©"Заметки по еврейской истории"

Июль 2009 года


Григорий Канович

Облако под названием Литва

Памяти друга – Даниэля Блюдза

 

От редакции. Этот рассказ Григорий Канович прислал в ответ на наше поздравление с юбилеем. Пользуясь случаем, редакция еще раз сердечно поздравляет нашего любимого автора и желает ему здоровья и творческой активности - до 120!

 

Повитуха Шифра Арнштам, которую в местечке звали по ее малопонятному прозвищу из смеси идишских и русских слов «Шифра ди глаза», лелеяла заветную мечту – еще при жизни дождаться того счастливого часа, когда ее единственный внук Рафаэль отправится в Каунас или Тельшяй, поступит в тамошнюю ешиву, славившуюся не только в Литве, но далеко за ее пределами, и со временем с Божьей помощью станет местечковым раввином. Судьба судила так, что Рафаэль рос без матери, которая умерла сразу же после родов от загадочной скоротечной болезни, и суровая свекровь покойной была вынуждена заниматься его взрослением и воспитанием.

– Хватит с нас ремесленников. В нашем роду их было хоть отбавляй, – доказывала Шифра с горячностью и яростью, которая едва умещалась в её тщедушном теле. – Пока я жива, Рафаэль никогда не возьмет в руки ни шила, ни иголки, ни бритвы.

Шифра ненадолго переводила дух, усмиряя в коротких паузах между взрывами гнева свою изнурительную ярость тем, что осыпала пухлые, как свежие булочки, щеки внука быстрыми, почти судорожными поцелуями, не растраченными ни на мужа Беньямина, тихого, как могила, ни на своих троих сыновей. – Троих мужиков родила, и что толку? – чуть ли не со слезами на глазах спрашивала старуха скорее у самого Всевышнего, своего постоянного собеседника, чем у своих домочадцев. – Все как по уговору стали ремесленниками... Хоть бы один из них для улучшения породы Арнштамов выбрал другое занятие и стал бы пекарем или торговцем кожей.

Как казалось своенравной и честолюбивой Шифре Арнштам, с детьми ей и впрямь не очень-то повезло – к ее огорчению, никто из них не стал ни раввином, ни пекарем, ни удачливым торговцем кожей. Все трое подались в портные: старший Мейлах – в мужские, средний Велвл – в дамские, а младшенький – любимчик Ицик, тот, как таких мастеров называли по-польски в насмешку, – в «прендкие кравцы», в «скорые портные», пробавлявшиеся дешевым латанием и перелицовкой одежды любого размера и фасона.

– А чем так плохи портные, сапожники, брадобреи? – заступался за свое сословие старший сын Шифры – неслух Мейлах, отец Рафаэля, с бóльшим уважением относившийся к пролетариям, чем к торговцам и раввинам. – Как хорошенько пораскинешь мозгами, ведь и сам Господь Бог, да не покарает Он меня за мою дерзость, тоже был ремесленник.

– Господь Бог – ремесленник? Да как только у тебя язык поворачивается при людях молоть чепуху! – восклицала Шифра, и черные, ястребиные глаза, за которые ее и нарекли легко прижившимся прозвищем, наливались ядовитой влагой.

– А ты, мам, думаешь, что Бог смастерил только Адама и Еву? И больше ничего? А все остальное? Кто, по-твоему, был первым прендким портным на свете? Кто все без ниток сшил и залатал, без шила и дратвы вытачал, без паяльника спаял? Наш братец Ицик? Ничего подобного. Наш всемогущий Создатель! – гнул свое Мейлах, ее самый непокорный отпрыск. – Отец Небесный справился с кройкой и шитьем всего сущего на земле за шесть дней. К тому же без примерки. Видно, поэтому Он и оставил столько недоделок.

– Ну что вы из-за пустяков наскакиваете друг на друга, как петухи? По-моему, на свете нужны все: и ремесленники, и торговцы, и раввины, – вмешивался спокойный Беньямин, гася занимающееся пламя раздора. – Кто знает – может, наш малыш и впрямь станет раввином и будет чинить не сапоги мельника Абрамсона и не туфли торговки рыбой Сарры-Леи, как его дед, а распоротые грехами человеческие души, как наш многомудрый Шнеер-Залман, даруй ему Господь Бог долгие годы...

Рафаэлю не хотелось обижать бабушку, унижать ее мечту, но он в раввины совсем не стремился. Что за радость стать таким, как местечковый наставник верующих Шнеер-Залман, который только и делал, что целыми днями напролет молился и, уткнувшись в Тору или в другую священную книгу, выуживал полезные для своей паствы советы, пока время не замело сединами, как снегом, его большую голову и пока от света почерпнутой за свою долгую жизнь книжной мудрости он, бедняга, не лишился зрения?

Но Шифра стояла на своем. Скупая на похвалы, она при каждом удобном случае превозносила Шнеера-Залмана и ставила его в пример каждому встречному и поперечному. Тихий, как могила, Беньямин только ему, Шнеер-Залману, чинил ботинки даром, хотя в местечковую синагогу сам хаживал редко и обычно, ерзая на скамье, отутюженной сдобными ягодицами богомольцев, глядел от скуки не столько на амвон[1] или на орен-койдеш – шкаф, где хранились священные свитки со всеми заповедями, сколько на пеструю обувь соседей под деревянными сидениями и прикидывал в уме, кто из них первым обратится к нему за срочной починкой.

– С праведников, Беня, денег не берут, – уверяла мужа Шифра. – За Шнеера-Залмана я заплачу. Даст Бог, у мельниковой невестки Златы скоро начнутся схватки – она уже на девятом месяце – и ко мне тут же примчится ее перепуганная мамаша Толстая Хава. Я приму роды и полностью рассчитаюсь с тобой. Можешь спать спокойно.

– Я сплю спокойно. Прошло то время, когда мы с тобой засыпали только на рассвете. Но, как тебе, Шифра-золотце, известно, наш всемилостивейший Господь уже давным-давно избавил меня от ночных искушений, – ответил Беньямин и рассыпал по комнате пригоршню мелких, словно козьи орешки, смешков.

– Платить за работу должны все без исключения – и праведники, и грешники, – вставил неуступчивый Мейлах, который в доме чаще, чем его братья, осмеливался перечить матери. Ее преклонение перед состарившимся от бесплодной святости и бессильной доброты Шнеер-Залманом коробило Мейлаха, не вязалось с его вызывающим, редким в их богобоязненном роду вольнодумством, откровенным неверием в Бога и в божьих прислужников, а навязчивая мысль отправить двенадцатилетнего Рафаэля в каунасскую или тельшяйскую ешиву вызывала в нем стойкое сопротивление. Чего доброго, она задурит мальцу голову, и тот бросит учиться у Бальсера в светской школе и, увлеченный бабушкиной мечтой, сложит свои пожитки в деревянный чемоданчик и против воли родителя все же отправится в какую-нибудь ешиву.

– Это среди портных, сынок, праведников не бывает, – огрызалась Шифра. – Не всё же на свете мы должны мерить деньгами. Шнеер-Залман без всякой корысти молится за всех. Даже за тебя, кощунника. Когда-нибудь ты и сам поймешь, что, не будь Его, на земле стало бы пусто, как в пустыне, и мы бы все почувствовали себя сиротами...

– Это без кого, мам, мы бы почувствовали себя сиротами – без нашего нравоучителя Шнеер-Залмана? – поддел ее Мейлах.

– Без Бога! Без кого же еще? – подняла голос Шифра. – Я уйду из жизни, Шнеер-Залман уйдет, ты, прожив положенный тебе век, уйдешь, но наш уход, кроме близких родичей, вряд ли кто-нибудь заметит. Будет, как прежде, светить на небе солнце, будут шуметь в лесу деревья, летать птицы. А вот если Он нас покинет, – старуха воззрилась на покрытый копотью потолок, чмокнула языком и повторила: – если Он нас покинет, то, как говорит Шнеер-Залман, человек перестанет быть человеком.

– Так уж и перестанет.

– Человек тогда превратится в зверя. Потому что некому его будет сторожить. А лучшего сторожа, чем Отец Небесный, никто еще пока не придумал.

Было время, когда Мейлаха в его перепалках с матерью, пусть молча, пусть только одобрительными взглядами из-под мохнатых бровей, поддерживали братья Велвл и Ицик. В ее отсутствие средний и младшенький вместе со старшим братом подшучивали над ее набожностью и упрощенными пересказами проповедей Шнеер-Залмана о Боге-стороже, живущем почему-то не на Липовой улице, рядом с теми, кого Он охраняет, а где-то там, далеко-далеко за облаками. Но вскоре оба оставили родительский дом – предприимчивый Велвл перебрался во временную столицу – Каунас, где устроился на работу к знаменитому дамскому портному Перельману, вышколенному в недосягаемом Париже, а поскребыш Ицик обосновался в соседнем местечке Кедайняй, поближе к своей любви – черноокой белошвейке Циле, не трястись же каждый день туда и обратно на попутной крестьянской телеге. В отчий дом братья Велвл и Ицик приезжали только по большим праздникам – на Песах или Симхат Тора, на Рош а-Шана или на Шавуот – праздник дарования Торы. Они привозили Рафаэлю гостинцы – конфеты в блестящих обёртках, леденцовых петушков на палочке и ласково, но не без подковырки называли племянника «наш ребе».

– Как поживает наш ребе? – спрашивал беззлобный Ицик и трепал Рафаэля по кренделькам его черных кудрей.

– Я не ребе. Я – Рафаэль, – простодушно отмахивался от этого прозвища племянник.

– Ты, Рафаэль, будешь ребе, будешь, – отстаивала свою заветную мечту Шифра. – А твои дядья какими были неучами и безбожниками, такими и останутся. Для них важнее целыми днями латать дыры на чьих-то драных штанах, чем штопать прорехи тут, – при этих словах, подожженных обидой, она принималась постукивать маленьким, сморщенным, как залежалая картофелина, кулачком по тому месту, где еще тихо, с перебоями, ворковало ее любвеобильное сердце и на правах квартирантки обитала страдалица-душа.

В чем, несмотря на споры, дружно сходилось все семейство, так это в том, что двенадцатилетний Рафаэль действительно был не по летам развит и любознателен и что главная заслуга в его развитии принадлежала не столько потонувшему в трудах его родителю и не школьному учителю Хаиму Бальсеру, сколько полуграмотной, целеустремленной Шифре, которая стремилась из внука, как злословил тихий, как могила, Беньямин, «выпечь» не портного и не сапожника, а великого цадика – праведника.

Шифра всерьез намеревалась «выпечь» из внука не похожего на своих сыновей человека. Поэтому она кроме Рафаэля и не убывающих числом рожениц, которые круглый год нуждались в ее помощи (родильный дом с опытными акушерками и врачами находился километров за сорок от местечка, во временной столице – Каунасе), никем и ничем не интересовалась. Пусть-де во всём, что происходит за пределами ее дома – в несчастной Польше ли, в благополучной ли Америке, в красной России ли – разбираются мужики, целыми днями дерущие глотку и соревнующиеся в том, кто из них умней и прозорливей: Велвл, который за Сталина, Ицик, который за Рузвельта, или Мейлах, который за своего Сметону? Ей соревноваться было незачем – свой выбор Шифра сделала давно и бесповоротно: она за нашего милостивого и неусыпного сторожа – Господа Бога, который в горних высях после ее смерти приютит квартирантку-душу.

– Никакого Бога нет, – отваживался впадать в откровенную ересь Мейлах, выписывавший из Каунаса популярный «Фолксблат» – еврейскую газету пролетарского направления.

– Это по-твоему Его нет. А по-моему Он – повсюду. Если ты уж такой умный, то ответь мне, дуре, почему птица летает, а свинья хрюкает, а не наоборот.

Унаследовавший вспыльчивость и воинственность матери, Мейлах всё-таки счел за благо не продолжать очередной, проигрышный спор и промолчал, не желая подбрасывать сухие поленья в тлеющий огонь семейной междоусобицы.

– Почему? – распалилась мать, обиженная его высокомерным молчанием. – Не будь Господа, свинья не рылась бы день-деньской в грязи, не хрюкала бы во дворе, а щебетала бы и махала, как скворушка, крылышками над крышами местечка, а скворушка со своими птенцами хлебал бы юшку из помойного ведра! Бога, видите ли, нет! Постыдился бы ты, Мейлах, говорить такую ерунду при сыне! Всевышний услышит твои непотребные речи и всех нас покарает.

По пятницам и субботам Шифра брала с собой Рафаэля в синагогу. Нарядный, в черном костюмчике из отменного заграничного сукна, в белой вязаной ермолке, он сидел рядом с бабушкой на хорах, где по заведенному исстари обычаю молились только женщины, и глазел то на сгорбленную фигуру раскачивающегося внизу Шнеер-Залмана, похожую на засохшее придорожное дерево; то на огромный светильник, тускло мерцающий, словно далекое и заманчивое созвездие, под затканным коварной паутиной потолком, то на похрапывающих соседок, убаюканных монотонной молитвой, на их красочные шерстяные шали с длинными кистями и разноцветные платки, на их спелые, малинового цвета бородавки на щеках и кудрявящиеся под носами усики.

Дед Беньямин в молельне появлялся только по большим праздникам. Рафаэль не раз слышал, как он оправдывался перед бабушкой – зачем, мол, Шифра-золотце, раздражать нашего Творца приступами моего надсадного кашля, зачем Ему на небесах слушать мое настырное отхаркивание и непрестанное сморкание. Но его отговорки только еще больше возмущали Шифру.

– Ты потому кашляешь, харкаешь и чихаешь, богохульник, что в Божий дом тебя калачом не заманишь. Если бы ты ходил туда, как все порядочные люди, то давным-давно бы вылечился – кашель как рукой бы сняло.

Сбитый с толку их вечными, ожесточенными спорами, Рафаэль не знал, на чью же сторону он должен в этих стычках в конце концов встать – то ли бабушки, которая за Бога, то ли дедушки, который вроде бы на словах тоже за Него, но из-за своего неукротимого кашля не очень-то жаждал с Ним общаться, или на сторону отца – работяги и безбожника.

Его юная, пугливая мысль металась, как мышка от кошки, но убежища не находила. Сердцем Рафаэль склонялся к тому, что он обязан по-сыновьи поддержать отца. Отец, как и школьный учитель Хаим Бальсер, говорил, что глупо верить в того, кто от верующих скрывается за облаками, и у кого ни истошный плач, ни жаркая мольба страждущих и жаждущих не вызывают никакого внятного отклика.

– Бабушка, я давно хотел у тебя спросить, скажи пожалуйста, как Он выглядит, на кого похож? – однажды каверзным вопросом озадачил Шифру любознательный Рафаэль...

– Кто, мое солнышко?

– Ну он – твой Бог.

– Он не только мой, Он, солнышко, и твой, и твоего деда, и отца, – наставляла его на путь истинный бабушка. – Наш Бог, Рафаэль, ни на кого не похож. Он похож только на себя, – смущенно пролепетала старуха, не в силах понять, как такой нелепый вопрос мог вылупиться в голове её внука. – Это у христиан-литовцев он висит не стриженный во всех костелах Литвы, и любой его может увидеть. А нашего Бога никто из евреев в лицо не видел. Такой милости не удостоились даже наши цари и пророки.

О могущественных царях и пророках Израиля Рафаэлю рассказывал ослепший Шнеер-Залман, к которому Шифра по вечерам водила внука, как она выражалась, на дополнительные уроки по самому важному для будущего раввина предмету – Торе. Шнеер-Залман неотрывно смотрел на ученика выжженными слепотой глазами, покачивался в мягком кресле с лишаями плюша на спинке и несмотря на свою немощность рассказывал обо всем с такой страстью и пылом, как будто был близко знаком со всеми этими великими пророками и царями. Казалось, живут они не за тридевять земель, не в святом Иерусалиме и не в Хевроне, а тут, на соседней улице, в кирпичном доме напротив синагоги, а он, Шнеер-Залман, сейчас гостит у них и ведет с ними неторопливую дружескую беседу, такую, какую портной Мейлах со своими старыми заказчиками – с лощеным и вертлявым парикмахером Гершоном Берштанским или колченогим силачом – мясником Мейше-Лейбом Кавалерчиком, всегда пахнущим не то бычьей, не то телячьей кровью.

После этих вечерних уроков седобородые пророки и цари с коронами на голове, украшенными бриллиантами, и властными жезлами в руке обосновались и в сновидениях Рафаэля. Иногда мальчику снился и сам Господь Бог, из-за которого у Арнштамов вспыхивали долгие и бескровные сражения. Правда, у этого приснившегося Бога почему-то всегда была знакомая внешность и повадки незрячего Шнеер-Залмана. Старец сидел в окружении серафимов и ангелов на белоснежном облаке, повисшем прямо над кирпичной крышей дома Рафаэля. Соскучившаяся по Шнеер-Залману бабушка стояла на щербатом каменном крылечке, отчаянно махала ему большим носовым платком и кричала: «Спускайтесь, ребе, оттуда, да поскорей. Мы уже вас все заждались. К субботе я испеку вам пирог с маком, а на обед приготовлю ваше любимое блюдо – флойменцимес и суп с клецками. Спускайтесь!». Шнеер-Залман слушал, оттопырив указательным пальцем забитое псалмами ухо, но спускаться с облака не спешил. Накрытый сверху другим облаком, как священным покрывалом – талитом, он морщинистой, в коричневых пятнах рукой придерживал бархатную ермолку, которую безбожник-ветер так и норовил сорвать с его темени, заметенного благостью и нетающим снегом старости.

«Рафаэль! – крикнула с каменного крылечка бабушка, надеясь на помощь внука и вытирая большим носовым платком слезящиеся от волнения глаза. – Иди сюда! Помоги мне, солнышко. Тебя Шнеер-Залман уж точно услышит и, может, смилуется над нами и снова вернется в нашу синагогу. Подумать только – человек без еды и питья целыми сутками торчит на облаке! Крикни, золотце мое, изо всех сил: «Ребе Шнеер-Залман! Бабушка очень и очень просит вас вернуться на землю».

Рафаэль что есть мочи закричал во сне: «Спускайтесь, ребе Залман!», и от этого задорного крика ветер вдруг набрал силу и мощным порывом сорвал с головы Шнеер-Залмана бархатную ермолку, и та, как черная луна, тут же пустилась в странствие по необозримому небосводу; тронулось с места и облако, облюбованное Шнеер-Залманом и его ангельской компанией, и стало куда-то неотвратимо уплывать из местечка. Расстроенная бабушка вытирала опухшие от слез глаза, Рафаэль задирал вверх голову в надежде на то, что какой-нибудь ангел заметит его взмахи и скажет Шнеер-Залману: «Слезайте!» Но облако не останавливалось, только ускоряло свой бег, и через мгновение (во сне все совершается в одно мгновение) призрачный, белый остров закатился за горизонт.

«Куда вы, ребе? – драл свою молодую, безотказную глотку Рафаэль. – Остановитесь!»

Но у Шнеер-Залмана, знатока Торы и деяний всех пророков и царей Израилевых, были не только выжжены слепотой глаза, но и глухотой замурованы уши.

– Вставай, засоня! – услышал Рафаэль голос, но не с небес, а из соседней комнаты. – Опять проспал первый урок. Поскорей одевайся, и марш в школу! - приказал отец.

Пришлось спешно одеваться.

Школа, где учился Рафаэль, располагалась неподалеку от рынка, и в бойкие базарные дни победоносное ржанье лошадей, недовольное хрюканье заточенных в дерюжные мешки подсвинков, апокалипсическое кудахтанье кур и предсмертное шипенье гусей заглушали тихий, размеренный голос учителя Хаима Бальсера, который терпеливо учил своих питомцев грамоте и в отличие от Шнеер-Залмана рассказывал не о древних пророках и царях, а о том, что творится в мире и в странах, которые граничат с Литвой.

Все шло по установленному за долгие годы нерушимому порядку, но вдруг в незамутненную тревогами жизнь местечка, тихого и теплого, как только что снесенное куриное яичко, настоящую сумятицу внесло появление растерянных беженцев из оккупированной немцами Польши.

Новичок-беженец, высокорослый рыжий, мальчик в коротких штанишках, говоривший на идише с непривычным для здешних евреев акцентом, вскоре появился и в школе, в четвертом классе, в том самом, где учился Рафаэль.

– Добро пожаловать! – сказал учитель Хаим Бальсер. – Садись, пожалуйста, вон туда, на третью парту, рядом с Рафиком Арнштамом, – и он показал рослому «поляку» на его место.

Когда на уроке на тему «Кем ты хочешь быть в будущем?» очередь отвечать на заданный вопрос дошла до Йоселе Упницкого (под таким именем новичок значился в школьном журнале), он встал, огляделся и, поразив всех однокашников, выпалил:

– Немцем!

– Немцем?! Но почему немцем? – Удивленный Бальсер насупил белесые брови и, морща высокий лоб, сдвинул их к переносице. Так он делал всегда, когда волновался или возмущался недопустимым поведением кого-нибудь из учеников.

– Немцы немцев не убивают, – спокойно объяснил верзила Йоселе Упницкий. – Немцы от немцев никуда не убегают. Живут там, где хотят жить. Не то что мы...

– Евреи тоже никого не убивают и тоже не убегают друг от друга, – вежливо заметил Хаим Бальсер, стараясь успокоить напуганного новичка-беженца. – В Литве есть русские, поляки, цыгане. Но немцев у нас, слава Богу, нет.

– Я верю вам, господин учитель. Мой папа не зря хвалил Литву. Но я все равно хотя бы на время хотел бы стать немцем потому, что за ними сейчас никто не гонится, а евреев ловят повсюду. Мы должны прятаться в подвалах, на чердаках или отсиживаться у какого-нибудь поляка в печи, чтобы нас не нашли и не расстреляли.

В классе наступила такая тишина, что, казалось, было слышно, как случайно залетевшая муха перебирает на оконном стекле в причудливом танце своими ломкими ножками, смахивающими на букву «нун» в еврейском букваре.

– Как вы думаете, господин учитель, – спросил Йоселе, – они могут и сюда прийти? И нам снова, как в Люблине, придется хватать свои вещи и бежать, куда глаза глядят?

– Всякое в жизни может случиться. Наверно, могут. Пришли же они, Упницкий, к вам в Люблин. Почему бы им не попытаться прийти и в Литву? Правда, пока у нас тут под боком, за холмом, уютно располагаются наши гости – танки Красной армии, немцы вряд ли сунутся... Но вы, дети, не морочьте себе страхами головы. Учитесь и помните: страх отупляет и замораживает мозги.

С появлением Йоселе Упницкого, которого злоязычные однокашники тут же наградили хлестким и обидным прозвищем Йоселе-пахдан (трусишка), что-то вдруг изменилось и в ничем не примечательной жизни Рафаэля. Он и сам не мог толком объяснить, чем вызвана эта неожиданная перемена. Куда-то вдруг отступили и цари, и пророки Израиля, и надзирательница бабушка Шифра с ее ежедневными молитвами и заветными мечтами о том, чтобы он сломал семейную традицию и стал не мастеровым, выполняющим чужие прихоти, а раввином, дарящим свою мудрость и знания всем своим сородичам. Рафаэль под разными предлогами принялся отлынивать от посещения молельни, от этого томительного сидения на хорах рядом с бородавчатыми и усатыми богомолками, научился, подражая деду, громко чихать и кашлять, выискивал всякие поводы, чтобы уклониться от уроков в тесной комнатушке Шнеер-Залмана, который в самых интересных и будоражащих воображение местах от усталости вдруг засыпал сладким, младенческим сном, оставляя в покое ненароком потревоженных царей Израилевых, населявших его мудрую голову и доброе сердце.

Рафаэль сам диву давался, как быстро его безмятежными мыслями завладел этот рыжий верзила – печальный Йоселе Упницкий, как сумел он с такой легкостью вытеснить из его головы бабушкиного Бога и вместо Него вселить туда этих ненавистных немцев, которые на каждом углу ловят евреев и о которых он, Рафаэль, до сих пор даже от всезнающего учителя Бальсера, слыхом не слыхивал.

– Ты совсем от рук отбился, – ворчала бабушка. – Целыми днями где-то пропадаешь с этим дылдой из Польши.

– Его зовут Йоселе.

– Меня не интересует, как его зовут, меня интересует, почему ты променял меня и нашего светоча Шнеер-Залмана на этого беженца.

– Да не менял я никого. Не выдумывай.

Разве скажешь ей, что ему давным-давно надоело смотреть на похрапывающего в кресле светоча и ждать, когда тот проснется и снова примется хриплым голосом наизусть читать псалмы Давида, вспоминать про пещеру праотцев в Хевроне или про самого рассудительного из царей – Соломона Мудрого.

Рафаэль оправдывался перед бабушкой, иногда признавался, что одолела лень, надевал вязаную кипу и покорно отправлялся в синагогу к снулому, как рыба, Шнеер-Залману, но привязанность к Йоселе Упницкому, желание узнать о том, что случилось с его бабушкой и дедушкой, дядьями и тетушками, которые не успели убежать в Литву, не ослабевали, а, наоборот, только усиливались.

Бывало, после уроков Рафаэль и Йоселе отправлялись на часок-другой в ягодную рощу или в притулившиеся к местечку поля над Вилией, пахнущие, медуницей и ромашками. Оба зарывались в высокую, некошеную траву, в которой всегда роились пьянящие запахи аптеки, или растягивались на мягком ковре густого мшаника и, слушая беззаботные трели и пересвисты птиц, толковали о школе, о покинутом Люблине, о застрявших там родственниках и, конечно же, о немцах.

– Мой папа был там лучшим часовым мастером. У него чинил часы сам пан воевода. Папа мечтал, чтобы я, когда подрасту, тоже стал часовщиком, – делился с новым другом Йоселе-трусишка, покусывая былинку. – А в вашем местечке есть часовщик?

– Есть. И тоже беженец из Польши – Меир. Теперь у нас аж два часовщика. А раньше ни одного не было, и надо было тащиться к мастеру в Кедайняй.

– Мой папа шутит, что люди своими поступками портят не часы, а время. А время и сам Бог починить не может.

Йоселе Упницкий помолчал, глубоко вдохнул целебный аромат луговой травы и с горечью продолжал:

– Если немцы и сюда придут, то у вас, как в Люблине, испортится время. Папа говорит, что хорошее, неиспорченное время сейчас только в Америке, там для евреев рай. Когда папа был молодой, он туда хотел уехать, но женился, а мама ехать наотрез отказалась.

– Может, Йоселе, в Литву они всё-таки не придут, – утешал его Рафаэль. – Вон там, за холмом, стоят красноармейцы со своими танками. Русские немцев не пустят.

– Немцы ни у кого не спрашивают разрешения – можно к вам прийти или нет? Давай на спор! Если они сюда не придут, то я тебе покупаю пять порций мороженого или десять петушков на палочке, – предложил Йоселе-трусишка.

Рафаэлю не хотелось ввязываться с ним в спор или биться об заклад ни на мороженое, ни на петушков. Йоселе Упницкий был на год с лишним старше его и лучше разбирался в том, что происходит в мире.

– А если все же придут, куда нам деться? Есть ли место, где евреев не трогают? – допытывался Йоселе.

– Ты же сам сказал – в Америке.

– Ага, но Америка далеко. До нее пешком не доберешься.

Рафаэль задумался. Он понимал, что люблинские страхи у Йоселе-трусишки окончательно еще не выветрились из головы. Даже здесь, в этом тихом местечке, над застенчивой Вилией, ему по-прежнему мерещились эти злодеи.

– Тут кроме воров никого не ловят. Не бойся! Можешь целый день лежать в траве, слушать, как заливаются птицы, трещат цикады, жужжат шмели, мычат коровы, и к тебе кроме пастуха Пранцишкуса никто не подойдет.

– Это пока еще не ловят, – отрезал тот. – Мы в Польше погибли бы, но Бог вовремя нас надоумил и помог благополучно перебраться через литовскую границу. Но мой папа говорит, что Бог для евреев все-таки мог бы сделать намного больше, чем Он делает.

– Что сделать? – вытаращил на него глаза Рафаэль

– Собрать всех евреев и поселить их рядом с собой – на облаках или на звездах, а немцев оставить на земле. – Мы бы тогда, целые и невредимые, жили бы по соседству – я на облаке под названием Польша, а ты – на облаке под названием Литва – и не ломали бы себе голову, придут эти злодеи или не придут.

Йоселе Упницкий облизал пересохшие губы и в первый раз раскатисто засмеялся:

– Вот было бы здорово!

– Здорово... – повторил Рафаэль, пораженный его выдумками, от которых почему-то стало грустно.

Приближались школьные каникулы. Во весь накал светило расточительное солнце, на ветках деревьев буйствовали птицы, все местечко проветривало на заборах и во дворах въевшуюся за долгую зиму в одежду и в души изморозь. Рафаэль и Йоселе Упницкий с книжками и тетрадками спешили после уроков к Вилии, прыгали, раздевшись догола, в воду, как будто бы нарочно только что для них нагретую, и пускались вплавь, наперегонки, к другому берегу, туда, где за холмом под старыми лиственницами стояли грозные красноармейские танки. Вместе с Йоселе Упницким Рафаэль бегал и на рыночную площадь, где красноармейцы в гимнастерках и начищенных до блеска сапогах плясали и пели песни не только по-русски, но иногда и по-еврейски.

Недовольная отлучками внука Шифра не раз выговаривала ему за непослушание – мол, вместо того, чтобы посещать синагогу и внимать молитвам, он пристрастился каждую субботу, развесив уши, слушать часами солдатское пение.

– Они, бабушка, и по-нашему, по-еврейски поют.

– Азох ун вей, – вздыхала Шифра. – Их еврейский, наверно, такой же, как мой турецкий. И вообще не к добру это их пение на базарной площади, Рафаэль. Не к добру. Ты еще помянешь мое слово.

– Но почему?

– Почему? – Шифра окатила его осуждающим взглядом. – Попоют, попоют, а, когда им прикажут, и постреляют. На то они и солдаты, – добавила она тоном гадалки, предвещающим какое-то скорое несчастье.

И Шифра не ошиблась.

Но несчастье началось не со стрельбы.

В такие же светлые солнечные дни, сразу же после того, как солдаты Красной армии без единого выстрела помогли установить в Литве новые порядки, в полном одиночестве тихо скончался ребе Шнеер-Залман. Под голодное жужжанье пережившей его хилой бездомной мухи он с потрепанным сидуром на коленях прикорнул в своем старом ободранном кресле, как на царском троне, и не проснулся.

Хоронило его все местечко.

Староста синагоги – бакалейщик Арье Шпрингфельд в своем прощальном слове назвал его святым, сказал, что он всегда был бессребреником и умер вовремя, поскольку на дверях молельни новые власти повесили амбарный замок и на идише написали: «Закрыто на капитальный ремонт».

– Что, реб Арье, до святости нашего ребе и бескорыстия, я с вами на все сто процентов согласна. Но позвольте вам и возразить – по-моему, все люди независимо от возраста умирают преждевременно, каждый из них мог бы еще чуточку протянуть, – выдохнула Шифра Арнштам, когда с кладбища понемногу стали расходиться провожане. – Неужели эти новые власти не боятся?

– А чего им, уважаемая Шифра, бояться? Нечего им бояться. Тот, у кого сила, в страхе держит других.

И, борясь со сползающей на заросшее седыми лохмами ухо ермолкой, он откланялся, на прощание сказав:

– Приглашаю вас, Шифра, к нам в лавку. Как раз вчера мы получили из Голландии новую партию цейлонского чая и великолепные грецкие орехи из Аргентины.

Шифра из вежливости благодарно кивнула, но, когда Шпрингфельд скрылся за воротами, послала ему вслед звонкий и смачный плевок.

У почтенного Шнеера-Залмана никаких родственников не было, и Шифра заставила всех в доме сидеть по нему «шиву». Целую траурную неделю не работали ни тихий, как могила, Беньямин, ни сын-безбожник Мейлах, а сама повитуха молила Всевышнего, чтобы в эти дни скорби не разродилась мельникова дочь Злата или не рассыпалась какая-нибудь другая еврейка. Только Рафаэль исполнял роль посредника между домом и миром: таскал воду из колодца, покупал в пекарне Рувима Файна хлеб, у Мейше-Лейбе Кавалерчика – говяжье мясо, приносил за пазухой, заменяя газету, свежие новости, порой успевал встретиться со своим дружком Йоселе-трусишкой и перемолвиться с ним несколькими словами.

В конце траурной недели Рафаэль принес домой дурную весть о том, что новые власти закрыли не только синагогу, но и обе школы – ивритскую «Тарбут» и идишскую имени Шолом-Алейхема. Теперь-то, подумал Рафаэль, бабушка уж наверняка добьется своего – отправит его в ешиву: либо в каунасскую Слободку под присмотр столичного дяди Велвла, либо в тельшяйскую на попечение её сводной сестры Нехамы. Бездельничать, шататься по местечку, барахтаться в Вилии, учиться у красноармейцев плясать и петь по-русски она ему не позволит. Пусть, мол, сидит дома и готовится в дорогу.

Но воплотить этот строгий приговор Шифре помешал столичный сын Велвл, приехавший из Каунаса в местечко на праздник дарования Торы.

Когда брат Мейлах спросил у него, что слышно в столице, Велвл ответил:

– Что слышно? Сбежал наш президент, а вместе с ним и вся его свита: дамы высшего света – наши клиентки-модницы, которые шили свои наряды только в ателье Перельмана, и теперь, хочешь – не хочешь, мне, видно, придется переквалифицироваться из дамского портного в мужского и переделывать на новый лад черные кафтаны ешиботников. Или сидеть и ждать, когда в мастерскую со своими заказами пожалуют русские офицерские жены.

– Что ты говоришь? – ужаснулась Шифра.

– То, что ты, мама, слышишь, – вздохнул столичный Велвл. – Новое правительство своим указом объявило вне закона все ешивы. Ту знаменитую, что в Слободке, тоже. Ешиботники, неприкаянные и беспризорные, бродят по городу и не знают, что им теперь в Литве делать.

– Господи, Господи, – запричитала Шифра, оплакивая свою заветную мечту.

– Успокойся, мама, – пожалел ее нахватавшийся в Каунасе всяких премудростей Велвл. – В жизни самое важное: не кем быть, а каким быть. Раввин на поверку может оказаться, прошу прощения, олухом и пустобрехом, а дамский портной – я говорю, конечно, не о себе – добрым и мудрым, как раввин.

– Велвл прав, – поддержал сына тихий, как могила, отец.

Но Шифра была безутешна.

Никто ее печали в доме не разделял. Сын Мейлах откровенно радовался тому, что случилось (какой, мол, из Рафаэля, помилуйте, раввин?) и жалел не столько ее, сколько бежавшего заграницу президента Сметону. Где это, дескать, слыхано, чтобы гости изгнали хозяина?! Он-то, беглец, еврейские школы и ешивы не закрывал.

В отличие от старшего брата столичный Велвл упорно защищал русских от всех нападок и обвинений.

– Если бы не Красная армия, с нами произошло бы тоже самое, что с евреями в Польше, и поди знай, где бы мы, дорогие, сейчас, с вами были.

Только тихий, как могила, Беньямин сучил дратву, тыкал шилом в насаженные на колодку ботинки и, пытаясь примирить враждующих сыновей, изредка рассыпал накопленные за сапожной колодкой мысли:

– Как сказано у мудреца: лев от волка отличается только гривой. Но их роднят пасть и клыки. Господь Бог ведь не карает волка за то, что он задрал овечку. Немцы, русские – нам-то какая разница? Кто бы и где бы ни правил на свете, мы, евреи, были, дети мои, и всегда будем чьей-то жертвой и добычей...

В разговоры взрослых Рафаэль не вмешивался. После закрытия школы и смерти Шнеер-Залмана он замкнулся, реже стал встречаться со своим закадычным другом Йоселе-трусишкой, который, как и столичный дядя Велвл, нахваливал русских – плохо, конечно, что они закрывают школы, но зато евреев не ловят, и если бы красноармейские танки пришли в Люблин, то и Упницким не надо было бы оттуда удирать.

Заметив перемену в поведении сына, его необщительность и раздерганность, заботливый Мейлах решил, что пора, не мешкая, действовать – покончить с его бездельем и приучить парня к работе – к шитью. Пусть знает, что Господь Бог ни для кого хлеб насущный даром не печет. Он, Мейлах, сам в тринадцать лет впервые продел нитку в иголку и пришил к овчине пуговицу. Теперь уже и не припомнит, сколько их было на его веку, этих крестьянских сермяг и полушубков, этих пиджаков и пальто.

Шифра поначалу противилась затее сына, корила его за черствость и жестокость (нельзя мальчика выдирать из детства, как неспелую морковку из грядки), но Мейлах не обращал на ее упреки внимания и наперекор ей продолжал мало-помалу знакомить Рафаэля с ремеслом.

Шифра дулась, фыркала, пыталась воздействовать на сына затяжными вздохами, повлиять на него многократно испытанным средством – слезами, но в конце концов смирилась с сыновним решением.

– Портной нужен всем, а раввин – только нам, евреям, – великодушно сказал опечаленной матери неверующий в Бога победитель.

– Что-то тебя в последнее время не видно, – не скрывая смешанную с удивлением обиду пропел на своем чуднóм идише Йоселе Упницкий, когда в один из дней они с Рафаэлем встретились на пороге бакалейной лавки Арье Шпрингфельда.

– Занят.

– Чем же ты так, Раф, занят?

– Шью.

– Шьешь? – глаза Йоселе Упницкого округлились, и сверкавшее в них удивление сменилось недоверием.

– Поступил в ученики к собственному отцу. Он возится со мной так, как когда-то с нами возился Хаим Бальсер.

– Пан Хаим куда-то пропал. Говорю, может, уехал отсюда. А, может, его как буржуя арестовали?

– Может, уехал, а, может, и арестовали. – Рафаэль понятия не имел, кто такие буржуи. – А ты у своего папа учишься?

– Нет. Вам, что, тут двух часовщиков мало? У папы у самого почти работы нет. Часовщик – это тебе не портной. Штаны носит каждый, а вот часы имеются не у каждого. – Йоселе запустил руки в свои рыжие волосы, с удовольствием поскрёб и спросил: – А ты что пришёл покупать?

– Отец за хорошую работу дал мне немного денег. Куплю конфеты.

– А я часто прихожу в магазин просто поглазеть на полки. Я и в Люблине любил на них глазеть. Смотришь, и так хочется стать богачом. Сколько вкусных вещей на белом свете!

Рафаэль купил конфеты, щедро поделился с Упницким, и тот, причмокивая и вытирая ладонью коричневые слюни, проводил его до дома.

– Когда-нибудь я закажу у тебя такой же костюм как у моего папы. С жилеткой... Из бостона, с блестящими, как звездочки, пуговицами.

– А я приду к тебе чинить свои часы, – подхватил его шутку Рафаэль. – Договорились?

– Договорились. Только с одним условием.

– С каким?

– Если не придут немцы, – сказал Йоселе-трусишка и невесело улыбнулся.

– Опять ты со своими немцами. Ходят до сих пор за тобой...

– Не ходят, а гонятся, куда я, туда и они, я даже во сне от них удираю.

– Забудь их, – искренне посоветовал Рафаэль. – Зачем ты их все время вспоминаешь?

– Я рад бы их забыть, но пускай они сперва нас забудут. – Йоселе погрустнел, зашмыгал носом и продолжал: – Утром просыпаюсь – что за красота за окнами! Воробьи чирикают, скрипит валик колодца, кот громко мяукает – кошке в любви объясняется, но как только наступает вечер, они все равно у меня в глазах мельтешат – на мотоциклах и в шлемах. Даже если зажмурюсь. Папа меня к доктору водил. Думал, я болен.

– К Пакельчику?

– Да.

– И что сказал доктор?

– Он сказал, что я здоров и что, может быть, я даже прав – от немцев всего можно ждать.

Йоселе Упницкий оказался прав. Земное время портилось с устрашающей скоростью, и самые мрачные предсказания беженца сбылись – Германия напала на страну Советов, и немцы двинули свои войска на Литву.

На четвертый день войны после бомбардировки красноармейской танковой базы немцы заняли местечко, и тут же литовские повстанцы – старательные их союзники – принялись за дело: выдворили всех евреев из домов и погнали через перелесок, в котором снова буйствовали птицы и трубно жужжали шмели, к глубокому песчаному карьеру над Вилией. Там на лысом обрыве мстители за поруганную евреями Литву аккуратно выстроили их в один длинный ряд и приготовились к обряду возмездия.

Бабушка Шифра и тихий, как могила, дедушка Беньямин Арнштамы стояли рядом с папой и мамой Йоселе Упницкого, портной Мейлах – с часовщиком Пинхасом, бакалейщик Арье Шпрингфельд – с мясником Мейше-Лейбом Кавалерчиком, парикмахер Гершон Берштанский – с пекарем Рувимом Файном, мельникова дочка Злата, кормившая грудью первенца Эли – со своей мамой Толстой Хавой. Чуть поодаль от них топтались Йоселе Упницкий и Рафаэль.

Слышно было, как младенец жадно сосет открытую грудь Златы. Повитуха Шифра прижималась к ней, словно собиралась уберечь от пули и мать, и малое дитя, которое она принимала и благословляла на благую и долгую жизнь. Злата улыбалась, что-то, как сквозь сон, шептала и гладила своего первенца по безволосой головке, пока еще неуязвимой для свинца или приклада.

Йоселе Упницкий и Рафаэль смотрели, как повстанцы с белыми повязками на рукавах – отличительными знаками верности новым хозяевам – щелкают затворами, загоняя в ствол патроны. Когда винтовки были надежно заряжены, мальчики отвели от расстрельщиков глаза и уставились ввысь.

Вдруг в небе, ставшем невероятно близким, четко, как страны мира на школьном глобусе, обозначились белые, невесомые облака, и Йоселе-трусишка и Рафаэль, не жмурясь от пронзительной и колючей синевы, впились в неё воспаленными взглядами.

– Это мое облако. Там Бог, как и мечтал мой папа, собрал всех евреев из Люблина и со всех польских городов, – сказал Йоселе Упницкий. – Там уж точно нас никто не тронет.

– А это мое, – вторил своему дружку Рафаэль. – Облако под названием Литва. Там устроятся все наши – бабушка и дедушка, отец Мейлах, столичный дядя Велвл и прендкий кравец – дядя Ицик, и пекарь Рувим Файн, и мясник Мейше-Лейб Кавалерчик, весь наш класс, все портные и беспризорные ешиботники. Все, все, все. Кроме тех, кто остается внизу – на кладбище.

С лысого обрыва в песчаном карьере грянули выстрелы, и небесные новоселы медленно поплыли на своих облаках навстречу желанному, неиспорченному времени, ни разу не оглянувшись на отторгнувшую их землю.

Октябрь-ноябрь 2008



[1] В ашкеназских синагогах между бимой и арон кодеш ставят специальный пюпитр – «амуд», около которого ведет молитву хазан (кантор). – ( прим. ред.)

 


К началу страницы К оглавлению номера

Всего понравилось:0
Всего посещений: 1444




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2009/Zametki/Nomer11/Kanovich1.php - to PDF file

Комментарии:

Roza Levit
Toronto, Canada - at 2014-03-24 02:16:05 EDT
Огромное спасибо автору.
Замечательный рассказ!
Осмелюсь поместить здесь
***

Я сидела у иллюминатора и смотрела вниз на землю,на полосы полей,чащи деревьев,на голубую нить реки.
Самолёт набирал высоту и всё стало исчезать,.
Проплывающие облака покрывали воздушным одеялом Вильнюс.
Литва была там, внизу.
А над ней были лишь облака, хранящие в себе частицы того прошедшего мира, частицы жизни моих родных в этих краях.
Облака,наполненные печалью так рано оборванных жизней.

Я - единственная связующая ниточка между Понарскими рвами и заброшенным еврейском кладбищем в Ошмянах.

Я - их память, их продолжение.



Семьдесят лет спустя Второй мировой войны, я летела домой в Канаду, на мою новую родину, землю где меня ждали дети,внуки.

Мне исполнялось шестьдесят пять.

Я всматривалась в освещёнными восходящим солнцем облака, проплывающие над Литвой и в один миг исчезло ощущение времени и возраста.
Слился воедино свет прошлого,настоящего и будущего. 2012

Ontario14
- at 2009-07-11 22:25:02 EDT
Во всех еврейских синагогах еврейские мальчики НИКОГДА не молились в женской верхатуре, НИКОГДА!
********
Никогда не говори никогда.

Элла
- at 2009-07-11 06:46:26 EDT
Господин свой,

Года три назад была я на празднике в ХАБАДской синагоге Кирият Аты. Детишки обоего пола носились снизу вверх и сверху вниз, равномерно усеивая пространство фантиками от сластей. А ежели какой вьюнош выражал желание у мамы под мышкой поторчать, ограничениям не подлежало.

свой
- at 2009-07-11 05:45:05 EDT
Господин Канович.
Во всех еврейских синагогах еврейские мальчики НИКОГДА не молились в женской верхатуре, НИКОГДА!
И, вообще, я перестал вам верить. Вы, уважаемый, выпустили очередную халтуру...

КиниК
- at 2009-07-09 08:20:03 EDT
Марку - М. Тартаковский.
- Thursday, July 09, 2009 at 04:14:23 (EDT)
Дорогой Маркс Самойлович!

Народ в нашем местечке волнуется так, что на работу не вышел сегодня после бессонной ночи. Ни тебе раздолбона не умеющему воевать Цахалу, ни перевода Плащаницы на кириллицу, ни мешающего подойти к собеседнику акме, ни списка публикаций с именами главредов и тиражами, ни даже невинного недоумения по поводу того, понимал ли этот мазила Шагал, что малюет, ни всего остального, что делает вас при всем вашем атеизме полубогом. Всего-навсего объявление Кановича и Миллер местечковыми священными коровами и скромное напоминание о том, что вы на цельную дюжину лет опередили Рабиновича, а он, редиска такая, сплагиатил у вас. Жидковато. Народ спрашивает, здоровы ли вы, любезный наш светоч всего, что не светится и светиться не может, и дружно разделился на два отряда: мужчины готовятся к походу на ваших врагов, а женщины пакуют посылки с гуманитарной вам помощью для поправки здоровья. Куда слать-то?



Буквоед
- at 2009-07-09 07:13:24 EDT
Григория Кановича я открыл для себя ровно тридцать лет тому назад, когда в Вильнюсе купил его книгу "Птицы над кладбищем" (если не ошибаюсь, то в авторском переводе с литовского). За эти годы многое изменилось: и я не тот, и Литва не та, и Страны Советов уже нет, - словом, всё изменилось, кроме одного: таланта Григория Кановича, чему свидететельство это эссе. Собственно говоря, от моих похвал автору ни жарко ни холодно: кто он, а кто я?, - но чертовски приятно публиковаться в одном журнале с таким писателем. До 120 Вам, дорогой коллега (все-таки примазался к мэтру:))!

Марку - М. Тартаковский.
- at 2009-07-09 04:14:22 EDT
Марк - Wednesday, July 08, 2009 at 07:36:36 (EDT)
И еще я заметил одну интересную особенность. Процентов 30-40 всех постингов в этой гостевой принадлежат Тартаковскому (или отвечающим ему). Но я не нашел ни одного, где он бы откликался на статью из "Заметок". Похоже, он статьи и не читает. Ни прозу Кановича, ни стихи Миллер, ни комментарии к Торе---

>>>>>>>>>>>>>>MCT<<<<<<<<<<<<<

Частное мнение
- Wednesday, July 08, 2009 at 16:46:49 (EDT)
Дочитал вот до этой фразы в начале рассказа:
"– Троих мужиков родила, и что толку? – чуть ли не со слезами на глазах спрашивала старуха..."
Мужиков?? Еврейка из местечка не могла так сказать о своих детях. Это могла сказать современная женщина, которая свободно говорит по-русски, плохо знает идиш и живёт отнюдь не в местечке. В местечке "мужик" - это прежде всего шикер и уж никак не еврей.
Дальше читал невнимательно, а потом бросил.
Отклик на статью : Григорий Канович. Облако под названием Литва.

Ув. Марк, Мнение это – не моё. Но оно довольно точно передаёт мои ощущения при чтении этого автора: надуманность, вторичность, местечковость /не провинциализм; понятия внятно отличаются: провинциалы Шукшин, Рубцов.../.
Примерно то же - стихи Ларисы Миллер /если Вы имеете в виду этого автора: не названо имя/.

Как видите, я не выступаю с неспровоцированной критикой, с умничаниями, на которые горазды здесь многие "гости". Всячески стараюсь избегать вмешательства в любую пустую болтовню, заполняющую не «процентов 30-40 всех постингов», но все 90. Это легко проверить: сравнить, скажем, мои входы и – Матроскина, Тененбаума, некоторых прочих.

И ещё. Есть здесь неприкасаемые авторы, т.с. священные коровы, которых без существеннейшего повода я вообще никогда не касаюсь. Причины понятны. Упомянутые Вами Канович и Л. Миллер, в частности, принадлежат к таковым.

Я ценю гостевую и сам сайт по самой простой причине: здесь порой обсуждаются интересующие меня темы, по которым я и высказываюсь.

О "комментариях к Торе" не стоит и говорить. А вот рассуждения Э. Рабиновича на эту тему были мне крайне интересны - потому что повторили то, что сказано в моей работе "ОТКРОВЕНИЕ ТОРЫ", опубликованной двенадцатью годами ранее. Как не заинтересоваться!..

Ontario14
- at 2009-07-08 17:14:57 EDT
Частное мнение
- Wednesday, July 08, 2009 at 16:46:49 (EDT)
Дочитал вот до этой фразы в начале рассказа:
"– Троих мужиков родила, и что толку? – чуть ли не со слезами на глазах спрашивала старуха..."
Мужиков?? Еврейка из местечка не могла так сказать о своих детях. Это могла сказать современная женщина, которая свободно говорит по-русски, плохо знает идиш и живёт отнюдь не в местечке. В местечке "мужик" - это прежде всего шикер и уж никак не еврей.

************
????
Еврейка из местечка не могла сказать еще "Троих", "родила", "и", "что", "толку"...

Б.Тененбаум
- at 2009-07-08 16:59:12 EDT
Это - первая вещь Кановича, которую я прочитал. Сильнейшая проза.
Юлий Герцман
- at 2009-07-08 16:56:22 EDT
Замечательная проза. Я как открыл для себя Кановича в семидесятых годах, так до сих пор не могу оторваться.
Частное мнение
- at 2009-07-08 16:46:48 EDT
Дочитал вот до этой фразы в начале рассказа:
"– Троих мужиков родила, и что толку? – чуть ли не со слезами на глазах спрашивала старуха..."
Мужиков?? Еврейка из местечка не могла так сказать о своих детях. Это могла сказать современная женщина, которая свободно говорит по-русски, плохо знает идиш и живёт отнюдь не в местечке. В местечке "мужик" - это прежде всего шикер и уж никак не еврей.
Дальше читал невнимательно, а потом бросил.

Ontario14
- at 2009-07-08 15:22:31 EDT
Выдающийся писатель. Дай Бог ему здоровья и долгих лет до 120.
A.SHTILMAN
New York, NY, USA - at 2009-07-06 21:52:05 EDT
Всё, что мне удалось прочитать здесь, в "Заметках" - поразительная проза Григория Кановича! Исключительное литературное мастерство, но оно как-то незаметно, как техника у Айзика Стерна. Потрясающе поэтично,реалистично и,потому, страшно...
Спасибо автору за каждую его удивительную вещь. Ещё и потому, что в наше особое время с обратными знаками - присутствие Его в литературном творчестве кажется таким важным для душ людей, ещё во что-то верящих. Спасибо. Дай вам Б-г здоровья и сил в создании новых произведений.

Б.Тененбаум
- at 2009-07-06 17:16:52 EDT
Замечательно сильная проза. Большой мастер.