Сергеевич Растопчин, потомок губернатора Москвы времен Наполеона, журналист и муж моей учительницы по литературе, рассказывал, что, как было известно в их семье, Чайковского принудили к самоубийству родственники, т.к. он вступил в связь с племянником.
Григори&
Иерусал&, Израиль - at 2016-06-13 07:32:41 EDT
Самое смешное в этой статье -повторение известного рассказа-мифа о "суде" правоведов, вынесшем смертный приговор Чайковскому. Императорское училище правоведения было широко известно в Петербурге как гнездо открытого гомосексуализма. Именно от туда вышли многие гомосексуалисты, украсившие своей деятельностью и творчеством Серебрянный век России. Вообще, довольно распространеное мнение о том, что гомосексуализм в России свирепо преследовался, подавлялся и скрывался (так как категорически не вписывался в культуру косного православия), мягко говоря не совсем верное. В стране, где существовали многие десятки мужских коллективов закрытого типа - кадетские и юнкерские военные училища, военные академии, воинские части, мужские монастыри, высшие учебные заведения (до начала ХХ-го века на 100% мужские, гомосексуализм был явлением обыденным, как курение. Даже в царской семье. Вероятнее всего, что Чайковский отравился. Вероятно, что было это связано с его физиологическими особенностями. Но подлинно правдивая история и причины этого пока не описаны.
Любовь
- at 2016-06-12 17:59:12 EDT
Статья замечательная. Очень рада, что прочитала это!
Там кто-то в комментариях пишет, мол, как можно с пренебрежением отзываться о том, кого горячо любил композитор. А что, такого не бывает- когда человек любит плохого человека?.. Или когда родственники оказываются гадами???...
А по поводу того, что царская семья- люди православные... И что?? Это говорит о том, что они не могли сделать такого ужасного поступка? Утопические взгляды какие-то.. А Анна Иоановна тоже православная типа. Но мальчика-наследника убила.

Буквоед
- at 2009-06-16 10:10:08 EDT
В порядке "разрядки напряженности" рекомендую обратить внимание на статью в "Коммерсантъ-Деньги": http://www.kommersant.ru/doc.aspx?DocsID=1187173, - в которой говорится об ужасающем состоянии водоснабжения и канализации в Санкт-Петербурге 1890-1910-х годов. Словом, смерть Чайковского от холеры в этом аспекте становится вполне возможной и вероятной.

Felis Catus
Санкт-Петербург, Россия - at 2009-06-11 04:37:54 EDT
Статья отвратительна. И не оттого, что я гомофоб - нет, отнюдь. Но зачем, зачем в очередной раз наговаривать на Чайковского то, чего НЕ БЫЛО! Просто мадам Орловой в эмиграции, видимо, хотелось кушать, кушать вкусно. А вкусно кушать можно, написав сенсационный материал. Петр Ильич подошел для этого как нельзя лучше. Для любителей обвинять "правоведов" и даже государя-императора Александра III сообщаю особо: это были ПРАВОСЛАВНЫЕ ХРИСТИАНЕ. Если автору статьи сие неясно, то сообщаю - одна мысль о доведении кого-то до самоубийства (греха нераскаиваемого) представляется им грешной сама по себе. И настолько рисковать спасением из-за чьей-то сексуальной ориентации они не стали бы.
Павел Иоффе
Хайфа, Израиль - at 2009-05-09 12:29:33 EDT
- Уровень - или суть - трагедии травимого человека, невиновного ни в чём, но оказаавшегося в "собрании грешных" - явлен Фуртвенглером в сразупослевоенном - конгениальном, рискну сказать, исполнении 6 симфонии.
Что до чести - Лермонтова полезно перечтитать.
Думаю, что это чувство - дар особый, как, к примеру, чувство цвета, звука, и т.п.
Несчастье памяти П.И. в том, что в его музыке были вещи, "резонансные" к ВЛАСТНЫМ ИНТЕРЕСАМ - 1812г., например; очень русскозвучная мелодика...А в таком случае -нужен либо "..пастор Шлаг, либо светлый образ его".
Статья - о шестой симфонии, но и не только: некоторые из гениев бывают обречены ответить на Пушкинский вопрос ("дар случайный)- "чтоб умереть. И - не написать ещё 100 Полтав, или марш на очередную коронацию...

Владимир Вайсберг
Кельн, - at 2009-05-05 10:54:02 EDT
"Не в ханжестве здесь дело, а в тактичности и в уважении к памяти Чайковского и ближайших ему людей."
Статья произвела на меня очень тяжелое впечатление. Мне крайне неприятно копаться в абсолютно личных нюансах чужой жизни, тем более - человека великого. Меня мало волнует список любовниц Пушкина, но с детства еще очаровали все его произведения. Не вижу смысла в подобного рода исследованиях. Прошу у автора прощения, но теплых слов в его адрес найти при всем моем желании - не могу.
Работа проделана огромная, но во имя чего?

А.Избицер
- at 2009-05-05 10:24:52 EDT
Ещё одна важнейшая вещь. Модест Чайковский принадлежал к ближайшим, родственным душам Петра. На мой взгляд, отвратительна повадка многих критиков – в т.ч., и г-на Шаара – отзываться с таким пренебрежением о том, кого любил сам Чайковский. Пренебрежением как к личным качествам Модеста Ильича, так и к его якобы незаслуженной популярности драматурга, чьи пьесы ставились крупнейшими драматическими театрами России. Вы действительно, а не на словах любите Чайковского? Тогда полюбите и либреттиста «Пиковой дамы» и «Иоланты». Полюбите и Модеста, поймите его, доверяйте ему даже тогда, когда он, в попытке защитить имя брата от «мрази», пишет неправду. Но нет, до отношения Петра Ильича к Модесту Л.Шаару нет никакАго дела. Только лишь этим презрением к Модесту Л.Шаар даёт понять, что его самого от Чайковского отделяет бездна.

Наконец, нужно помнить, что интимные письма Чайковского, в частности, к братьям полны вещей, не предназначавшихся для прочтения посторонним глазом – ни современниками его, ни потомками. Так, например, в одном из писем к Анатолию Пётр резко порицает его за его пристрастие к онанизму. Так давайте же и эту привычку Анатолия Ильича сделаем достоянием мировой прогрессивной общественности, выведя вопрос на всеобщее обсуждение! Не в ханжестве здесь дело, а в тактичности и в уважении к памяти Чайковского и ближайших ему людей.
В остальном статья очень информативна.

А.Избицер
- at 2009-05-05 10:22:12 EDT
Л.Шаар пишет: «Он не закона боялся, не наказания, а – позора, молвы, жёлтой прессы. Он хотел жить и слыть достойным человеком".

Нет ничего более ложного, чем это заключение. Л.Шаар не зря выпускает из письма к Модесту («Есть люди, которые не могут презирать меня за мои пороки...») слова П.И., резко противоречащие его, Шаара, собственному заключению. В том письме есть мысль, сводящаяся к тому, что его, Чайковского, напротив, нисколько не волнует мнение – слово, употреблённое им, очень близко по резкой форме и точно по смыслу – мрази. Но мнение это тревожит его исключительно потому, что может принести огорчение близким ему людям. В том же письме он сообщает Модесту о своём решении – гласной женитьбой «на ком бы то ни было» заставить умолкнуть эту «мразь».

Главное же – как настроения, так и решения Чайковского были очень переменчивы, и ни в коем случае нельзя сказанное им в один момент распространять на другие часы его жизни.

Действительно, в период сочинения «Онегина» Чайковский получил письмо с признаниями в любви от бывшей студентки Консерватории, которую он едва помнил. И она представилась ему Татьяной, с которой он не хотел поступить, подобно Онегину – и ответил ей согласием. Однако, в то же самое время, это был очень жестокий поступок с его стороны – по отношению к этой же девице. Гласная женитьба «на ком бы то ни было» или же жалость к корреспондентке? Попытавшись достичь двух целей одновременно – цели, исключительно прагматичной и «акта сострадания», он превратил две жизни в два ада – и её, и свою собственную. И, поскольку его невеста интересовала его в гораздо меньшей степени, нежели его цель, он не обратил внимания на то, что она оказалась человеком, глубоко больным психически – о чём писал Кашкин, нанесший ей визит вместе с Николаем Рубинштейном (и ещё с кем-то третьим) с целью утихомирить её. Т.о., невротик обручился с психопаткой – гремучая смесь!
Великие люди, случается, бывают эгоистами, от соприкосновения с которыми страдают люди, которых они делают близкими себе.
Немаловажно и то, что непременно упускается биографами или аналитиками творчества Чайковского: он был великолепным актёром, умевшим носить и менять маски – прежде всего, это слышно в его музыке – что, разумеется, неотделимо от его драматургического мастерства и во многом даже определяет это мастерство. Вот ещё почему нельзя относиться к каждому слову Чайковского с полным доверием. Его искренность несомненна в той же степени, как и его («Что наша жизнь?») игра.


Буквоед
- at 2009-05-05 07:55:45 EDT
На доме (ул Малая Морская, 13), в котором умер П.И. Чайковский, была мемориальная доска, на которой было написано, что композитор "умер от холеры". Поскольку текст был еще по дореформенной орфографии (с "ять" и твердыми знаками в конце слов), то позволю себе предположить, что "холерная версия" была запущена по "Высочайшему Повелению", и, на мой взгляд, император поступил совершенно правильно: отношение общества к людям нетрадиционной ориентации ("гомосексам" по терминологии г-на Шаара) в те времена было, мягко говоря, недоброжелательным, так что гениальный композитор, гордость России ,должен был оставаться вне всякого злословия. Другое дело, что "хотели, как лучше, а получилось, как всегда", но это не вина царя, а беда страны.

Ольга Бондарева
Одесса, Украина - at 2009-05-05 05:57:16 EDT
Огромная благодарность автору за честные слова...Моя любовь к Чайковскому стала еще глубже,трагичнее...Тот,кто смог создать незабываемую,идущую из глубин души музыку заслуживает честности. Теперь не смогу слушать Патетическую,я и раньше со слезами её слушала...Вырывает душу...Низкий Вам поклон за статью.