©"Заметки по еврейской истории"
октябрь 2009 года


Марк Аврутин

О некоторых мировоззренческих аспектах Пастернака

Введение

Ровно 100 лет назад великий Зеев Жаботинский предупреждал своих соплеменников, решивших посвятить себя русской литературе, что наступит время, когда передовая русская интеллигенция отмахнётся от верноподданных евреев. Спустя полвека одного из них действительно «затоптали». Но вот сегодня, когда прошло ещё 50 лет, кто помнит имена участников той постыдной травли. Пастернак же, добровольно избравший свою Голгофу, проживший всю жизнь с верой в Воскресение, остаётся не только в памяти потомков, но и в большой их работе. Продолжают выходить на разных языках всё более полные собрания его сочинений. Литературоведческие и биографические работы уже сформировали огромный корпус «пастернаковедения». В поэтическом творчестве Пастернака всё замечательно. Даже, в общем-то, слабые стихи о войне спасает его дикция. Может быть, это единственный случай в русской поэзии, во всяком случае, в поэзии ХХ века.

А вот о личности Пастернака, благодаря стараниям «доброхотов» советских времён, в массовом сознании укоренилось ложное представление. Что же касается основных аспектов его мировоззренческой системы, то они остаются до сих пор неясными. И сам Пастернак, в силу известных исторических условий, в которых ему довелось жить, и исследователи его творчества, и биографы не внесли достаточной ясности в понимание корней его мироощущения. Поэтому многое нам кажется тёмным, непонятным и даже загадочным. В какой-то степени это, наверное, проистекает из особенностей его философского мышления. Став профессиональным философом, он сознательно отказался от сочинения отдельных самостоятельных философских работ, а вместо этого пронизал философией свою поэзию и прозу.

Советская эпоха заставила Пастернака осознать необходимость развития в себе способности исторического мышления, о чём он написал в одном из своих писем К. Федину: «Это раньше необязательным было быть каждому историком. Немногие поняли необходимость этого в наши дни». Однако под историей он подразумевал не последовательность сменявшихся эпох, а в области философии – не историю сменявших друг друга философских учений.

История ему представлялась, прежде всего, чередой встававших перед человечеством проблем. В три таких тесно переплетенные друг с другом проблемы Пастернак погрузил читателя в своём последнем романе. Эти три проблемы – оценка политической реальности через призму созданной автором собственной концепции христианства, приложенной им к решению проблемы еврейства, – попытались истолковать таким образом, чтобы восстановить против Пастернака всех.

Большинству противников и критиков советского режима он представляется запуганным его сторонником и чуть ли не пламенным коммунистом, о чём порывалась сказать в своём прощальном слове его вдова Зинаида Николаевна. Верующим христианам остаётся непонятной его концепция «синтетического христианства». Евреи же, в особенности те, которые разделяют идеи сионизма, вообще возненавидели Пастернака, восприняв совершенно буквально, и потому ошибочно, его призыв к ассимиляции.

Наверное, не будет ошибкой, если отнести Пастернака к первому поколению тех евреев, которые внесли ни с чем не сравнимый вклад в русскую культуру. В то время, когда Пастернак, Мандельштам, другие делали свои первые шаги на этом пути, их «онемеченные и офранцуженные» соплеменники были уже безоговорочно приняты в самом высшем обществе в своих странах. В 1912 году Пастернак посещал семинар главы Марбургской философской школы Когена, которого ставили «всего лишь» третьим после Платона и Канта.

Несмотря на все свои старания не только влиться, но и слиться с русской культурой, Пастернак на протяжении всей своей жизни оставался «чужаком». Жизнь его представляет собой драму еврея, полюбившего русскую культуру, но оставшегося всё-таки евреем во всех своих проявлениях. Личная независимость, полная внутренняя свобода от господствовавших тогда в обществе взглядов, проявленный им стоицизм в самых трагических жизненных обстоятельствах, активная непримиримость по отношению к насаждавшемуся повсеместно холуйству, абсолютная неспособность раствориться, приспособиться, даже ради сохранения своей индивидуальности, вызывали резко негативное к нему отношение со стороны литературных «верхов». Там, на литературном олимпе, безошибочно угадывали в нем совершенно чуждую русскому духу непокорность.

Выбранный им уже в самом начале своей литературной деятельности путь легального сопротивления, которому Пастернак оставался верен до конца жизни, мешал физически расправиться с ним подобно тому, как это произошло со многими другими.

Поэтому по отношению к Пастернаку был избран путь закулисных интриг и умышленного формирования его ложного образа. Этому способствовало множество факторов: и скудость доступных документальных доказательств, и спорность его высказываний, и сложность его ранних стихов, а поздние в СССР почти не издавались, и пр.

Практически полное отсутствие правдивой информации о жизни поэта на фоне замалчивания его прозаических и автобиографических произведений позволяло обвинять его в поступках, совершенно для него недопустимых. В бывшем Советском Союзе такой тактике ничто не противостояло, как при жизни поэта, так и после его смерти. Стали ходячими утверждения о полной оторванности его поэзии от реальности и замкнутости поэтического мира Пастернака. Спекулируя на полном незнании жизни поэта, его обвиняли в сервилизме, рабской угодливости, записав его в компанию «полевых», «эренбургов» и иже с ними, которых он всегда сторонился.

Зато за рубежом лишь одного Пастернака противопоставляли всей официозной советской поэзии. Уже в начале 1940 годов в Англии начал складываться культ Пастернака. В первые послевоенные годы с ещё большим энтузиазмом начали пропагандировать произведения Пастернака в Польше, называя его «алхимиком языка». Успеху способствовало знание многими поляками русского языка. Уже тогда лирика Пастернака была признана, не имеющей себе равных в мире, а сам Пастернак ещё в1946 году первый раз был выдвинут кандидатом на присуждение ему Нобелевской премии по литературе. При трактовке места пастернаковской лирики в истории русской поэзии отмечалось его духовное родство с Пушкиным. Он был назван прямым наследником и фигурой равнозначной Пушкину в 20 столетии.

Наилучшее представление о «советскости» Пастернака дают докладные записки сексотов, присутствовавших на его публичных выступлениях. Они не содержат ни одного верноподданнического высказывания Пастернака в адрес советского строя, зато отмечается их оппозиционный, даже явно антисоветский характер. А вот публиковавшиеся дневники и воспоминания, казалось бы, дружески расположенных к Пастернаку людей, как, например, Корнея Чуковского, напротив, создают самое превратное о нем впечатление.

Во множестве публикаций повторяется запись Чуковского о встрече Сталина в середине 1930 годов с молодежью, на которой они с Пастернаком присутствовали. Авторы этих публикаций будто бы ставят перед собой цель дискредитировать Пастернака, когда автоматически переносят на него то восхищение, переходившее в обожание, которое испытывали при появлении Сталина все присутствовавшие в том зале. Хотя в тот период, действительно, у Пастернака было гораздо больше оснований, чем у кого-либо другого, считать Сталина борцом с бюрократией.

Как известно, этой встрече предшествовали два очень значимых эпизода: телефонный звонок Сталина Пастернаку по поводу Мандельштама, и обращение Пастернака к Сталину, вызванное арестом сына и мужа Ахматовой. В обоих случаях у Пастернака были основания расценивать реакцию Сталина как положительную. Ошибочная оценка позиции Пастернака в 1930 годы обусловлена, в основном, стремлением к упрощенному её пониманию. Например, в обращении к переводам или в ограничении себя бытописательством поспешили усмотреть бегство от современности. Хотя в тех условиях, когда усиленно насаждалась примитивная идеологическая ангажированность, это было для Пастернака единственным спасением.

В проявленном Пастернаком интересе к обрядовой стороне РПЦ тоже постарались усмотреть поддержку тех мер, которые были направлены на сближение советской власти с церковью. Только при этом, как правило, упускают из виду, что Пастернак начал демонстративно часто посещать церкви в Москве и Переделкино с 1946 года, когда по всей стране втихую закрывали храмы. Кроме того, лишь церковь, пусть и формально, отстаивала альтернативные ценности в условиях полного отсутствия всякого разномыслия в стране.

Поэтому вовсе не стремлением поддержать, а напротив, тягой к легальной оппозиции был продиктован его интерес к церкви. В христианстве, в интерпретации Евангелия Пастернак нашел также способ выразить свой протест против разворачивавшейся кампании якобы борьбы с национализмом, под прикрытием которой продолжалось усиление русского национализма путем проведения тотальной русификации. Начиналось внедрение нового понятия «советский народ».

В этих условиях Пастернак обратился к евангельскому призыву к всенародности, который был понят евреями как призыв к ассимиляции, как призыв раствориться среди тех народов, с которыми они проживают на одной территории. Именно евреи, которые, действительно, принимали активное участие в кампании по русификации, в этом призыве не захотели услышать протест против русского национализма, и восприняли его с особым негодованием.

Нет ничего удивительного в том, что, отдаваясь с одинаковой одержимостью музыке и поэзии, философии и литературе, Пастернак ещё в молодости заинтересовался проблемой бессмертия, решение которой он нашел в христианстве. Тем не менее, в массовом общественном сознании укоренилось представление, будто бы лишь в послевоенный период у него внезапно возник интерес к религиозно-философским вопросам, которые он изложил в «Докторе Живаго». На самом же деле существуют свидетельства его неоднократных попыток изложить свою собственную концепцию христианства в большом прозаическом произведении.

Действительно, только после войны через посредство обращения к христианской теме Пастернак выразил своё отношение к складывавшейся в стране обстановке. Однако изложенная в романе концепция христианства, безусловно, заслуживает того, чтобы она рассматривалась гораздо шире, чем просто эпизод, вызванный конкретной общественно-политической ситуацией, существовавшей тогда в СССР. При этом свободное обращение персонажей романа с каноническими христианскими текстами как бы специально подчеркивает изолированность авторской концепции от ортодоксального христианства. Высказанные тогда же опасения, что «мысли эти покажутся нагромождением неясностей», по-видимому, во многом оправдались.

Собственную концепцию христианства Пастернак попытался применить к решению проблемы еврейства. Что же тут началось, какой огонь на себя со стороны евреев он этим вызвал. Евреев можно понять – двухтысячелетний опыт решения еврейского вопроса по «христианской методике» забыть нельзя. Но перед нами стоит другая задача – понять Пастернака.

Неужели, действительно, справедливы обвинения, выдвинутые в его адрес? Вот их краткий перечень. Во-первых, никто из обвинителей не сомневался в том, что Пастернак – выкрест, переменил веру, принял христианство, чтобы избежать страданий, связанных со своим еврейством. Дезертировал, бежал от своего народа, везде составляющего меньшинство, чтобы снискать к себе расположение большинства, среди которого сделал себе карьеру. Причем, совершил эту измену по отношению к своему народу таким изощренным способом, как созданием теории, обосновавшей эти его подлые действия.

В этих обвинениях справедливым можно было бы признать лишь отсутствие у него даже в самой малой степени националистических устремлений. Это, кстати, не дало возможности привлечь Пастернака к делу «еврейских националистов» 1948 года, хотя кампания против него, начатая ещё в 1946 году, не прекращалась до самой смерти и не Сталина в 1953 году, как считают многие авторы, а самого Пастернака. Еврейство не играло важной роли в его жизни, да он просто и не знал его. Не было у него в детстве «ребэ», который научил бы его родному языку, познакомил бы с Торой, с древней культурой его народа.

Пастернак принадлежал к детям еврейской интеллигенции, точнее, к детям профессорского круга. Он вообще не столкнулся с еврейским миром, а русским миром, который он полюбил, стал для него мир русской культуры. Но родители, конечно, не воспитывали в нем враждебности к еврейству. В семье бережно хранили родословную, берущую начало от известного еврейского мудреца Абарбанеля, жившего в XVI веке в Испании. Сам Пастернак никогда не совершал никаких неблаговидных поступков, подобно многим другим ассимилированным евреям. Он не скрывал своего происхождения, тем более, ради собственного преуспеяния. Создавая «своё» христианство, он не оплевывал «ветхозаветную часть» Библии, как это делали советские «библиеведы», вроде Ярославского. И распространенная формула: «дед – ассимилятор, отец – крещен, сын – антисемит» совершенно не применима к Пастернаку.

На чем же основаны эти обвинения, в чем их причина? Ещё до знакомства с романом частые посещения церкви Пастернаком послужили подтверждением принятия им обряда крещения. Что же касается романа, то ошибочным кажется прямое отождествление автора со всеми его персонажами. Подобные ошибки совершались и раньше в отношении Гоголя, Тургенева и даже Чехова, которых обвинили в юдофобии из-за отношения их героев к евреям. При более внимательном прочтении романа обнаруживается, что Пастернак вовсе не одинаково симпатизирует своим героям, в частности, Гордону. А именно Миша Гордон воспринимается многими основным носителем ассимиляторской идеи самого Пастернака.

Каким бы странным ни показалось это утверждение, но ассимиляция по Пастернаку не была отречением от еврейства. В противном случае, что самому Пастернаку мешало сделать это? Однако он даже и не допускал такой мысли, считая это подлостью. Как же он мог призывать к этому других евреев? Пастернак, говоря об ассимиляции, не подразумевал слияние еврейского меньшинства с коренным населением, среди которого оно проживало.

Не мог же он требовать от евреев поголовной ассимиляции, зная опыт немецкоязычных евреев Германии. Он просто верил в другие идеалы, отличные от сионизма. Однако из этого вовсе не следует, что он мог призывать евреев раствориться в тех народах, с которыми они жили. Считая неразрешимыми национальные противоречия, он с христианских, но не церковных, позиций выступил против национализма. А в тот период гораздо более актуальным был русский, а не еврейский национализм. О связи христианства с еврейством и антисемитизмом говорит Гордон, которому Пастернак не особенно симпатизирует, поэтому предложение ассимиляции для решения еврейского вопроса не должно восприниматься буквально.

Вообще для правильного восприятия прозы Пастернака требуется не только глубокое знание истории предреволюционной России и Советского Союза, биографии автора, но и соучастия в его творчестве – соучастия психического и соучастия воображения.

Часть 1

О «советскости» Пастернака

1. Восприятие революции и Гражданской войны. Контакты с представителями новой власти. Пересмотр роли большевиков. Последствия революции. Стремление отождествить себя со страной и мучительный процесс освобождения от славянофильства. Отношение советского руководства к поэту. Рост популярности на Западе. Отношение коллег к Пастернаку. Ситуация в стране. Неприятие эмиграции.

На первом этапе революции, предшествовавшем приходу большевиков, надежды и ожидания начала новой России породили необыкновенный энтузиазм, доходивший до идеализации. Пастернаку были близки крайние формы авангардистских утопий, которые породила Революция. Пребывание Пастернака в Марбурге, каким бы кратковременным оно не было, его участие в семинаре Когена безусловно повлияло на формирование его мировоззрения, в частности, на его восприятие русской революции. В событиях 1917 года он увидел предвестие царства социализма, о котором говорил Коген. Казалось, в России впервые осуществится мечта человечества. Но Коген имел в виду вовсе не социалистическое государство, а воплощенную доктрину социалистического идеализма на основе социалистической этики и подлинной свободы. И, конечно, не в насилии видел он путь к построению «царства будущего счастья».

О подобном мечтали уже три поколения русской интеллигенции. Пастернак никогда не забывал о том, что революция была подготовлена именно русской интеллигенцией. Последовательно, начиная с 1917 года, подчеркивал он её решающую роль в истории революции и даже тогда, когда это стало противоречить советскому официозу. Поэтому, в отличие, скажем, от Мандельштама, который ругал власть и рассказывал политические анекдоты, Пастернак и Октябрьский переворот смиренно принял как выбор народа. Он поверил в то, что с революцией придет счастье народа, и оно будет навсегда, и другого нет. Ведь проливая кровь, твердили, что это делается для счастья людей. Однако чувство реальности он утратил не полностью.

И в тоже время ему не чужд был присущий большинству аристократов взгляд на революцию как на реванш евреев, стремившихся вырваться за черту оседлости. Видел он в Октябрьском перевороте и вырождение «светлейшей из всех революций» в кровавый бессмысленный бунт, в «пьяный флотский блёв». В неопубликованном стихотворении «Русская революция» показана роль матросов Балтийского флота в захвате власти большевиками, в аресте министров Временного правительства, в разграблении Зимнего дворца.

Однако, пройдя через этап гневного осуждения большевистской авантюры, Пастернак принял Октябрьский переворот как трагическую неизбежность, как революционное помешательство, как болезнь века. В более позднем отношении к революции проявилась религиозность Пастернака: он старается не замечать ни заслуг, ни особой вины большевиков, считая, что всё произошло само собою, подобно стихии, вышедшей из-под контроля. Но и выражать поддержку новому режиму он тоже избегает.

Если в конце 1917 года Пастернак всю ответственность возлагал на большевиков, в «Высокой болезни» назвал советский строй «тяжелым», то в дальнейшем идеализация революционной стихии привела его к отказу от демонизации большевиков, к переоценке их роли. Изменилось и его отношение к коммунистическим лидерам, в частности, к Ленину. В «Русской революции» большевистский лидер хотя и не назван, но легко узнаваем, благодаря рассыпанным по тексту упоминаниям о «курьерском поезде с опломбированными вагонами», об «апрельских тезисах», звучащим всем хорошо известным призывам превратить империалистическую войну во всем мире в гражданскую и т. д. Поведение Ленина охарактеризовано как предательство, вытекающее из его враждебного отношения к России. Однако последовавшие за переворотом усилия большевиков по формированию коалиционного правительства, с одной стороны, и более полная информация о противной стороне, не уступавшей большевикам в жестокости, с другой, способствовали пересмотру этих оценок.

Теперь большевики перестают выглядеть единственными виновниками трагедии, а на передний план выдвигается общая неразрешимость внутренних противоречий русской революции. Определенную роль в этом сыграли встречи Пастернака с Луначарским и Каменевым. Будучи сторонниками более мягкой линии в политике большевиков, они сопротивлялись превращению революции в террор. Пастернаку также импонировали их усилия в области культурного строительства.

Ещё более сильное впечатление на Пастернака произвела встреча с Троцким, в деятельности которого литература всегда занимала огромное место. Ничто не могло помешать наркомвоенмору – ни постоянное пребывание на фронтах, ни горячие схватки на заседаниях Политбюро – час, полтора в день выкроить, чтобы написать несколько страниц очередной своей книги или статьи. Это стремление сочетать политическую деятельность с литературными увлечениями не покидало его всю жизнь. В период пребывания на высоком посту Троцкий пытался проникнуться литературными интересами интеллигенции. В его кабинет поступали все новинки отечественной и зарубежной литературы.

Будучи по духу и развитию европейцем, Троцкий хотел «европеизировать» те суррогаты культуры, которые были созданы революцией, пытаясь соединить диктатуру с культурой, взять её в союзники в процессе приобщения масс к европейской цивилизации. Всё это, конечно, не могло не повлиять на Пастернака, но особенно расположило его к Троцкому глубокое понимание им важности этапа индивидуализации в развитии человеческой личности. Революция, безусловно, пробудила в людях индивидуальность сознания, но она же самым жестоким способом и подавила её.

У Троцкого интеллигентность очень часто брала верх над его революционным радикализмом. Не ограничиваясь делами военного ведомства, занимаясь, как член Политбюро вопросами культуры, он неоднократно заступался за литераторов. Впоследствии это ему припомнили, оценив его деятельность как пособничество классовым врагам. Троцкий же стремился трансформировать революцию в сторону «культурничества». Он одним из первых выступил против ненавистного Пастернаку «Пролеткульта», в котором тоже видел обожествление невежества.

И в «деле» Пастернака он сыграл положительную роль. Именно в 1922 году, когда из России была выслана большая группа представителей русской культуры, Пастернак получил разрешение на поездку с семьей в Германию с последующим возвращением в Россию. Будучи умным человеком, Троцкий понимал, конечно, что изгнание из России множества создателей и творцов культуры не может не сказаться на её обеднении, и поэтому прикладывал усилия удержать каждого, кто не проявлял открытой враждебности новому режиму.

С живым Лениным Пастернаку не довелось встретиться, он лишь прошел мимо его гроба, отстояв морозной январской ночью 1924 года многотысячную очередь, в которой, кстати, были и Мандельштам, и Маяковский, и другие. А вот его отцу – известному художнику-портретисту – была предоставлена возможность понаблюдать Ленина вблизи, и у него сложилось вполне благоприятное впечатление о большевистском лидере. Вряд ли это стало главной причиной произошедшего сдвига в оценке Пастернаком Ленина и вообще революции, а также всей послереволюционной действительности.

После покушения на Ленина в 1918 году усилилась в него вера мужиков, которые и раньше были склонны «окрестьянивать» образ вождя революции. Тогда же ещё Зиновьев «подкинул» им версию о том, что отец Ленина был якобы из крестьян. Пастернак же, напротив, на фоне усиливавшихся атак на интеллигенцию смещает акцент с мужицкой характеристики Ленина на его принадлежность к интеллигенции, в чем обнаруживался явный полемический заряд. Но ещё более вызывающим было сравнение Ленина с Нехлюдовым в то время как другие его сравнивали не меньше, чем с Моисеем или Гераклом.

Начавшуюся вскоре после Октябрьского переворота Гражданскую войну Пастернак воспринял как бессмысленный выплеск жестокости и разочарования обманутого народа, который кинулся в самоубийственную бойню. Война уничтожила как дореволюционную русскую интеллигенцию, так и тех людей, которые фанатично поверили в рождение новой России. На смену им пришли темные силы «примазавшихся», которые принесли с собой «подозрительность, доносительство и ненавистничество». Эти люди были страшней волков.

Инициированный революцией процесс массовой индивидуализации прервался с переходом на «рельсы социалистического строительства». Вновь созданный государственный аппарат придавил, как «чугунной плитой» сознание всего народа, но в первую очередь, молодежь. Об историческом смысле Октября можно было судить лишь по его последствиям. В 1923 году уже стало совершенно ясно, что революция закончилась.

Ликвидация бездарной власти стоила потери едва ли не половины населения страны и значительной части её территории. Но главное, что у нового государства обнаружилась та же державная поступь. Произошло не только сохранение, но ещё и укрепление империи. Ничего не ощущалось, кроме полного разочарования в революции. Всё восставало против имперской идеологии, которая обожествляла не народ, состоящий из конкретных личностей, а некую абстракцию, цель которой – гибнуть во имя «великой цели». Нарождавшийся в стране новый быт поражал своей тошнотворной пошлостью. Во всем чувствовался обман и тотальная подмена. Частыми стали случаи, когда люди, способные на что-либо путное, стрелялись, вешались, уезжали или просились уехать.

Однако многие представители интеллигенции прошли путь от яростного неприятия Октябрьского переворота и советского режима к его поддержке и сотрудничеству с ним. В 1921 году с началом восстановления традиционных форм быта немало из тех, кто до этого уклонялись, выжидая, поступили на советскую службу. Среди них было немало и тех, которые спасали не просто свою жизнь, но и своё дарование, своё творчество.

Что же касается Пастернака, то для него было неприемлемым только внешнее приспособление к окружающей среде. Он воздерживался от славословия Октября и Ленина, чем были проникнуты, например, произведения Маяковского и многих других. «Я не мастер возвеличивать революцию и власть предержащих», – говорит Юрий Живаго, и эти слова, конечно, отражали настроение самого Пастернака. Считая самым важным сохранение своего дара, он тоже готов был ради этого приспосабливаться, но только до некоторого предела, за которым возникала угроза навредить самому дару.

К концу 1928 года наметился отход от НЭПа, появились симптомы третьей, сталинской революции «сверху». Сталинские раскулачивание и коллективизация вызвали ужас у Пастернака. Он был подавлен, если не вообще раздавлен. Однако так реагировали далеко не все представители интеллигенции. Даже не самые худшие из них, как, например, Чуковский или Тынянов, восхищались действиями Сталина, считая его «гением, взявшимся за глобальную перестройку мира». Преодоление самых ужасных последствий коллективизации в СССР совпало с ужесточением режима в Германии, связанным с приходом к власти Гитлера.

Не только советская интеллигенция, но и левая интеллигенция в странах Западной Европы хотела видеть в Советском Союзе альтернативу фашистской Германии. А поскольку очень хотели, то и поверили, что руководством СССР взят курс на нормализацию жизни и даже значительную её либерализацию. Этому способствовало назначение Бухарина в начале 1934 года главным редактором «Известий», второй по значимости газеты в СССР, а Горького – председателем СП СССР. Поверил в это и Пастернак. А с Бухариным и Горьким его связывала к тому же и личная дружба. Существовал ещё один немаловажный фактор – это тоска по мировой культуре. Ведь Пастернак сформировался в старые времена, когда русская культура была интегрирована в мировую, и теперь ему не хватало сопричастности к ней.

К этому периоду относится начало активного сближения Пастернака с советским строем. С судьбой либерального курса Пастернак связал свои надежды на трансформацию советского режима в сторону его демократизации и гуманизации. Хотя государственное регулирование литературой, которое Пастернак считал глупостью и фальшью, его удручало, он решил «совместить вектор развития своего творчества с вектором эпохи». Его «обдало воздухом истории», которым хотелось дышать.

Многих, и Пастернака в том числе, обмануло принятие в СССР столь либеральной конституции. Поэтому развернувшуюся в 1936 году в стране кампанию борьбы против «формализма» он воспринимал как угрозу «бухаринско-горьковскому» лагерю, который объединил чудом ещё сохранившиеся в стране здоровые силы. Агрессивность пастернаковского выступления 1936 года вызвала переполох в руководстве СП СССР. Кое- кто из них предположил, что Пастернак заручился поддержкой Сталина.

Ситуация коренным образом изменилась в 1939 году. Союз с Германией, территориальная экспансия Советского Союза вызвали у Пастернака ужас и отвращение. Ему «стало стыдно двигаться, дышать, разговаривать в такой атмосфере». Он увидел, что «лжет сама советская действительность», с которой у него начался глубокий разлад. Теперь вера в сохранение европейской цивилизации могла связываться только с сопротивлением Англии. К тому же там жили его родители и сестры, которые успели туда перебраться из фашистской Германии.

После нападения Германии на СССР шок первых месяцев войны опять сменился верой в либерализацию, апогей которой пришелся на начало 1944 года. Но уже ко второй половине 1945 года стало ясно, что ничего не произойдет, и Пастернак перестал, наконец, отождествлять себя со страной, одновременно освобождаясь от своего славянофильства.

Отношение советского руководства к поэту оставалось достаточно стабильным, а если менялось, то, скорее, от «плохого к ещё более худшему». Тем не менее, случались и зигзаги. Об одном – в начале 1920 годов – уже упоминалось выше. Другой произошел в середине 1930 годов, когда Пастернака попытались сделать первым поэтом страны Советов. Положение, в котором тогда оказался Пастернак, вряд ли можно понять без учета «внешнеполитических игр» Сталина.

Когда Гитлер пришел к власти, он объявил себя защитником Запада от надвигавшейся коммунистической угрозы. После того, как западные страны, в первую очередь Англия, «заглотнув крючок», начали финансировать ускоренное перевооружение Германии, и процесс уже принял необратимый характер, Сталин принялся «раскалывать» западный мир, создавая антигитлеровскую коалицию. При этом внутри СССР происходила демонстрация приверженности новому либерально-демократическому курсу. К этой кампании дополнительно к Бухарину и Горькому Сталин привлек ещё и Пастернака, лучше других известного на Западе.

Свой замысел Сталину удалось целиком осуществить – Англия и Франция в сентябре 1939 года объявили войну Германии. Хотя Пастернак уже больше был не нужен, его не уничтожили, как, например, Мейерхольда, с которым он был очень дружен, и многих других. Усиливалось идеологическое давление. Под запретом оказались имена Мандельштама и Цветаевой. Вскоре стала невозможной переписка Пастернака с родными. А с осени 1946 года был фактически введен бойкот Пастернака.

В то же самое время стремительно росла популярность Пастернака на Западе. В Англии сложился круг почитателей Пастернака. Его ядро составила группа персоналистов-непротивленцев, которые, не отказавшись от участия в войне, исключили военную тематику из литературы. В самый разгар войны, в 1943 году по инициативе английских персоналистов вышли две прекрасно изданные книги Пастернака: прозаические произведения и подборка стихов. Пастернаку был близок их явно выраженный индивидуализм в сочетании с осознанием тщетности человеческих усилий, безнадежного барахтанья в жизни. С симпатией он воспринял и положения анархизма, которые занимали важное место в мировоззрении английских персоналистов. Многое из их идей вошло в философию одного из персонажей «Доктора Живаго» – Погоревших, в частности, мысли о необходимости полного распада общества, вслед за которым революционная власть собирает его на совершенно другой основе.

После длительного, почти десятилетнего периода, в течение которого Пастернак практически полностью отошел от оригинального творчества, в 1946 году он приступает к работе над романом «Доктор Живаго» в условиях полной блокады со стороны государства, а государство железным занавесом отгородилось от всего мира. Говорить же о романе Пастернак начал ещё в середине двадцатых годов. Дарованная ему лирика, в которой он весь был во власти ощущений, не позволяла удовлетворить потребности в анализе, в поиске своего места в движущемся потоке дней, в осознании смысла этого движения. Приступить же к такому анализу в обстановке начавшегося распада связей было бесконечно трудно. Поэтому только после войны, которая на миг вновь сплотила людей, Пастернака мог осуществить свой замысел. Работая над романом, он заново прожил всю свою жизнь, и поэтому роман стал самым важным его произведением. Он неоднократно повторял, что должен сказать что-то очень важное русским правителям: то, что знает только он один. Осознание величия замысла делало сам процесс написания романа не меньшим происшествием, чем описанные в романе события.

Однако тем немногим, кому довелось присутствовать на читках отдельных глав романа, он не понравился за исключением стихотворной тетради Юрия Живаго. Сурков, объясняя, чем плох роман Пастернака, заявил: «Доктор Живаго не имеет права судить о нашей действительности. Мы ему не дали этого права». Даже Чуковский, постоянно «ходивший» в друзьях Пастернака, не счел нужным не только поддержать его, но даже скрыть своё раздражение. Сказывалась, по-видимому, уже укоренившаяся привычка к описательной прозе, которая мешала увидеть «весь ход событий, фактов, происшествий как движущееся целое, как проносящееся вдохновение». Лишь одного Варлама Шаламова, старого лагерника, в прошлом религиозного писателя и священника, обрадовали христианские устремления автора, такими несовременными казавшиеся тогда большинству читателей.

Несколько машинописных копий романа разошлись «по рукам». Одна из них была переправлена на Запад и оказалась в Италии. Вскоре после того, как стало известно, что роман в Союзе печатать не будут, он вышел за границей. Русская эмиграция приняла «Живаго» восторженно. В те годы там ещё сохранилось много людей из поколения Пастернака, которым и был посвящен этот роман.

История с публикацией романа за границей и проявленное в ней Пастернаком мужество заслуживает более подробного рассказа. Многих обмануло выступление Хрущева на XX съезде партии. В долгожданную либерализацию, наверное, хотел верить и Пастернак, поэтому рукопись своего романа он передал двум ведущим в то время журналам – «Новый мир» и «Знамя». Однако, вряд ли, он по-настоящему в это верил, подобно большинству. Скорее всего, вовсе не верил, иначе не спешил бы так с передачей рукописи за границу ещё до получения ответов из журналов. При этом он четко представлял себе опасность, связанную с изданием романа за границей. Недаром, передавая рукопись литературному агенту миланского издателя Джанджакомо Фельтринелли, Пастернак произнес: «Этим я приглашаю вас посмотреть, как я встречу свою казнь».

Произошло это в мае 1956 года, а уже в июне Фельтринелли известил Пастернака, что будет издавать роман и ищет переводчика. Пастернак ответил ему, что будет рад появлению романа в Италии, хотя сознает, что ситуация для него сложится при этом трагически трудная. Однако, добавил он, мысли рождаются не для того, чтобы их таили в себе.

Первым отказался от публикации романа в середине сентября 1956 года «Новый мир». Сразу после ответа «Нового мира» стали воздействовать на Фельтринелли, чтобы заставить его вернуть рукопись «Доктора Живаго» и отказаться от издания. Подключили даже итальянскую компартию, членом которой был Фельтринелли. Сам Тольятти предложил Фельтринелли вернуть рукопись. Но тот ответил, что скорее выйдет из партии, чем порвет с Пастернаком, и действительно, вскоре так и сделал. Пастернак же в этом участия не принимал, а о рецензии, полученной из журнала, постарался забыть и никому о ней не рассказывал.

Для Хрущева подготовили выборку всего самого неприемлемого из романа. Однако, возможно, на него более сильное впечатление произвел отказ Пастернака подписать письмо с осуждением венгерского руководителя Имре Надя и одобрением предпринятых в Венгрии репрессий. В то время как писатели покорно ставили свои подписи под обращением, которое должно было показать, что в СССР не может быть ничего подобного, Пастернак, вскипев, чуть ли не спустил с лестницы пришедших к нему за подписью. Этот инцидент, конечно, не мог остаться незамеченным со стороны властей.

С целью предотвратить издание романа в Милан отправили Суркова, который в качестве друга Пастернака, заботящегося о его авторском праве, встретился там с издателем. Но Фельтринелли проявил непреклонную твердость и заявил, что прекрасно знает, как это всё делается в Советском Союзе. Сурков предупредил, что поведение издателя может оказаться роковым для Пастернака.

Кроме Италии ожидалось появление романа во Франции и Англии. Поэтому на этот раз Суркова послали в Париж, а Федора Панферова – в Англию. Панферов встретился ещё и с сестрами Пастернака, запугивая их тяжелыми последствиями, которые будет иметь для их брата публикация романа. Но и эти поездки высокопоставленных писателей, якобы обеспокоенных судьбой своего друга, также не имели результата. Впрочем, возможно, имели: в западной прессе сразу началось обсуждение возможности выдвижения Пастернака на Нобелевскую премию.

Всесоюзное общество «Международная книга» – монопольная организация по изданию и книготорговле за границей предложило возбудить против зарубежных издателей судебный процесс. Для этого им понадобилось письмо Пастернака, в котором, он должен был подтвердить юридическое посредничество «Международной книги» в ведении его дел. Пастернак категорически отказался подписать присланный ему проект письма. Судебный процесс не был возбужден. А вот Фельтринелли взялся сделать собственное русское издание «Доктора Живаго», что устранило бы формальное препятствие для выдвижения романа на Нобелевскую премию.

Безусловно, всё это вызвало повышенное внимание к Пастернаку со стороны «компетентных» органов в Москве, которые решили начать оказывать давление на Пастернака через Ольгу Ивинскую. Пастернак чувствовал, что ни его самого, ни Ивинскую надолго не хватит. Об этом он написал в одном из своих писем за границу: «Я боюсь только, что рано или поздно меня втянут в то, что я мог бы, пожалуй, вынести, если бы мне было отпущено еще пять-шесть лет здоровой жизни».

23 октября 1958 года секретарь Нобелевского фонда известил Пастернака телеграммой о присуждении премии по литературе с формулировкой: «за выдающиеся достижения в современной лирической поэзии и продолжение благородных традиций великой русской прозы». Упреждая только ещё готовившуюся против него кампанию, Пастернак написал: «Вы можете меня расстрелять, выслать, сделать все, что угодно. Я вас заранее прощаю. Но не торопитесь. Это не прибавит вам ни счастья, ни славы. И помните, все равно через некоторое время вам придется меня реабилитировать. В вашей практике это не в первый раз». Ольга Ивинская в тот же день обрушилась на Пастернака с упреками в эгоизме. «Тебе ничего не будет, а от меня костей не соберешь». Ее тогда очень напугал отказ издательства дать ей работу.

В ноябре 1958 года Пастернак написал своей сестре: «Очень тяжелое для меня время. Всего лучше было бы теперь умереть, но я сам, наверное, не наложу на себя рук». К тому же времени относятся и эти строчки. «Я пропал, как зверь в загоне. Где-то люди, воля, свет, А за мною шум погони, Мне наружу ходу нет... Что же сделал я за пакость, Я убийца и злодей? Я весь мир заставил плакать Над красой земли моей. Но и так, почти у гроба, Верю я, придет пора – Силу подлости и злобы Одолеет дух добра».

Однако настоящей причиной начавшейся в СССР травли Пастернака стала не сама по себе публикация романа за границей, сколько последовавшее вслед за ней присуждение ему Нобелевской премии. Первыми возмутились коллеги по писательскому Союзу: «Почему ему всегда должно вести? Нобелевская премия! За что?». Даже Ахматова, которая искренне любила Пастернака, не одобряла его амбиций и, как ей казалось, жажды получить «Нобелевку». А он жаждал праздника и наивно полагал, что его разделят с ним не только его близкие, но и все советские писатели.

Писательская же братия «сработала» с явным опережением. Никто на неё ещё никакого давления «сверху» не оказывал – там просто ещё не успели сформировать «мнение». В защиту Пастернака не выступил ни один писатель, хотя всё это происходило во времена Хрущева, когда не было уже оснований опасаться за собственную жизнь, или за жизнь своих близких. Сергей Смирнов, который вел писательское собрание, предложил обратиться к правительству с просьбой, лишить Пастернака советского гражданства, чтобы он не был их соседом по Переделкино и не попал в предстоящую перепись населения. Близкие Пастернака с ужасом наблюдали за этой чудовищной картиной травли Пастернака, когда один за другим выступали с тупым выражением лица его коллеги по цеху, только что не грозившие поэту топором.

Поступок Пастернака был представлен предательством человека, которому нет места на советской земле. Не всем, записавшимся на выступление, была предоставлена возможность – многих спас тогда от позора С.С. Смирнов, прекратив прения. Однако количество записавшихся, чтобы выступить и заклеймить позором Пастернака, поражает. Среди успевших выступить история зафиксировала имена таких «продвинутых» авторов, как Лев Ошанин, Владимир Солоухин, Вера Инбер, Галина Николаева, Сергей Баруздин и множество других. Резолюция по Пастернаку была принята единогласно. Такая дисциплина в писательских организациях без всякого труда была достигнута давно, поэтому некоторые предпочли бы вызовы и допросы на Лубянке травле писательской своры.

Впоследствии никто, кроме одного Слуцкого, не раскаивался. Бытует мнение, что Слуцкий помешался, не выдержав чувства вины перед Пастернаком, хотя их отношения никогда не были дружественными. Все остальные нашли себе оправдание: у кого-то были больные престарелые родители, которые не выдержали бы…; у других была рукопись в наборе – труд всей их жизни; у третьих – их было большинство – сработало чувство стадности.

От имени руководства, которое, наконец, решило поддержать писательское сообщество, выступил бывший тогда комсомольским вождем Семичастный. Он заявил буквально следующее: «Пастернак хуже свиньи, которая никогда не гадит там, где кушает». Травля расширялась и тогда, чтобы переломить ситуацию, как Пастернаку казалось, «общего негодования», он послал в Комитет по Нобелевским премиям телеграмму – уведомление об отказе от премии. (До сих пор многие убеждены, что этот поступок был продиктован исключительно чувством страха).

Скандал в СП СССР и травля поэта стали достоянием западной общественности. В защиту Пастернака выступили люди, которых считали верными друзьями СССР, например, Стейнбек, Грэм Грин, Ирвинг Стоун и др. «Наверху» поняли, что масштаб скандала вышел за пределы разумного, и оттуда поступила команда – «гасить». Но было бы ошибочным думать, что под давлением Запада изменилось отношение руководства к самому Пастернаку.

Хрущев и всё его окружение не могли не чувствовать презрительного к себе отношения со стороны поэта. Если в Сталине Пастернак видел гения злодейства, то в Хрущеве ничего, кроме того грубого животного, с которым Семичастный сравнил его самого. Восприятие Пастернаком нового советского руководства было свободно от чувства благодарности, которое испытывало большинство его коллег, пострадавших в сталинское время. Поэтому ему ничто не мешало видеть истинные причины «оттепели» и адекватно без всякой экзальтации оценивать обстановку.

Подтверждением правильности его оценки может служить эпизод, который принято считать началом собственной Голгофы Пастернака, предсказанную им ещё в поэме о лейтенанте Шмидте: «Одним карать и каяться, Другим кончать Голгофой».

14 марта 1959 года во время прогулки Пастернака насильно запихнули в машину и отвезли в Генпрокуратуру, где его допрашивал сам Генеральный прокурор Руденко. Тогда он впервые почувствовал себя беспомощным стариком, с которым могут сделать всё, что угодно. Он не видел более выхода из тупика, в котором оказался. Отчаяние его было столь велико, что, по-видимому, стало причиной запуска механизма смертельной болезни.

Пастернак, до того поражавший всех своей бодростью и моложавостью, прожил чуть более года. Год этот был ужасным. Одновременно с категорическим требованием полностью отказаться от каких-либо денег за заграничные издания романа и перевести все гонорары в Москву для передачи их во Всемирный совет мира – эту советскую организацию пропаганды на Западе – была приостановлена выплата всех гонораров в Союзе. Договоры расторгались, сделанные в типографиях наборы рассыпались, театральные спектакли, поставленные по его переводам Шиллера и Шекспира, перестали идти. То, чего он боялся не за себя, а за близких, которые зависели от его заработков, произошло. Ему была объявлена настоящая экономическая блокада.

С мучительной остротой чувствуя себя в тисках крепостного рабства, он начал писать летом 1959 года пьесу на тему о крепостном праве в России. В пьесе должна была идти речь о судьбе талантливого крепостного актера и драматурга, который получил образование в Париже, был знаком с европейскими знаменитостями, но в своем стремлении к художественной самостоятельности он сталкивается с унизительными ограничениями из-за своего рабского состояния. Действие должно было охватить три периода: николаевское время жестокого крепостничества; подготовка реформы, борьбе мнений на заседаниях губернских комитетов; и конец века. Такой охват давал возможность показать развитие мысли и рост творческих сил общества – пробуждение России.

2 июня 1960 года над пригородными кассами Киевского вокзала появилось написанное кем-то от руки объявление: «В ночь с 30 на 31 мая скончался Величайший поэт современности Б.Л. Пастернак. Гражданская панихида состоится сегодня в 15 часов на кладбище в Переделкино». На похороны приехало много пожилых тщательно ухоженных дам и стройных седых стариков из прежней московской интеллигенции – оказалось, что выбили не всех. А власть продолжала мстить уже мертвому поэту: жену оставили без средств к существованию, отказав ей в назначении пенсии; Ольга Ивинская получила 8 лет лагерей, а её дочь Ирина – 3 года.

Создавая образ Юрия Живаго, Пастернак видел себя скитальцем и трагическим странником, которым мог бы стать, если б ещё в 1920 годы расценил наступившую эпоху так же, как после войны. А в судьбе Живаго, отказавшегося от эмиграции, он предсказал и свою собственную судьбу. В чем же состояла основная причина его отказа от эмиграции. Вряд ли он верил в набившие оскомину рассуждения о жуткой драме писателей в изгнании. Ведь лучшие люди на Западе готовы были его принять и создать все условия ему и его близким. Более 20 лет Пастернак был не в ладах с советской властью: ещё «в 1937 году поссорился с ней, а в 1947 году она ему надоела окончательно». Почему же он всё-таки не уехал в 1957 году?

Сам Хемингуэй пообещал сделать всё возможное, чтобы Пастернак ни в чем не нуждался. Вот только одного он не мог обещать – «бессмертия», в которое верил поэт. Конечно, имел он в виду бессмертие своих произведений, чувствуя в них то, что сможет обеспечить им существование даже более длительное, чем он сам мог себе представить. Верил он и в собственное Воскресение, но только на Родине. Он всегда затруднялся ответить, где больше шансов остаться поэтом, но предчувствовал, что отъезд уничтожит его посмертный триумф, а гибель окажется значительнее любого его протеста. Как христианин, т. е. человек в христианском смысле этого слова, Пастернак предпочел венец мученической смерти выезду за границу.

Эта вера в бессмертие составляла основу его христианства. В предстоящей Голгофе он увидел высшее предначертание, цель которого – вывести его на какой-то другой уровень. Впрочем, «пастернаковскому христианству» будет посвящена отдельная глава. Помимо этих соображений существовала, наверное, ещё и забота о безопасности своих близких, и он решил отправить на имя Хрущева письмо, в котором указал, что выезд за границу в сложившейся ситуации стал бы для него равноценен смерти. Однако решение это не носило ситуационного характера. Оно вынашивалось Пастернаком всю его жизнь. Следует вспомнить, что ещё в 1912 году молодой Пастернак отказался от приглашения Когена остаться в Германии. Во второй раз он отказался от эмиграции в начале 1920 годов, когда покинули Россию его родители и сестры. Не остался он за границей и в 1935 году. Эмигрантская среда ему не нравилась и поэтому известное высказывание Бердяева – «Я не хотел эмигрировать, и у меня было отталкивание от эмигрантской среды, с которой не хотел сливаться» – вполне применимо и к Пастернаку.

2. Создатели образа запуганного поэта. О бесстрашии Пастернака, граничившем с безрассудством. На чем держалась вера Пастернака в правильность своего поведения. Выступления Пастернака против кампании по борьбе с «формализмом». О «приспособленчестве» Пастернака. Разрыв с советским официозом. Особое отношение Пастернака к Хрущеву.

Можно только удивляться тому, что мнение о Пастернаке, как запуганном до крайности поэте, до сих пор разделяет большинство русскоязычных читателей. Причем среди них немало интеллигентных и самостоятельно мыслящих людей. Значит, на хорошем фундаменте и высоко профессионально был «слеплен» этот образ. Действительно, в советское время наличие очень незначительного числа хорошо известных и никогда не подвергавшихся сомнению фактов биографии Пастернака при почти полном отсутствии как его собственных, в частности, автобиографических произведений, так и правдивых произведений о нем, послужило благодатной почвой для создания такого образа и его успешного внедрения в массовое сознание.

К таким фактам, в первую очередь, можно отнести и многократно подтверждавшийся Пастернаком отказ эмигрировать. Возможность остаться за границей «маячила» перед ним, как было уже сказано, на протяжении всей жизни, как бы искушая его. Такая «привязанность» сначала к России, потом к стране Советов хорошо сочеталась с образом сервильного поэта. К тому же приспособленчество и сервилизм были присущи практически всем советским литераторам, во всяком случае, – знаменитым.

Советская власть в совершенстве обладала искусством превращать в дерьмо даже талантливых, точнее, в первую очередь, самых талантливых. В связи с этим Иосиф Бродский как-то заметил: «Даже страшно подумать, чем бы занимался Александр Сергеевич при советской власти». По пальцам, наверное, можно пересчитать тех, которые смогли противостоять этому, и Пастернаку, конечно, принадлежит место среди них.

Усилиями многих, среди которых оказались и друзья Пастернака, и даже люди, прошедшие лагеря, ему были приписаны совершенно чуждые его натуре качества, в которые могли поверить только люди, ничего не знавшие о жизни поэта. Сейчас бывает трудно понять, что двигало ими. Да просто, наверное, стремление обелить себя, «замазав» Пастернака.

Так, задним числом интерпретируя отдельные эпизоды его жизни, дискредитировали поэта. Сурков, например, обнаружил робость Пастернака «…в его попытках сближения творчества с действительностью…». Это притом, что Пастернака постоянно обвиняли в отрыве от действительности. Хорошо известны такие ярлыки, как «небожитель», «дачник» и пр., которые ему навешивали. А кто только не цитировал дневник Чуковского 1930 годов, закрывая глаза на явные странности этого документа. Чуковский описывает, с каким восторгом – «с придыханием» – все находившиеся в зале, включая Пастернака, встретили появление там Сталина. Хотя позднее, уже после войны тот же Чуковский совершенно иначе характеризует Пастернака, рассказывая о его позиции известному британскому философу Исайе Берлину: «Позиция Пастернака, поэта чистого и бескомпромиссного, не допускает ни малейшего соглашения с советским режимом, и в особенности, с системой литературных заказов».

Все эти рассказы о «священном трепете», который якобы овладел Пастернаком, были рассчитаны на людей, не имевших вообще представления о личности поэта. Хотя на основании контактов со Сталиным, предшествовавших этой встрече, именно у Пастернака, действительно, могло бы сформироваться «особое» представление о вожде. Имеются в виду звонок Сталина Пастернаку в 1934 году по поводу Мандельштама и письмо Пастернака на имя Сталина с просьбой защитить близких Ахматовой. Ведь в обоих случаях реакцию следует считать положительной: и Мандельштам за оскорбительный памфлет на Сталина получил мягкое по тем временам наказание, и мужа с сыном Ахматовой освободили на удивление быстро. Кстати, этому телефонному разговору предшествовал визит Пастернака к Бухарину, о котором последний написал в письме Сталину: «…ко мне приходил Пастернак, очень взволнованный арестом Мандельштама». Без этой приписки не понятно, почему Сталин для своего телефонного звонка выбрал Пастернака.

А каких только пересудов не вызвал сам звонок Сталина. Ну, кто, спрашивается, мог слышать слова Сталина, кроме самого Пастернака? Тем не менее, в какой только редакции не передавали слова именно Сталина о Пастернаке, вроде этих: «Не опасен, трус! Несет чепуху!». И хотя эти слова звучат подобно докладу рядового агента НКВД своему шефу, то есть, совершенно абсурдно, многие до сих пор верят в их достоверность, к тому же хорошо зная, что Сталина вполне справедливо считали «гением молчания».

Между тем, этот эпизод из жизни Пастернака может служить примером такой «имперской ситуации», когда поэт на равных разговаривает с монархом. Впервые возможность такого диалога продемонстрировал ещё Пушкин за сто лет до того при разговоре с Николаем I.

В начале 1940 годов Пастернак переживал глубокий творческий кризис, и в этом состоянии принял решение ограничить себя «бытописательством». Этот факт тоже был использован для придания большей убедительности создаваемого образа труса, стремящегося уйти от острых проблем современности. Известно, как Пастернак не любил подписывать коллективные письма. Из этого тут же поспешили сделать вывод о его равнодушии и безучастности. На самом же деле, не было случая, чтобы он не откликнулся на чью-либо просьбу похлопотать за человека, попавшего в трудную ситуацию.

Пастернак обладал удивительной способностью располагать к себе высоких адресатов, когда он совершенно искренне отстаивал права беспартийного интеллигента, принявшего революцию. Примерно до первой половины 1930 годов существовала возможность апеллировать к представителям высшей власти страны. Пастернак такой возможностью пользовался и в начале 1920 годов, и в середине 1930-х. И людей, за которых просили, тогда ещё удавалось спасать.

Конечно, ссылкой на подобного рода деятельность не разрушить образ запуганного Пастернака. Ведь обращаться к представителям власти с ходатайством мог бы, наверное, и трусливый человек. Хотя в те времена большинство предпочитало «отсидеться», не вылезая лишний раз, чтобы не показываться на глаза и не напоминать о себе. Однако Пастернак не только бесстрашно бросался на выручку людей, но и совершал поступки, которые казались просто безрассудными и приводили его близких, в первую очередь жену, в шоковое состояние.

Можно привести много примеров таких поступков, которые многими биографами Пастернака были названы всего лишь «неосторожными». При этом следует учитывать, что Пастернак вовсе не стремился сделать из себя самоубийцу, подобно, скажем, Мандельштаму, считая такое поведение грехом не только перед Богом и людьми, но и перед собственным талантом. Тем не менее, он буквально «подставлялся», когда напоминал, например, о трагедии Цветаевой, зная, что о ней запрещено говорить. Ответом на вопрос, зачем он это делал, могут служить его же собственные строки: «А сила прежняя в соблазне // Глядеть на вещи без боязни».

А может быть, всё преувеличено: и бесстрашие Пастернака, и степень грозившей ему опасности. Сейчас трудно себе представить реальную ситуацию тех лет, в которые жил Пастернак, когда даже простой анализ воспринимался как осуждение режима. Но возможно ли писательство, полностью лишенное какого бы то ни было анализа? Поэтому четвертая часть проживавших в Переделкино писателей в 1937 году была уже арестована. Постоянно ждал ареста и Пастернак.

В 1946 году, когда вышло Постановление о работе журналов «Звезда» и «Ленинград», в котором хотя и не говорилось напрямую о Пастернаке, всем было понятно, что вслед за Зощенко и Ахматовой он станет следующей мишенью. Чтобы хоть как-то представить себе ситуацию, возникшую в обществе после выхода этого постановления, ограничимся двумя фактами: Зощенко был доведен до сумасшествия – отказывался от еды, боясь, что его отравят; интеллигенция Запада, до того так стремившаяся дружить с Советским Союзом, полностью отшатнулась от него. В 1949 году арестовали возлюбленную Пастернака Ольгу Ивинскую. Основная, если вообще не единственная, цель её допросов состояла в получении от неё показаний о какой-то немыслимой шпионской деятельности Пастернака.

«Неосторожное» же поведение Пастернака начало проявляться ещё в студенческие годы. В Московском университете многие устремления студентов тогда открыто запрещались. Одинаково там боялись и декадента, и символиста, и попа, и когенианца. Вопреки этому, проявленный интерес Пастернака к символизму и его увлечение Когеном свидетельствовали о самостоятельности и независимости его личности, а также о нетерпимости к любому подавлению свободомыслия.

Но с особой силой эти черты его натуры проявились в 1930 годы, когда террор начал превращаться в простую обыденность. Вот несколько примеров типичного поведения Пастернака в те годы. Собираясь навестить семью арестованного Пильняка, он сообщал об этом своей жене не шепотом на ухо, а кричал ей с улицы так, чтобы слышали все соседи и думали: если Пастернак ходит, значит, и нам можно. Кстати, к Пильняку многие относились с большой симпатией. Вот, например, с любовью вспоминала о нем Ахматова. Тем не менее, последовать примеру Пастернака не решился никто. Впоследствии точно также продолжал он навещать уже вдову Пильняка. Демонстративно ходил в дом отовсюду изгнанного Афиногенова, или Мейерхольда, когда его судьба после закрытия театра была уже фактически предрешена. Надежда Мандельштам вспоминала, что Пастернак был единственным человеком, посетившим её, узнав о смерти Осипа Эмильевича. Кроме него, никто не решился зайти.

Однако гораздо возмутительней, с точки зрения властей, выглядело его неизменно дружеское отношение к Бухарину, который с августа 1936 года находился под следствием. И хотя его выпустили за недостаточностью улик, но уже на Пленуме ЦК в феврале 1937 года открыто говорили о его виновности. Пастернак же демонстративно пишет, наверняка зная, что письмо будет прочитано не только Бухариным, что он никогда не поверит в его виновность.

А в июле 1937 года произошел случай, который руководство СП СССР вообще расценило как открытый бунт поэта. Когда к дому Пастернака в Переделкино подъехала машина из Москвы, подумали, что это – арест, который считали неизбежным. Оказалось, что приехали из правления СП собирать подписи писателей под требованием расстрела Тухачевского и других военачальников. Пастернак, узнав об этом, стал громко, на весь поселок возмущаться, заявив, что расстрельное письмо – не контрамарка, и он никогда его не подпишет, и вообще, готов погибнуть со всеми и т. д.

Чтобы это бунтарское поведение Пастернака, который был ещё и членом правления СП, не получило широкой огласки, тогдашний секретарь правления Ставский сам поставил за него подпись. На следующий день Пастернак увидел опубликованное в «Правде» это письмо, подписанное всеми известными писателями страны. Когда среди их подписей он обнаружил и свою фамилию, возмущению его не было предела. Его жена, Зинаида Николаевна, которая ждала в это время ребенка, бросалась ему в ноги, умоляя подчиниться обстоятельствам и не губить себя. Пастернак остался непреклонным и поехал в Москву, разгневанный ворвался в кабинет Ставского и потребовал дать опровержение. Ставский с издевкой посоветовал ему обратиться за разрешением на опровержение лично к Сталину.

Не исключено, что Пастернак действительно обратился к Сталину, хотя достоверных сведений на этот счет не существует. Зато известно, что никогда больше к Пастернаку не обращались с подобными просьбами. Впрочем, нет, однажды обратились знакомые с советами выступить в печати с критикой Анны Ахматовой. Он ответил, что никоим образом не может этого сделать, это совершенно исключено, так как он очень любит и её саму и её стихи. – Но ведь и ваши стихи тоже непонятны народу. – Да-да! – почти радостно отвечал он. – Мне еще об этом ваш Троцкий говорил! При упоминании этого имени ходатаев точно ветром сдуло. И при этом в массовом общественном сознании до сих пор живо представление о Пастернаке, якобы находившемся в полной зависимости от своей жены.

Трудно понять, на чем держалась вера Пастернака в то, что даже несколько человек, имена которых на виду у всех, способны остановить репрессии, прояви они смелость просто остаться порядочными людьми. И хотя Пастернак был, безусловно, прав, однако с позиции современного положения в России это может выглядеть просто детской наивностью. Примером такого «наивного» поведения многим кажется его выступление на писательской дискуссии о «формализме».

Первое выступление его состоялось 13 марта 1936 года. Он оказался там единственным, кто осмелился заявить о своем протесте против разворачивавшейся кампании борьбы с «формализмом». Но ничего наивного в этом поступке не было. Напротив, его выступление явилось результатом тщательного анализа не только внутриполитической ситуации, но и учета положения СССР в мире. Всё это абсолютно опровергает успешно внедренное в массовое сознание представление о Пастернаке, как о человеке, полностью оторванном от реальной жизни, этаком «небожителе».

Вместе с тем, это выступление свидетельствовало о его готовности взять на себя риск. В нем содержался открытый призыв, обращенный к левым кругам западной интеллигенции, на которую ориентировалось советское руководство в своей международной политической деятельности, оказать содействие в корректировке культурной политики СССР.

Но выступление носило ещё и характер упреждающего удара. Незадолго до этого в «Комсомольской правде» была опубликована нелицеприятная статья о творчестве Пастернака. Конечно, «Комсомольская правда» не являлась голосом советского официоза, но Пастернаку стало известно, что статья подобного содержания уже лежит и в редакции «Правды». Риск, на который шел Пастернак, был огромным, и вряд ли кто осмелился бы на такой поступок, даже понимая всю безысходность складывавшейся вокруг него обстановки.

Пастернак выразил то, что думало большинство писателей об этих лакеях из «Правды», поэтому у многих из них выступление нашло горячий отклик, правда, к сожалению, только в кулуарных беседах. Тут же после выступления Пастернака Евгений Петров назвал его совестью советского искусства. Зарудин заявил, что соображения, высказанные Пастернаком, должны были бы прозвучать из уст Ставского, если бы тот был честным человеком. Многие радовались, что нашелся хоть один смелый человек.

Однако большинство писателей восприняло выступление Пастернака как антисоветское и реакционное. Стенограмму речи Пастернака с аттестацией её Мехлисом как хорошо продуманного антисоветского выпада направили Сталину. Скорее всего, Пастернаку сообщили об этом, тем не менее, спустя несколько дней, он выступил вторично. Когда почти все были уверены, что Пастернак «открестится» от своего первого выступления, он решил продолжить бой. Это было совершенно неожиданно и вызвало крайнее раздражение начальства.

Но пройдет ещё год прежде, чем Пастернак окончательно откажется от желания подстраиваться под действительность. Нет, не ради карьеры, а исключительно «во имя согласия со временем». Пренебрежение своими шкурными интересами проявилось у него в отказе занять положение лояльного к властям первого поэта – лживого и бессовестного. После войны в условиях полузапрета Пастернака и травли Ахматовой, когда уже не было в живых Мандельштама и Цветаевой, эту вакансию занял Симонов – «насквозь фальшивый фаворит власти, исполнитель всех её идеологических заказов».

Приспосабливался каждый, кто остался жить в советской России. Сначала к военному коммунизму, потом к НЭПу, домкомам и кооперативам, уплотнениям и трудповинности, ликбезу и рабфакам, к коллективизации, индустриализации и пятилеткам в четыре года. Потом начались «чистки» в партии, быстро распространившиеся на все слои общества. Вынужден был, конечно, приспосабливаться и Пастернак, отказавшись остаться в Германии в 1912 году и эмигрировать туда вслед за родителями и сестрами в 1922 году. Однако его «приспособленчество», впрочем, как и всё остальное, отличалось от «сплошного, непрерывного и массового» приспособления», начавшегося с первых дней после Октябрьского переворота.

Наиболее характерной чертой того массового приспособления была его двойственность: одно снаружи для показа, другое внутри для себя. Оно хорошо совмещалось с русской национальной психологией, но совершенно отторгалось натурой Пастернака. Он был непримирим к фальши и не мог жить «с фигой в кармане» Либо служить власти и разделять ответственность за всё, либо полностью рвать с официозом – вот его принцип.

До 1936 года Пастернак стремился к «согласию со временем». Подобно многим искренне, но без «придыхания» верил, что Сталин борется с оппозицией, бюрократией и, вообще, с врагами. В 1936 году Сталин поддержал борьбу с «формализмом», объявил врагом Бухарина, позднее Мейерхольда. Вряд ли Пастернак и до этого разделял иллюзии по поводу обманутого своими помощниками Сталина. К весне 1936 года он, составив представление о человеке, от которого зависели судьбы страны, рвет с официозом. «Единение со временем перешло в сопротивление ему», и в дальнейшем оно уже не менялось, а только все более укреплялось. Но при этом он не снимает с себя ответственность за всё происходящее в стране. В частности, он первым признал себя виновным в изоляции и смерти Цветаевой. Это признание самого Пастернака позднее дало повод обвинить его чуть ли не в предательстве Цветаевой, которая доверяла ему безмерно, да и вернулась отчасти из-за него, а он не нашёл способа ей помочь. Поскольку это обвинение по своей сути является ужасно несправедливым, придется подробнее остановиться на этой трагической истории.

Во-первых, Цветаевой было предписано жить в строжайшем инкогнито в Болшево. Пастернак, будучи свободным от «инстинкта сталинского времени», заставлявшего практически всех игнорировать вернувшихся с Запада, поехал туда и, чтобы вывести Цветаеву из изоляции, уговорил ее перебраться в Москву в нарушение предписания. Она некоторое время жила у сестры мужа. Пастернак говорил с Фадеевым о необходимости принять Цветаеву в Союз писателей или хотя бы в члены Литфонда, чтобы облегчить ее бесправное положение. Однако это «непонимание ситуации» вызвало у Фадеева только раздражение. Пастернак давал читать друзьям тетрадь с последними стихами Цветаевой. На зиму Цветаева уехала в Голицыно, но дважды в месяц регулярно носила тюремные передачи мужу и дочери. Пастернак в эти дни приезжал из Переделкина, повидаться с ней.

Пастернак ходил с нею в Гослитиздат, представил главному редактору Чагину и заведующей редакцией литературы народов СССР, Рябининой, ей стали давать переводы. По просьбе Пастернака и с помощью Чагина Цветаевой платили, не дожидаясь от нее сдачи работы. Ей оформляли полные выплаты также и за несостоявшиеся публикации. Наконец, Цветаевой предложили подготовить сборник своих оригинальных стихотворений, под который был даже выплачен аванс. Цветаева попросила Пастернака устроить ей встречу с Ахматовой, которая и состоялась в начале июня 1941 года. Пастернак познакомил ее также со своими друзьями: Николаем Вильям-Вильмонтом, с Генрихом Нейгаузом, В.Ф. Асмусом, Н. Асеевым, А. Тарасенковым, АЕ. Крученых.

С первых дней войны, особенно после жестоких бомбежек 20-х чисел июля, когда ее 16-летний сын Мур ночами дежурил на крыше, Цветаева стала отчаянно рваться из Москвы. Пастернак отговаривал ее от этого шага. Ведь Москва была источником договоров и заработка, к тому же она не представляла себе ужасов советской провинции. Пастернак предложил ей занять часть его, опустевшей после отъезда жены, московской квартиры. Но она ничего не хотела слушать – Цветаева давно уже вышла из-под его влияния. Через два дня, 8 августа, Пастернак проводил Марину в эвакуацию, но она не выдержала еще одной изоляции, в которую попала в прикамском городке.

Вот как вспоминал Пастернак о последнем годе жизни Марины. «Это никогда не простится мне. Последний год я перестал интересоваться ею. Она была на очень высоком счету в интеллигентском обществе и среди понимающих входила в моду, в ней принимали участие мои личные друзья, так как стало очень лестно числиться ее лучшим другом. Я очень любил ее и теперь сожалею, что не искал случаев высказывать это так часто, как ей это, может, было нужно. Она прожила героическую жизнь. Она совершала подвиги каждый день. Это были подвиги верности той единственной стране, подданным которой она была – поэзии... По многим причинам, я отошел от нее и не навязывался ей, а в последний год как бы и совсем забыл». Нет, он не «забывал» ее, конечно, регулярно помогая ей, и она всегда знала, что в любой момент может на него рассчитывать. Но она всегда сама строила свою судьбу, не терпя ничьего вмешательства, сама завязывала и развязывала свои отношения с людьми. «Цветаева была женщиной с деятельной мужской душой, решительной, воинствующей, неукротимой…».

Ещё более глубоким и бесповоротным становится этот разрыв с официозом во время войны, когда Пастернак убеждается, что сталинизм не помогает, а, напротив, мешает выиграть войну. В 1945 году он заявляет о разрыве с большинством членов Союза писателей, устав от их трескотни и фальши; отмежёвывается от близости к партии. В конце 1945 года Пастернак пишет своей сестре в Англию, что государство окончательно утратило в его глазах свою моральную правоту. И это вскоре после победы над фашистской Германией. Многие ли в то время уже понимали это? А когда в следующем 1946 году с началом «холодной войны» в стране разразилась сначала антизападная истерия, а потом публичная «критика» писателей, поэтов, композиторов, Пастернак написал Нине Табидзе, жене своего расстрелянного друга-поэта: «…осенняя трепотня меня ни капельки не огорошила».

Материальные затруднения заставили Пастернака обратиться к Симонову за содействием напечатать стихи из «тетради Юрия Живаго». Симонов – этот «либерал с позволения», как называл его Пастернак, попросил написать что-нибудь идеологически более выдержанное, на что тут же получил ответ: «Вы разве не знаете, что я беспартийный не случайно». А не менее важного литературного сановника Всеволода Вишневского, который на Фединском новоселье предложил тост за «настоящего советского поэта Пастернака», вообще послал так далеко, что тот так и остался стоять с открытым ртом.

В середине 1950 годов Хрущеву не удалось превратить Пастернака в символ «оттепели», подобно тому, как двумя десятилетиями раньше Сталин осуществил «идеологическую операцию», послав его на антифашистскую конференцию в Париж. Когда многие литераторы, которые должны были уже всё понять ещё в 1937 году, в 1956 году целовали портреты Хрущева, как их сверстники – изображение Сталина, Пастернак «подложил свинью» Хрущеву, написав «Доктора Живаго».

В письмах своим родным и близким Пастернак время от времени пытался объяснить, что заставляло его совершать поступки, которые им порой казались просто безрассудными, и почему при этом он не испытывал страха. Мысли о пытках в застенках ежедневно исчезавших людей не покидали его. Он видел, как террор превращается в обыденность, а практически все люди вокруг него молчат. Одни утешают себя ссылками на свою полную беспомощность в такой ситуации. Другие убеждают, что молчат не из трусости, а потому что понимают, как смешно будут выглядеть «вопиющими в пустыне».

Нет, Пастернак не казался сам себе смешным. Страха же он не испытывал, «чувствуя себя в творящих руках Господних», веря в свою богохранимость, предчувствуя посмертное преображение. «Чего бояться, когда вся жизнь – предпраздничная подготовка к Воскресению?» Точно так же, ничего не опасаясь, отдав себя на волю Божью, он отказался осенью 1941 года от эвакуации из Москвы, уже тогда предчувствуя счастье победы. А после окончания войны «дороже его собственного физического бытия» для него стало существование романа.

3. Что хранило Пастернака? Мнение самого Пастернака. Другие мнения. Причины спасения Пастернака в контексте международной обстановки. Пастернака сгубила не «оттепель», а реставрация.

Существует множество ответов на вопрос, каким образом Пастернаку удалось уцелеть. Хорошо известно, что его самого сильно коробила мысль о том, что многие думают, будто бы он что-то сделал для них, т. е. для власти, и поэтому она позволила ему выжить на даче в Переделкине в те преступные дни. Может возникнуть впечатление, что четыре волны репрессий – в конце 1920 годов, в середине и конце 1930-х, в конце 1940-х – как бы обошли его стороной. Первое, что приходит на ум – он ведь жил затворником в Переделкино. Недаром к нему «прилипло» столько кличек: и дачник, и небожитель, и даже городской сумасшедший. Но ни одно из этих прозвищ не соответствовали его натуре, не говоря уже об отсутствии в них всякой исторической правды. И дачником-затворником он вынужденно стал после того короткого периода, в течение которого он оказался втянутым в активную общественную деятельность и связанные с ней контакты с высшим руководством государства.

Сам Пастернак склонен был всё объяснять, в основном, «богохранимостью». Не об этом ли вот эти его строки: «Ты держишь меня, как изделье, и прячешь, как перстень в футляр»? Ощущал он и «охранную функцию» магии искусства, работая над переводами Шекспира, одновременно создавая свою теорию перевода, в которой обосновал право переводчика на творческую свободу, состоявшую, в частности, в переходе от «перевода слов и метафор к переводу мыслей и слов». При этом переводы, будучи сами по себе прекрасными, по мнению Бродского, который сам много занимался переводами, «имели чрезвычайно мало общего с Шекспиром». Эти факторы, безусловно, сыграли важную роль в формировании опоры, внутреннего стержня, которые поддерживали цельность натуры Пастернака. Но это далеко не всё. Существуют ещё и другие мнения, среди которых встречаются даже прямо противоположные по смыслу.

Распространено мнение, что в 1930 годы Пастернака спас отказ «играть с властью в её игры», участвовать «в общей суете». При этом отмечается, что он был единственным, кто «отказался от бинарности, выбирая между черным и белым, синее или зеленое». Возможно, поэтому Пастернак никогда не писал ничего патриотического и явно антисоветского. Отчасти по этой причине ушел от откровенного разговора о возможности возвращения в СССР Цветаевой и Эфрона. Он вообще считал преданность какой-либо идее изменой самому себе.

А может быть, его спасло то высокое положение, которое он занимал в литературе. Но хорошо известно, что Сталин погубил и более популярных людей искусства. Примером может служить Мейерхольд, выступивший с резкой критикой, подобно Пастернаку, на Всесоюзной конференции режиссеров. На третьи сутки после этого выступления он был арестован и бесследно исчез.

Многие полагают, что цельность натуры Пастернака, о которой достаточно много говорилось выше, спасла ему жизнь. Сталин якобы высоко ценил цельные натуры, и поэтому «эпоха перемалывала мягких, поднявших руки людей», готовых любой ценой спасти свою жизнь. Пастернак же не боролся за свою жизнь, во всяком случае, столь явно и так активно, как это делали другие.

Короче говоря, на поставленный вопрос о том, что в действительности сыграло роль его «охранной грамоты», не существует однозначного ответа. Не помогают ни архивные документы, ни показания современников. То, что спасало Пастернака, не спасло других; но то же самое, что спасло его в годы сталинского террора, погубило в хрущевскую эпоху. Возможно, причина спасения Пастернака в годы массовых репрессий не только в нем самом, но и в существовавшей тогда политической ситуации.

Почему в марте 1936 года Сталин не санкционировал эскалацию «чистки». Такой санкцией должна была стать публикация уже подготовленной статьи о Пастернаке в «Правде». Писательские собрания, которые ещё по инерции продолжались, но прежней «мощью» уже не обладали. Нападки на Пастернака вдруг исчезли со страниц печати. Да, выступление Пастернака способствовало затуханию кампании, и это спасло многих – меч оказался отведенным. Но вне контекста международной обстановки 1936 года и целей, которые преследовал тогда Сталин, вряд ли это можно понять. В июне же 1939 года, когда выступал Мейерхольд, всё уже было другим: и международная ситуация изменилась, и цели Сталина поменялись кардинальным образом.

Почему же всё-таки выступление Пастернака, которое стало центральным событием в писательской дискуссии о формализме и, по мнению НКВД, носило антисоветский характер, «сошло ему с рук»? Чтобы понять это, попробуем рассмотреть события, происходившие тогда на писательских собраниях, в контексте международной обстановки. В 1935 году Коминтерн, который, как известно, был подконтролен ЦК, т. е. Сталину, начал активно сотрудничать с левыми силами западных стран в борьбе с фашизмом. Результатом этой деятельности становится усиление просоветских настроений в среде либеральной интеллигенции Запада. Сталин, «играя» на противоречиях между ведущими европейскими странами, пытается расколоть их на два противоборствующих лагеря.

В 1936 году находившийся в СССР видный общественный деятель и писатель Андре Мальро в значительной степени под влиянием бесед с Пастернаком и Мейерхольдом сформировал негативное отношение «левых» французов к кампании борьбы с «формализмом». Таким образом, происходившие в СССР дебаты, которые носили, как руководству казалось, внутренний характер, неожиданно приобрели широкую международную огласку, и достигли именно тех кругов, на поддержку которых ориентировался Сталин. «Негатив» ещё более усилился после выхода в том же 1936 году книги Андре Жида «Возвращение из СССР». В книге было показано, что страна такой низкой культуры, как СССР, вряд ли может служить для Западной Европы альтернативой фашистской Германии.

Все это учитывал Пастернак, принимая решение о своем участии в дискуссии. К тому же первое писательское собрание, состоявшееся 10 марта, обнаружило недостаточную воинственность участников, что тоже послужило дополнительным толчком к его выступлению. Ну и конечно, на Пастернака ещё «давило» его высокое тогда общественное положение. С 1934 года после прихода в «Известия» Бухарина в качестве Главного редактора Пастернак становится там постоянным автором, что выдвинуло его на роль «первого поэта». Конечно, всему этому предшествовало постановление ЦК ВКП(б) от 23 апреля 1932 года «О перестройке литературно-художественных организаций», где было объявлено о роспуске РАППа. Кроме того, никто ещё не мог предугадать, на чьей стороне Сталин. Сам Пастернак за телефонным звонком Сталина стремился разглядеть в нем человеческие черты. Следует ещё добавить, что усилия Ставского организовать коллективное выступление против Пастернака не увенчались успехом. Дискуссия начала захлебываться. А на Западе всё громче говорили о сходстве положений в СССР и в фашистской Германии, где ширилось наступление на «дегенеративное искусство».

Однако уже к концу 1936 года ситуация начала резко меняться. В области идеологии наметился крутой поворот в сторону национализма, который, по выражению Бердяева, представлял собою «измену русскому универсализму». Многие исторические события дореволюционной России стали изображаться в положительном свете. Исторические деятели прошлого, включая царей, причем, самых жестоких, реабилитировались. Тогда же по личному указанию Сталина Эйзенштейном был снят фильм «Александр Невский», и ложный образ князя прочно укоренился в массовом сознании россиян.

На рубеже 1938-39 годов русский национализм начал уже перерождаться в махровый шовинизм. Таким образом, выступление Мейерхольда в середине 1939 года происходило уже в совершенно другой обстановке, поэтому столь трагичным оказался и его результат. Теперь Сталину было уже безразлично отношение «левых» к Советскому Союзу. Перед ним стояла задача подтолкнуть Гитлера к войне со странами западной демократии.

Повезло Пастернаку и в конце 1940 годов. Во-первых, ещё во время войны укрепились его международные контакты. В 1943 году в Англии вышли две его книги, с 1946 года его много издают в Польше. На Западе Пастернака продолжают считать ведущим поэтом. Результатом этого становится выдвижение Пастернака первый раз в 1946 году группой английских персоналистов кандидатом на присуждение Нобелевской премии по литературе. Столь значительное изменение международного статуса поэта, по-видимому, не могло соответствующим образом не повлиять на отношение к нему советского руководства. Но главным, наверное, всё-таки стало то обстоятельство, что ни взгляды, ни деятельность Пастернака никак не вписывались в концепцию борьбы с космополитизмом и еврейским национализмом, которая развернулась осенью 1948 года. И в этом тоже удачно совместились судьба поэта с общей историей страны.

Да, Пастернак пытался приспособиться к новому миру. Более того, он стремился полюбить страну. Многим до сих пор кажется, что в этом стремлении он зашел слишком далеко, «ничего не сознавая». Однако это предположение опровергается не только всем его творчеством, но и поступками. И рассмотренный столь подробно один эпизод из его общественной деятельности середины 1930 годов явно показывает, как хорошо он всё осознавал и взвешивал, делая при этом совершенно адекватные выводы.

Другое дело, что для творчества Пастернака всегда было продуктивнее верить во власть, вдохновляться надеждами, чем конфликтовать с ней. Он до некоторых пор искренне верил, что под руководством Сталина начато грандиозное строительство. Он видел в Сталине «упорядочивающее начало», которое очень ценил, так как самым ужасным считал хаос. Поэтому Сталин казался ему анти-Лениным, «строителем без разрушения», защитником деятелей искусства от произвола ретивых идеологов и чиновников.

В первой половине 1930 годов Пастернак, подобно многим, убеждал себя, что Сталин не знает о «вакханалии террора». Имевшие же место «перегибы» происходили по вине исключительно местных начальников, а устранялись по требованию Сталина. После телефонного разговора он часто жаловался, что не сумел тогда добиться личной встречи со Сталиным, из-за этого не может даже писать стихов. Этот «сталинский бред» у Пастернака кончился лишь после войны. Выше уже отмечалось, что в начале 1920 годов на него самое благоприятное впечатление произвели встречи с Каменевым, Луначарским и даже с Троцким. В начале 1930 годов его связывали дружеские отношения с Бухариным, Горьким.

Совсем другим было отношение к советской власти, например, у того же Мейерхольда. Его пути с новой властью разошлись, не успев сойтись. Уже в 1921 году он оставил пост руководителя театральной секции. Его сердце всё сильнее сжигала ненависть к советским вождям, которых он считал невеждами в искусстве, воспитанными на «передвижниках и некрасовщине». В 1925 году Мейерхольд поставил «Мандат». На спектакле присутствовало много высокопоставленных руководителей. Несмотря на это, из зала неслось: «Прочь Сталина», «Долой сталинских ставленников». Сталин ничего не забывал, припомнил он Мейерхольду и «Мандат», и многое другое: в ночь с 17 на 18 июня 1939 года его арестовали и уже не выпустили. В судьбе Мейерхольда сыграло, по-видимому, немаловажную роль ещё одно обстоятельство: его молодая жена Зинаида Райх превратила их квартиру в советско-светский салон, в котором элита художественно-литературного мира встречалась с представителями партийно-правительственных кругов, естественно, под «крышей» ГПУ-НКВД. Поэтому все взгляды и настроение Мейерхольда были более чем хорошо известны.

Пастернак же практически до хрущевской «оттепели» напрямую не конфликтовал с советской властью. На фоне всеобщего ликования, вызванного хрущевскими преобразованиями, Пастернака всё сильнее охватывало раздражение, в котором было не столько «мейерхольдовской» ненависти к новому вождю, сколько просто глубокого презрения к нему. Нет, далеко не безоблачной была его жизнь в сталинские времена. И в 1930-е, и в 1940 годы в его адрес звучали прямые угрозы. После выхода в 1936 году книги «Возвращение из СССР» Андре Жида, к которому Пастернак относился с большой симпатией, переводил его стихи, принимал его у себя в Переделкино, вся его общественная и публицистическая деятельность прекратилась.

На правлении СП СССР заговорили о том, что стихи Пастернака – «зашифрованная апелляция к кому-то с чуждыми и враждебными нам целями». Другими словами, его фактически обвинили в шпионской деятельности. А в 1949 году Фадеев заявил, что Пастернак не понятен массам и не любим ими, и «пора бы его взять в разработку». И действительно взяли, но, как всегда, подло, арестовав его возлюбленную Ольгу Ивинскую. После допросов и пыток её присудили к пяти годам принудительных работ. «Ваш Борис, – сказал ей министр государственной безопасности Абакумов, – презирает и ненавидит нас, не так ли?» – Ей нечего было возразить, поскольку это было сущей правдой.

Тем не менее, тогда он уцелел, а вот хрущевская «оттепель», вернувшая многих к жизни, Пастернака сгубила. Чтобы произошедшее стало понятнее, наверное, не лишними были бы кое-какие уточнения, как о самой «оттепели», так и её временных рамках. Если сталинская диктатура при всей своей ужасности и отвратительности была всё-таки диктатурой, то хрущевская свобода не была, а только стремилась казаться свободой. И сам Хрущев лишь казался свободолюбивым и милосердным, вводя всех в заблуждение. Что содержалось в его намерениях «придать социализму человеческое лицо», раскрылось со всей очевидностью в 1956 году во время подавления Будапештского восстания. Именно тогда, в 1956 году, а не после снятия Хрущева, «переломилось время» и началась реставрация. И Пастернака убила не «оттепель», а реставрация. Начавшаяся эпоха «триумфа тех, кто прислуживал Сталину», не оставила Пастернаку никаких шансов уцелеть. Сильному и единоличному лидеру, каким был Сталин, потребовался одинокий и сильный оппонент в литературе, которой он придавал почти мистическое значение, а свои отношения с поэтами вообще воспринимал «персонально». Поэтому Пастернак, пережив четыре войны и четыре волны репрессий, погиб во времена, которые до сих пор многими считаются концом «звериной эпохи».

Часть 2

О христианстве Пастернака

1.Общие вопросы. Религия в понимании Пастернака. О времени возникновения у Пастернака интереса к религии. Вектор развития пастернаковского мировоззрения. Евангельские мотивы в пастернаковском христианстве. Проявления христианского мировоззрения в жизни и творчестве Пастернака.

Все, писавшие о Пастернаке, нехотя затрагивали вопрос о его христианстве. Христианскую философию Пастернака, как и учение Толстого, сложно сформулировать, и поэтому о его понимании христианства написано очень мало. Когда в 1988 году впервые в Советском Союзе в журнале «Новый мир» был опубликован роман «Доктор Живаго», большинству читателей христианский пафос романа оказался чужд. Поднятые в романе вопросы о христианстве показались спорными и запутанными. Пастернак прожил жизнь в мире социальной утопии, в литературной среде, искусственно оторванной от реальной жизни, призванной создавать ирреальную действительность, названную социалистическим реализмом. В противовес этому он создал своё, никогда не существовавшее утопическое христианство, которое понимал как тесную органическую связь с реальностью, как «резонанс между поэтом и его временем».

«Пастернаковское христианство» вряд ли похоже на какое другое. Да, его жертвенная покорность судьбе может напоминать «непротивление» Толстого. Но, главным для него в Евангелии, в отличие от Толстого, была любовь к ближнему как «высший вид живой энергии». Это послужило основанием назвать его даже «создателем учения о любви».

Пастернака привлекали в Евангелии скорей не проповеди Христа, а его притчи, из которых следует, что всё достигается ценой потерь, а близость к Богу – ценою жертвы. И только «отверженные – всемогущи, и только в бесславии – сила». В христианском смирении увидел он основу развития и роста. В христианских мотивах слышался ему призыв к отречению от демонизма как основы для преодоления титанического индивидуализма. Наиболее близко было Пастернаку в учении Христа его человеколюбивая сторона.

Пастернак не писал отдельных работ с критикой официальной церкви, подобно Толстому, – время было другое. Вместо этого он создал свободное от официального, внецерковное христианство, специально подчеркнув его неортодоксальность тем, что о нем рассуждают в романе расстрига Веденяпин и еврей Гордон. Однако его внецерковное христианство оказалось более радикальным, чем русское православие в советском варианте, освятившее атеистическую и языческую, по сути, власть большевиков.

О религиозности самого Пастернака отчасти дают представление характеристики главных героев его романа, Юры и Лары, с которыми он в наибольшей степени себя отождествлял. Так, о Ларе говорится, что она не была церковно-религиозной. В обряды она не верила, но ходила в церковь, чтобы «поплакать над словом Божьим», которое «помогало ей вынести жизнь». Говоря о вере Юрия Живаго, подчеркивается отсутствие у него набожности.

В советские времена, когда даже русское православное учение стало почти эзотерическим, Пастернак мечтал о христианстве, свободном от «подпольных» комплексов, о христианстве, чуждом сектантству и стадности. В то же время, зная об «идеальной» свободе на грани произвола не понаслышке, он предпочитал ей служение и добровольную дисциплину.

Понимая сложность и противоречивость представлений о свободе, он пытается найти философское решение проблемы. Интересным показалось следующее его высказывание о свободе: «Никогда не представлял её себе как вещь, которую можно выпросить у другого, требовательно или плаксиво. Нет на свете силы, которая могла бы мне дать свободу, если я не располагал уже ею в зачатке и если я не возьму её сам в виде доброты и мужества, в виде независимости от слабости и посторонних расчетов».

Будущее христианства Пастернак видел в возврате к классической простоте. Сам он как поэт достиг наибольшей простоты в стихотворениях из романа. Человеку, чтобы считать себя христианином, достаточно быть «жертвенным и щедрым, покорным судьбе, не участвовать в убийствах и грабежах» Другими словами, «любой хороший человек и есть самый честный последователь Христа». Само же христианство доступно даже «атеисту, не знающему, есть ли Бог. Нужно знать лишь, что человек живет не в природе, а в истории, основанной Христом». А до того существовало «свинство жестоких, изрытых оспой Калигул». С приходом же Христа «народы и Боги прекратились, и начался человек».

Христианство воспринимается Пастернаком как гимн человеческой личности, как «мистерия личности». Чудо перехода целым народом моря, которое вновь после этого стало непроходимым, сопоставляется с чудом рождения Христа, после которого дева осталась нетронутой. Частное человеческое обстоятельство становится равноценным переселению народа. На смену «обязанности жить всем населением» пришла личность.

Важным для Пастернака было и понимание страсти как страдания, что снимало мысль о греховности любви, которую привнесли в христианство «толстопузые монахи». Поэтому страсть Юры и Лары изображается им как своего рода религиозное служение.

Пройденная Пастернаком добротная философская школа позволяла ему интуитивные прозрения, которые привели его к осознанию существования «более высокого авторства», чем его собственное, подкреплять глубоким и зрелым анализом. Именно в сочетании интуиции с тонким философским анализом сформировалась основа его христианского мировоззрения, в рамках которого процесс познания сводился к «созерцанию Бытия» и к пониманию того, что «человек не совершает акта познания, а живет в нем». Идея пассивности субъекта познания проявилась в полном отсутствии в творчестве Пастернака богоборческого пафоса.

В более позднем христианстве, пришедшем на смену пантеизму, Пастернак увидел противопоставление истории природе. Это навело его на мысль о том, что «человек живет не в природе, а в истории,…человек не поселенец какой-либо географической точки – он обитатель времени». Встреча же церкви с язычеством через синтез духовного и светского привела к Возрождению – к этой «ожившей от соприкосновения с христианством античности».

Ненавидя любое проявление групповщины, включая и общинность еврейства, Пастернак нашел в христианстве требование отказа от принадлежности к любой группе и путь индивидуального спасения. Путь, ведущий к Богу через талант – качество, уравновешивающее человека с Богом. Христос же представлялся ему чем-то вроде «старшего по талантливости».

Среди стихов на евангельские мотивы совершенно особое место занимают стихи о жизни и смерти, о тайнах смерти и гроба. Вообще, тема бессмертия заслуживает отдельного рассмотрения. Важными для Пастернака в христианстве были любовь и жалость к униженной женщине. Даже революцию он видел как месть за униженную женственность. Христианство, революция и эрос сплелись у него, как: «скрещенье рук, скрещенье ног, судьбы скрещенье».

Некоторый, хотя и абстрактный, интерес может представлять вопрос о том, когда Пастернак впервые обратился к христианству. Большинство исследователей творчества Пастернака отмечают, что этот интерес возник у него во время Отечественной войны. Действительно, в августе 1941 года он задумал написать славянофильскую пьесу. Во время войны у него обострилось ощущение России как страны истинно христианской, подвиг которой в жертве.

Позднее интерес к народному фольклору перерос в интерес к духовно-обрядовой жизни православной церкви. Пастернак стал чаще посещать храмы, читать литургические книги. В начале 1946 года появились первые стихи евангельского цикла. В это время вообще усиливается религиозно-философская струя в творчестве Пастернака. По-своему понятое христианство, свободное от клерикализма, становится его идеологической основой.

Вполне можно предположить, что всё это явилось ответом на усиление тоталитаризма, проявившееся в виде печально известного доклада Жданова 1946 года. Церковь тоже после окончания войны вновь стала подвергаться гонениям со стороны властей. У Пастернака же и раньше в апогей преследования церкви в произведениях 1920 годов «Баллада», «Лейтенант Шмидт», а позднее в «Охранной грамоте» явно обнаруживалось религиозное звучание, появлялись библейские и евангельские цитаты.

Однако вариации на темы из Священного Писания присутствуют и в ранних стихах Пастернака, и в повести «Детство Люверс». Хотя вряд ли это может служить основанием, чтобы говорить о христианском содержании произведений этого периода. Тогда религиозная тематика ещё не воспринималась в качестве основной, оставаясь на периферии читательского внимания. Некоторые исследователи предполагают, что в противовес обращению своего отца к еврейству Пастернак предложил христианство. В тот период, действительно, произошло сближение Леонида Пастернака с деятелями еврейского культурного возрождения. Он вступил в переписку с выдающимся еврейским национальным поэтом Бяликом, написал свою единственную книгу «Рембрандт и еврейство».

И всё-таки, интерес к религии возник у Пастернака, скорее всего, раньше, ещё в студенческие годы, когда он сблизился с будущим славянофилом Самариным и православным священником Трубецким. Тогда же он заинтересовался религиозными идеями Флоренского и Ильина. Позднее он пережил «трагедию веры»: события Гражданской войны заставили его усомниться, «мог ли один Бог сотворить убитых и убийц». Наблюдая за тем, как «люди озверели и отчаялись», пошатнулось его религиозное понимание жизни.

В первой половине 1930 годов, будучи официально признанным первым поэтом, он крайне редко посещает церковь. Зато, к концу 1930 годов, много занимаясь переводами Шекспира, через европейскую культуру, через Гамлета он приходит к новому пониманию евангельских ценностей. «Ты значил всё в моей судьбе,//И через много, много лет //Твой голос вновь меня встревожил». Гамлет, был понят Пастернаком как «драма долга и самоотречения…высокого жребия, заповеданного подвига, вверенного предназначения, где всё искуплено, омыто и возвеличено». У него возникает параллель между Гамлетом и Христом. «Гамлет – принц крови, ни на минуту не забывающий о своих правах на престол,…отказывается от себя, чтобы «творить волю пославшего его». И через эту параллель Пастернак приходит к своему широко понятому христианству, которое, между прочим, не вписывается в русскую традицию, так как русское религиозное сознание не предполагает возможности встречи с отцом.

После ряда неудачных попыток создать большое прозаическое произведение о русской революции он понял, что без выхода в христианскую проблематику сделать это не удастся, учитывая ту огромную роль, которую на самом деле сыграло православие в подготовке революции. Ведь именно православная церковь внедрила в массовое сознание мысль о неизбежности искупления за грехи старого мира. Эту мысль лучше других выразила церковно-верующая христианка А. Ахматова, написав: «Ведь сегодня такая ночь,// Когда надо платить по счету…». Таким путем шел Пастернак к своей неортодоксальной христианской философии, которую излагают персонажи его романа «Доктор Живаго».

Если без сомнения можно утверждать, что вектор «пастернаковского движения» был направлен в сторону христианства, то начало этому движению было положено ещё в университете. Для русской мысли вообще характерен был синтез философии, науки и богословия, направленный на поиск некоего «всеединства». И в университете философия была неотделима от богословия. Пастернак посещал возникший в годы его учебы там религиозно-философский кружок. Первым докладом, с которого началась работа кружка, был доклад «Античный мир и христианство». Часто обсуждались вопросы о судьбах русского православия и народной веры. Поиск же «всеединства» привел Пастернака позднее к мысли о «всенародности» как основы для ассимиляции, взгляд на которую будет рассматриваться в последней, третьей части настоящей работы.

Посещал Пастернак и семинар Когена, который, связав философию с богословием, создал самое интересное в немецкой религиозной философии учение. Однако в нем полностью отсутствовало то, что для Пастернака было Богом, т. е. христианство и, тем более, христология. Пастернака, совершенно не знакомого с иудаизмом, не увлекло учение Когена, и он предпочел ему альтернативный вариант.

Огромную роль в судьбе Пастернака, о чем уже говорилось выше, сыграли английские персоналисты. Работая над переводами Шекспировских драм в предвоенный период, у Пастернака сформировался образ Гамлета как «лишнего человека». Под влиянием персоналистов произошло переосмысление этого образа в евангельском ключе. Мировоззрение английских персоналистов захватило Пастернака глубиной своего содержания, присутствием в нем духовных очертаний символизма и христианства. Высший источник всякой политики персоналисты нашли в «Нагорной проповеди». Контакт с «братством» персоналистов способствовал радикальным переменам во всем творчестве Пастернака, которые особенно проявились в его романе «Доктор Живаго».

Из христианского мировоззрения Пастернака вытекало его ощущение своей вечной неправоты и желание стать орудием в руках Творца. Отсюда и его готовность мириться со всеми явлениями, и позиция полного творческого смирения. Но все это не имело ровным счетом никакого значения, когда речь заходила о поступках конкретных людей. Тут он восставал всякий раз, если они выходили за рамки его представлений об истинных ценностях жизни. Его христианское миропонимание отвергало и утешение, ибо в основе него ложь, пусть даже во спасение, а потому он считал его унизительным.

По-новому понятое христианство породило и новую идею искусства, проявившуюся в переводе «Гамлета», понятого, как было сказано, в евангельском ключе. Вообще, искусство Пастернак стал рассматривать как основную форму христианского служения, как единственно живое дело, отметая при этом всё остальное – быт, политические иллюзии, болезни и даже саму смерть. В последний период своей жизни у Пастернака, как в свое время у Толстого, проявилась тоска по упрощению жизни. Но в отличие от Толстого, который попытался сбежать от всех, Пастернак просто «разогнал» почти всех вокруг себя. Впрочем, поэт всегда обречен на одиночество, и чем дольше он занимается своим творчеством, тем больше он отдаляется от всех.

2. Основные элементы пастернаковского христианства. Тема бессмертия. Вера в чудесное спасение. О мистицизме в жизни и в творчестве. Стихийное отождествление себя с Христом. Обожествление народа.

В пастернаковском христианстве тема бессмертия занимает такое же центральное место, как «непротивление» – в толстовском. В ходе философских размышлений о значении искусства Пастернак находит собственное решение проблемы бессмертия, через которое приходит к своему неортодоксальному, философски окрашенному пониманию Евангелия и церковных обрядов.

Бессмертие в евангельской символике – это поэма о «трех днях, в течение которых земля штурмует бессмертное воплощение любви». А заканчивается всё это торжеством Воскресения. Бессмертие в искусстве, размышляя о смерти, творит жизнь. «Бессмертие – это просто другое имя жизни. Человек был и останется в других людях, только это уже будет называться памятью».

В ответ на явление смерти человечество воздвигло с помощью понятий времени и памяти вторую вселенную – историю. Человек, умирая в истории, остается в составе будущего, продолжает жить в потомстве. Смерть – это лишь конец земного существования, а не конец жизни вообще. Поэтому Ахматова, глубоко верующий человек, на похоронах Пастернака, не скрывая зависти, сказала: «Какие прекрасные похороны», считая их последней его земной удачей. К слову сказать, на похороны самой Ахматовой пришло еще больше, преимущественно молодых — студенты сорвали занятия и пришли отдать последний долг последнему поэту. Мелькали и современницы Ахматовой, отдельной группой выделялись москвичи. Все они оцепили сплошным кольцом церковь Николы Морского. В толпе, хоронившей Ахматову, было непропорционально много евреев, непонятно откуда взявшихся после всех погромов и газовых печей. Среди молодых было много христиан и религиозно мыслящих людей. Был там и Иосиф Бродский – лучший из друзей «последнего призыва», скрасивших последние годы Ахматовой. Он глубже, честнее, а главное, бескорыстнее других относился к ней.

В мире Пастернака нет смерти. Смерть – это «переход к тому, о чем судить не можем», что «не по нашей части». «Смерть – это старо и надоело. Требуется новое, а новое есть жизнь вечная». Его всегда вдохновляла не гибель, а чудесное спасение. Это отличает его, скажем, от Маяковского, для которого личная романтическая гибель служила «лирическим подзаводом», или от Блока и Ахматовой с их предчувствиями вселенской гибели. Пастернак с детства испытывал чувство жалости к родителям, которые умрут раньше. Отсюда впервые появляются у него мысли об искупительной жертве. Позднее пришло понимание Воскресения как одной и той же жизни, которая наполняет вселенную, «обновляясь в неисчислимых сочетаниях и превращениях». Любимой темой стало у Пастернака новое рождение через смерть, обретение через потерю. Чтобы заново родиться, надо погибнуть. Единство и неразрывность жизни и смерти. Слияние природы и культуры в бессмертии и в поэзии – к такому итогу пришел Пастернак.

Основу пастернаковского христианства составляет вера чудесно спасенного человека; вера, рожденная от счастья избавления. Такая вера, например, была бы совершенно неприемлема для Цветаевой и многих других, кому тотально не везло в жизни. В своей необыкновенной удачливости и чудесных совпадениях находил Пастернак доказательства бытия Божья. Впрочем, возможно, что не вера его была порождением счастья, а наоборот, он был счастлив от веры. Хотя, вряд ли, одно отделимо от другого. И по своему темпераменту он был типичным сангвиником.

Герои его тоже живут с ощущением жизни как выстраданного чуда, как бесценного подарка. Они не ищут веры – она им дана. Никто из них не занят богоискательством. Бог – это чудо. Им не нужно искать источник благодати вовне – он живет в них равно, как и «знание, что мир на прочной основе». Всё написанное Пастернаком о чуде преображения, о живом присутствии Творца – это «обетование счастья и милосердия».

Как всякий настоящий поэт Пастернак, обладая особого рода ясновидением и пророческим даром, ощущал вдохновение, которым был охвачен окружающий его мир. Отсюда, может быть, умение видеть «поверх барьеров», читать чужие мысли, способность соединять события во времени и пространстве. Всё, происходившее на земле, отражалось в его поэзии во взаимосвязи с «процессами высших порядков, вызревавших в небесах». Его особый интерес – «небесные пути», по которым движется история. «Человек – герой постановки, которая называется "история" или "историческое существование"».

За словами Пастернак стремился разглядеть «зыбкое мерцание хаоса», увидеть «изнанку действительности». Его не покидает желание «раствориться в реальности и, став орудием Творца, искать придуманные Им законы гармонии». И метафоры он считал не созданными искусственно, а найденными в природе. Ему казалось, что найден выход – тайный и незаконный – в загадочное пространство, место обитания Бога, откуда слышится «другой голос как обещание другой жизни».

Благодаря своей интуиции, развитой до степени мистического предчувствия спасения, он не раз испытывал восторг чудесного избавления, ощущая себя «не в своей власти, а в творящих руках Господних». И стихи «шли» ему, когда происходило таинственное «подключение» к высшим сферам. Это соответствовало его христианской позиции, согласно которой автором является не поэт, а «диктующий ему». Поэтому слова, которые Пастернак посвятил памяти Афиногенова, целиком относятся и к нему: «…вечным чутьем художника он контактировал не с презренной реальностью, а с главными и высшими сущностями». Они говорят о его вере в присутствие высших сил на земле и в жизни.

Веря в свою судьбу, в существование ангела-хранителя, Пастернак отказывался, по возможности, от участия в «конструировании собственной биографии», рассматривая это как «вторжение в замысел Творца, который сделает всё лучше». Он писал: «Главная моя судьба складывается так далеко, что ни воздействовать на неё, ни в точности знать о ней я не в состоянии». Вот и в отсутствии у себя абсолютного слуха увидел Божественное указание на то, что музыка не должна стать главным его делом. А в конце жизни своё исключение из Союза писателей воспринял как нечто, предусмотренное высшим планом с целью выведения его на какой-то ещё неведомый ему новый уровень.

В период с 1946 по 1953 годы Пастернак пережил наивысший взлет своего мистического дара. За это время ему не раз довелось испытать «молитвенный восторг и упоение от соприкосновения с тайной сутью вещей», когда особенно «хотелось славословить Бога». В 1952 году, в больнице, где он оказался в связи с подозрением на инфаркт, на него «снизошло ни с чем не сравнимое счастье освобождения от всего второстепенного». А незадолго до смерти, 1 мая 1960 года, пройдя таинство исповеди, испытал «поразительное чувство присутствия Христа». В этой уже безнадежной для него ситуации «тот свет» просматривался отчетливей, чем когда бы то ни было, и радостной становилась подготовка к смерти.

Временами перед ним как откровение представало доисторическое. В такие моменты он гораздо острее чувствовал не социальные, а стоящие за ними глубинные причины происходящих процессов. Поэтому в «Живаго» он переносит акцент с классовой сущности революции на метафизическую, и тогда обнаруживается, что бунт был направлен не против толстосумов, а против «безобразной прозы жизни». А ещё восстание масс представилось ему как восстание природы, «ожившей от спячки». Между прочим, в этой прозе в Пастернаке-романисте проявился поэт не только в приложении к роману стихотворной тетради Юрия Живаго, но и в придании самой прозе метафизической глубины. А попытка привлечь внимание людей к существованию другой реальности с целью вернуть их к Богу может рассматриваться как особого рода миссионерская деятельность.

Ранняя поэзия Пастернака пронизана духом «богоравности», но особенно это заметно в цикле стихов 1917 года «Сестра моя жизнь». Сам поэт вспоминал, что ему с детства была близка мысль о его собственном рождении ради спасения и искупления мира. Ещё задолго до знакомства с христианскими текстами у него стихийно возникло какое-то странное самоотождествление себя с Христом и готовность принести себя в жертву, чтобы стало лучше. Позднее он говорил о «завидной участи растоптанных», которым есть, что рассказать о себе. А его герои – Спекторский, потом Живаго – были способны, подобно Христу, любить лишь «поруганную женственность». В Боговочеловечивание согласно христологии, принятой в церковном христианстве, Пастернак, по-видимому, не верил, так как полагал, что потенциально Христом может стать каждый. Вот один из персонажей «Живаго» Ника Дудоров и говорит: «Бог, конечно, есть. Но, если он есть, то он это я».

Пастернак, подобно Толстому, боготворил народ, преклонялся перед ним. Разделял присущее всей русской интеллигенции чувство вины перед народом, верил в правоту большинства, в особое русское предназначение, в неисчерпаемые силы России и её небывалый творческий взлет, на пороге которого она стоит. Однако сталкиваться с тем реальным народом, который «всегда прав», сам он избегал. Когда же в 1930 годы он попытался поставить народ как часть природы на место Бога в «пейзаже генерального плана партии», то оказался в тупике, выход из которого был мучительно трудным, на чем мы подробно останавливались в первой части.

Позднее во время Отечественной войны Пастернак почувствовал возвращение народа к христианскому, хотя и церковному, миропониманию, в котором было не столько приближения к истинному христианскому, сколько отхода от официально советского. То есть, в этом церковном освящении войны не было ни толстовского «непротивления», ни даже отказа от прославления воинской доблести, как у английских персоналистов.

Однако ничего подобного не было в его взаимоотношениях с конкретными живыми людьми, особенно, в последний период его жизни. Об этом лучше всего сказал он сам: «Не ждите от меня поклонения человеку… обожествление человека приводит к полному оскудению жизни, к бесчеловечности».

3. Дополнительные вопросы. Влияние Толстого. Стихийное проявление иудаизма. Восприятие катастрофы.

Отец Пастернака познакомился с Толстым ещё в начале 1893 года, когда привез показать ему эскизы выполненных им иллюстраций к «Войне и миру». Толстому настолько понравились эскизы, что он пригласил Леонида Пастернака бывать у него с женой. Толстой тоже приезжал к Пастернакам с дочерью и зятем послушать мать Бориса, хорошую пианистку, которая до замужества много концертировала. Хотя, если быть точным, не само по себе замужество явилось причиной прекращения её исполнительской деятельности. Мать Пастернака, Розалия Исидоровна, до замужества преподавала в музыкальных классах Одесского отделения Императорского русского музыкального общества, где уже в 22 года стала профессором. В октябре 1895 года во время концерта ей из дому сообщили, что дети заболели и в сильном жару. Закончив свое выступление, она поехала домой. Молясь по дороге о выздоровлении детей, она дала зарок не выходить более на сцену. Вскоре дети поправились, но следующие десять лет она не концертировала.

Знакомство Пастернаков с Толстым было отнюдь не «шапочным». Доказательством мог бы, например, служить такой факт. В 1899 году в Москву приезжал известный немецкий поэт Рильке. Он обратился к отцу Пастернака за рекомендательным письмом, которое позволило бы ему посетить Толстого в Ясной Поляне. Когда пришло известие о смерти писателя 7 ноября 1910 года на станции Астапово, отец и сын Пастернаки на следующий день выехали туда. Софья Андреевна, рыдая, обняла Леонида Пастернака. По её просьбе он сделал несколько зарисовок с мертвого Толстого. Всё это дало Пастернаку право заявить, что он рос и воспитывался в тени славы Льва Толстого. Сам он считал Толстого несомненным гением и не признавал ни малейшей критики в его адрес. Толстой и Россия были в его глазах едины.

На Пастернака большое влияние оказало не столько само учение Толстого, сколько та свобода, даже дерзость, с которой тот интерпретировал христианство. Кажется несомненным, что первый импульс к увлечению Пастернака христианством возник под влиянием Толстого. Оно же подтолкнуло Пастернака к свободному, внецерковному отношению к христианству. Привлекало Пастернака и восприятие Толстым евангельских истин в качестве обязательных жизненных предписаний.

У Пастернака, как у Толстого, официальная религия вызывала отвращение. Его персонаж из «Живаго» Николай Николаевич излагает пастернаковскую версию христианства, настолько далекую от церковной, что его хоть и не подвергли анафеме, как в свое время Толстого, но неприятности у него из-за этого были большие. Сам же Пастернак пострадал от советской власти гораздо больше, чем Толстой от церкви. Правда, его христианство в этом вряд ли сыграло значительную роль, так как мысли о нем, изложенные в романе, вообще не были восприняты основной массой современников. А в головах последователей Толстого «мысли гения непоправимо мельчали», и неизвестно ещё, что было хуже.

В середине 1950 годов к Пастернаку в Переделкино, как когда-то к Толстому в Ясную Поляну, тянулись как к святому люди, освободившиеся из лагерей, чтобы просто убедиться в его существовании, и сказать ему спасибо за стихи, которые их спасли. Поэт виделся им как вариант пророка, как единственно возможное в безбожном обществе, где церковь утратила всякий авторитет, приближение к святому.

Подобно Толстому, Пастернак чувствовал, что часто делает выбор как бы против своей воли. А в конце пути и тот, и другой ощущали усталость от безысходности русской жизни. Несмотря на внешнюю схожесть судеб и чуть ли не одинаковое отношение к христианству, во взглядах Толстого и Пастернака обнаруживается больше расхождений, чем совпадений, в том числе и на христианство. Так, например, для Пастернака содержание Евангелия не сводится к проповеди «непротивления», как это было у Толстого. Более того, главным в Евангелии для него были вообще не проповеди, а притчи, в которых он находил подтверждение тому, что общение между смертными – бессмертно.

В образе же самого Христа он видел не только проповедника, но и пламенного патриота и активного борца за будущее своего народа. Историософия Пастернака – это тоже не «равнодействующая миллионов», как у Толстого, а нечто предписанное, как «смена времен года, как сценарий, который реализуется, и никакие миллионы воль ничто не решают». В стихах же он это вырази, как: «…продуман распорядок действий.//И не отвратим конец пути».

Возможно, самым значительным результатом влияния Толстого на Пастернака стало то, что последний точно также отверг иудаизм, практически не зная его. Пастернак хорошо знал античность, в недрах которой якобы зрело христианство. И взаимоотношения христианства с античностью ему были ближе, чем напряженные отношения иудаизма и христианства. Об этом можно было бы и не писать, если бы не один парадокс, состоящий в том, что в его неформальном и внецерковном христианстве, которое излагают персонажи «Доктора Живаго», обнаруживаются стихийные проявления иудаизма.

Впрочем, это можно обнаружить и в его поэзии, даже ранней. Начать хотя бы с особенностей его эсхатологии. Исследователи творчества Пастернака отмечают, что в его поэзии 1913-14 годов не обнаруживается эсхатологических мотивов. В то же время они явно звучат в поэзии Ахматовой, Цветаевой, Блока, Белого, Брюсова, других и даже Маяковского. А объясняется это просто тем, что эсхатология Пастернака является оптимистической, т. е. прямо в духе иудаизма. «Себя и свой жребий – подарком//Бесценным твоим сознавать!». Если у Цветаевой обнаруживается явно языческое богоборчество: «На твой безумный мир//Ответ один – отказ», то у Пастернака – иудейская любовь к Богу: «Ты больше, чем просят, даёшь».

Или взять его отношение к испытаниям, как к радости. Он утверждал, что видит в этом истинно христианское отношение к собственной жизни. Но разве в Евангелиях говорится, что Христос, распятый на кресте, испытывал радость? – Нет, а вот рабби Акива, тело которого римляне крючьями рвали на куски, действительно, испытал радость, т. к. в этот момент, когда буквально было содрано всё и не осталось ничего, кроме рабби Акивы и его Бога, когда он оказался соединенным с Ним напрямую, без посредников, эта необычно тесная связь родила «обновленный Первичный свет, воссиявший на веки».

В самые кризисные моменты своей жизни Пастернак говорил: «Господи, как совершенны дела Твои». Но точно также вели себя религиозные евреи во время Холокоста, когда, несмотря ни на что, продолжали верить в Бога. И героизм он видел не в активном сопротивлении, а в жертвенном терпении, что тоже совпадает в точности с взглядами религиозных евреев на поведение их соплеменников в период геноцида евреев.

И в том, что Пастернак отрицал право жить ради удовольствия, считая необходимым подчинить себя работе, служению тоже проявилось требование иудаизма посвятить себя служению Богу. А взять евангельскую историю о взаимоотношениях Христа и Магдалины, которую Пастернак устами своих персонажей интерпретирует как равенство Бога и женщины. Но такое равенство предполагает иудаизм между Богом и его невестой, Израилем. Христианство же основано на уровне взаимоотношений Отец-Сын.

Впервые представление о катастрофе Пастернак, наверное, получил в 1905 году, когда он во время беспорядков в Москве попал под казачьи нагайки и чудом остался жив. Возможно, тогда же и возникло у него ощущение, что Бог закладывает возможность выхода в каждое трагическое положение. Позднее пришло к нему религиозное понимание катастрофы, как тайного фона жизни. Это сопровождалось чувством благодарности за величие переживаемого момента, за обретаемую свободу на этом переломе. Из его религиозного предположения трагедии и катастрофического мироощущения сформировалась способность терять и готовность всё принять и оправдать. Итогом становится образ Рождества как праздника и катастрофы одновременно, которое несет миру с «рождественскими ёлками крёстные муки».

Видя в катастрофе не хаос «безвластия и безумия», а Возрождение, думая в минуты высочайших испытаний не о собственной жизни, а о смысле происходящего, Пастернак всегда оставался в гармонии с собой, сохраняя способность быть счастливым в несчастье, «хорошеть в кипятке», по его собственному выражению. Катастрофа окрашивалась у него в оптимистические тона, напоминая раннее христианство, когда праздновали, прячась в катакомбах в ожидании приближения чудесного избавления.

Христианская культура, к которой принадлежал Пастернак, отвергла античность, отказалась от наследия прошлого и пришла к Революции. В эти дни катастрофических перемен ожили воспоминания о Христе, о первых христианах, прошедших путь от катакомб до римской церкви, ставшей оплотом государственной власти. В свете этих воспоминаний у Пастернака возникают размышления: большевики ли воспользовались историей, или история воспользовалась большевиками? Историософия представилась Пастернаку вечным чередованием, при котором идея, первоначально воспринятая как ересь, побеждает и превращается сама в репрессивную силу.

Позднее основные события, происходившие в России в первой половине ХХ века, Пастернак видел через призму христианского мировоззрения. Революция представилась временем небывалой свободы, перешедшей в анархию и произвол; террор и война – великими испытаниями, выпавшими на долю России; военный коммунизм – жертвой России за годы предательства; Отечественная война – испытанием, посланным народу, чтобы подтолкнуть его на верный путь. Увидел он войну и в образе Бога, сошедшего на землю для «преодоления рутины и обнажения фальши, которыми было пропитано всё».

Часть 3

Об ассимиляторстве Пастернака

«Родство по слову порождает слово,

Родство по крови – порождает кровь».

А. Городницкий

1. Предварительные замечания. Каким был евреем Пастернак. О времени, в котором писался роман. Отношение Пастернака к сионизму и к русскому, советскому еврейству.

Чуть ли не в самом начале своего романа Пастернак знакомит читателя с собственным пониманием христианства и тут же заявляет о своём полном непонимании еврейства. Правда, заявление это он вложил в уста ребенка, Миши Гордона, который едет с отцом из далекой провинции в столицу. Сам Пастернак узнал о том, что он еврей, примерно в том же возрасте, в котором в романе появляется Миша Гордон.

Тогда Борю Пастернака не приняли в первый класс гимназии из-за превышения процентной нормы, установленной для евреев, несмотря на прекрасные результаты сдачи вступительных экзаменов. Не помогло даже ходатайство городского головы Голицына. Так Пастернаку впервые дали понять, что еврейство ничего хорошего ему не сулит. Отец, Леонид Пастернак, как и отец Миши Гордона, по-видимому, не сумел, или не захотел переубедить сына, хотя и не разделял его взгляды.

Художник Леонид Пастернак, в отличие от сына, не был столь равнодушен к участи евреев в России. Часто об этом вел разговоры со своим другом Левитаном. В семье Пастернаков бережно хранили память о своем знаменитом предке, средневековом теологе и мудреце Абарбанеле, род которого происходил из дома царя Давида и переселился на Пиренеи после разрушения первого Храма. Не допускал Леонид Пастернак и мысли об отказе от своего еврейства путем крещения, что, в общем-то, было распространено. «…глубоко веря в Бога, я никогда не позволил бы себе и думать о крещении в корыстных целях», – так написал Леонид Пастернак в заявлении по поводу сделанного ему предложения занять место преподавателя в императорском училище живописи.

Вместе с тем он был глубоко обижен полным равнодушием, которое проявили соплеменники не только к его творчеству, но и к творчеству других еврейских художников, включая Левитана. Такое негативное отношение к пластическому искусству было продиктовано еврейской традицией. Иудаизм, впрочем, как и всякая религия, не признаёт «чистое» искусство, т. е. искусство ради искусства. Вряд ли художник Пастернак не знал этого, скорее, просто не желал с этим мириться. Возможно, поэтому Толстой как-то его упрекнул, сказав: «Я, гой, больше еврей, чем Вы». Толстой, ведь, исполнял заповеди Иисуса Христа, а Пастернак, по-видимому, не исполнял никаких заповедей.

И, тем не менее, в жизни Леонида Пастернака, в отличие от его сына, еврейство ещё что-то значило. Борис Пастернак, практически ничего не зная и не желая знать о еврействе, относился к нему, как к своей второй хромоте. Однако если свою физическую хромоту он научился с годами искусно скрывать, то еврейство он никогда не скрывал. Но он, будучи евреем, хотел утвердить себя полноправным наследником русской культуры, став христианским писателем, и поэтому он не терпел, когда кто-нибудь ему напоминал о его еврействе. Он не желал из-за этого чувствовать себя хоть «на волосок ниже других». Пастернак говорил, что забыл о своем племени. Но как можно забыть о том, чего и не знал. Его «вынянчила русская культура». В одном из его писем попадается фраза: «По крови я еврей, за её вычетом – русский». Но кровь то, возможно, и служит обиталищем души. Вот в книге Левит написано: «Не ешьте крови ни из какого тела, потому что душа всякого тела есть кровь его». Поэтому недаром ей так много посвящено – от «запаха» до «зова».

Для Пастернака, представителя второго поколения образованных евреев, влившихся в состав русской интеллигенции, особое значение ещё имела его принадлежность к сообществу профессорских детей – этакий врожденный аристократизм духа. На нем, несомненно, сказался призыв «быть прежде всего человеком», который, вызвав у евреев тягу к получению светского образования, в конечном счете, привел к тому, что евреи перестали быть евреями. Зато к призыву своего современника Жаботинского – «перестать тяготиться еврейством, и научиться им дорожить» – Пастернак остался глух. Его привлекали к себе другие идеалы.

Пастернак не получил никакого национального воспитания, ничего из того, что могло бы хоть как-нибудь закрепить его связи с еврейством. Он относился к той незначительной части еврейского населения, составлявшей тогда не более трех процентов, которые не знали идиш. Поэтому он никогда не испытывал потребности вернуться к культуре своего народа через посредство национального языка.

Можно считать, что Пастернак разделял распространенный довод: «Что нам еврейство? Мы о нем ничего не знаем, нас не научили понимать и любить его». Это был уже индифферентизм, порожденный ассимиляцией родителей. Если первые ассимилянты в большинстве своем ещё продолжали жить среди своего народа, то позднее они стали покидать его, подобно родителям Пастернака. Он же уже родился «вне своего народа», ничего не зная и даже не задумываясь о том, как живут шесть миллионов российских евреев. Тем не менее, он не допускал даже мысли отказаться от своего еврейства, чтобы избавиться от связанных с ним неудобств.

Возвращаясь к диалогу между Мишей и его отцом в вагоне поезда, зададимся вопросом: почему отец не нашел, что ответить сыну на вопрос о том, для чего существует еврейство? Впрочем, он что-то ответил. Просто Мишу в ответе отца ничего не привлекло. Причина, скорее всего в том, что и Мишиного отца ничего в еврействе особенно не привлекало, поэтому он и бежал от него. И всё-таки, его, наверное, волновало, что сын будет лишен знаний даже о еврейской традиции. Сам Пастернак тоже оставался в полном неведении, что значит быть евреем и для чего существует еврейство. Христианство же, которое его так увлекло, не имело ничего общего с христианством, возникшим в результате коллективного творчества множества народов, а представляло собой, в значительной степени, «преждевременный выплеск иудаизма».

Конечно, время, когда Пастернак работал над своим романом, было совсем не подходящим для глубокого осмысления еврейского мессианства. В стране «крепчал маразм великорусского шовинизма с грузинским акцентом», который усиленно нагнетался «сверху». Первая часть романа, содержавшая Пастернаковскую версию христианства, которая противопоставлялась национализму, появилась в канун юбилейного 1949 года: приближалось 70-летие Сталина и 50-летие Берия. И если на Руси всегда тяжело было быть евреем, то этот период стал самым тяжелым для них. Поэтому власти, начиная с Хрущева, который сам был юдофобом похлеще Сталина, старались всячески «замолчать» события того периода. На ХХ съезде партии, обнародовав преступления Сталина, Хрущев ни словом не обмолвился об антисемитских преследованиях в конце 1940-х – начале 1950 годов.

В стране накалялись страсти вокруг создания еврейского государства. Двум распространенным в то время мнениям – евреи, лишенные собственной территории, перестали существовать как нация; евреи – это такая же нация, как все другие, – Пастернак противопоставляет третье, утверждая, что со времен Христа вообще все народы перестали существовать – на смену им пришли личности.

Одновременно с усилением русского национализма у Пастернака исчезало его славянофильство. И уж совсем он не был расположен к палестинофильству, которым был пропитан тогда сионизм. Сионисты утверждали, что не имеют ничего общего с колонизаторами Запада, которые приходили, чтобы заставить работать на себя местных жителей. Евреи же сами налегали на плуг, стремясь сделать свою землю плодородной. Несмотря на это, мало кто верил, что переговоры с арабскими лидерами смогут дать положительные результаты. Вряд ли Пастернак мог придерживаться другого мнения.

Сионисты рассуждали: поскольку вся земля уже распределена и необитаемых островов не осталось – везде сидят свои туземцы, то она должна принадлежать не тем, у кого её слишком много, а тем, у кого её нет совсем. В противном случае даже сама мечта евреев о создании своего национального дома должна быть признана аморальной. Но именно так она и воспринималась большинством, среди которого звучали и голоса прогрессивных деятелей планеты, вроде Ганди, утверждавшего, что «неправильно и бесчеловечно навязывать арабам евреев».

Внутренняя борьба в сионизме обострилась до крайности. Пастернака не привлекали никакие лозунги сионистов. Их стремление избавить евреев от комплекса неполноценности было ему, – никогда не испытывавшим себя таковым, – как минимум, непонятно. Он сомневался в правильности понимания сионистами истории, когда они утверждали, что она сама «национализирует евреев». Не верил он и в то, что им удастся создать безопасное убежище для евреев.

Когда сионисты заявляли, что отстаивают национализм угнетенного народа, который принципиально отличается от национализма угнетателей, Пастернак вспоминал о способности к перерождению любой идеи, в частности, об уродливых извращениях национализма, и поэтому отвергал существование в сионизме полезного фактора. Очень сильно коробила его готовность сионистов к любой жертве, граничившая с фанатизмом, ради сохранения нации. Что же касается взглядов сионистов на ассимиляцию, как на фактор национального распада, то эту проблему он рассматривал совершенно по-особому.

Пастернак отвергал не только идею колонизировать страну против воли её населения, но и саму идею совмещения гуманистического индивидуализма с национализмом. В качестве альтернативы он предложил идею христианского индивидуализма. Считая общечеловеческое важнее национального, Пастернак писал: «Что такое народ? Не больше ли делает тот, кто не думая о нем, красотой и торжеством своих дел увлекает его за собой». И тему общечеловеческого взамен национального он выбрал не по соображениям выгоды, иначе не отвергал бы стремление к российскому вместо русского.

По мнению Пастернака, о каких народах могла идти речь в христианское время? «Не сбивайтесь в кучу»; в царстве Божием нет эллина и иудея – перед Богом все равны. В новом способе существования нет народов, а есть личности. Вот только эти призывы Иисуса Христа, так увлекшие Пастернака, оказались не только преждевременными, но даже совсем несвоевременными. Подвести человечество к такому новому способу существования – в этом как раз и состояла задача древнего Израиля, которая так и остается не выполненной. Народ Израиля, заключивший Завет с Богом, должен был войти в мировую историю как прототип первой реальной общины, чтобы побудить все другие народы преобразовать свою внутреннюю структуру и отношения друг с другом.

Вряд ли Пастернак задумывался об этой уникальности еврейства, не говоря уж о том, чтобы принять её в расчет. «Всенародность», по замыслу Творца, должна была быть подготовлена, но отнюдь не призывами. Поэтому и неудивительно, что никакая «всенародность», о которой мечтал Пастернак, не возникла, равно, как не исчезли предрассудки, вызывающие вражду к евреям. Напротив, после осуществления мечты сионистов – создания государства Израиль – возник ещё антисионизм, дополнивший и усиливший антисемитизм.

Вправе ли мы упрекать Пастернака в том, что он был невнимателен к сионизму и к еврейству, вообще? Да, его часто раздражала рабская психология, проявлявшаяся в процессе обрусения евреев, хлынувших после революции массами «творить русскую культуру». Но Пастернак уже родился русским евреем. Когда до революции многие евреи вынуждены были креститься, ради получения высшего образования, он же не счел нужным даже забрать свой диплом из Московского университета. О Пастернаке нельзя было сказать, что он, восхищаясь русской литературой, позднее – театром, любил чужое, не ему предназначенное. Хотя это имело место в отношении большинства еврейских интеллигентов, не отказавшихся в глубине души от своей еврейской идентификации.

В романе «Доктор Живаго» взрослый Гордон озвучивает мысли не Пастернака, а ассимилированных евреев, которые сбежали из местечек, обуреваемые желанием занять достойное положение в советском обществе. Когда Гордон рассуждает об их новой жизни, Юрий Живаго «взрывается от прозрачности его ханжества». В этом проявляется неприязненное отношение самого Пастернака к подобному типу ассимилированных евреев. Противно было ему и правило, согласно которому еврею следует сидеть тихо, не вылезать, не выражать своего недовольства режимом и пр. Возможно, поэтому Пастернак не разделял мнение о том, что после расстрела активистов ЕАК еврейский народ остался без своей интеллигенции, которая якобы управляла его жизнью.

2. Отношение к иудаизму. Восприятие групповщины, клановости. Отношение к антисемитизму. Ощущение собственного еврейства. Парадокс Пастернака.

Дух клановости всегда был ненавистен Пастернаку. Очень тяжелое впечатление на него произвело, как мертвого Толстого перетаскивали из клана в клан. Это усилило его отвращение к принадлежности к любым кланам, включая еврейство. Он хотел быть лишь Пастернаком, а не членом Союза писателей, не лефовцем, и даже не иудеем. А сочинять хотел, как умел, а не как того требовала традиция, школа или направление. Пастернак считал, что человека должно характеризовать его мировоззрение, а не принадлежность к касте. В самом начале романа «Доктор Живаго» мы наталкиваемся на заявление об этой приверженности к индивидуализму: «Всякая стадность – это прибежище неодаренности. Истину ищут одиночки».

Подобным образом Пастернак относился и к своей принадлежности к еврейству, т. е. равнодушно, если не сказать – негативно, рассматривая его как разновидность групповщины. Он ощущал свою «вечную причастность к еврейству», так как считал низостью избавляться от него. Однако от этого оно не становилось ему ближе, более того, он вообще не чувствовал себя евреем, о чем говорил ещё в 1912 году приехавшему к нему в Марбург отцу: «Ни ты, ни я – мы не евреи». Отец вряд ли разделял взгляды своего сына, но и переубедить, наверное, не мог. Конечно, Леонид Пастернак ощущал себя евреем. А стимулом к его ассимиляции, в значительной степени, стало полное отсутствие интереса к его творчеству со стороны соплеменников на этапе становления его как художника. С годами, уже став известным, особенно в эмиграции его интерес к еврейству возрос. В начале 1920 годов он вступает в переписку с Бяликом, пишет свою единственную книгу «Рембрандт и еврейство».

У Бориса Пастернака, наоборот, в эти годы – годы НЭПа – усиливается раздражение против быстро разраставшегося еврейского населения в Москве. Его бесит их провинциализм, неумение правильно говорить и хорошо себя вести. В одном из писем жене он выплескивает: «Кругом почти сплошь одна жидова … хоть бы говорить и вести себя научились». В значительной мере антиеврейские настроения у Пастернака возникают как его реакция на рост влияния литературных функционеров, среди которых было много евреев, в частности, в РАППе.

В первые годы советской власти принадлежность к коренной нации становится как бы необязательной. Тем не менее, многие евреи скрывают своё еврейство, меняют имена, чем вызывают к себе брезгливое отношение. По поводу этого у Пастернака высказывается одна из героинь повести «Спекторский» датчанка мисс Арильд. Позднее, в «Докторе Живаго» он создал обобщенный образ всех конформистов еврейского происхождения.

Что, кроме порядочности, мешало Пастернаку избавиться от собственного еврейства? Сугубо еврейская проблематика его не интересовала. Наука о еврействе – иудаика – тоже никогда не оказывалась в центре его внимания. При упоминании об иудаизме у него возникал образ пыльного талмуда – настолько он был ему чужд и не понятен. Осознание своей принадлежности к еврейству тяготило его, ограничивая возможность высказываний о русском пути, которые могли восприниматься как нежелательное участие чужака. Это заставляло его постоянно доказывать своё право на существование в качестве русского поэта, о чем он делился в письмах Горькому.

А ведь, наверняка, Пастернаку были известны высказывания Вагнера о евреях, которые стремились влиться в немецкую культуру и: «...тем самым они загрязняли и засоряли немецкую нацию». В Советском Союзе времен Пастернака открыто подобным образом ещё не высказывались. Период «гласности» наступил лишь четверть века спустя после смерти поэта. И вот тогда «властитель дум» Виктор Астафьев высказал всё, что накопилось у русских националистов за долгие годы вынужденного молчания. Сказал он и о языке, назвав русский «литературный язык» навязанным инородцами «эсперанто», подразумевая под этим, что русским хорошо может владеть только истинно русский. К счастью, не довелось уже это услышать «алхимику языка», как называли Пастернака.

Ибо проявления антисемитизма в форме намеков на его еврейское происхождение приводили Пастернака просто в ярость. Однажды по этой причине он надолго порвал свои отношения с другом. Хотя Александру Гладкову как-то на прогулке сказал, что разговоры об антисемитизме его не волнуют.

В начале 1923 года Пастернак, находясь в Берлине, подписал коллективное письмо (наверное, единственное в жизни) в защиту книги Семена Юшкевича «Леон Дрей», тираж которой был аннулирован, т. к. содержание книги было воспринято как антисемитское. Этот эпизод свидетельствует о том, что Пастернак тогда предпочел борьбу за свободу слова и творчества борьбе с антисемитизмом. Впрочем, хотя главный герой книги по происхождению был евреем, но его отвратительная суть определялась отнюдь не еврейством. Просто автору, который сам был евреем, казалось более порядочным сделать своего героя именно евреем, а не кем-то другим, хотя вполне на его месте мог быть и русский, и армянин, и вообще, человек любой национальности.

Или вот ещё один пример. Мандельштам терпеть не мог тополиный пух, который ассоциировался у него с пухом выпотрошенных перин во времена еврейских погромов. Пастернак же, напротив, воспринимал тополиный пух как нечто уютное, покрывающее землю словно одеялом. Еврейские погромы, казалось, вообще прошли мимо него. Ещё более странным является отсутствие в его письмах каких либо упоминаний о процессах 1948-53 годов, об убийстве Михоэлса, о деле врачей. Возможно, даже на этом гребне антисемитизма Пастернак не хотел дистанцироваться от России, желая разделить с ней все её ошибки, несмотря на то, что они уже перешли в категорию преступлений.

Пастернак видел самую большую опасность в великорусском национализме. До революции, когда национальное чувство доходило до самообожания на фоне всеобщей неграмотности, великорусскому национализму противостояла интеллигенция. После войны, когда Пастернак приступил к работе над романом, противостоять уже было некому, и он выбрал для борьбы с русским национализмом христианскую проповедь «всенародности».

Ассимилированные евреи, ставшие активными русификаторами, были неинтересны Пастернаку, как они были, например, в своё время неинтересны сионисту Жаботинскому. Поэтому неинтересен ему был и сам процесс ассимиляции. Тем более что он не мог не знать о массовых уничтожениях евреев, подавляющее большинство которых составляли именно ассимилированные евреи. А после войны уже в СССР поднялась волна антисемитизма, хотя в стране не ассимилированных евреев можно было, наверное, пересчитать по пальцам.

Мы уже упоминали здесь о том, до какого уровня была развита у Пастернака интуиция. Обладал он наверняка интуитивным знанием о бесполезности борьбы с антисемитизмом. Это, в частности, может служить ключом к пониманию его отношения к Когену. Пастернак ещё до поездки в Марбург знал, что Коген борется за подъём еврейского самосознания, а его борьба с антисемитизмом приобрела просто фанатический характер. Пастернаку никогда прежде не приходилось сталкиваться с такой страстной постановкой этих вопросов. И всё же он остался совершенно безучастным к ним, не восприняв их серьезно. Все его симпатии по-прежнему были целиком на стороне русской культуры. Но это не мешало ему видеть в Когене «человека эпохи, вековую величину, крупнейшее явление европейской культуры», о чем он писал родителям из Марбурга.

2. Условность пастернаковских призывов к ассимиляции. О стереотипности в понимании ассимиляции. Ассимиляторство по Пастернаку как средство борьбы с национализмом.

На чем могут основываться предположения об условности призывов Пастернака к ассимиляции? Во-первых, эти призывы озвучены Гордоном – персонажем, которому автор явно не симпатизирует. Во-вторых, речь в романе идет совсем не о той ассимиляции, которая была, например, распространена в средневековой Испании, где жил далекий предок Пастернаков. Там легко было перестать быть евреем. Выкрестов поощряли и охотно женили на испанках. Однако евреи всем жертвовали и не сдавались. Перспектива ассимиляции вызывала у них категорический отпор. Их борьбу за самосохранение вдохновляла любовь и преданность Богу. Но Пастернак, опять же через Гордона, призывает раствориться не в народе, среди которого проживают евреи, а во «вселенском учении Христа». При этом серьезность первой части призыва подтверждается всем поведением самого Пастернака, что контрастирует с условностью, даже абстрактностью, второй его части.

Ассимиляция Пастернака не повлекла за собой потерю его индивидуальности, так как трудно вообще найти более ярко выраженную индивидуальность. Ему была чужда столь привычная для обычного человека логика: либо сто процентная ассимиляция в стране проживания, либо эмиграция в Израиль. Эмиграция в Израиль никогда им не рассматривалась, хотя он, как известно, не скрывал своего еврейского происхождения. Что касается связи темы христианства с темой еврейства и антисемитизма, то о ней опять говорит всё тот же Гордон, а персонажи, которые выражают авторское понимание христианства, ему возражают. Кроме того, из призыва «нет эллина и иудея» изъяты слова «перед Богом», чтобы подчеркнуть их условный характер.

Установка Пастернака на ассимиляцию вызвала негодование еврейской общественности Советского Союза. Члены ЕАК усмотрели в ней предательство еврейства, хотя знали, что еврейский вопрос, если и входил в круг интересов Пастернака, то занимал там «99 место». Сионисты обнаружили в романе стремление сбить их с пути. Пастернака зачислили в категорию «рабов, полюбивших своё рабство», что по отношению к нему выглядело просто диким. С кем его только не сравнивали: и с Кнутом Гамсуном, которого отверг норвежский народ за призыв к покорности и смирению перед оккупантами; и даже с Пфефферкорном, который, приняв христианство, обливал грязью евреев, добивался у императора Максимилиана указания на уничтожение всех еврейских книг, не видя других путей к их ассимиляции.

Уход Пастернака к Зинаиде Николаевне рассматривался как разрыв с еврейством в пользу выбора ассимиляции. Хотя и первая его жена, Евгения воспитывалась в духе русской культуры. Она не имела еврейской идентификации, не соблюдала еврейской традиции. Даже сына назвала Евгением, хотя у евреев не принято давать имена живых родственников.

Ассимиляция открывала путь русским евреям к карьерному росту. Если до революции этим пользовались единицы, в первую очередь, специалисты, как отец Миши Гордона – адвокат, то после отмены черты оседлости этот процесс принял массовый характер. И Пастернака именно это «нашествие» раздражало, о чем уже говорили выше. А пренебрежительную оценку еврейства – «Что значит быть евреем? Что означает этот вызов, не приносящий ничего, кроме горя?» – Пастернак тоже вкладывает в уста ребенка, Миши Гордона.

У нас нет никаких оснований считать, что «Гордон – тот еврей, в котором Пастернак узнает себя». А вот Юрий Живаго, с которым, действительно, идентифицировал себя Пастернак, говорит об этом так: «Противоречива сама ненависть к евреям, её основа. Непонятно. Тут что-то роковое». В этом высказывании, несомненно, заложено сочувствие к евреям. Кроме того, и отец Миши Гордона, которому Пастернак симпатизирует гораздо больше, оценивает рассуждения своего сына о еврействе как нелепые. Можно указать ещё на одну фразу: «Юру дядино влияние двигало вперед, а Мишу – сковывало», которая тоже подчеркивает отношение Пастернака к Гордону.

Пастернак не призывал слиться с местным населением, не призывал принять их национальность, прекрасно понимая, что нельзя «переделать русских в индейцев, а евреев – в русских», тем более в Советском Союзе, где существовал «пятый пункт», и каждый знал, к кому он обращен. Но и в Германии, где его не было, крещеных евреев и даже детей от смешенных браков отправляли в концлагеря. Пастернак полагал, что евреи могли бы примкнуть лишь духовно ко всему человечеству как целому, возвышающемуся над всеми национальностями, и названному в романе христианской «всенародностью».

Предположение, что Пастернак мог призывать евреев раствориться среди русских в период невиданной по масштабам антисемитской кампании, прерванной лишь в связи со смертью Сталина, кажется лишенным всякой логики. Тем не менее, все писавшие о Пастернаке повторяли слова, будто бы сказанные им при встрече с Исайей Берлиным, о том, евреи должны исчезнуть как народ. Можно ли поверить, что Пастернак фактически повторил призыв Гитлера? Это притом, что он, несомненно, знал о массовом уничтожении евреев в Европе. Не легче ли допустить, что англичанин неправильно понял поэта, или переводчики, возможно даже умышленно, исказили его слова.

Обращение Пастернака именно к евреям объясняется, в первую очередь, тем, что он сам был и остался евреем. Нееврей вряд ли решился бы говорить то, о чем говорил Пастернак из-за боязни быть обвиненным в антисемитизме. К тому же, несмотря на то, что меньшинство везде страдало – армяне в Турции, мусульмане в Индии, ирландцы под властью англичан и т. д. – никто не страдал так сильно, как евреи. Поэтому в «проповедь» Пастернака заложен призыв не к отступничеству от своей нации, а к слиянию народов, точнее, – личностей. Основная же цель этого призыва состояла в том, чтобы противостоять русскому национализму, в то время внедрявшемуся под флагом создания «советского народа». Много лет спустя, когда реальная угроза самому существованию еврейского народа миновала, даже поклонники Пастернака вдруг стали так сильно возмущаться, будто бы та угроза исходила из его романа.

Важно понять, что ассимиляторство Пастернака не было ни заблуждением, ни отречением от своего народа, ни, тем более, его предательством. Такое впечатление могло сложиться лишь в результате буквального понимания его призыва, который носит исключительно символистский характер. Пастернака даже сравнивали со Сталиным, отмечая, что один из них отрекся от еврейства, а второй – от своих грузинских корней. Но если Сталин, действительно, ради имперских устремлений, отрекся от своего народа, в гуще которого вырос, не сумев даже освободиться от фонетики родного языка, то Пастернак никогда и ни в чем не ощущал своей общности с еврейским народом, которого практически и не знал.

Хотя в образе жизни Пастернака и во всем его поведении не было ничего от еврейства, во время травли 1958 года рисовали карикатуры на Пастернака, выпячивая всячески его иудейские черты. Ассимиляцию Пастернака можно усмотреть лишь в отказе от возврата к своим еврейским корням, которых он даже и не ощущал. Еврейство же вообще воспринимал как одну из замкнутых систем с позиций убежденного противника любых систем подобного рода, стремившегося выйти за их рамки.

Вспомним, что Пастернак приступил к работе над романом «Доктор Живаго» вскоре после изгнания многих народов Северного Кавказа, калмыков и крымских татар, обвиненных в сотрудничестве с немцами. Такая всенародная ответственность раньше воспринималась обывателем естественной только применительно к евреям, хотя евреи, согласно сталинской концепции, народом и не считались. Теперь, когда коллективную вину возложили на целый ряд признаваемых народов, некому уже было сказать: «Кто вы, чтоб нас судить». В этих условиях лишь Пастернак нашел способ выразить протест, обратившись к словам Иисуса Христа «кончились народы». Тем самым он, отрицая вообще существование народов со времен Христа, указывал на неправомочность такого рода наказания. Что же касается якобы признаваемой коллективной ответственности всех евреев за проступок каждого отдельного еврея, то она, согласно законам иудаизма, существует только на духовном уровне. Одновременно Пастернак был уверен, что в поддержании существования малых народов заинтересованы определенные силы, которые разными способами наживаются на их страданиях.

Пастернак видел, какую цену заплатило человечество за попустительство национализму, в первую очередь, немецкому. Ещё в 1933 году он написал родителям, которые в то время жили в Германии, о своём беспокойстве, вызванном произошедшими там переменами: «Меня беспокоит, что движется не христианство, а национализм, который может скатиться к бестианству». В 1946 году, когда Пастернак начал работу над романом «Доктор Живаго», уже в СССР наметился крутой перелом курса в сторону национализма. Наиболее ярким его проявлением стал доклад Жданова, пропитанный оголтелой ксенофобией и стремлением к культурной изоляции. Пастернак же высказывает свое абсолютное неприятие национализма, называя его племенной, дохристианской формой идеологии.

Тогда же он написал сестре, что в начатом им романе он сводит счеты со всеми видами национализма и еврейского, в том числе, поскольку убежден, что любой национализм, даже прогрессивный, перерождается в вульгарный, стадный. Он считал, что от национализма до фашизма «расстояние короче воробьиного клюва». Кроме того, в национализме он усматривал главного врага солидаризма и братства.

В период работы над романом в стране развертывалась борьба с проявлениями «местного» национализма, который, по мнению Сталина, мог стать препятствием на пути построения империи посредством русификации составлявших её народов. Пастернак, не будучи державником, и о древнеримской империи отзывался с неприязнью, называя её «толкучкой заимствованных богов и завоеванных народов, управляемых неграмотными императорами». С осуждением он воспринял возрождение имперских настроений у большевистских вождей после революции.

Поскольку мечты Пастернака о персонализме, индивидуализме, солидаризме, содержавшие в себе принципы свободолюбия и либерализма, не могли быть восприняты, кроме как «интеллигентские штучки», мало кому понятные, он и обратился к христианскому понятию «всенародности». При этом Пастернак не углубляется в детализацию этого понятия, не предлагает какой-либо единый язык и т. д. Всё это лишний раз подчеркивает абстрактный характер данной «конструкции», созданной им в качестве единственно возможного средства выражения протеста против русского национализма. И слова Евангелия о том, что в Царстве Божием нет эллина и иудея, были не утверждением, а всего лишь предложением.


К началу страницы К оглавлению номера




Комментарии:
Виктор Каган
- at 2010-12-10 11:04:31 EDT
Скорее всего не стал бы вмешиваться в обсуждение, так как отношение к статье у меня очень двойственное. С одной стороны, как уже замечали в обсуждении, статья - явная апологетика Пастернака, за которой симпатичное мне стремление отделить фигуру Пастернака от навешиваемого на неё мусора как про-, так и антисемитами. Вероятно, с моей стороны есть некая логика типа: человек, которому симпатичен Пастернак, симпатичен мне. Логика, впрочем, если и не детская, то достаточно эмоциональная в ущерб рациональности. С другой стороны, статья явная апологетика с часто присущей апологетике эмоциональной заданностью, диктующей выводы, под которые строится содержание.
Вмешаться побудило рассуждение Автора в Гостевой о том, что упомянутое Пастернаком крещение его няней в детстве не могло быть реальностью, так как папа Пастернака был строг и такого своевольства няни не допустил бы. Это "бы" против письменного свидетельства самого Пастернака меня сильно смутило, да и крещение становится мотивирующим поведение фактом биографии человека не тогда, когда проходит его обряд, а тогда, когда оно становится частью формирующей личность среды и принимается в душу, когда человек проходит это крещение в душе. Не понимать этого Автор не может, однако ...
Вернулся к статье. Подробный анализ логики её построения и доказательности требует встречной статьи не меньшего объёма. Это тем более так, что статья опубликована уже после публикации книги Д.Быкова о Пастернаке, где многие затрагиваемые Автором моменты обсуждены куда, на мой взгляд, более глубокими и резонными обоснованиями. Но вот одна цитата:

"Мандельштам терпеть не мог тополиный пух, который ассоциировался у него с пухом выпотрошенных перин во времена еврейских погромов. Пастернак же, напротив, воспринимал тополиный пух как нечто уютное, покрывающее землю словно одеялом. Еврейские погромы, казалось, вообще прошли мимо него. Ещё более странным является отсутствие в его письмах каких либо упоминаний о процессах 1948-53 годов, об убийстве Михоэлса, о деле врачей. Возможно, даже на этом гребне антисемитизма Пастернак не хотел дистанцироваться от России, желая разделить с ней все её ошибки, несмотря на то, что они уже перешли в категорию преступлений."

Сплошная,IMHO, натяжка в пользу предсуществующей статье позиции Автора. Суждение об отношении к погромам на основе отношения к тополиному пуху в этом смысле очень характерно и показательно, но и в этой короткой цитате оно не единственное по своей силлогистичности, такие натяжки составляют основную ткань статьи. В обратном варианте мы уже видели здесь на примере "анализа" гражданских, религиозных и национальных позиций Цветаевой.
Спокойный и непредвзятый анализ творчества Пастернака, в котором неизбежно так или иначе отражается его мировоззрение - одно дело. Перетягивание фигуры великого человека сторонниками полярных мировоззрений, требующее немалых интеллектуальных затрат, дело совершенно другое и если и умнее перетягивания каната, то не многим. И перетягиваемые фигуры жаль, хотя, строго говоря, им-то что в их занебесьи до этой нашей земной возни? IMHO.

A,SHTILMAN
New York, NY, USA - at 2009-12-14 00:23:57 EDT
"Жизнь его представляет собой драму еврея, полюбившего русскую культуру, но оставшегося всё-таки евреем во всех своих проявлениях".Непонятно, в каких,собственно, проявлениях?То, что Пастернак ,скажем прямо, сильно тяготился своим еврейством изложено им же со всей ясностью в письме к Горькому.Трагедия его была в том, что в качестве даже гениального русского поэта, он не "проходил" ни в массах читающей публики,ни у власть имущих в качестве "русского".Ни те,ни другие не простили ему его еврейского происхождения. Тут никакое реальное или псевдо христианство никогда и никому не помогало.Это эссе безусловно является важной попыткой разобраться в круге проблем, среди которых и вынужденно, и по своей воле жил Пастернак.Сталин гениально ощутил его внутреннюю "слабину".Отказ от еврейства никогда и никому не помог. Эренбург, конечно, не такой гений, как Пастернак, но заслуживает неизмеримо большего уважения как человек, со всеми своими недостатками. Он нёс своё еврейство всё свою жизнь высоко. И тем, пожалуй, заслуживал уважения даже среди самой антисемитски-настроенной писательской братии.Да и среди всех нормальных людей."Но главное-будь верен сам себе - и как за днём приходит ночь, ты не изменишь и другому" - вот напутствие Полония Лаэрту перед дорогой. Изменив себе раз, он правда, никогда не изменил своему дару. Мы не вправе судить никого.Сегодня важнее всего для любимой им русской культуры тот гигантский вклад, который он в неё внёс.Хотя бы за один вклад в русский язык, он уже был достоин Нобелевской премии. Кажется,что так и было записано в решении комитета. Ну, а то, что многих из нас больше волнуют проблемы судеб сионизма и Израиля, так на то мы все разные люди и,живя в пока ещё свободном мире, выбираем себе сами пути своего мышления и выражения своих взглядов.
david Yoffe
Haifa, Israel, - at 2009-10-28 09:55:09 EDT
Уважаемый господин Дерман!

Это не я комменитирую "итак ...". Это пишет Лидия Гинзбург (ссылка приведена). Другое дело, что я с ней согласен.

Дорман
Оберхаузен, Германия - at 2009-10-27 19:40:55 EDT
Итак, регистрация позволила мне оказаться здесь и вот.
1. Поразительно всё от первого до последнего слова... комментариев! Автор - Аврутин - написал на тему, скажем, меньше всего известную в обществе. Написал много, и даже это уже интересно. Лучше ли, хуже, с точки зрения комментаторов, когда материал перед глазами, всегда найдутся поправки по тексту и стилю. Но и люди ведь разные? Высокие, меньше, с бородой или в очках: другое дело, пишут ли сами или, двумя строками, готовы разгромить любого, годами собиравшего материал.
2. Читаю слова Пастернака: "Веянья антисемитизма меня миновали, и я их никогда не знал. Я только жалуюсь на вынужденные путы, которые постоянно накладываю на себя я сам, по «доброй», но зато и проклятой же воле!»
Затем... (Это полная чушь, когда пишешь комментарий не под статьёй, а чёрт знает в каких гостях! Невозможно посмотреть имя комментатора!) Повторю: затем вывод комментатора из Израиля: "Итак, он не может себе позволить... Он ограничен в своем праве быть выразителем русской духовной жизни".

Итак, вопрос к комментатору. Это чем вы читаете, что так лихо резюмируете "Итак!"? Насколько я вижу фразу, Пастернак сожалеет, что ему изначально привешен ярлык как клеймо, не допускающее самостоятельного выбора веры.
В любом случае, тему назвать избитой нельзя, значит читать и думать следует чуть дотошнее. Другое дело, когда чешутся пальцы что-то там быстренько подписать - этак, с высот... депутатства на коммунальной кухне.
Вместится ли... В течении 35 лет я собирал материал к сборнику "Великие Тайны Пушкина", в котором доказал, что русский Пушкин был Пророком Единобожия. И что удивляться, что на 330 страниц текста тоже нашлись доброхоты, двумя строками обложившие всё. Почему? Они не писали. Просто так им хотелось...

Валентин (Наум) Дорман
Оберхаузен, Германия - at 2009-10-27 19:22:39 EDT
В первую очередь я не понимаю, почему не могу оставить комментарий сразу под статьёй Аврутина? Посмотрю, поможет ли регистрация.
David Yoffe
Haifa Israel, - at 2009-10-25 04:54:28 EDT
Об отношении Пастернака к еврейству гораздо вернее и короче написала Лидия Гинзбург
http://www.belousenko.com/books/litera/ginzburg_dnevniki.htm

Еврей с установкой на тотальную ассимиляцию переживает порой свое происхождение как обузу и помеху. Он стесняется.
К этому типу принадлежал Пастернак. У него был еврейский комплекс (у Кафки тоже) — разновидность комплекса неполноценности, распаляемый антисемитизмом, самым победоносным, не только фактическим, но и психологическим врагом ассимиляции.
Пастернак, с его сквозной темой самоуничижения, отрицания себя и своего творчества, страдал своего рода мазохизмом, навязчивым чувством вины. Вероятно, каким-то сложным образом это переживание сочеталось с тайным чувством собственной ценности, неизбежным у большого созидателя ценностей объективных.
Непроходимая путаница... Он был убежден, что ассимиляция не только необходимость, но совершившийся психологический факт. Но на антисемитизм он отвечал не гордостью или злобой, а реакцией первородной вины, неполноценности, неудостоенности.
В январе 1928 года Пастернак писал Горькому: «Мне, с моим местом рожденья, с обстановкою детства, с моей любовью, задатками и влеченьями не следовало рождаться евреем. Реально от такой перемены ничего бы для меня не изменилось... Но тогда какую бы я дал себе волю! Ведь не только в увлекательной, срывающей с места жизни языка я сам, с роковой преднамеренностью вечно урезываю свою роль и долю. Ведь я ограничиваю себя во всем. Разве почти до неподвижности доведенная сдержанность моя среди общества, живущего в революцию, не внушена тем же фактом?.. Все пристрастья и предубежденья русского свойственны и мне. Веянья антисемитизма меня миновали, и я их никогда не знал. Я только жалуюсь на вынужденные путы, которые постоянно накладываю на себя я сам, по «доброй», но зато и проклятой же воле!»
Итак, он не может себе позволить... Он ограничен в своем праве быть выразителем русской духовной жизни. В «Вопросах литературы» напечатана статья американского критика Дж. Гибиана, посвященная в основном вопросу национального самоопределения Пастернака. «Можем ли мы разрешить противоречие, — недоумевает Гибиан, — между негативным отношением Пастернака к понятию национальной принадлежности и его сильным желанием считаться русским? Думаю, лишь частично. Он отрицает коллективное чувство принадлежности к нации в качестве ее частицы, но одобряет и олицетворяет собой желание личности обладать национальными чертами характера». Это логическое противоречие эмоционально вполне объяснимо. Еврейское происхождение было для Пастернака унижением, а принадлежность к русскому национальному типу — сублимацией. Он мерил эти данные разной мерой.


Националкосмополит
- at 2009-10-21 08:51:25 EDT
«И русофила от еврея мы в нем не сможем отличить».

Нет сможем, если ответим конкретно - кем записан был этот человек в «серпастом и молоткастом» Советском паспорте – евреем или русским?
Мне скажут – конечно евреем!
Но я почему-то сомневаюсь.
Может кто знает точно – проясните.

Любит советский интеллигент их – Мастера в Булгаковском романе, Иосифа Бродского, Пастернака,Льва Толстого, Солженицына, Шелохова не столько за их тексты, которые мало кто читает или тем более понимает, а сколько за их образ жизни частного лица, не под каким видом не желающего ходить каждый день на службу и коммуницыровать с мерзким социумом.

Пастернак в независимости от своего желания был человеком двойной национальности: и на 100% евреем православной веры и русским писателем.
Его еврейский не осознаваемый им ген свободы дал ему возможность выработать такой образ жизни, что бы хотя бы не делать, чего противно делать.

Я помню, как одни и те же интеллегенты с еврейской кровью в одних компаниях говорили с гордостью, что Пастернак – еврей, а в других, что Пастернак – великий русский поэт.
Я это к тому, что нелигализованый двойной стандарт выглядит мерзко и пошло, а лиглизованый – вполне прилично.

Элиэзер М. Рабинович
- at 2009-10-20 22:30:22 EDT
У Фазиля Искандера есть такой диалог (в рассказе «Летним днем»):
- "Но ведь она, порядочность, не могла победить режим?
- Конечно нет… …То, что я называю порядочностью, приобретало бы еще больший смысл как средство сохранить нравственные мускулы нации для более или менее подходящего исторического момента."
Помимо того, порядочность в условиях диктатуры, доносов, арестов и казней имела и большое немедленное утилитарное значение: просто находиться рядом с порядочным человеком безопаснее.

Русская интеллигенция сумела выжить до послесталинского времени, сохранить "нравственные мускулы нации", и в этом ее заслуга. Из тех, кто выжил, Пастернак, Чуковский, Ахматова, Зощенко, Паустовский, Маршак и многие другие сумели дойти до 5-го марта 1953 г. незапятнанными. Что касается неожиданного звонка Сталина в 1934 г., то Пастернак не мог его предвидеть и не мог к нему подготовиться, и Надежда Яковлевна Мандельштам писала, что, по ее с Ахматовой мнению, Пастернак вел себя на "твердую четверку". После того разговора Мандельштам был только выслан в Воронеж, хотя его стихотворение было бескомпромиссным. Позднее Сталин уже Пастернака не спрашивал.

Это был великий поэт, и его роман - произведение, прежде всего, поэта. Мне роман нравится, многим - нет, но даже если это неудача, то неудача гения. Его отношение к еврейству было таким же, как у Владимира Соловьева и Бердяева - он жаждал ассимиляции, что делать! Марк Аврутин правильно пишет, что те, кто говорили: "Я этого Пастернака не читал, но..." - их никто и не помнит, а Пастернак остался явлением русской и мировой культуры.

Марк Аврутин
- at 2009-10-20 16:11:50 EDT
Валерию от Марка.
Не понял, как формат отзыва ограничил возможность вдумчиво прочитать текст. Размер текста большой, с этим готов согласиться. Но дело, по-видимому, все-таки в другом - в невозможности избавиться от стереотипов.

Валерий
Германия - at 2009-10-20 15:40:02 EDT
Формат отзыва не дает возможности пройтись с карандашом по тексту,слишком много голословных утверждений и апологетики.
Во всех сомнительных с точки зрения морали эпизодах автор находит "алиби",для нашего героя,не несмышленного ребенка, а человека талантливого,умного,хотя и "нэбожителя".
Также совершенно ясно,что речь идет об еврейском самоненавистнике,которого волновали березки и церквушки больше,чем трагедия Холокоста,на которую,он,такой "нежный"
и "ранимый", никак не откликнулся.
Жил бы сегодня,целовался бы с Арофатом,как Баренбойм....

Марк Аврутин Элле
- at 2009-10-19 15:47:17 EDT
Это какой же себя нужно чувствовать талантливой и великой, чтобы решиться преподать мастер-класс Пастернаку.
Элла
- at 2009-10-18 13:48:05 EDT
Да, ну, в общем... писал бы он уже стихи, а не трактаты по религиозно-философским вопросам. В мистике он, может, и разбирался, а в социологии... Ой-ой-ой...

Стихи его прекрасны, а роман... Если порезать его на мелкие кусочки, то многие сцены очень даже очень, а все вместе - без палочки ноль.



_Реклама_