©"Заметки по еврейской истории"
октябрь 2009 года


Семен Беленький

Следствие

Время шло, меня никто не вызывал. Я недоумевал, зачем теряют столько времени попусту? Почему я не приношу пользу обществу? Наивности моей не было предела. Я все думал: почему так спешили с моим арестом, если я тут совершенно никому не нужен? Вбитая в наши головы мысль о том, что каждый из нас, прежде всего, должен думать о пользе советского государства, вела мои рассуждения по следующему руслу. Ведь могли же мне дать окончить училище, защитить проект, и тогда страна получила бы, пусть и для нужд подневольного труда, полноценного инженера. Я еще не понимал, что верховная власть меньше всего думала о пользе страны.

Наконец, однажды, прогремел замок, и меня снова повели по коридорам внутренней тюрьмы на допрос. Все та же комната с привинченным табуретом, все тот же капитан Прапорщиков.

– Фамилия, имя, отчество, год, место рождения и так далее… Расскажите о своей контрреволюционной деятельности среди военнослужащих флота, направленной на свержение существующего строя.

Опять мне стало смешно. Я. конечно, не вел никакой такой деятельности. Более того, несмотря на целый ряд характерных событий, свидетелем которых я стал в последние годы (постановление ЦК ВКП (б) о журналах «Звезда» и «Ленинград», избиение «космополитов» и т. п.), я, разумеется, не был борцом против советской власти.

Нет нужды пересказывать дурацкие вопросы, которые задавал Прапорщиков. На третьем допросе я вообще отказался отвечать. Так и сидел часа три. Потом он вызвал охранника и отправил меня в камеру. Было утро. Спать не давали. О том, чтобы лечь на койку, нечего и мечтать. Даже если я начинал, сидя, клевать носом, моментально открывалась «кормушка», и мне довольно вежливо говорили: «Не спать! Спать запрещено!». Сначала я очень мерз на железном консольном сиденье. Потом догадался и подложил бушлат. Допросы прекратились.

Но вот 20 июля 1949 года, когда я в очередной раз попал в кабинет капитана Прапорщикова, мне стало не до смеха – я буквально оцепенел. У стены кабинета, не на табурете, а в кресле, сидел капитан третьего ранга Гельфанд, а точнее – то, что от него осталось после жестоких избиений. Одет он был в тюремную робу, острижен наголо, лицо опухшее, в кровоподтеках, на ногах какие-то опорки на босу ногу.

Синими дрожащими руками он, жадно затягиваясь, разбитыми губами докуривал «беломорину».

Когда Прапорщиков решил, что я достаточно хорошо усвоил преподанный мне урок, он сказал, обращаясь к Гельфанду:

– Ну, сионистский вояка, расскажи нам: где списки роты? Может быть, он, – следователь ткнул пальцем в мою сторону, – вспомнит, где они, раз ты не помнишь, кто там у вас значился.

Несмотря на свое ужасное состояние, Борис Гельфанд четко и спокойно сказал:

– Списки я передал ему и приказал их уничтожить в том случае, если он почувствует за собой слежку. А кто там был, я не смотрел, так как получил их в конверте.

И тут я понял: Гельфанд элементарно не боится. Ему, прошедшему всю войну на подводной лодке, просто не страшно. Именно это понимание поддерживало меня на протяжении всего следствия.

…Много позднее я осознал, что в стране, задавленной страхом, где любая эрудиция, любой талант не являются прививкой от трусости, – это был его подвиг. Невероятно, но факт: Зощенко воспел сталинские лагеря; Вера Инбер, кстати, двоюродная сестра Троцкого, спасая себя, громогласно ратовала за его казнь; Ольга Форш предложила ввести новое летоисчисление – со дня рождения Сталина; писатель Петр Павленко, по знакомству с чекистами, ходил смотреть на допросы с истязаниями.

Сегодня мы проклинаем Сталина, разумеется, за дело. И все же! Кто написал четыре миллиона доносов (эта цифра фигурировала в закрытых письмах ЦК партии в 1955 году)? Дзержинский? Ягода? Абакумов? Берия?

Много позже мне довелось слышать, что ленинградский литературовед Владимир Григорьевич Адмони, в годы, когда вовсю разлилась хрущевская «оттепель», увидев подпись композитора Шостаковича под очередным «осуждением», спросил Дмитрия Дмитриевича, с которым был весьма близок, зачем он позволяет поганить свое имя. Тот сухо ответил: «Я их боюсь». Вот он, страх, въевшийся в нас в те годы. Даже мой отец, непререкаемый авторитет для меня, и тот получал мои письма из лагеря на чужой адрес: контакт с «врагом народа», хоть и родным сыном был смертельно опасен. С тех самых пор моего уважения достоин только тот, кто в ущерб своей безопасности поступал так, как требовала его совесть.

Покойный Борис Гельфанд навсегда остался для меня самым уважаемым человеком. Насколько я знаю, его брат Семен, его дети и внуки с 1996 года живут в Лейпциге, в Германии…

– Ну, а ты, что скажешь? – Прапорщиков уперся в меня взглядом.

– Да, я разорвал конверт и спустил его в унитаз в гальюне на втором этаже спального корпуса. Я это сделал сразу, как только меня подняли во время адмиральского часа. Я знал, что в это время просто так не вызывают.

В тот раз ни Гельфанда, ни меня не били. На все вопросы Прапорщикова мы отвечали одно и то же.

– Ну ладно…– следователь взглянул на часы и вызвал конвой. – Не хотите по-хорошему, будет по-плохому.

В камеру я не вернулся. В тот же страшный день прямо из кабинета Прапорщикова я попал в карцер внутренней тюрьмы.

Подвальный этаж. Длинный чистый коридор с масляными панелями легкомысленного голубого цвета и жутким запахом карболки. Тишина нежилая. Меня ввели в квадратную комнату, разгороженную стойкой. За стойкой – немолодой сержант. Ни злобы, ни ненависти. Полное равнодушие.

– Разденьтесь до трусов и тельника. Оставьте ботинки. Одежду и носки – в мешок. Вон в углу. Закончите – сядьте на скамейку и ждите.

В дежурке было прохладно. Тело стало покрываться пупырышками. Но когда меня втолкнули в карцер, я понял, что в дежурке была еще жара. В тот день не кормили. Почти всю ночь я делал физические упражнения. К утру добавились муки с туалетом. Не было сил терпеть. Кое-как сдерживаясь, я присел на стылый бетонный подиум.

Наконец принесли завтрак: ломоть хлеба и кружку холодной воды.

– Быстро завтракать – и на оправку.

Туалет удивил чистотой, но тепла не было и там. Спустя много лет я с ужасом думаю: как я мог это вынести? Карцер снился мне, без преувеличения, лет тридцать.

На вторые сутки завтрака вообще не дали. Зато был обед: баланда из перловки и рыбы. Без хлеба.

Так прошло семь дней. Когда я вышел из этого темного и холодного бокса в чистый и теплый коридор, я был просто счастлив. Меня качало, я едва шел. До сих пор после карцера малейшее дуновение ветра вызывает у меня приступ насморка, от которого не спасают никакие носовые платки.

Когда я узнал, что бывший правозащитник, а ныне государственный деятель Израиля Натан Щаранский за девять лет заключения провел в карцере сто тридцать дней, я этого себе представить не смог.

Возвратившись в свою полутемную («намордник» на окне) камеру, я почувствовал себя, как в царских покоях, и снова вернулся к размеренной жизни в одиночке: спать только на спине, руки поверх одеяла, зарядка, уборка камеры, скудный завтрак, чтение, обед, ужин, отбой. Время остановилось.

Через неделю меня снова повели на допрос. На этот раз я попал в нормальный, даже уютный кабинет. Никаких решеток на окнах – тяжелые портьеры. Вместо привинченного к полу табурета – мягкие кресла черной кожи. Интеллигентный подтянутый капитан в морской форме с погонами корабельной службы. Когда я вошел, он привстал и рукой указал на кресло.

– Садитесь. Я ваш новый следователь – капитан-лейтенант Алов. Капитан Прапорщиков снят с работы. За что? За то, что избил капитана третьего ранга Гельфанда, а вас отправил в карцер. Теперь мы с вами должны в возможно короткие сроки закончить ваше дело. Кстати, почему у вас борода? Почему не дали парикмахеру снять ее машинкой? Неужели вы думаете, что, выйдя отсюда, скажете своим подружкам «Смотрите, девки, я сидел в Большом доме!» Поймите, отсюда только один выход – лагеря! Мы в 1939 году опробовали практику освобождения побывавших у нас людей. И что вышло? В войну они предали Родину, и ушли к немцам.

А вот в лагеря есть два пути. Первый – особое совещание, ОСО. Вас судят заочно и объявляют только срок наказания. Это, как правило, высшая мера или, если повезет, двадцать пять лет строгого режима.

Второй путь – трибунал. Тут максимальный срок – лет десять, но для этого нужно ваше признание и свидетели вашей антисоветской деятельности.

Я подумал и сказал:

– Признаваться мне не в чем. Да, я хотел и хочу помочь своему народу обрести родину. Да, я свято верю, что любая национально-освободительная война – война справедливая. Так нас учили, и это мое убеждение.

Алов поморщился:

– Вам не стоит демонстрировать здесь свои националистические настроения. То, что они у вас есть, мы и так знаем. Национализм, сионизм – это тягчайшие преступления. Забудем это. Сейчас речь о другом. Вот свидетели, ваши однокурсники и даже друзья показывают…

И он начал зачитывать выдержки из показаний свидетелей обвинения. Свидетелями оказались такие же жертвы, как и я, только роль в этом спектакле у них была другая. Много лет спустя, уже в период так называемой гласности, я узнал, что «сексот» ни в каких допросах не участвует. Его роль – создать ситуацию, когда под страхом репрессий или по соображениям патриотизма один обвиняемый будет давать показания против другого. Свидетелем номер один выставили моего довольно близкого товарища Олега Авдеева, с которым я прослужил в одном взводе (классе) все пять лет. Он был родом из Баку. Его отца в тридцатых годах сослали в Казахстан, а мать одна воспитывала Олега и дочь Светлану. Освободившись, отец вернулся в Баку, но жил от семьи отдельно. Как только началась война, ему приказали возвратиться к месту ссылки, где он и умер. Мать Олега имела какое-то родственное отношение к генералу Степану Мамулову, крупному деятелю МВД. Не знаю, с его ли помощью или без нее Олег в 1944 году поступил в училище, где мы и встретились. Учился Олег неважно, склонности к военно-морской службе не имел. Был он парнем мягким, добрым и каким-то беспомощным. При высоком росте всегда горбился, и я невольно чувствовал себя ответственным за него. В 1948 году он гостил в нашем доме, и мы вместе провели отпуск после окончания четвертого курса училища.

Естественно, я делился с ним своим возмущением по поводу травли генетиков, шельмования «космополитов». Он сам тяжело пережил трагедию композитора Арама Хачатуряна во время «разгрома» Мясковского и Шостаковича. Тетка Олега, Нора Степановна, была профессиональным музыкантом и доброй знакомой Хачатуряна. Она подробно рассказывала нам о его метаниях в ожидании ареста, который, к счастью, так и не состоялся, о вдруг замолчавшем телефоне и т. п.

Совершенно очевидно, что мы с Олегом думали одинаково, иначе я бы не стал с ним делиться самым сокровенным. Ведь оба мы понимали опасность подобных разговоров. Перед выпуском их училища, когда началась подготовка документов к присвоению нам офицерских званий, выяснилось, что в бумагах Олега нет свидетельства о рождении. Ему предложили срочно предоставить в строевой отдел метрику или ее дубликат. Тогда Олег признался, что для того, чтобы спасти его от призыва на фронт, мать уменьшила его возраст на два года. Уже шел сорок девятый, война давно кончилась, но обман страшным грузом давил на него. В то же время в жизни Олега произошло еще одно событие. Его отец оставил завещание, в котором передавал свою библиотеку Академии наук, за исключением художественной литературы, которая предназначалась детям – Олегу и Светлане. К тому времени, когда завещание стало известным, вся библиотека уже давно была отдана в какое-то казенное учреждение. После долгих судебных разбирательств художественную литературу оценили и деньги перечислили детям. В один прекрасный день курсант Авдеев стал сказочно богат. Впервые в своей жизни я оказался свидетелем того, как достаток и обеспеченность, широкие возможности меняют характер и поступки человека. Олег загулял – новые друзья, девушки… Время близилось к выпуску, до окончания училища оставалось два-три месяца. Таким был главный свидетель обвинения. Из поля моего зрения он в дальнейшем исчез.

Вторым свидетелем стал Борис Ривкин. Еще мальчиком он поступил в Ленинградскую военно-морскую спецшколу. Вместе с ней перенес ужасы первой блокадной зимы и эвакуацию в город Тару Омской области, откуда вместе с выпускниками школы попал на подготовительный курс Высшего военно-морского Тихоокеанского училища, где мы и познакомились. Друзьями мы никогда не были. Только в последние годы, когда «борьба с космополитизмом» ударила по еврейским курсантам, наши пути сблизились. Так как родители Бориса жили в Ленинграде, рядом с училищем, его осведомленность об отношении властей к еврейскому населению была значительно большей, чем моя. Он много рассказывал мне об отдельных случаях и системе открытого бытового и государственного антисемитизма, вызывая у меня противоречивые чувства. О его роли в моем деле есть возможность рассказать с его же слов.

Дело в том, что в 1965 году я встретился с одним близким товарищем, к тому времени капитаном первого ранга Кульницким. Во время нашей службы в училище он был старшиной роты. Встреча состоялась по его инициативе в Харькове, где я в то время жил. Естественно, что главной темой разговора стал мой арест. Я рассказал о свидетелях. Он был потрясен вероломством наших товарищей. В 1966 году Борису Ривкину, служившему в то время в Риге, предстоял перевод на Северный флот, где Кульницкий служил в должности флагманского механика подводных сил. Таким образом, Ривкин попадал в непосредственное подчинение к Кульницкому. Незадолго до этого Борису стало известно отношение прямодушного, честного и эмоционального Кульницкого к его показаниям против меня. Поэтому он посчитал необходимым изложить в письме то, что с ним произошло в июне-августе 1949 года. Приведу это письмо почти полностью, за исключением мелочей, к делу не относящихся.

«…Начну по порядку. В конце 1949 года, точную дату не помню, меня вызвал майор Ратницкий (надеюсь, ты помнишь, что он у нас был зам. по политчасти) и сказал, что меня вызывают в «Большой дом» на Литейном. При этом он поинтересовался, нет ли чего у меня «за кормой», т. е. не знаю ли я причину, по которой меня вызывают. Я ответил, что не знаю, но почувствовал себя отвратительно: ты помнишь, что это были за времена, и приглашение туда не предвещало ничего хорошего.

Ратницкий предупредил меня, чтобы я никому о вызове не говорил, выписал увольнительную, и я поехал. Было 18.00. Прибыл я туда через час (по пути хотел зайти домой, но не зашел – не хотелось прежде времени расстраивать родителей). Мне выписали пропуск в одну из комнат. Принял меня подполковник в морской форме (по-моему, он работал в особом отделе), дал подписать бумагу о том, что за дачу ложных показаний я буду привлечен к ответственности, и начал расспрашивать. Правда, перед тем как меня принять, была выдержана часовая пауза. Подполковник расспрашивал о положении в классе, обо всех товарищах. Я все-таки поинтересовался, почему он мне такие вопросы задает, да еще в таком месте. На первую часть вопроса он ответил: потому, что я старшина класса (ты помнишь, вероятно, что на четвертом и пятом курсах я был старшиной нашего класса), а вторая часть вопроса разъяснилась позже. Я стал рассказывать, что мы напряженно трудимся, пишем диплом, учеба подходит к концу и т. д. В общем, эти байки он выслушивал невнимательно и, наконец, перебил меня, сказав, что его интересуют настроения, взгляды курсантов. Я стал говорить ему о взглядах и настроениях, когда он снова перебил меня и поставил прямой вопрос о нем (т. е. обо мне. – С.Б.): что он собой представляет? Я рассказал, что он хорошо занимается, одним из первых заканчивает работу над дипломом, что ничего плохого я о нем сказать не могу.

Тут подполковник повысил голос и начал говорить, что я не достоин звания комсомольца, что я плохой старшина, так как не знаю, что творится в классе, и никому ни о чем не докладываю. Я спросил, что он имеет в виду, какие такие дела. Тогда он вынул из ящика стола дело и начал зачитывать чьи-то показания о его высказываниях в классе в присутствии многих, в том числе и моем.

Высказывания и анекдоты касались борьбы с космополитизмом. Подполковник стал расспрашивать конкретно по каждому эпизоду – подтверждаю ли я, что слышал это из его уст или нет. То, что я слышал, я подтвердил, о том, чего не слышал, сказал, что не слышал. При одном из разговоров присутствовали Олег Авдеев и Яша Бломберг. Ты помнишь те времена и знаешь, как сажали. Значит, после этого вопроса мне стало ясно, что меня вытащили в качестве второго свидетеля (требовались два свидетеля). Почему меня? Мне казалось, я и сейчас уверен, что, во-первых, как курсанта, а во-вторых, как официальное лицо – старшину класса. Других причин я не вижу, так как близки мы с ним не были, как Авдеев или Яша Бломберг.

После всего он дал мне чистый лист, чтобы я в письменном виде изложил все, что подтвердил, а затем отпустил. Предварительно с меня взяли подписку, что я ни под каким видом не должен ни одному человеку говорить, где я был и для чего.

На следующий день утром я не выдержал и рассказал обо всем Яше и спросил у него, что делать, так как нарушил высочайший запрет. Была у меня мысль рассказать ему, но Яша отсоветовал, потому что помочь этим ему нельзя было, вопрос уже практически решен в «Большом доме». Но мысль о том, чтобы рассказать ему, не покидала меня и после разговора с Яшей. Я колебался, но на следующий день колебаниям пришел конец, так как его арестовали. От момента, когда меня вызвали и до момента, когда его забрали, прошло полтора дня.

Потом меня вторично вызвали к следователю на очную ставку, где я подтвердил при нем то, что говорил в первый раз. Не буду описывать свои переживания, это неинтересно и не имеет существенного значения. Но об одном моменте все, же хочу написать. Ты, может быть, помнишь, что все годы в училище я занимался если не на «отлично», то близко к этому. Трибунал состоялся 17 августа. Меня вызвали туда в качестве свидетеля, и я повторил то, что говорил ранее, ни слова к этому не добавляя. А 18-го я защищал диплом и получил три балла. Это был как гром среди ясного неба для всего класса, но не для меня, потому что, ни о какой подготовке в эти дни и речи не могло быть. Тут, безусловно, свою роль сыграли переживания.

Обо всем этом знал все только Яша Бломберг, теперь пишу тебе.

Я не знаю, что говорил он сам и в чем он меня обвиняет. Я понимаю, что чувства у него обострены, кроме того, он знает только факты. Знает, что я был на суде, а как я туда попал, не знает. Да, я кое-что подтверждал и не отрицаю этого. Но давай посмотрим на обстановку того времени, на исторический момент. Если рассматривать это дело с точки зрения 1949 года, то дело выглядит так. Меня поставили перед фактом, что я, как старшина, как комсомолец, проглядел «врага». В кавычки я беру это слово сейчас, тогда их не было. Мне заявляют об этом в государственном учреждении, которое по нашим понятиям, стояло на страже порядка в советском государстве, и о беззакониях мы ничего не знали. Наоборот мы, в частности я, всегда гордились работой этого учреждения. Мне зачитывают крамольные речи, которые я слышал, и спрашивают: слышал. Да, слышал, отвечаю я. Давай вспомним, что тогда было и как относились ко всему этому. Ведь нас учили воспринимать все как должное, ведь космополитов громили все – печать, партия, все общество. Что мы знали? Лишь то, что нам говорили. Может быть, ты знал больше, но я – столько, сколько мне говорили, сколько читал. Вспомни, как у нас в училище осуждали Хановича. Светило! Доктор наук, крупнейший специалист. А за что он получил десять лет? Космополит! А сколько было таких Хановичей? Мне не повезло, что вызвали меня, но вина моя такая же, как многих миллионов, которые принимали все, что творилось за чистую монету. Я никого не оболгал, а только подтвердил то, что слышал от него в присутствии других, то, что слышал, по нашим тогдашним понятиям, крамольного. А кто же был первоисточником? Этого я не знаю, хотя думаю об одном нашем общим знакомом, думал до 1958 года, когда встретил Славу. Ты его должен помнить, потому, что он был в вашей роте. Он рассказал мне, что встретил его в Харькове и что тот знает первоисточник. Узнаем ли мы об этом с достоверностью? Одно я знаю наверняка: он был, и это не я. Совесть моя чиста. Более того, должен тебе сказать, что в тот момент, когда я хотел предупредить о грозящей ему беде, я боролся с совестью, так как нарушил бы слово, данное государству. Мы ведь верили в наше государство, в наше правосудие, в наши законы, но мы не знали, что их нет.

Я изложил тебе все, что знаю по этому делу. Теперь мне стало ясно, почему ты разговаривал со мной в таком холодном тоне. Ты поспешил обвинить меня, выслушав одну сторону.

Борис».

Приписка:

«08.09.67 г. Дорогой друг! Посылаю письмо от Бориса Р. Поступай, как хочешь. Кульницкий».

В 1984 году я впервые появился на тридцатипятилетнем юбилее выпуска из училища. В отличие от почти всех моих однокашниках, я был без жены и почти никого не узнал из мальчишек. Однако были и такие, в облике которых вихрастый курсант все еще проступал сквозь жир, седину, сутулость и лысину. Таким выглядел, в частности наш бессменный организатор Лева Кудрявцев. Рассаживая нас после торжественной части за ресторанные столы, он сказал: «А ты, Семен, садись за столик с Яшей и Борей, ведь вы всегда были вместе, были дружны». Мы сели за один стол: Яша с новой женой, Борис со второй, молодой и холеной, супругой и я. Мне стало жутко. А что делать? Каждый переживал свою трагедию по-своему.

Списки добровольцев, записавшихся в так называемые «сионистские бригады», направлялись в единственную по тем временам официальную еврейскую организацию – Еврейский антифашистский комитет. После его разгрома осенью 1948 года они попали в руки ГБ. Всех этих людей решено было убрать без лишнего шума. Однако сами по себе списки не давали основания для суда. Поэтому «Галина Борисовна» стала в срочном порядке собирать на них компромат. Занялись этим стукачи, как правило – комсорги и парторги. Никакой сложности их задача не представляла: явно антисемитский характер борьбы с «космополитизмом» провоцировал возмущенные высказывания еврейской молодежи. Стукачи же оставаясь надежно законспирированными, указывали и на лиц, которые могли быть привлечены в качестве официальных свидетелей.

«Нет человека – нет проблемы», – говаривал Сталин. На сей раз все делалось тихо. Не было призывов «осудить», не устраивали шумных собраний. Свидетели ходили на очные ставки и заседания суда тайно. Даже родные и друзья не знали, за что были арестованы и осуждены их близкие и товарищи. Уверен, что все добровольцы «сионистских бригад» (кроме роты, список которой я успел уничтожить) исчезли бы из жизни навсегда, не умри Сталин в марте 1953 года. Я почти не сомневаюсь, что в этом списке были и еще некоторые курсанты из нашего училища. Потом мы не раз встречались, но никогда на эту опасную тему не говорили. Почему? Вероятно, боялись обвинения в сионизме…

И еще. Почему следствие обошлось мне сравнительно дешево? Почему меня не били? Почему оставили форму, а не напялили арестантскую робу? Почему предпочли передать дело в военный трибунал, который отмерил мне «всего» десять лет лагерей общего режима и пять лет поражения в правах? Это был «детский срок», как говорили мне матерые лагерники, отбывавшие стандартную «четвертную».

Все началось с того, что на третьем курсе меня назначили командиром отделения в роту первого курса. Среди моих курсантов числился некто Дима Николаев, высокий, красивый, интеллигентный парень, но – расхлябанный до предела. Он не признавал не то что дисциплины, но даже элементарного порядка. Однажды я оставил его без увольнения, что при его поведении было самой легкой мерой дисциплинарного воздействия. И вдруг, зайдя в гардеробную, я обнаружил там Диму при полном параде и палаше.

– Куда, позвольте узнать? Ты же лишен увольнения!

– А я не в увольнение.

– А куда?

– В Эрмитаж. Я записался на курс «Эпоха Возрождения», и мы ходим туда каждое воскресенье.

– И девочки ваши туда придут? И в буфете вы там мило посидите?

Чем не увольнение!

– Вот именно! – ухмыльнулся Дима мне в глаза.

Меня, что называется, заело: салага прет на рожон против меня, третьекурсника!

– Я с вами пойду! Вы у меня строевым шагом будете чеканить за экскурсоводом!

И я пошел. Разумеется, то, что я увидел и услышал в Эрмитаже, заставило меня забыть и о прегрешениях Димы, и о самом училище. Кончилась эта история тем, что я немедленно записался на те же лекции, а в следующем году прослушал курс «Архитектура Петербурга». С Димой мы подружились. А когда он и сам стал младшим командиром, я начал бывать у него дома. Вот тут и выяснилось, что его отец, генерал-лейтенант Николаев, был начальником контрразведки «Смерш» Балтийского флота. Мы с ним часто беседовали на самые разнообразные темы, в том числе и об Израиле. Я говорил то, что думал. Он вроде бы со мной соглашался. Вечера у Николаевых всегда были для меня приятными.

Я уже рассказал, что когда мне предъявили ордер на арест, я увидел в одном из его углов подпись генерала. Но, как мне стало известно лишь в 1998 году, тот, же Николаев распорядился не передавать мое дело, по установленному порядку, в территориальные органы госбезопасности, к костоломам, а оставил его за флотской контрразведкой. Тот же генерал Николаев стоял за спиной моего «доброго» следователя Алова, и именно ему я обязан и сравнительно небольшим, по тем жутким временам, сроком, и сносными условиями «общего режима». Большего он для меня сделать не мог.

Так, почти через пятьдесят лет, я закончил свое следствие.

 


К началу страницы К оглавлению номера




Комментарии:
Беленький семен
Ашдод, Израиль - at 2011-05-04 06:40:59 EDT
Ув.Светлана Авдеева спасибо за теплые слова.Хотелось бы связаться с Вами. Буду в Москве 1 июля,тел. 4991984261.
Семен Беленький.

Семён Беленький
Ашдод, израиль - at 2011-05-04 06:28:06 EDT
Хотелось бы связаться с связаться с Свтланой Авдеевой из Москвы!
Светлана Авдеева
Москва, Россия - at 2011-05-03 04:15:32 EDT
Дорогой Семен, сочувствую, что так драматично сложилась ваша судьба. Вспомнилась юность, и как вы с моим братом Олегом Авдеевым приезжали к нам в Москву на каникулы (1948-1949 г. точно не помню)- два красавца в морской форме. Все мои подруги - девятиклассницы и я в том числе были влюблены в вас. Спасибо, что своим писательским талантом всколыхнули прошлое. Олег погиб в 1997 г.
Националкосмополит – Акиве.
- at 2009-10-26 05:21:37 EDT


«я написал Сталину письмо, что хочу ехать в Израиль, и воевать там за Сов. Союз.»

Ваше правдивое письмо позволяет выстроить версию причин волны антисемитизма, охватившей СССР в 1949 – 1953 годах.
Разве нужны были тем, кто управлял Израилем в первые 5 – 7 лет его существования Советские евреи, готовые жизнь положить на установление Советской Власти в Израиле?!
Азохен вей, как они были там нужны ко всем цурас, которые там тогда были.
Я думаю, что версия о том, что волну антисемитизма в СССР в 1949 – 1953 году инсценировал Израиль с целью не допустить в свою страну воинствующих евреев – совков имеет право на существование.
Ведь, как я понимаю, такие письма писали многие, а готов был написать практически каждый советский еврей, 99% которых были евреями – большевиками.
Косвенным подтверждением моей версии является тот факт, что Израиль никак не выступал против волны антисемитизма в СССР в те годы и американское еврейство, не смотря на уроки Холокоста так же не выступало.

Акива
Кармиэль, Израиль - at 2009-10-26 04:12:01 EDT
Полный драматизма рассказ. Автору можно только посочувствовать. В 1948 году мне было 14 лет. Но я написал Сталину письмо, что хочу ехать в Израиль, и воевать там за Сов. Союз. Через месяц меня привезли в какой-то дом с завязанными глазами, вежливо побеседовали, объяснили что это неактуально и с завязанными глазами увезли на какую-то улицу городка, где мы жили, и отпустили. До дома я добирался сам. Это сорбытие, как не странно, не имело последствий.
Элиэзер М. Рабинович - Семену Беленькому
- at 2009-10-22 13:42:08 EDT
Дорогой Семен,
Со вниманием продолжаю читать Вашу страшную повесть. Пожалуйста, не обращайте внимания на предыдущие, совершенно идиотские, комментарии. Какой позор и какое интеллектуальное и человеческое ничтожество!

Националкосмополит
- at 2009-10-18 07:44:52 EDT
«Когда я узнал, что бывший правозащитник, а ныне государственный деятель Израиля Натан Щаранский за девять лет заключения провел в карцере сто тридцать дней, я этого себе представить не смог.»
Подхалимничать перед бывшими политическими, которые сейчас в фаворе и которых многие подозревают в том, что они были стукачами КГБ вас так же в карцере научили?

По моему этой репликой вы испортили очень интересный, полный драматизма правдивый рассказ о желании многих советских евреев поехать в Израиль устанавливать советскую власть.

Вы же еврей, и толковый человек.
Наверняка заметили, как гимн СССР «Интернационал» был изменен на гимн этого мерзавца – Михалкова, создающий пирамиду народов – наверху русские, а в самом низу – евреи.
Захотелось создать, что-то подобное в Израиле, колебаясь с курсом Сталина от пролетарского интернационализма к русскому нацизму.
А вас не поняли – впендюрили «Безродный Космополитизм».
Вы им: «мы еврейские нацисты, такие же, как вы русские нацисты».
А они вам: «Нет, вы не еврейские нацисты! Вы еврейские космополиты то есть антогонисты нам – Сталинистам Михалковского гимна. За это мы вас и посадим, ибо попали вы в противофазу интернационал – нацистских диалектических колебаний КПСС!»

Бывало
- at 2009-10-17 18:14:01 EDT
Бывалый
- at 2009-10-17 16:20:19 EDT
Бля бля бля. Неужели это все что случилось с вами на следствии?
...........................................
Что за бля-ский отзыв на рассказ о том, что бывало в бля-ской жизни?

Бывалый
- at 2009-10-17 16:20:19 EDT
Бля бля бля. Неужели это все что случилось с вами на следствии?


_Реклама_