©"Заметки по еврейской истории"

Июль 2009 года


Марк Лейкин

«Детство, которого не было»[1]

Фотоальбом

В великом человеке нам все интересно,

любая частность его бытия

Александр Пушкин

«Нарисованные фотографии»[2]

Мина Полянская

Создание необычайного альбома – волнующе важная «частность бытия» Фридриха Горенштейна. Настолько, что Мина Полянская обстоятельному рассказу об этом уделила вторую главу своей книги: «Я – ПИСАТЕЛЬ НЕЗАКОННЫЙ…». Записки и размышления о судьбе и творчестве Фридриха Горенштйна»[3]. До сегодня остающейся единственной книгой о его своеобразной личности (о чем она, в отличие от некоторых пишущих о Горенштейне, пишет безупречно бережно и этично), о напряженном сотрудничестве, событиях, беседах, фактах, размышлениях последнего пятилетии его жизни, и о его литературе. Особенно привлекающей внимание большим рукописным пластом неизданного…

О причинно-следственных мотивах созревания и реализации проекта альбома – рассказ тоже прямо из эпицентра. Ниже – краткий свободный пересказ этой второй книжной главы.

В телефонном общении Фридрих как-то ошеломил, «сразил наповал» Ольгу Юргенс отсутствием у него детских фотографий. – «Но ведь такого не может быть!» …и у нее возникла идея нарисовать их. А у него (он ведь Горенштейн) – целого альбома о несостоявшемся детстве…

Он шлет ей три ветхих, некачественных фото: мамы (с засвеченной половиной лица), папы, своего послевоенного школьного класса с просьбой попытаться, «используя фантазию», нарисовать лица.

«Фотография моего класса. Это единственная фотография, где я наиболее молодой. Если считать слева – я шестой справа после окна. Если справа – третий. Надеюсь, у вас есть хорошая лупа. На школьной фотографии я на десять лет старше, но можно еще найти черты детства… Я своей шальной головой придумал такую тему». – И попросил никому не говорить, даже Мине, пока не получится…

В набросанных им портретах родителей: «Отец – более неопределенен, чем я… высокий, сероглазый, темно-русый… и в лице семитское начало и интеллект выражены менее, чем у меня. Хоть он, профессор экономики, в 30 лет, был интеллектуал… Свободно владел несколькими языками, особенно немецким». Мама – рослая красавица.

Он попросил Юргенс модно их «одеть» и изложил замысел темы.

«Я, пятилетний, моя мама и мой папа 8 ноября 1937[4] года. Где-нибудь в кафе «Континенталь» едим мороженное за столиком. А может, просто втроем стоим. Улица. Еще что-либо. Это могло быть. Но этого никогда не было, потому что 8 ноября 1937 – день расстрела моего отца в магаданском концлагере. Если Вы нарисуете, я напишу страничку, и мы, я думаю, это опубликуем. Может, в России. И за этим должно быть многое. Не только мои родители – многие, которые могли жить и процветать и работать для блага страны, уничтожены, скормлены свиньям. Я об этом напишу. Эстетика рисунка должна быть красивая. Эстетика начала 30-х годов. Я не побоюсь даже… нечто из журналов мод. Не могли ли вы найти журналы мод начала 30-х годов. Желательно советские, но немецкие тоже подойдут. Эстетика одежды была общей. И альбомы Киева начала 30-х годов» (из письма Ольге Юргенс от 17 октября 1999).

Более чем через год он рассказывает Ларисе Щиголь (письмо от 31 января 2001 года):

«Моя приятельница Ольга Юргенс, талантливая художница, по моей идее делает сейчас рисунки. Один, к которому я сделаю небольшую подпись, – «8 ноября 1937 г., понедельник». …можно будет опубликовать где-нибудь в Нью Йорке у моей издательницы в журнале «Слово/Word» (что и было сделано в памятном выпуске № 34, к сожалению, без слова комментариев – (М.Л.), а потом, может, и в России (чего, к сожалению, не сделано и поныне – (М.Л.). Я, пятилетний, с моими родителями, моим красивым папой – профессором и моей красивой мамой … 8 ноября – день расстрела моего отца в Магадане».

  Но гениальный всплеск похож на бред,

  В рожденьи смерть проглядывает косо.

А мы все ставим каверзный ответ

И не находим нужного вопроса

Отсутствие детства, закончившиеся с арестом отца в1935-м, переживалось мучительно. Художественная реконструкция в экстравагантную и жестокую сказку из «некой дальней земной бесконечности»[5] детства Горенштейн и Юргенс задумали и исполнили на рубеже XIX-XX веков. А если безоглядно, без «паскудного страха»[6] прослыть overly pathetic, по Горенштейновски в масштабе его измерений Вечности, то на рубеже смены второго третьим Тысячелетием[7]

Совместный с Тарковским сценарий «Зеркала» (без указания в титрах фильма соавторства Горенштейна). «Дом с башенкой»[8] рассказ, который, по Виктору Ерофееву[9], – до сих пор трудно читать без слез». Сценарий «В поисках утраченного времени», в котором развивался сюжет поисков взрослым человеком могилы своей матери, которую он потерял в детстве»… В основе этих работ – быль произошедшего с ним и с его матерью…

Госкино дважды не пропускало проект: ни с Андреем Тарковским, ни, позднее, с Юрием Клепиковым[10]

Ниже – со слов «мальчика» героя рассказа «Дом с башенкой», краткий пересказ событий первых суток его круглого сиротства в веке, неосторожно названным Мандельштамом, «Волкодав». Кровавый ХХ век, развеявший не только многие иллюзии, заблуждения, но и многие десятки миллионов жизней (зачастую буквально – в виде пепла). Бесследно сгинул в нем и сам автор «Волкодава» и «Кремлевского горца»… Недавно он вернулся в Москву бронзой памятника.

В первое же больничное утро после снятия их с поезда мама умерла у мальчика на глазах … Удивительная для ребенка непреклонность: «Я должен ехать домой» превозмогла уговоры персонала больницы задержаться и долечиться. Выдали вещи (мамино платье оставили для похорон), справку, документы, остатки денег. Мальчик направился на ж.д. станцию.

В станционной тесноте, один среди безразличных, чужих, озлобленных, доведенных войной до крайности, людей, в дикой очереди в кассу притиснутый «к желтому кожаному пальто», попросил «пальто» закомпостировать билет, прибавив, что заплатит. «Дядя» (мальчик его так назвал), огрызнулся: Каков богач! – Но подняв справки, выпавшие при вытаскивании мальчиком денег из кармана, глянув в них, мгновенно подобрел. Импозантный, с молодой женой и сынишкой сообразительный дядя быстро сориентировался. Держа мальчика за руку, на больничную справку покойной матери и обещание довезти ее сына до дома получил, вне очереди и мытарств, проездные документы на «увеличившуюся» еще на одного «сына» семью (уже не в теплушку, а в пассажирский вагон). Первым же поездом они выехали. Дядя отлучался на остановках за едой, кормил мальчика, устроил ему удобное место на чемоданах. Мальчик выспался. И после вкусного сытного пирога и сладкого чая подарил дяде отрез на костюм, немедленно спрятанный тетей в чемодан.

Опережу события: «благодарная» жена дяди при его отлучках так «надоставала» мальчика, что он «пригрозил» рассказать дяде «как она его называет», получив в ответ со злобной усмешкой: Ты лучше застегни ширинку, герой.

А герой-то один на белом свете, без какой-либо защиты от бездушия и жестокости взрослого окружения.

Да и не только взрослого…

«Маленький дядя» явил уже впитанный семейный «патриотизм и «человечность». Тетя: Вот видишь, мальчик не слушался маму, и она умерла. Как дядя Вася? Нет, дядю Васю убили на фронте. – Выслушав объяснение мамы о невозможности оживлять умерших, поразмышляв, он и «провещал» свой выбор: «Я б лучше оживил нашего дядю Васю, чем его маму»…

Неизбывная память об этой, еще не осознаваемой «маленьким дядей» жестокости, всю оставшуюся жизнь, вкупе с массой других жестоких «частностей его бытия», оставалась тяжелым фоном личной (материнской) темы Горенштейна, «болезненной и постоянно саднящей. Незаживающей внутренней раной, о которой знал только он, и никто больше»[11].

Непросыхающий инвалид угрожающе рявкнул тете: верни отрез мальцу. Отрез тетя швырнула мальчику в лицо… Перед этим дядя уже схлопотал от инвалида и «тыловая крыса», и разбитый нос, хотя мальчик заступался: «Не трогай дядю!»). Оперативно спроворив более подходящие места, схватив чемоданы, дядя сказал жене: – Собирайся, я договорился в третьем в вагоне.

– Дядя, крикнул мальчик, подождите! Но дядя даже не посмотрел в его сторону: он очень торопился.

«У мальчика опять начало давить в горле, однако он не сжимал глаза и зубы, чтоб не заплакать, потому что ему хотелось плакать, и слезы текли у него по щекам, по подбородку, и воротник свитера и пальцы – все стало мокрым от слез. – Он ему в действительности дядя? …– Спросила толстая женщина. – Не знаю, ответил старик в пенсне – ехали вместе. – Граждане, сказал инвалид, отцы и матери, надо довезти пацана. Довезешь, проводник, папаша? Денег нет… Пропился я, папаша… И вывалил на столик все свое «богатство», включая позолоченный портсигар, предварительно вытряхнув остатки квашенной капусты, и начал разматывать шерстяное кашне. – Да ты что, сказал проводник и придвинул все лежавшее на столике назад к инвалиду, ты брось мотать… Довезем, чего там… А толстая женщина взяла портсигар и сказала: Он его все равно пропьет… Лучше уж мальцу еды наменять, скоро станция узловая»…

И далее всю жизнь на родине Горенштейн был объектом несправедливости и произвола не только отдельных людей, но и власти, хорошо осознавал это и по отношению к другим людям… И если в его ранней литературе идеи насилия лишь просматривались, то в повести «Искупление»[12] уже приговоры режиму, а в романах «Место»[13] и «Псалом»[14], кроме прочего, исследования направленного, изощренного массового разрушения властью психики людей в масштабе страны, с целью превращения нации в «новую общность – «советский народ»…

Работая над заметками, был порадован встречей с текстами Татьяны Вольтской[15], одной из последних интервьюировавшей Мэтра, органично вошедшей в Горенштейновскую тему. Ее отрывок из интервью (об Альбоме и его создателях) – яркая просветительская веха Горенштейнианы.

«…фамилия Горенштейн – несомненно говорящая. Это все-таки не шутки – когда ребенку пять лет, а отец уже расстрелян, и мать, схватив дитя в охапку, пускается в бега, чтобы не угодить вслед за мужем в ту же мясорубку, долго бедствует где-то в глуши, а потом, спасаясь уже от немцев, замерзает насмерть где-то в вонючей теплушке, на глухих российских дорогах, в начале войны. И вот, лет с десяти – детский дом, со всеми вытекающими последствиями. Сижу и невольно думаю: сколько же нужно сил, чтобы талант пробился сквозь такую толщу асфальта? Поэтому, какие бы резкие вещи ни говорил хозяин, его судьба, как бы стоящая за его спиной, незримо делит сказанное на десять. Тем более что потом Фридрих встает и приносит альбом, вернее, подарочный календарь на 2000 год. Оказывается, он не куплен в ближней лавке, а сделан знакомой художницей, Ольгой Юргенс. Я открываю – и холодею: «Детство, которого не было».

Мягкая коричневая сепия, имитирующая фотографию. Мама, сидя у детской кроватки, читает мальчику книжку. Посреди комнаты – огромная елка в игрушках, под ней – горка подарков. День рождения – мама, папа и мальчик за праздничным столом, перед тортом с зажженными свечками. Вот они втроем на демонстрации: флажок, шарик, толпа. Вот мальчик вдвоем с папой – на велосипеде, на катке, с удочкой на лодке...

Ничего этого не было. Это, так сказать, параллельный мир – светлый и разумный, который должен был быть вместо мира ужаса и бреда, в котором тело отца истлевало неведомо где с пулей в затылке, а мать с маленьким сыном голодала и мерзла в медвежьих углах, скрываясь то от одного ненасытного хищника, то от другого.

Какая поразительная чуткость – художника, человека и друга – должна жить в Ольге Юргенс, чтобы на свет мог появиться такой альбом, такой несбыточный, потусторонний подарок, как бы исправляющий начертания судьбы… (выделено мной М.Л.)».

Жаль, не прочтет этого Шимон Маркиш, создавший в «Плаче о мастере» хрестоматийный образчик позитивной критической оценки шедевра (на модели рассказа Горенштейна «Шампанское с желчью»[16]. – Овручский на репетиции: – «Настя, улыбочку держи, улыбочку… Играй ногами. – И сам Овручский, надев на лицо улыбочку, пошел на играющих ногах».

Формула Маркиша: «Так не умел и не умеет никто, ни среди предшественников, ни среди ровесников, ни среди тех, кто идут следом» в своей общности будто построена и для оценки уровня мастерства, выделенного парой абзацев выше четырехстрочного, с Библейской харизмой, мыслеобраза Вольтской.

В «Рождении мастера»[17] Ефим Эткинд приветствовал когда-то первое явление неизвестного Горенштейна: «имя становится в один ряд с громкими».

Здесь приветствуется Татьяна Вольтская – и известная, и с именем в ряду громких. И она, входя в Горенштейновскую тему, сразу «что-то объяснила, и в чем-то разобраться помогла» (Межиров)[18]

Хотелось бы надеяться, что перо Вольтской в Горенштейновской теме прописалось надолго.

 

Апелляция Искусства

То, чего не было, но могло быть, должно служить

приговором преступной действительности, которая была

Фридрих Горенштейн

Искусство обладает непререкаемостью высшей

инстанции, его приговоры обжалованию не подлежат

Борис Хазанов

В предпосланных разделу эпиграфах – афоризмы Горенштейна и Хазанова о непререкаемости права и долга высокого искусства обвинять преступные реалии прошлого, настоящего и судить их в близком и далеком будущем. Апелляция искусства[19] сработана на века. И века будет звучать Кодой обвинения любой преступной власти. Как сегодня звучат подобными Кодами обвинения Горенштейна преступлениям режимов Ивана Грозного[20], Петра Великого[21], мирового терроризма[22] – «национального под маской религиозного».

А как же брежневский застой, сменивший хрущевскую какую-никакую «оттепель» с расстрелом фарцовщика Рокотова, кровью новочеркасской демонстрации, сметенной бульдозерами художественной выставки, горбачевская «перестройка» с грузинской кровью из под саперной лопатки, смененная ельцинской «свободой» с артобстрелом своего парламента? – Пророческий «каверзный ответ»[23]. Горенштейном был «поставлен» уже в 1988-м «перестроечном» году:

«Нет, не сможет Россия почти бескровно снять диктатуру, надеть демократию»[24].

Этот «каверзный ответ» – важная «частность» мира писателя. Раскрываемая им в различных упаковках просветительского напора, например [25]: «Крови и демократии хочется. Какая же демократия без открыто пролитой на панель крови? Ведь тирания льет кровь в подвалах и камерах, подальше от глаз общественности».

Наличие в писаниях о Горенштейне хлестких определений: «секрет», «тайна, «загадка», «парадокс» и ряда нелепых обвинений чуть ли не в антисемитизме – ставших уже притчами во языцех» – это, по сути, неадекватные рефлексии предвзято читающих Горенштейна. Рефлексии на свойственные и самому Горенштейну «…не столько даже острые вопросы, сколько жесткие ответы» (Виктор Ерофеев)[26]. Нечто подобное поэтизировал и Высоцкий[27], «на свой изысканный манер» стилизовавший Шекспировско-Пастернаковско-Любимовского» принца:

Но гениальный всплеск похож на бред,

В рожденьи смерть проглядывает косо.

А мы все ставим каверзный ответ

И не находим нужного вопроса

Контраст между божественно жизнеутверждающим рисунком и последующим леденящим кровь пояснительным текстом… Добытая на Лубянке в 1995 копия расстрельного Акта, отца под грифом «Совершенно секретно», включенная в пояснительный текст мощный творческий потенциал и вера тандема Горенштейн–Юргенс сработали фантасмагорический «ответ-вопрос» Божественной высоты и трагизма. Сработали несбыточно, потусторонне как бы исправляя начертания судьбы (парафраз на фразу Вольтской[28]: «такой несбыточный, потусторонний подарок, как бы исправляющий начертания судьбы…»). Сработали на высшем уровне искусства и мастерства, сотворив и «подав апелляцию в Высшие Небесные Инстанции»[29].

Это и есть Горенштейновская Апелляция искусства в Высшие Небесные Инстанции – по-библейски разящий голос из будущего, услышанный Игорем Шевелевым[[30]:

«Можно предположить, что открытие позднего Горенштейна еще предстоит после посмертного опубликования его рукописей. И после того, как изменится само время, чтобы стал слышен сдавленный, по-библейски разящий голос русского писателя Фридриха Горенштейна»…

Этот Божественный симбиоз графики и текста, Апелляция документ высокой значимости не только для верификации разнящихся, додумываемых доселе версий детства, но и в целом для пишущейся Горенштейнианы, для Еврейской истории («Он живёт своё еврейство через своё слово: как художник и полемик. Он не расколот. Его новая парадигма русско-еврейского писателя – радикальна, беспрецедентна и единственна, как был и он сам – еврей из Бердичева, похороненный на окраине Берлина»[31]), для истории Человечества («В Достоевском Горенштейн находит корни русского фашизма»[32])...

Эти две страницы, сработанные двумя выдающимися людьми искусства, «нельзя небрежно пролистнуть – глаз приклеивается намертво»[33]. Для не видевших: – Смотрите – и судите сами (парафраз на совет Ивановой[34] – «Читайте – и судите сами»).

Они не только перед глазами. Они в мыслях. Они на слуху: гремит «Бухенвальдский Набат», пылает «Ярость и Гордость» Орианы Феллачи, стучит в сердце «Пепел Клааса» и проникает заклинание Юлиуса Фучика: «Люди, я любил вас. Будьте бдительны». Охватывает скорбь и страх Кафки. Звонит «Колокол на Башне Вечевой.

Итак, отобранное в «некой давней земной бесконечности»[35] детство, было через шестьдесят лет фантасмагорично реконструировано Горенштейном и Юргенс в экстравагантную сказку «Творца Слова, единого по духу пророкам библейской древности, близкого вечности, с которой он (второго марта 2002 года –- М.Л), открыв «калитку в Ничто», сошелся»[36].

Мина Полянская завершает вторую главу книги: «…когда я впервые увидела эти «кадры», мечты о прошлом, то меня охватило чувство, граничащее с ужасом. Помню еще, что получив альбом-календарь от Юргенс по почте, Горенштейн сразу же сообщил мне об этом по телефону и добавил: «Она – родной человек».

У них были общие реализованные проекты, были перспективные совместные творческие планы. Юргенс иллюстрировала ряд произведений Горенштейна (при этом она умудрялась довозить ему пироги из Ганновера в Берлин еще горячими). Три ее рисунка буквально освящают его «последнюю лирическую ноту» элегию «Домашние ангелы»[37]:

детство его домашнего ангела сына Дана, двух кошачьего племени домашних ангелов Кристины и «богоборца» Криса персонажей элегии, позднее отцовство Горенштейна, молодую маму Дана…

Детское Место

Творчество Горенштейна – это высокая творческая месть …перерастающая рамки простого сведения счетов с незадавшейся жизнью

«Русские писатели 20 века»[38]

Система экспроприировала не только жизни и родительский дом, но и «Место» Детства из жизни сына.

Здесь «Место»[39] аллюзия на метафору так и озаглавленного Горенштейном огромного, не только по размеру, во многом автобиографического, политического романа-детектива, и всех его четырех частей: «Койко-место», «Место в обществе», «Место среди жаждущих», «Место среди служащих», и даже эпилога: «Место среди живущих». «Место», по Горенштейну, – это аллегорический однословный мощный мыслеобраз, мифологема его мира универсальный символ, «…отвечающий рапсодически-филосовскому, временами почти ветхозаветному стилю[40].

Горенштейн об одном из своих «мест»: «С тех пор, как в 1935-м году «учреждение» конфисковало киевский родительский дом, новую квартиру я получил в Берлине, т.е. 46 лет спустя. В Москве же угла своего не имел и уезжал на Запад характерно, как бы подытоживая мою жизнь, мою безместную жизнь, из чужой квартиры»[41].

Дефицит только перечисленных выше «мест», подобно герою «Места» Гоше Цвибишеву, тяжелым гнетом докучал Горенштейну те же 46 лет, практически всю его жизнь в бывшем нашем необъятном…

Естественно, этот гнет императивно работал мощным фактором в системах формирования не только его характера, но и всего внутреннего мира.

Возьмем не самую главную, но многими затрагиваемую «иногда хохоча, иногда иронизируя, редко серьезно[42], «частность» его мира, его «домашних ангелов»[43] – кошек. Виктор Ерофеев[44] звонит ему в Берлин из Москвы. Серьезный разговор накануне «первой столичной премьеры» рассказа «С кошелочкой» в «Огоньке» (Ерофеев – редактор рубрики), – «… другое дело ХIХ век. Все, начиная от Пушкина… Но как же они хорошо писали. Кстати, ты видел портрет Кристины во французском «Нувель обсерватер»? Найди. Я скажу, в каком номере. Франция – моя любимая страна. Почему? Там все мое издается».

– Что это? Да просто императивная гипертрофированная компенсация аномального дефицита, лютой невостребованности нежности и самозабвенной, ангельской любви к «братьям нашим младшим» в «детстве, которого не было». Подобный ответ – и в контексте полустраничного проникновеннейшего эссе Леонида Хейфеца[45], приведенного здесь без купюр (рука не поднималась) и комментариев (язык не поворачивался)…

«То ли ранней весной, то ли поздней осенью мы шли с Фридрихом по улице Подбельского, где он жил в те годы. Был пасмурный, промозглый день. Под ногами скользило, чавкало, потрескивало – короче, было очень грязно и скользко. Мы, выискивая сухие клочки земли, медленно двигались к метро. Вдруг Фридрих остановился и показал рукой в сторону нескольких чахлых деревьев, которые утопали в полузамерзших лужах. Я ничего не увидел и оттого не понял, почему он резко, не выбирая дороги, проваливаясь в мокрый снег и грязь, быстро зашагал к тем деревьям, наклонился и долго возился, как будто что-то выскребая из земли. Надо признаться, что я хотел было сразу двинуться за ним, но смалодушничал, почему-то очень не хотелось мочить ноги в холодной воде и, как ни позорно в этом признаться, пачкать в грязи брюки. "Что там, Фридрих? – нетерпеливо крикнул я. – Давайте поскорее, мы опаздываем!" Фридрих не обращал внимания на мои вопли, но вскоре двинулся в мою сторону, как-то медленно ступая, весь грязный и мокрый, что-то держа в красных от холода и воды руках. Это была ворона. Совершенно непонятно, что с ней случилось, и как он разглядел ее в это время дня, вмерзшую в грязную лужу, беспомощную и умирающую. Фридрих, такой здоровый внешне мужик, как будто бы лишенный всяких сантиментов, держал в руках полуживую ворону, у которой были сломаны крыло и лапы, и старался бережно, как маленького ребенка, отогреть ее, гладил, прижимал к себе, плащ его моментально стал бурым, я почему-то не столько был огорчен состоянием вороны, как именно тем, что сам он был в ужасном виде, а ведь мы направлялись куда-то в гости, и мне никак не удавалось почувствовать то, что в это время ощущал он. Я торопился. Он – нет. "Она обречена". Сказав это, Фридрих еще долго ходил по улице Подбельского с той вороной. Я, проклиная все на свете, волочился за ним, пока он не нашел какие-то деревянные ступеньки и там, под этими ступеньками, пристроил ворону, найдя ей последний приют. Я уже особенно и не помню, как прошла оставшаяся часть вечера, и только потом, когда я оказался дома и ушло напряжение прожитого дня, ко мне вернулась эта история как некое прозрение, я почувствовал все то, что сделал Фридрих. Я наконец-то увидел все со стороны: и себя, и его замерзшие красные руки, державшие ворону. Это был какой-то для меня невиданной силы урок, и мне не хочется определять словами, чему он меня научил. Но для меня очевидно, что этот урок был великим, каким был и сам Фридрих Горенштейн».

Людмила Некрасовская[46] усматривает тут и другой, рефлексивный аспект: «…если есть его воспоминания о детском доме, это тоже крайне важно. Ведь и там ему едва ли было просто. И все это в совокупности обусловило характер. Ведь и привязанность к кошкам неспроста: не предадут».

Ясно представлял такие последействия и Борис Хазанов[47]: «Если бы на родине Горенштейна нашелся его биограф, он мог бы увидеть в детских мытарствах будущего писателя ключ к его творчеству».

Об этом «ключе» пространнее – в энциклопедической Словарной статье[48]: «У Горенштейна след перенесенного маленьким человеком насилия и произвола (подобно тому, как это происходит с героями Ф. Достоевского) неизбежно перерастает в озлобленность и бессознательную жажду мести: всему окружающему миру, близким людям, случайным встречным, собственному прошлому и будущему. – Здесь, на мой взгляд, академики перебрали: «бессознательность» – не частность Горенштейна. Он[49] в своем последнем интервью перевел стрелки этого посыла на другой «объект»: «Гитлер – фигура масштаба Достоевского. Только он опроверг основную идею Федора Михайловича, что страдания облагораживают. В детстве и юности Гитлер бедствовал. Перенесенные страдания и унижения переплавились в нечеловеческую злобу». Себя он представлял иначе[50]: «В какой-то степени чувство мести владеет и моей рукой… В самозащите я прибегаю только к колющему оружию литератора, наподобие Набоковского коллекционирования: прикалывать к бумаге. Описал, приколол – освободился».

Скромничал Мастер. Арсенал его был широк. Однажды он действенно использовал в качестве коляще-режуще-рубящего оружия даже «старый фривольный романс»[51].

Достойно, видимо, дабы смягчить жесткость, «Биографический Словарь» продолжил в другой тональности, противоречащей начальной: «Творчество Горенштейна – это высокая творческая месть, в конечном счете, целой эпохе – тоталитарному строю, советскому образу жизни, дремучему российскому антисемитизму, вселенскому конформизму, предавшему все возвышенное и святое. И в этом своем пафосе всеобщности чувство мести, передаваемое Горенштейном, перерастает рамки простого «сведения счетов» с незадавшейся жизнью».

Такая тональность мне представляется соответствующей миру Горенштейна, да и выигрышней для самого «Биографического Словаря». В первую очередь в аспекте объективности.

Анатолий Найман и Фридрих Горенштейн оказались в одном наборе (1962) Высших Сценарных Курсов Минкультуры и Госкомкино. В двадцати восьми(!) «Октябрьских» журнальных строках воспоминаний об умершем писателе Найман[52] уместил и замечание о том, что Курсы были с вкраплением постоянно серьезных физиономий правозащитника Адамовича и, особенно, Горенштейна. Диапазон реакций которого на обучение «включал все, кроме легкомыслия». Диапазон своих он определял – «ничего, кроме легкомыслия. ... Я позволял себе небольшое развлечение: бросить, обгоняя его утром на лестнице, «привет» и наблюдать, как он преодолевает несколько секунд желание немедленно покончить со всем на свете, со всем человечеством и мирозданием, только чтобы никогда больше ничего подобного, возмутительного, невыносимого не слышать. Потом с отвращением ко мне, к пустоте моего приветствия, к скорости моего передвижения, к этим ступенькам и этому утру – он отвечал, картаво, со специальным презрительным агрессивным еврейским акцентом, почти выташнивал, «привет»…

Представляется, что это лишь с натяжкой могло бы быть названо «легкомыслием». Да и то лишь при одноразовом, штучном «небольшом развлечении». Но Найман пишет не «позволил себе», а «позволял…». А это уже, по меньшей мере, – этакая сытая, «молодецкая» бравада… Заметьте, заведомо по отношению к голодному…

И вдруг: «Все говорили, что «у Фридриха ужасный характер» – характер, действительно, был, но до характера я всегда видел страсть, эту самую: выжечь из реальности никчемное, неточное, застрявшее по небрежности. Если не из реальности, то по крайней мере из слов». – Другой Найман. Здравомыслящий. С явным пониманием последействия всей глубины кошмара детства… Во всяком случае, здоровое видение одной из составляющей полиаспектной «Тайны Горенштейна». И даже при этом, как говорится, «При всем при том», не отношу 28-строчное «воспоминание» Наймана к «хорошим» статьям. На мой взгляд, это сочинение просто компрометирует Наймана (аллюзия и парафраз оценки Шимоном Маркишем[53] пары книг Горенштейна: философской повести «Ступени» и эротического романа «Чок-Чок»).

Но Титул Наймановских воспоминаний – «Отчужденный»[54], и рассмотренные выше строчки об «ужасном характере» – глубоки, верны и соответствуют ментальности Горенштейна.

Ему и слово: «…моя литературная молодость и литературная зрелость прошла в холодной недружбе, а то и в горячей вражде с либеральной официальщиной – советской, постсоветской и несоветской … Вообще, большинство моих жизненных проблем создано не партийной властью, а интеллигенцией, ее безразличием, пренебрежением, а то и враждой. Что такое партийная власть? Слепой молох. А интеллигенция – существо сознательное, зрит в оба, занимаясь искусственным отбором[55]… Мое чувство мести «направлено в будущее, не давая этому прошлому былью порасти, как могильной травкой, и имеет главной личной целью отделить себя от «наших», от «них», ото «всех». А любая реакция «наших», «их», «всех» – открыто ли враждебная (как говорят, «набросятся») или лицемерно-поцелуйная (Матфей 26, Марк 14, Иоанн 18) – будет только способствовать этой главной цели... (Еще одно ностальгическое слово – «дуэль»). А стреляться хотите – что ж, выходи, «Некто», месье Дантес… В прежние времена на дуэли убили Пушкина, на дуэли убили Лермонтова, убили юного гения французской математики Эвериста Галуа. Будем стреляться. Но на газовых пистолетах. Пусть вместо крови текут слезы». – Ну, а монстр, мизантроп, чуть ли не антисемит?

Впечатления Некрасовской[56] относительно такого набора «частностей», смакуемых многими, мне представляются выдержанными и верными. Полтора десятка воспоминаний о Мэтре и десяток его избранных книг сформировали убеждение: «Человек может быть противоречив, но постижение происходит в тот момент, когда его личность не распадается на фрагменты. Кстати, когда читала воспоминания о Горенштейне, было ощущение, что его воспринимали фрагментарно. И каждый описывал те черты, которые ему были понятны, либо отталкивали, вызывали недоумение. – И обратила внимание читателя на системный просветительский аспект подхода молодого интересного автора: – А вот у Марата Гринберга создается цельный образ, где-то отточенный, где-то необработанный, но это монолит, личность». – По сути – это, в элегантном дамском изводе, парафраз жесткого афоризма Маркиша:

«…вход в личную жизнь писателя должен быть читателю воспрещен».

– Что ж, «главную личную цель «отделить себя», Горенштейн, как и многое, по Горенштейновски, довел до высшего уровня – до «отчужденности»[57]

– «...Я не связан ни с какими литературными процессами. Я живу как индивидуалист. Всё сам из себя беру - и хорошее, и плохое»[58]. – Не правда ли, смахивает даже на гордость своей отчужденностью, и даже с оттенком бравады. Горенштейн и в этом верен себе. Наталья Иванова[59] свидетельствует о его выраженной, обособленной художественной индивидуальности:

«Горенштейн – редкий образец абсолютно самостоятельного литературного пути… его тексты насыщены самыми актуальными – потому что непреходящими – проблемами нашей общей российской действительности. Взгляд писателя на эту проблематику не узко социален, а метафизичен – он пишет совсем иначе, чем «шестидесятники». Кажется иногда, что его свобода – это свобода дыхания в разреженном пространстве, там, где не всякому хватит воздуха. Или смелости: прямо называть и обсуждать вещи, о которых говорить трудно – или вообще не принято. Табу. Табу – о евреях. Дважды табу – еврей о России. Трижды – еврей о России, о православии. Горенштейн позволил себе нарушить все три табу, за что был неоднократно обвиняем и в русофобии, и в кощунстве, и чуть ли не в антисемитизме». – К тому же – он «дерзает соревноваться с книгой книг – с Библией»[60]. – И в этом – никаких секретов Горенштейна. Да и как им быть после просветительских разъяснений Мэтра особо упорствующим: «Так что некий ортодокс иудаизма даже выразился с неодобрением о моем чрезмерном увлечении православием. Я увлекаюсь тем, что необходимо для создания художественного образа, и, если описываю православных, должен на это время становиться православным, а если описываю антисемитов, должен на это время становиться антисемитом. Это то, что составляет основы художественности, то, чем художественность отличается от публицистики. Это называется перевоплощением»[61]В существенной мере такие хрестоматийные разъяснения Мэтра обусловлены не просто особо упорствующими, но и просто особо «эмоциональными» (а ларец просто открывался): ибо нет страшнее эмоций, чем зависть к таланту, неординарному мышлению, неприятию никчемности, неточности, альтруистичной человечности, стойкости в безумной судьбе, за которую «еврей вызывает к себе «лютое уважение» (И. Губерман).

Односторонняя любовь

«Родина по отношению к Горенштейну

вела себя удивительно последовательно…»

Александр Прошкин

Вместо заключения – небольшая подборка цитат из «Плачей о мастере»[62] выдающихся профессионалов Слова, знавших Горенштейна и его прозу, и с болью и любовью писавших о нем.

Борис Хазанов[63]: …о Горенштейне можно было сказать словами Пушкина: «Одну Россию в мире видя…». – Эту Россию он поднял на такую высоту, до которой не смогли дотянуться профессиональные патриоты.

Шимон Маркиш»[64]: "Мощный" в сочетании с "противостоянием кошмару" означает гнев, и гнев беспредельный, под стать кошмару, то есть тотальной ненависти к еврею во всех ее формах, от лагерей смерти до интеллигентского блеяния после университетского семинара на соответствующую тему… Горенштейн был самый гневный и в гневе своем самый бесстрашный, не боявшийся ни властей, ни "общественного мнения …роман «Псалом» (1974-1975), ставший главной вершиной творчества Горенштейна (надо ли повторять, на мой взгляд); стилистически это парафраз Еврейской библии, ТАНАХа, в русском изводе, разумеется».

Виктор Ерофеев[65]: В конце концов, у Горенштейна нет ничего, кроме России…

Александр Митта[66]: Миры Горенштейна – подлинные свидетельства уникального российского таланта… отданного России полностью и бескорыстно.

Наталия Иванова[67]: мощь горенштейновского романа… – не только в стиле. Загадка этой мощи – в рыдании, в плаче автора над неудержимой страстью своего героя... к русской женщине, олицетворяющей Россию, – любовью, плодоносящей разными плодами, и горькими, и ядовитыми, и прекрасными.

– Увы, любовь его к России оставалась безответной. До семидесятилетнего (без двух недель) возраста. Да и уже семь лет после кончины…

«Благодарность» родины – словами печальной иронии Александра Прошкина[68]:

Когда его более коммуникабельным коллегам возвращали под фанфары российское гражданство, про него даже не вспомнили (хотя сам Горенштейн в интервью Ивойловой[69] «уточнил»: «Вспомнили …Теперь, после выхода в России в 1992 году моего трехтомника, где опубликованы романы "Псалом", "Место" и "Искупление", – в Москве вдруг обнаружилось множество "друзей", рассказывающих байки, как они в свое время мне помогали».

Мудрая правота Мэтра Межирова[70] охватывает и отношения родины и Горенштейна:

Родина может сына обидеть.

Может камнями его побить.

Родину можно возненавидеть.

Но невозможно ее разлюбить.

– И, все же, все зная и понимая, Горенштейн до последних дней не оставлял мысли попробовать вернуть себе российское гражданство (хотя подчеркивал, что и в Берлине ему пишется хорошо, как в Москве) …

И правота предвидения Александра Агеева[71]: Да и стоял Горенштейн, конечно же, особняком – может быть, это был единственный писатель своего (да и не только своего) поколения, в котором не было ни «советского» ни «антисоветского», который построил себя и свое творчество вне этих рамок, на каком-то совершенно ином, безбрежном, не загаженном плоским «шестидесятничеством» поле.

Горенштейн был вообще трудный человек – трудно жил, трудно умирал, похоже, что и после смерти судьба его легкой не будет.

Примечания


[1] Так назвала художница Ольга Юргенс новогодний подарок Горенштейну – имитацию семейного фотоальбома-календаря. Фантасмагорически реконструирующего его несостоявшееся детство.

[2] Мина Полянская, «Я – Писатель незаконный». Записки и размышления о судьбе и творчестве Фридриха Горенштйна», «Слово/Word», Нью-Йорк, 2004.

[3] Мина Полянская, «Я – Писатель незаконный». Записки и размышления о судьбе и творчестве Фридриха Горенштйна», «Слово/Word», Нью-Йорк, 2004. 

[4] Дата расстрела отца – 8 октября 1937 года. И на рисунке (на цирковой афише праздничного Киева), и в «страничке» текста» – проставлена эта дата. В предшествовавших же письмах Горенштейна Ольге Юргенс (17.10.1999) и Ларисе Щиголь (31.01.2001) фигурирует дата 8 ноября. Да и убранство Киева торжественно-годовщинное. Можно предположить желание Горенштейна на рисунке изображение непременно праздничного Киева в день 20-летия ОКТЯБРЯ, с традиционными атрибутами коммунистических святынь: плакат с лозунгом и молотобойцем во всю стену четырехэтажки), заякоренный аэростат с великим знаменем Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина, флаги, плакаты, программы и объявления праздничных представлений, элегантные спокойные люди, гордость отечественного автомобилестроения – только сошедший со стапелей штучный престижнейший ЗИС-101, нарядная счастливая семья, чистота и порядок… Подумалось и о том, что в его мире ноябрьские события и их ежегодные помпезные чествования были чуть ли не мифологемой, практически «частностью его бытия». Не поэтому ли его шедевр – рассказ «Фотография», подписанный 30.8.87 есть не что иное, как вербальная фотография, только уже не 20-й, а 34-й годовщины Октября (7 ноября 1951). Очередная «загадка Горенштейна» его будущим биографам … Мне же представляется, что «апелляция в виде экстравагантной сказки» – и есть «каверзный ответ» Горенштейна на месячное различие указанных дат: октябрьская – документальная, ноябрьская – фантасмагорическая, обусловленная его мифологемой. Предполагаю, что либо у сына Дана, либо в отцовском архиве, доверенном сыном Бременскому университету, есть копии лубянских архивных документов с датой «8 октября», внесенной Горенштейном в «Апелляцию». А пока – это лишь версия, ждущая подтверждения.

[5] Фридрих Горенштейн, рассказ «Фотография», журнал «Слово/Word», № 34.

[6] Шимон Маркиш, «Плач о мастере, «Иерусалимский Журнал», 2002, 13. 

[7] Фридрих Горенштейн и Ольга Юргентс, «Апелляция Искусства в Высшие Небесные инстанции», «…в виде экстравагантной сказки, изображающей модно одетых счастливых людей в ТОТ ДЕНЬ 8 ОКТЯБРЯ 1937 ГОДА, когда мой папа в каторжном тряпье упал с простреленным затылком, а моя мама в потертом пальтишке и косынке работницы скрывалась со мной под чужим именем в провинциальной глуши», журнал «Слово/Word», № 34.

[8] Фридрих Горенштейн, «Дом с башенкой», журнал «Юность, 1964, № 6

[9] Виктор Ерофеев, «Фридрих Горенштейн: уровень мастерства», Москва, журнал «Огонек», 1990, № 35.

[10] Юрий Клепиков, У писателя не бывает старости, журнал Октябрь, 2002, № 9 

[11] Анатолий Ромов, «В писках «Дома с башенкой», журнал «Слово/Word», 2007, выпуск 54

[12] Фридрих Горенштйн, роман «Искупление», Избранные произведения. В 3-х т. Т.2, Москва, издательство «Слово/Slovo», 1992.

[13] Фридрих Горенштйн, роман «МЕСТО», Избранные произведения. В 3-х т. Т.1, Москва.

[14] Фридрих Горенштейн, роман «Псалом», Избранные произведения. В 3-х т. Т.3, Москва, издательство «Слово/Slovo», 1993.

[15] Татьяна Вольтская, «Беседа с Горенштейном, Париж, газета «Русская Мысль», 27 июля; Татьяна Вольтская, «Берлин – попытка пейзажа», журнал «Знамя», 2001, № 1.  

[16] Фридрих Горенштейн, «Шампанское с желчью».

[17] Ефим Эткинд, Рождение мастера. О прозе Фридриха Горенштейна», журнал «Время и мы», 1979, № 42.

[18] Александр Межиров, Избранное «Артиллерия бьет по своим», издательство «Зебра-Е», Москва, 2006. 

[19] Шимон Маркиш, «Плач о мастере, «Иерусалимский Журнал», 2002, 13. 

[20] Фридрих Горенштейн, пьеса «На крестцах. Хроника Времен Ивана IV Грозного», New York, Издательство «Слово/Slovo», 1992.

[21] Фридрих Горенштейн, пьеса «Детоубийца», издательство «Слово/Slovo», 1988.

[22] Фридрих Горенштейн, «По ком звонит колокол. Трактат-памфлет о жизни и смерти Божьего мира и… Ближневосточного мира», издательство «Слово/Word», 2002.

[23] Владимир Высоцкий, «Мой Гамлет». http://www.kulichki.com/vv/pesni/ya-tolko-malost-obyasnyu.html

[24] Фридрих Горенштейн, «Последнее лето на волге», журнал «Октябрь, 1992, № 1

[25] Фридрих Горенштейн, повесть «Яков Кваша».

[26] Виктор Ерофеев, Маленькое эссе «Русский антисемитизм с точки зрения вечности», «Страшный суд», Москва, Союз фотохудожников России, 1966.

[27] Владимир Высоцкий, «Мой Гамлет». http://www.kulichki.com/vv/pesni/ya-tolko-malost-obyasnyu.html 

[28] Татьяна Вольтская, «Берлин – попытка пейзажа», журнал «Знамя», 2001, № 1.

[29] Фридрих Горенштейн и Ольга Юргентс, «Апелляция Искусства в Высшие Небесные инстанции», «…в виде экстравагантной сказки, изображающей модно одетых счастливых людей в ТОТ ДЕНЬ 8 ОКТЯБРЯ 1937 ГОДА, когда мой папа в каторжном тряпье упал с простреленным затылком, а моя мама в потертом пальтишке и косынке работницы скрывалась со мной под чужим именем в провинциальной глуши», журнал «Слово/Word», № 34.

[30] Игорь Шевелёв, «Без места», журнал «Новое время».

[31] Марат Гринберг, «Геспед: пять лет спустя», «Слово/Word», 2007, № 54.

[32] Марат Гринберг, «Геспед: пять лет спустя», «Слово/Word», 2007, № 54.

[33] Татьяна Вольтская, «Берлин – попытка пейзажа», журнал «Знамя», 2001, № 1.

[34] Наталья Иванова, «Предисловие к роману «Псалом», Москва, издательство «Эксмо-пресс», 2001.

[35] Фридрих Горенштейн, рассказ «Фотография», журнал «Слово/Word», № 34.

[36] Марат Гринберг, «Геспед», «Слово/Word», 2002, № 34.  

[37] Фридрих Горенштейн, «Домашние ангелы. Элегия. Памяти моей кошки Кристи и кота Криса, долгой жизни сына Дана», журнал «Слово/Word», выпуск 35.

[38] Научное издательство «Большая Российская Энциклопедия», Биографический словарь «Русские писатели 20 века», НИ НСЭ, Москва, изд-во Рандеву-Ам. 2000.

[39] Фридрих Горенштейн, роман «Место», Избранные произведения. В 3-х т. Т.1, Москва.

[40] Борис Хазанов, «Фридрих Горенштейн и русская литература», журнал «Октябрь», 2002, №9.

[41] Фридрих Горенштейн, «товарищу Маца – литературоведу и человеку, а также его потомкам. Памфлет-диссертация с мемуарными этюдами и личными размышлениями», журнал «Зеркало Загадок», Берлин, 1997 (написание заголовка с маленькой буквы соответствует источнику).

[42] Леонид Хейфец, «Фридрих и Кристя», журнал «Октябрь», 2002, №9.

[43] Фридрих Горенштейн, «Домашние ангелы. Элегия. Памяти моей кошки Кристи и кота Криса, долгой жизни сына Дана», журнал «Слово/Word», выпуск 35.

[44] Виктор Ерофеев, «Фридрих Горенштейн: уровень мастерства», Москва, журнал «Огонек», 1990, № 35.

[45] Леонид Хейфец, «Фридрих и ворона», «Октябрь», 2002, №9.

[46] Людмила Некрасовская, из отклика (рукопись) на статью

[47] Борис Хазанов, «Фридрих Горенштейн и русская литература», журнал «Октябрь», 2002, №9.

[48] Научное издательство «Большая Российская Энциклопедия», Биографический словарь «Русские писатели 20 века», НИ НСЭ, Москва, изд-во Рандеву-Ам. 2000.

[49] Анатолий Стародубец, «При свободе слова многим сказать будет нечего», газета «Труд», № 065 за 13.04.2002.

[50] Ирина Ивойлова, «Дыхание вечности ощутил Горенштейн перед уходом…», «Труд», № 86 за 14.05.2003.

[51] ] Фридрих Горенштейн, «товарищу МАЦА – литературоведу и человеку, а также его потомкам. Памфлет-диссертация с мемуарными этюдами и личными размышлениями», журнал «Зеркало Загадок», Берлин, 1997 (написание заголовка с маленькой буквы соответствует источнику).

[52] Анатолий Найман, «Отчужденный», «Октябрь», 2002, №9.

[53] Шимон Маркиш, «Плач о мастере, «Иерусалимский Журнал», 2002, 13.

[54] Анатолий Найман, «Отчужденный», «Октябрь», 2002, №9.

[55] Фридрих Горенштейн, «товарищу МАЦА – литературоведу и человеку, а также его потомкам. Памфлет-диссертация с мемуарными этюдами и личными размышлениями», журнал «Зеркало Загадок», Берлин, 1997 (написание заголовка с маленькой буквы соответствует источнику). 

[56] Людмила Некрасовская, из отклика (рукопись) на статью

[57] Анатолий Найман, «Отчужденный», «Октябрь», 2002, №9.

[58] Александр Митта, интервью «В гостях у Фридриха Горенштейна», журнал «Киносценарии», середины 90-х гг. (так в Google! – (М.Л.).

[59] Наталья Иванова, «Предисловие к роману «Псалом», Москва, издательство «Эксмо-пресс», 2001.

[60] Наталья Иванова, «Предисловие к роману «Псалом», Москва, издательство «Эксмо-пресс», 2001.

[61] Фридрих Горенштейн, «По ком звонит колокол. Трактат-памфлет о жизни и смерти Божьего мира и… Ближневосточного мира», издательство «Слово/Word», 2002. 

[62] Шимон Маркиш, «Плач о мастере, «Иерусалимский Журнал», 2002, 13.

[63] Борис Хазанов, «Фридрих Горенштейн и русская литература», журнал «Октябрь», 2002, №9.

[64] Шимон Маркиш, «Плач о мастере, «Иерусалимский Журнал», 2002, 13.

[65] Виктор Ерофеев, Маленькое эссе «Русский антисемитизм с точки зрения вечности», «Страшный суд», Москва, Союз фотохудожников России, 1966.

[66] Александр Митта, интервью «В гостях у Фридриха Горенштейна», журнал «Киносценарии», середины 90-х гг (так в Google! (М.Л.).

[67] Наталья Иванова, «Предисловие к роману «Псалом», Москва, издательство «Эксмо-пресс», 2001.

[68] Александр Прошкин, Он хотел снять фильм о бароне Унгерне, «Газета».

[69] Ирина Ивойлова, «Дыхание вечности ощутил Горенштейн перед уходом…», «Труд», № 86 за 14.05.2003. 

[70] Александр Межиров, Избранное «Артиллерия бьет по своим», издательство «Зебра-Е», Москва, 2006.

[71] Александр Агеев, «Некролог».

 


К началу страницы К оглавлению номера

Всего понравилось:0
Всего посещений: 8528




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2009/Zametki/Nomer11/Lejkin1.php - to PDF file

Комментарии:

Петр Межирицкий
Сан Диего, СА, США - at 2012-12-11 21:14:16 EDT
Дорогой Марк, Ваши яркие и страстные исследования вызывают у меня горечь. Мой образ жизни в Америке не позволил мне познакомиться с творчеством писателя, который несомненно мог меня многому научить. Спасибо за преданную верность его памяти и за труд, который Вы взвалили на себя и исполняете так убедительно. Результат не может не сказаться.
Яков Лотовский
- at 2009-07-08 00:57:22 EDT
Дорогой Марк Лейкин!
Большое спасибо за Ваш очень информативный текст и библиографию!

Непосторонний
- at 2009-07-07 18:32:45 EDT
Блистательный писатель.
Юлий Герцман
- at 2009-07-06 19:36:22 EDT
Спасибо за статью! Горенштейн - абсолютно недооцененный гениальный прозаик. Мне кажется, что он повторяет судьбу Андрея Платонова: пройдет лет десять после смерти, перечитают его прозу - и восхитятся.