©"Заметки по еврейской истории"
Июнь 2009 года

Владимир Порудоминский


Еврейские страницы биографии Льва Толстого

Беседа

1.

Вначале – что-то вроде эпиграфа.

Имя, вряд ли многим известное, – Григорий Моисеевич Беркенгейм.

Между тем в последнее десятилетие жизни писателя доктор Беркенгейм – в числе людей, близких Толстому.

Одно время он – домашний врач в семье Татьяны Львовны, дочери Толстого. Порой – заменяет домашнего врача и у самих Толстых.

Григорий Моисеевич – человек разносторонне образованный. Толстой охотно обсуждает с ним вопросы политики и науки, литературы и искусства. Доктор помогает Льву Николаевичу и в творческой работе: занимается в библиотеках, составляет списки необходимых книг (по слову Толстого – «большой и мне очень нужный и для меня полезный и приятный труд»). Беркенгейм – участник русско-японской войны. С фронта, помимо многих впечатлений, привез два боевых ордена. Согласимся: в ту пору еврею для этого надо было хорошо постараться.

5 ноября 1910 года, он приезжает на станцию Астапово, где в комнате начальника станции нашел свое последнее пристанище умирающий писатель, привозит лекарства, кислород. До последнего вздоха Льва Николаевича Григорий Моисеевич у его постели.

Однажды – это было еще за два года до смерти Толстого – Григорий Моисеевич показал ему письмо от незнакомого раввина из Галиции: вычитав где-то, что доктор Беркенгейм участвует в лечении Льва Николаевича, раввин посылает ему свое благословение...

2.

Посмею утверждать, что евреи – те, конечно, кто вообще знал о Толстом, – всегда с особо пристальным интересом, вниманием и чуткостью – скажу больше: с любовью – относились к его личности и взглядам.

Это не формула, а наблюдение.

Я не доказываю, я размышляю.

У меня нет времени и возможности выстраивать обширную систему рассуждений, поэтому – для краткости – начну как бы «от противного».

Может быть, кого-то из присутствующих это удивит, но только в самые «глухие», по слову Блока, годы, в самых реакционных черносотенных (теперь в отечестве это слово часто употребляется в положительном смысле, но я беру его в привычном отрицательном значении) – черносотенных – слоях российского населения неприязнь к Толстому и неприятие его сопоставимы с неприязнью и неприятием, которые встречаем в сегодняшней России.

Чем же так не угодил иным из наших соотечественников (и немалому числу) Лев Николаевич?

Хорошо известно, что сегодня в России всё шире распространяется, всё энергичнее утверждается национал-патриотическая идея, это поддерживается, а во многом насаждается правящей властью, официальной идеологией, определенными кругами церкви.

Национал-патриотизм предполагает всевозможное возвеличение своей отдельно взятой страны (для сегодняшней России это означает обретение утраченного статуса великой державы), чувство превосходства над другими народами и государствами, убежденность в собственной национальной исключительности.

Но именно это было объектом мощной и беспощадной критики Толстого, его бескомпромиссного осуждения.

Нынешние национал-патриоты обвиняют Льва Толстого в том, что своей критикой государства, общественного устройства, церкви, своей нравственной проповедью он способствовал тому, что благоденствующая Россия оказалась жертвой революционного переустройства, утратила свое материальное и духовное величие и могущество, исконные духовные начала.

Но те же самые силы предъявляют те же самые обвинения и евреям: это евреи развалили шедшую к сверкающим высотам Россию, привели ее к катастрофе.

Другой великий писатель, чьё имя в истории литературы обычно упоминается рядом с именем Льва Толстого – Достоевский – был одним из провозвестников (и в силу своего значения – убедительнейшим) этой идеи о грядущем порабощении, уничтожении великой России евреями. Восклицал с ужасом: «близится их царство, полное их царство!», писал, что нет другого племени, которое могло бы по своему ужасному разрушительному влиянию на материальную и духовную жизнь русского – коренного – народа сравниться с евреями, страшился предположить, что бы произошло, если бы евреев было не три миллиона на 80 миллионов русских, а наоборот.

Сегодняшние национал-патриоты отвечают: и самой малой горстки евреев – малого народа (по их терминологии) – оказалось достаточно, чтобы свернуть великий числом и достоинствами коренной народ с истинного пути. Точно так же, как, по их утверждениям, нравственной проповеди одного-единственного Льва Толстого оказалось достаточно, чтобы подорвать устои российской государственности и церкви.

Само сопоставление и уравнение национал-патриотами исторической роли Льва Толстого и русского еврейства (при нелепости оснований и доказательств) по-своему знаменательно. Оно, как я уже сказал, – «от противного», побуждает нас задуматься о том, что в личности и взглядах Толстого могло вызывать у евреев пристальный интерес и родственное чувство.

3.

Только клеветник или безумец может отказать Толстому в любви к родине, к своему народу. Эта любовь пронизывает каждое слово, им написанное, наполняет его помыслы, движет его поступками, является постоянной причиной его радости и страданий, – полагаю, она не требует ни доказательств, ни подтверждения примерами.

Но эта любовь не имеет ничего общего с ненавистным Толстому официальным патриотизмом (постоянно полемизируя с ним, он и само это слово – «патриотизм» – не жаловал). Он писал про официальный патриотизм: чувство это, поддерживаемое в народах правительством, школой, религией, подкупной прессой, есть не что иное как предпочтение своего государства или народа всякому другому государству или народу, чувство, вполне выражаемое немецкой национальной песней: «Deutschland, Deutschland, über alles», в которую вместо Deutschland легко вставить Russland, Frankreich, Italien или какое-либо другое государство. Но можно ли числить добродетелью этот так называемый патриотизм, который разъединяет народы, ведет к войнам, от которого происходят неисчислимые физические и нравственные страдания людей?..

Почти всю жизнь Лев Николаевич безвыездно прожил в русской деревне, в своей Ясной Поляне. Он называл русского мужика самой юной своей любовью, любовью, которую он пронес через всю жизнь. Вряд ли кто другой сумел так глубоко понять, прочувствовать, так сильно и точно, с такой любовью, подчас восхищением, передать в образах характер своего народа. Но этого über alles, тщеславного чувства превосходства у него не найдем.

В молодости он путешествовал по Европе, в Германии встречался с крестьянами, работал вместе с ними, косил, как с юных лет до старости косил у себя в Ясной Поляне. Потом, вспоминал: «Немецкий крестьянин такой же самобытный, как и русский. У него есть, чему поучиться. У них очень схожие с русскими крестьянами черты. Все люди одинаковы...»

Все люди одинаковы. На этом основано его нравственное, религиозное учение. «Только тогда человек понимает свою жизнь, когда он в каждом человеке видит себя. Поговори с человеком, вглядись хорошенько в его глаза, и ты почувствуешь, что ты родня ему...»

И первой из перегородок, разделяющих людей, мешающих им жить разумной жизнью, быть роднёй, Толстой называет национальную – расовую.

4.

Однажды у него заходит разговор с одним из сыновей – как раз об этих самых «перегородках». Сын писателя, Андрей Львович, – даже по понятиям того времени, что называется, крайне правый. В своих представлениях он с отцом обычно решительно расходится. Но в том, что в этот раз говорит Андрей Львович, мы не должны – с наших сегодняшних позиций – видеть проявление особого антисемитизма (хотя евреев Андрей Львович, надо полагать, не жаловал). Это – воззрения, которых в то время придерживалось большинство людей в их суждениях о евреях. Воззрения эти «подпитывались» особенностями еврейской жизни – чертой оседлости, ограничениями в правах, некоторыми положениями иудаизма. Так что тут для нас важно не то, что говорит Андрей Львович, а то, что говорит Лев Николаевич.

Андрей Львович полагает: «Все люди похожи друг на друга, а евреи имеют свои особенности».

Лев Николаевич возражает: «Нет, это неверно, все национальности имеют свои особенности».

Андрей Львович: «Но все национальности могут обрусеть, а евреи всегда остаются евреями».

На что Толстой отвечает: «Они такие потому, что они везде чувствуют себя стесненными».

(В самом деле: через десятилетие с небольшим, едва революция отменит эти стеснения, ассимиляция евреев по своей активности и параметрам окажется несопоставимой с ассимиляцией какого-либо иного из многочисленных народов, населявших Советский Союз.)

«Я против ограничения в школах, говорит Толстой, против черты оседлости. Весь народ, живущий на земле, имеет право жить там, где хочет. Почему нам можно жить в Ясной Поляне, а другим надо в Мамадыше? Я за уничтожение всех исключительных законов, касающихся евреев. Безобразие эти законы».

<Должен оговориться. Не следует выводить из высказываний Толстого какое-то особенное – исключительное – отношение к евреям. Может быть, была некоторая осторожность от понимания того, что условия, в которые поставлены евреи, делают их ранимыми – понимание тоже неординарное в то время. Вон Достоевский обвинял евреев в такой ранимости: никто так раздражительно, щепетильно не обидчив, как евреи. В том-то и дело, что Толстой не был ни юдофилом, ни юдофобом, как не был ни русофилом, ни русофобом, ни германо-, франко-, японо- или чечено- филом или фобом. О евреях, как и о людях любой другой национальности, он мог отозваться так или иначе, но оценивая их не с точки зрения национальной, хотя какие-то национальные особенности мог и заметить, а с точки зрения общечеловеческой. Тщеславное чувство собственной исключительности Толстой не принимал, от кого бы оно не исходило: обособляющее себя еврейство ему так же противно (тоже его слово), как обособляющее себя германство, саксонство или славянство, – и прибавлял: «мне особенно славянство» (оценим эту прибавку!).>

5.

Осенью 1905 года, в самый разгар революции (крестьянские бунты, забастовки, а одновременно – и еврейские погромы) в Ясной Поляне возникает разговор о погромах, в частности – о готовившемся погроме в Туле (то есть – рядом с Ясной), о том, как тамошние евреи прятали от погрома детей, об отношении евреев к детям. Участники разговора – несколько человек, близких Толстому, – высказывают свое сочувствие евреям. Михаил Сергеевич Сухотин, зять Толстого, муж его старшей дочери, Татьяны Львовны, рассказывает между прочим про одаренного еврейского мальчика, которого два года не принимают в гимназию из-за процентной нормы. Один из собеседников замечает, однако, ссылаясь на энциклопедический словарь, что евреев принимают в русские университеты вдвое больше того, чем это соответствует процентному отношению числа евреев ко всему народонаселению России.

Это очень ходкий аргумент. Он до сих пор активно используется как аргумент очень доказательный. Как же! В стране еврейское население составляет, допустим, полтора или два процента, а в университете их – три с половиной – не годится! Мы были свидетелями, как в Советском Союзе, до последнего его часа, высчитывались эти проценты. (Вот и Солженицын в своей книге всё проценты подсчитывает и всё получается, что евреев повсюду на деле оказывалось больше, чем допускалось, чем могло быть и должно было быть.)

Речь здесь, по существу, о стартовых преимуществах. Дай евреям стартовое равенство, они нас – обгонят. Известный публицист Василий Васильевич Розанов, который много и пристрастно занимался «еврейским вопросом», называл русских в России – перворожденными, а остальных – лишь допущенными. Первым – вся полнота деятельности, другие – только соучаствуют, в той мере, в какой они – допущены. (У нас в национальных республиках, как помним, очень следили за этой перворожденностью. Русские при этом были первыми среди равных, как их официально именовали, – перворожденными среди перворожденных; евреям же всегда доставалась роль допущенных...) В самой постановке вопроса – своеобразное сопряжение комплекса величия с комплексом неполноценности: с одной стороны, провозглашение себя первыми, с другой – тоже как бы постоянное опасение, что не выиграют равного соревнования с теми, кому отведена роль последних.

Это тотчас схватил и уяснил (как он любил выражаться) Лев Николаевич, когда зашел разговор о еврейском мальчике, процентной норме и процентных соотношениях. Евреи, если и выигрывают соревнование, то благодаря лучшему умственному развитию и упорству, – возразил он. В евреях особенно сильно стремление учиться. Он знает это и по письмам, которые присылают ему евреи: «Постоянно получаю письма от них: "Я хочу учиться". Это неистребимое я хочу учиться и открывает им дверь – вопреки процентной норме – в гимназию, в университет.

Процентная норма, всякого рода процентные вычисления неправомочны и постыдны: они исключают из соревнования сильного конкурента, заменяют соревнование подтасовкой – о какой справедливости, о какой истине тут может идти речь? Лев Николаевич вспомнил конные соревнования – бега, – которым оказался свидетель. В числе конкурентов появились английские лошади, они обгоняли всех остальных. Тогда стали требовать снять их, исключить из соревнования, – рассказывает он. – Но это же нелепо. «Если бега – то бега всех. Или потом исключить кабардинских, потом других, останутся самые... клячи», – развивает мысль Толстой. – «Евреев нельзя исключать из пользования равными правами».

Но это – Толстой. Проблема уравнения евреев в правах для многих в то время – сложная, трудно разрешимая, того более – страшащая проблема. Достоевский писал: если уравняем евреев в правах, тут мигом конец русскому народу, «вся сила его перейдет назавтра же во власть еврея, и наступит такая пора, с которой не только не могла бы сравниться пора крепостничества, но даже татарщина» (!).

<Я не потому привожу Достоевского, чтобы рассказывать о его антисемитизме: я обращаюсь к нему, потому что он, с его одаренностью, сильнее других выразил в слове мнение, которого придерживалось значительное большинство россиян.>

И еще — к разговору о еврейском мальчике, не принятом в гимназию. Несколько раньше, в дневнике Льва Толстого, в записи, сделанной в новогоднюю ночь, отмечая наступление не только нового года, но и нового – XX – века, находим потрясающие слова: «Дети – увеличительные стекла зла». Толстой объясняет: всякое зло, которое мы совершаем в отношении взрослых, вырастает во сто крат будучи приложено к детям, становится особенно явным, крупным, ужасным, по определению Толстого. Он перечисляет тут же, о каком зле идет речь: несправедливость сословий, разврат, убийство, еврейство – то есть неравноправие, притеснения, оскорбления евреев.

6.

Маленькое отвлечение. Как известно, Лев Николаевич был сам неплохой музыкант и – гениальный слушатель музыки. Он глубоко, до потрясения чувствовал музыку, понимал ее. С особой любовью он относился к народной музыке. Когда он слышал русскую народную песню, танец, он весь преображался, – казалось, он внешне и внутренне следует, соответствует каждому такту. Но с тем же увлеченным интересом воспринимал он и музыку других народов, населяющих нашу землю.

В Ясную Поляну приезжала (и не раз) известная польская пианистка и клавесинистка (еврейского происхождения) Ванда Ландовская. Она много занималась народной музыкой и, по просьбе Льва Николаевича, играла для него французские, английские, польские, еврейские, армянские, персидские, лезгинские песни. Они беседовали о восточной музыке – китайской, японской. «Я думаю, что по музыке можно судить о душе народа», – говорил Толстой. Он жадно слушал музыку народов, по образу жизни, представлениям, эстетике очень далеких от русского. «Совершенно другой склад этой музыки, но нам доступна, потому, думаю, что и наша музыка им доступна. Новый мотив в первый момент чужд, но потом радуешься, что в него вникаешь. Вся народная музыка будет доступна всем людям...»

И здесь то же – равенство, общность людей.

<Примечание. Один из главных идеологов национал-идеологии, академик Шафаревич вспоминает: Солженицын, прослушав знаменитый вокальный цикл Шостаковича «Из еврейской поэзии», отозвался осуждающе: «Евреев пожалел, а своих не пожалел».>

В 1909 году (за год до смерти писателя) в Ясную Поляну приехал скрипач Михаил Эрденко с женой, пианисткой. Эрденко рассказывал, что предки его по отцовской линии, цыгане, формально исповедовали христианство, а в душе, тянулись к иудаизму. Эрденко исполнял разные произведения, но в центре его выступления перед Толстым была мелодия еврейской молитвы Судного дня – «Кол Нидрей». Она произвела на Льва Николаевича исключительное впечатление: «Еврейская молитва – вопль, экстаз». Он подарил Эрденкам свой портрет с надписью: «В память большого нам доставленного удовольствия». Музыкант, уже после смерти Льва Николаевича, издал ноты с пометкой, что именно эту мелодию «Кол Нидрея» исполнял Толстому.

7.

<Идем дальше.>Представим себе молодого человека середины XIX столетия: тридцать с небольшим, дворянин, очень именитый, помещик, в недавнем прошлом офицер, служивший между прочим и в западных губерниях, на территории черты оседлости, где встречал евреев – содержателей постоялых дворов, кабатчиков, ростовщиков; для него, для такого человека, воспитанного в предрассудках своего времени, сословных, религиозных, национальных, – если не неприязнь к евреям, то, отношение к ним как к существам низшего разряда, во всяком случае, как к не своим, к другим, – нечто обычное, неосознанное, почти врожденное.

И вот, казалось бы, такой человек, но (тут всё дело в этом «но»!), но по имени Лев Толстой, оказывается в Германии, ездит, смотрит, пристально изучает здешнюю жизнь. <У меня есть очерк «Немецкие дни Льва Толстого»: я постарался определить в нем самое важное, что происходило во внешней и внутренней жизни молодого Толстого во время двух его поездок в Германию (всего Толстой прожил на свете 30 020 дней, из них в Германии провел – 79).>

Одна из задач путешествия – знакомство с писателем Бертольдом Ауэрбахом (годы жизни: 1812-1882), автором рассказов и романов из крестьянской жизни, которые очень высоко ценил Толстой (даже три десятилетия спустя, когда Ауэрбаха уже мало кто читал, в черновиках к знаменитому трактату «Что такое искусство?» Толстой ставит его имя рядом с именами любимейших им и всемирно прославленных Диккенса и Виктóра Гюго). Встреча с Ауэрбахом – очень важна и дорога для Толстого (помимо общего положительного впечатления это связано с его планами педагогической деятельности, о чем я сейчас не имею возможности говорить). Значимость этой встречи Лев Николаевич очень характерно и темпераментно отмечает в дневнике. Он пишет имя: Ауэрбах – и следом 15 восклицательных знаков! Потом: «Прелестнейший человек». И по-немецки: «Свет для меня просиял».

Подлинное имя Бертольда Ауэрбаха – Мозес Барух Ауэрбахер.

Своими размышлениями об Ауэрбахе, о его значении как писателя и просветителя немецкого народа Толстой делится с неким Юлиусом Фрёбелем и его другом Карлом Франтцем, с которыми тоже свел знакомство в Германии. Юлиус Фрёбель – человек незаурядный: публицист, общественный деятель, участник революции 1848 года, приговоренный к смертной казни, чудом ее избежавший, но не оставивший политики. Карл Франтц – тоже публицист, ученый и политик. И вот, когда Толстой с жаром говорит им о том, что книги Бертольда Ауэрбаха должны быть в каждом крестьянском доме, что этот писатель мог бы стать посредником между образованным классом и народом, он слышит в ответ характеристику Ауэрбаха, сосредоточенную в одном-единственном слове: «жид». «Ауэрбах, говорит, – жид. И больше ничего», – заносит он в дневник с негодованием и, что, может быть, не менее существенно, – с изумлением.

Я убежден, что 99 из 100 современников Толстого либо восприняли бы ответ Фрёбеля и его приятеля как нечто естественное, либо не придали бы ему значения (впрочем, 99 из 100 наших современников, наверно, столь же понятливо отнеслись бы к данной характеристике). Но мы имеем дело не с 99-ю из ста, а с единственным, и этот единственный из ста – Лев Толстой. Даже полвека спустя он с неприязнью вспомнит давний разговор и прибавит: «Это юдофобство в революционере так меня оттолкнуло».

8.

Мне хочется ненадолго остановиться на столь неприятно знакомом для нас слове «жид». Это слово существует в нашем языке неоднозначно, а как бы в трех ипостасях.

Первое значение – ныне оно уже устарело, – когда слово это еще не стало вполне бранным, зачастую попросту заменяло слово «еврей». В старинной книге мы можем встретить слово «жид» и не почувствовать негативного его оттенка. Как, к примеру, слово «лях» – вместо «поляк», которое тоже сделалось оскорбительным.

У Пушкина есть эпиграмма на Фаддея Булгарина (вам, конечно, известно это имя – журналиста, писателя и вместе доносчика). Булгарин был поляк, и суть эпиграммы как раз в том, что в отрицательном отношении Пушкина и его круга к Булгарину не национальность имеет значение, а эта взятая им на себя роль агента Третьего отделения. Пушкин прямо не мог это сказать: в эпиграмме он нарекает Булгарина именем парижского полицейского сыщика Видóка (ну, а почему Булгарин – Фиглярин понятно: фигляр). Эпиграмма такая: «Не то беда, что ты поляк: // Костюшко лях, Мицкевич лях! // Пожалуй, будь себе татарин, – // И тут не вижу я стыда; // Будь жид – и это не беда; // Беда, что ты Видóк Фиглярин». Вряд ли Пушкин злобно честит «ляхами» Костюшко, Мицкевича: это Булгарин хотел представить дело так, что неприязнь к нему поэта и его друзей как-то связана и с его польским происхождением, но Пушкин отвечает ему – всем читателям: нет, не в национальности дело, – пусть бы он хоть евреем был (жидом), – народ и вовсе непочитаемый! – но он – полицейский сыщик, доносчик – вот в чем дело!..

Другой смысл обретает слово, когда не просто обозначает еврея, но и наполняется отрицательными эмоциями, воплощает для говорящего всё то неприятное, неприемлемое, порой ненавистное, что связано для него с образом еврея.

Вот опять же Достоевский пишет жене из знакомого многим Бад Эмса: отдыхать и лечиться там невозможно – кругом жиды, гости – жиды (он специально просматривает курортные листы с именами), продавцы – жиды, от этого всё дорого, самое же главное, в соседней комнате поселились жиды – мать и 25-летний сын, и Федор Михайлович слышит за стеной звуки их речи: «она его 25 лет как родила, могла бы с ним наговориться в этот срок», так нет же – разговаривают, «и не как люди», а «с сквернейшей жидовской интонацией, так что при моем раздражительном состоянии это меня всего измучило». Он кричит через стену: «проклятые жиды!», хозяйка обещает переселить его в другой номер...

В знаменитой статье «Еврейский вопрос» Достоевский пишет: «Уж не потому ли обвиняют меня в «ненависти» <в кавычках>, что я называю иногда еврея «жидом»? Но, во-первых, я не думал, чтоб это было так обидно <чуть выше пишет, что трудно найти что-нибудь обидчивее еврея — обратим внимание на это неодушевленное: не кого-нибудь – что-нибудь>, а во-вторых, слово «жид», сколько помню, я упоминал всегда для обозначения известной идеи: «жид, жидовщина, жидовское царство». Ну, как видим, помнит плохо: мать с сыном в лечебнице вряд ли подходят под понятие «известной идеи», но эта самая «идея» – уже третье значение слова «жид». Здесь не просто неприятная по внутреннему укладу и внешнему складу личность, здесь – нам это сегодня хорошо известно – и мировой еврейский заговор, и стремление евреев к мировому господству, и накопление в еврейских руках несусветного капитала, и прочее, то что для русского народа, по убеждению того же Федора Михайловича, хуже крепостничества и татарщины (я уже говорил об этом).

Мне думается, само противопоставление «допустимого» еврея наделенному всеми пороками, безнравственному, опасному жиду оскорбительнее, чем уличное ругательное «жид». И когда кое-кто в кругу российских либералов говорил: «Дадим еврею все права, но не будем забывать, что он жид», перед этой формулировкой меркли, на мой взгляд, всякие либеральные устремления. И когда Солженицын объясняет, что, дескать, «до революции» сами евреи принимали это противопоставление и приводит якобы принадлежащую самим евреям формулировку: «Я не жид какой-нибудь, я честный еврей, я вас не обману», я ощущаю здесь большую весомость антисемитизма, нежели в уличном ругательстве.

<Еще маленькое отступление.>

Все эти ипостаси слова «жид» с замечательной очевидностью просматриваются у Гоголя.

Когда казак у него говорит, что турки и жиды не едят свинины, здесь слово не более как знак национальной принадлежности, ну, пусть с оттенком неприязни, надо думать, что и о турках, хоть и называет их в данном случае «турками», а, допустим, не «басурманами», запорожский казак тоже говорит с неприязнью (вспомним «письмо запорожцев турецкому султану»), да и никакого иного слова, как «жид», для обозначения еврея в лексике казака попросту не имеется.

Другое дело – описание погрома, – массового убийства евреев в «Тарасе Бульбе» – это позорнейшая страница русской литературы. Славные герои Запорожской Сечи, воюя с ненавистными «ляхами», поляками, выбирают свободный денек между боями, чтобы разделаться с евреями и заодно удовольствие получить. Убийство описано как веселый пир уничтожения.

« – Перевешать всю жидову! – раздалось из толпы...

Бедные сыны Израиля, растерявшие все присутствие своего и без того мелкого духа прятались в пустых горелочных бочках, в печках и даже запалзывали под юбки своих жидовок, но казаки везде их находили... Жидов расхватали по рукам и начали швырять в волны. Жалобный крик раздался со всех сторон, но суровые запорожцы только смеялись, видя, как жидовские ноги в башмаках и чулках болтались на воздухе...»

Конечно, описание соответствует воспроизводимому в повести «грубому», «полудикому» веку (по определению Гоголя), но дело не только в описании – в отношении. В самом деле смешно смотреть, как болтаются в воздухе жидовские ноги, когда жидов бросают в воды Днепра, о котором мы с малолетства знаем, как чуден он при тихой погоде, когда вольно и плавно и т. д. – тем более что жиды, под пером Гоголя, получают то, что заслужили. Жид обирает, закабаляет народ бесчестным торгашеством, ростовщичеством, «подносимым» пьянством.

И тут – третья ипостась слова. Идея! Жид Янкель, которого Тарас Бульба великодушно избавил от смерти, едва кончился погром, уже разбил в обозе палатку и торгует вовсю. Позже, поселившись оседло, он «прибрал понемногу всех окружающих панов и шляхтичей в свои руки, высосал понемногу почти все деньги»: «всё валилось и дряхлело, все пораспивалось, и осталась бедность да лохмотья; как после пожара или чумы. И если бы еще десять лет пожил там Янкель, то он, вероятно, выветрил бы и всё воеводство».

Теперь ставят под сомнение, действительно ли произнес Достоевский знаменитые слова, что все мы вышли из шинели Гоголя; но как бы там ни было в данном случае шинель одна и та же. И в эту же шинель рядятся нынешние российские «патриоты», когда в научном (!) комментарии к собранию сочинений Гоголя объясняют, что главное в повести не «братоубийственная война» запорожцев с поляками, которая на протяжении полутораста лет делала сочинение Гоголя дорогим сердцу российских патриотов, а куда более желанная им сегодня скрытая борьба – невидимая брань – «рыцарских орденов» запорожцев и поляков против засилья «торговых союзов» (читай: жидов). Вот, оказывается, в чем суть описанного погрома!

Я завел этот разговор о слове потому, что Лев Толстой и здесь стоит особняком среди многих своих предшественников и современников. Если мы просмотрим 90 (!) томов полного собрания его сочинений (сейчас начало выходить 100-томное), мы крайне редко и лишь в исключительных случаях обнаружим там слово «жид». Ни в одном из названных мной значений Толстой это слово не употреблял, даже в самом извинительном. Слово если встречается у Толстого, то оно – не толстовское, оно вложено в чужие уста, враждебные Толстому. Вроде упомянутых немецких знакомых, назвавших «жидом» любимого Толстым писателя Ауэрбаха. Или – тоже, в дневнике, уже в поздние годы – несколько строк о подслушанном в соседней комнате светском разговоре: «Вешать – надо, сечь – надо, бить по зубам без свидетелей и слабых – надо, народ как бы не взбунтовался... Но жидов бить не худо...» С новой строчки Лев Николаевич приписывает: «Кто-нибудь сумасшедший – они или я...»

9.

После всего сказанного вряд ли вызовет удивление тот факт, что именно Лев Толстой получает в марте 1890 года знаменательное письмо от известного философа Владимира Соловьева и профессора-лингвиста, переводчика Эмилия Диллона о готовящихся правительством «новых правилах для евреев в России»: «этими правилами, – замечают авторы письма, – у евреев отнимается почти всякая возможность существования даже в так называемой черте оседлости».

Далее в письме говорится:

«В настоящее время всякий, кто не соглашается с этой травлей и находит, что евреи такие же люди, как и все, признается изменником, сумасшедшим или купленным жидами, – говорится далее в письме. – Вас это, конечно, не испугает. Очень желательно было бы, чтобы вы подняли свой голос против этого безобразия... В какой форме сделать это обличение – вполне зависит от вас». То есть Лев Николаевич волен написать единолично, но можно подготовить и коллективный протест, если Толстой согласен поставить под ним свою подпись.

К авторам письма Толстой относится с большим уважением. Владимир Сергеевич Соловьев – его давний собеседник, во многом серьезный оппонент по важнейшим религиозно-нравственным и философским вопросам. Эмилий Михайлович Диллон, англичанин, живущий в России, – сторонник толстовского учения, среди его переводов и – «Крейцерова соната». И все же, прочитав письмо, Лев Николаевич несколько неожиданно помечает на конверте: «Без ответа».

Почему? Толстой объяснит это несколько позже в письме к Файвелю Бенцеловичу Гецу, знакомому Соловьева, очень радевшему о подготовке протеста: «Я жалею о стеснениях, которым подвергаются евреи, считаю их не только несправедливыми и жестокими, но и безумными, но предмет этот не занимает исключительно или предпочтительно перед другими моих чувств и мыслей. Есть много предметов, более волнующих меня, чем этот, и потому я бы не мог ничего написать об этом предмете такого, что тронуло бы людей».

Оценим совершенную искренность этих строк, ответственность, с которой относится Толстой к сделанному ему предложению. Сочувствия, желания помочь словом – недостаточно, только ощутив в себе способность «глаголом жечь сердца людей», имеешь право взяться за перо.

Тут я снова должен отвлечься ненадолго.

Художник Иван Николаевич Крамской, создавший первый живописный портрет Толстого, вспоминал позже об их беседах, что впервые в жизни встретил человека, у которого все частные суждения были бы связаны с общими положениями, как радиусы с центром. В центре своих поисков и раздумий Толстой ставил вопрос религиозный и приложение его к жизни (как мы вскоре от него услышим), коротко говоря, вопрос о том, как, основываясь на вере, усовершенствовать человека и таким образом переустроить на благо людям мир в целом. Все остальные вопросы, в том числе еврейский, русский или английский, располагаются для него на периферии, «по радиусам», но – и это очень важно! – все они непременно связаны с центром.

Когда Солженицын снисходительно хвалит Толстого: вся интеллигенция, дескать, желая прослыть либеральной, не смела отказаться от выступлений в защиту еврейства, один Толстой посмел открыто сказать, что еврейский вопрос для него на 85-м месте, то, во-первых, здесь заведомо полемическое выражение выдается за формулу (кто-то слышал, как Лев Николаевич сказал, что этот вопрос для него – и на 100-м месте), а во-вторых и в главных, Солженицын умалчивает об этом самом центре, об общих положениях (ложь умолчанием, как называл Толстой).

В случае, о котором идет речь, общие соображения (мысли), по мере уяснения дела (движения к центру), как раз подсказывают Толстому, что оставаться в стороне он не может, к тому же и чувства в нем возбуждены – болезненно чуткая совесть Толстого, которая властвует над его словом и делом, это толстовское – не могу молчать.

Пометил на конверте: «Без ответа», но молчать не может, ответ пишется (а в дневнике в тот же день: «Да, можно победить мир любовью»):

«Очень благодарю вас, Владимир Сергеевич и г-н Диллон, за то, что вы предлагаете мне и даете случай участвовать в добром деле. Я всей душой буду рад участвовать в этом деле и вперед знаю, что если вы, Владимир Сергеевич, выразите то, что вы думаете об этом предмете, то вы выразите и мои мысли и чувства, потому что основа нашего отвращения от мер угнетения еврейской национальности одна и та же – сознание братской связи со всеми народами и тем более с евреями, среди которых родился Христос и которые так много страдали и страдают от языческого невежества так называемых христиан. Вам это естественно написать, потому что вы знаете, что именно угрожает евреям и что говорят об этом. Я же не могу приказать себе писать на заданную тему, а побуждения нет. Помогай вам Бог в добром деле».

Это – не отговорка (столь не свойственная Толстому). Соловьев в самом деле знаком с проектом правительственного документа, главное же, Толстой, не готовый к написанию протеста убежден, что передает дело в надежные руки. Неслучайно он пишет об общей для него и Соловьева «основе нашего отвращения» к угнетению евреев. Размышления Соловьева о еврействе, об отношении еврейства и христианства широко известны и очень существенны. О них можно спорить (о них и спорят) – неоспоримо высказанное в его трудах убеждение в мировом значении еврейства, как в прошлом, так и в будущем. Теоретические положения о роли еврейства и иудаизма в духовной истории человечества и вместе живое, горячее сочувствие российским евреям, унижаемым неравенством и неприязнью, принесли русскому философу даже обвинения в еврейском национализме.

Получив ответ Толстого, Владимир Соловьев сам пишет протест – его решено сделать коллективным.

И Толстой первый ставит под ним свою подпись.

Столь весомый почин приносит хорошие результаты: под протестом удается собрать пятьдесят подписей выдающихся русских ученых и литераторов, еще примерно столько же готовы подписать его. Но – поднимают шум антисемитские газеты. Министр внутренних дел запрещает публиковать какие-либо заявления, касающиеся положения евреев. Толстой, узнав о сложившихся обстоятельствах, спешит высказать Гецу слово сочувствия: «Очень сожалею, Файвель Бенцелович, что запрещение помешало протесту быть напечатанным. Может быть, он дождется лучших времен и к тому времени еще разрастется подписями».

(Вот вам и 85-е место!)

10.

Я расскажу немного про этого Файвеля Бенцеловича Геца. Отношения с ним, возникшие в 1890 годы, не прекратятся до самой смерти писателя. Толстой переписывается с Гецом по религиозно-нравственным вопросам – то есть самым для него, для Толстого, важным, иногда между ними возникает полемика – это тоже свидетельствует о серьезности переписки. Гец безусловно интересен Толстому – иначе бы не переписывался.

Публицист и педагог Файвель-Меер Бенцелович Гец (годы жизни: 1853-1921) – человек неординарно образованный, «умный», по определению Толстого (в его устах оценка значимая!), корреспондент русских, немецких, иных европейских газет и журналов, живет в Вильне, числится между прочим и в должности «ученого еврея при губернаторе». Его перу принадлежат многие труды, посвященные еврейской религии, нравственности, философии. В мае 1890 года он приезжает в Ясную Поляну познакомиться с Толстым, привозит свои книги: «О характере и значении еврейской этики», «Религиозный вопрос у русских евреев», «Что такое еврейство». Лев Николаевич как раз в эти дни гостит у брата и там заболевает. Пишет Гецу: «Очень, очень жалею, что моя болезнь сделала вам столько хлопот и лишила меня случая познакомиться с вами». Но книги, доставленные Гецом, просит ему передать и внимательно занимается ими. Чтение побуждает его обратиться к автору с письмом, в котором он рассказывает, что вывел, размышляя над полученными книгами.

А выводы (оставляю в стороне подробности) весьма замечательны: Лев Николаевич приходит к убеждению, что «нравственное учение евреев и практика их жизни стоят без сравнения выше нравственного учения и практики жизни нашего quasi-христианского общества» и что «от этого происходят зависть, ненависть и гонения».

Гец, отвечая Толстому, хочет уберечь его от преувеличения, считает необходимым уточнить: конечно же, не все евреи в состоянии построить свою внешнюю и внутреннюю жизнь в соответствии с высшими требованиями еврейской этики, для большинства эти требования являются лишь предметом изучения, религиозного устремления, но среди евреев есть и такие, кто в своих деяниях и помыслах неустанно стремится осуществлять их.

Это уточнение очень дорого Толстому. Именно так: не выше – ниже, а равенство, тождество духовного и душевного устройства всех людей на земле, всеобщая необходимость движения к недостижимому идеалу. Толстой говорил: идеал перестает быть идеалом, когда он достижим, – он рисовал ломаную линию – ничего, что линия ломаная, важны не эти изломы, наши взлеты и падения, а неизменное направление движения – вперед и вверх. Он говорил: когда переплываешь быструю реку, надо править выше того места, куда движешься, а течение, как жизнь, снесет. Он пишет Гецу, что рад был его разъяснению: «Рад потому, что для меня равенство всех людей – аксиома, без которой я не мог бы мыслить. То, что заложено в сердце одного человека, лежит и в сознании всякого другого, и то, что лежит в сознании одного народа, то лежит и в сознании всякого другого».

11.

Переписка с Файвелем Гецом, чтение его книг, сосредоточивают мысль Толстого на исследовании и осмыслении духовной жизни евреев, ее религиозных и нравственных начал.

В жизни Льва Николаевича уже было время такого повышенного, по-своему даже исключительного интереса к еврейству. Восемью годами раньше, осенью 1882-го, он для лучшего уяснения Священного Писания, не доверяя точности переводов (он ведь и Евангелия сам переводил), берется за изучение древнееврейского языка. (Ему в эту пору уже исполнилось между прочим – 54! Но способность к языкам по-прежнему удивительная – толстовская.)

Уроки он берет у московского раввина Соломона Алексеевича Минора, известного своим умом и образованностью. Толстой, едва познакомившись с ним, характеризует его в письме к жене «очень умным человеком». Это отношение и позже не меняется, разве что усиливается. Несколько недель спустя он сообщает близкому человеку: «Все это время я очень пристально занимался еврейским языком и выучил его почти, читаю уж и понимаю. Учит меня раввин здешний Минор, очень хороший и умный человек. Я очень многое узнал благодаря этим занятиям».

Обратим внимание на это – «очень пристально». В те же дни Софья Андреевна, не разделявшая увлечения мужа религиозно-нравственными вопросами (по ее мнению – «конец его литературной деятельности») сообщает сестре: «Лёвочка – увы! – направил все свои силы на изучение еврейского языка, и ничего его больше не занимает и не интересует».

Но обратим также внимание и на другое место в письме Толстого: «Я очень многое узнал...» Толстой, конечно, и прежде отлично знал Священное Писание. Но проникновение в изначальный текст открывает ему многое, чего он раньше не замечал или что воспринимал иначе. Отвечая позже на вопрос одного издателя (Ледерле), какие книги в разную пору жизни оказывали на него влияние, он, говоря о поздних годах, называет Книгу Бытия – и прибавляет: «по-еврейски» (то есть указывает, что именно такое ее чтение).

Рассказ Соломона Алексеевича Минора об этих занятиях записан немецким ученым-славистом Рафаилом Лёвенфельдом, одним из первых биографов Толстого, исследователей его творчества и миросозерцания (Лёвенфельд, между прочим, основатель Центрального союза немецких граждан иудейского вероисповедания).

Толстой «с большой энергией взялся за работу... – вспоминает Минор. – Он схватывал всё необыкновенно быстро, но читал только то, что ему было нужно: то же, что его не интересовало, он пропускал. Мы начали с первых слов Библии и дошли с такими пропусками до Исаии. Здесь обучение прекратилось. Грамматикой он занимался только постольку, поскольку это казалось ему необходимо.

Он знает также и Талмуд. В своем бурном стремлении к истине <как это хорошо сказано о Толстом – «бурное стремление к истине»!> он почти за каждым уроком расспрашивал меня о нравственных воззрениях Талмуда и толковании талмудистами еврейских легенд. Кроме того, он черпал свои сведения из написанной на русском языке книги «Мировоззрение талмудистов», изданной обществом для поднятия образования среди евреев.

<Книга с многочисленными пометками Льва Николаевича сохранилась в яснополянской библиотеке.>

Около получаса мы работали как учитель и ученик. Один раз в неделю я ездил к графу, другой раз он приходил ко мне. Через полчаса обучение превращалось в разговор. Я отвечал ему на все вопросы, которые занимали его».

Павел Иванович Бирюков, друг и биограф Толстого, приводит также свидетельство сына раввина, Лазаря Соломоновича Минора – в молодости ему посчастливилось наблюдать эти замечательные уроки: «Он помнил споры отца со Львом Николаевичем о том или другом понимании еврейского текста. Он помнил также удивление его отца, когда после немногочисленных уроков Лев Николаевич стал настолько хорошо читать и понимать прочитанное и с такой проницательностью вдумываться в смысл текста, что иногда в спорах с ним ученый раввин должен был соглашаться с мнением своего ученика».

Нелишне заметить, что Толстой через два года после этих занятий предпринимает усилия, чтобы помочь Лазарю Соломоновичу Минору (сыну), имеющему медицинское образование, получить трудно доступное для еврея место приват-доцента в Московском университете (Лазарь Соломонович станет известнейшим российским невропатологом). В письмах к своим друзьям, философу и критику Н.Н. Страхову, критику и искусствоведу В.В. Стасову Толстой просит о содействии, называя раввина Минора своим другом.

И даже много лет спустя, в 1909-м, вспомнив о Миноре, уже ушедшем из жизни, Лев Николаевич прибавит, что он был очень милый человек и очень близкий ему по взглядам.

12.

У Толстого есть книга «Мысли мудрых людей на каждый день», Это как бы календарь на год, где под каждой датой дана некая истина, иногда две, которые Толстой предлагает людям для обдумывания, уяснения. Рядом с высказываниями, взятыми из Евангелия, трактатов буддийских и индийских мудрецов, из сочинений близких Толстому мыслителей, таких, как Паскаль, Конфуций, Марк Аврелий и другие, имеется немало выписок из Талмуда.

В последние свои годы (1909-1910) Толстой вообще задумывает издать сборник изречений из Талмуда.

Осенью 1909-го Лейба Меерович Гордин, ученый раввин из Сморгони, присылает Льву Николаевичу свою книгу «Что такое Талмуд» и просит «последовательно, – как он выражается, – ее прочесть». На конверте Толстой помечает: «Найти книгу и написать просьбу о составлении изречений из Талмуда».

Вскоре в Ясную Поляну приезжает Иван Иванович Горбунов-Посадов, единомышленник Толстого, редактор основанного им издательства «Посредник». Он привозит только что вышедшую у них книгу «Изречения Магомета», переведенную с английского. Лев Николаевич обсуждает с ним возможности издания серии книг для народа о религиях мира. Родство религий – для Толстого очень важная идея: прояснить это родство значит «осветить ту связь, которая соединяет всех людей, как братьев, имеющих один общий источник происхождения, одну общую задачу жизни и одну общую конечную цель». Толстой тотчас вспоминает сморгонского раввина, просит Горбунова-Посадова ему ответить и предложить Гордину подобрать высказывания из еврейских писаний, от себя прибавляет к ответу несколько строк: «К письму моего друга... присоединяю и свою просьбу о том же. Посылаю вам, между прочим, и составленную мной книгу «Мысли мудрых людей», в которой немало изречений из Талмуда».

Получив письмо Толстого, Гордин указывает некоторые необходимые источники и берется, если нужно, перевести из Талмуда «отборные изречения».

Толстой тотчас откликается: «Очень буду благодарен вам, если вы будете так добры, что сообщите мне отборные изречения из книг, о которых вы упоминаете. Благодарны будут вам не только я, но, что гораздо важнее, миллионы читателей, которым посредством дешевого издания книги, содержащей эти изречения, станет доступна религиозная мудрость древних учителей еврейского народа».

Узнав о переписке Толстого с Гординым и готовящемся сборнике, уже знакомый нам Файвель Гец спешит предложить и свою помощь. Он, по веселому слову Льва Николаевича, «наводняет» его книгами о Талмуде – «и, кажется, хорошими».

Однажды – это еще до замысла издать сборник – у Толстых заходит разговор о Талмуде. Старший сын писателя, Сергей Львович, просматривает выписки, сделанные для книги «Мысли мудрых людей», натыкается на некоторые из Талмуда и говорит, что они нехороши. Лев Николаевич горячо возражает: «Нет, они хороши!» – и читает вслух первую, какая ему открылась: «Не осуждай ближнего своего, пока не будешь на его месте». <Там, к слову, найдем и знаменитое: «Упадет камень на кувшин — горе кувшину, упадет кувшин на камень — горе кувшину, так или иначе — всё горе кувшину», в сознании многих воплощавшее в слове образ еврейства, и очень ценимое Львом Николаевичем: «Кто герой? Сделавший другом врага своего».>

Работая над изречениями для своих сборников (эти сборники до недавнего времени, к сожалению, были мало нам знакомы), Толстой четко отделяет суждения, имеющие «узкое» значение, – в частности, работая над Талмудом, те, которые относятся, к особенностям именно еврейской жизни, – от суждений, которые призваны роднить человечество, близки – или должны быть близки – всем людям на земле.

К сожалению, задуманное предприятие со сборником из Талмуда не состоится. На просмотр обширной литературы, ее осмысление, выбор и распределение текстов недостанет времени – год уже 1910-й...

13.

Но мы теперь вернемся в 1903 год.

В апреле 1903-го российское еврейство потрясено страшным кишиневским погромом. Ужас и боль евреев разделяют не зараженные чумой антисемитизма русские люди, прежде всего подлинная российская интеллигенция. Взгляды, мысли, сердца – и письма – многих россиян тянутся в эти дни к точке, не отмеченной «на карте генеральной», но имеющей быть одной из духовных столиц России, к Ясной Поляне: что Толстой скажет? Уже привыкли, что Лев Толстой произносит вслух то, чему в каждом ищет выражение встревоженная, болящая совесть. Люди просят, требуют, торопят Толстого: скажите же!

27 апреля 1903-го Лев Николаевич отвечает на такое письмо-требование Эммануила Григорьевича Линецкого, зубного врача из Елисаветграда. Первые строки ответа, надо полагать, разочаровывают корреспондента:

«Мне кажется, что в этих обращениях ко мне есть какое-то недоразумение. Предполагается, что мой голос имеет вес, и потому от меня требуют высказывания моего мнения о таком важном и сложном по своим причинам событии, как злодейство, совершенное в Кишиневе... От меня требуется деятельность публициста, тогда как я человек, весь занятый одним очень определенным вопросом... именно вопросом религиозным и его приложением к жизни... Отзываться на все современные, хотя бы и очень важные события, как это делают публицисты, я никак не могу, если бы даже считал это нужным...»

Но дальше – в том же письме – оказывается, что «отношение к евреям и ужасному кишиневскому событию» (слова Толстого) прямо связано с теми нравственными началами, которые и составляют религиозное учение Толстого (опять же – движение по радиусу к центру); оно, это отношение, пишет Толстой, «казалось бы, должно быть ясно всем тем, кто интересовался моим мировоззрением».

«Отношение моё к евреям, – продолжает Толстой, – не может быть иным, как отношение к братьям, которых я люблю не за то, что они евреи; а за то, что мы и они, как и все люди – сыны одного Отца – Бога...»

И дальше:

«Отношение же мое к кишиневскому преступлению тоже само собой определяется моим религиозным мировоззрением... Я по первому газетному сообщению понял весь ужас совершившегося и испытал тяжелое смешанное чувство жалости к невинным жертвам толпы, недоумения перед озверением этих людей, будто бы христиан, чувство отвращения и омерзения к тем так называемым образованным людям, которые возбуждали толпу и сочувствовали ее делам, и, главное, ужаса перед настоящим виновником всего, нашим правительством со своим одуряющим и фантазирующим людей духовенством и со своей разбойничьей шайкой чиновников».

Такой же ответ Толстой направляет еще нескольким корреспондентам (между ними Давид Соломонович Шор, московский пианист, которого любил слушать Лев Николаевич).

В письме о кишиневском погроме из-под пера Толстого пять раз вырывается это слово – «ужас», «ужасный». В письме всё уже определено: и суть совершившегося в Кишиневе, и отношение к этому соответственно его, толстовским, религиозным, то есть прежде всего нравственным понятиям, и потребность во всю силу голоса высказать это людям. Нужен лишь импульс, чтобы преодолеть неприятное для него, Толстого, чувство слыть публицистом, искра нужна, чтобы воспламенить всё, что накопилось в душе, в мыслях, тревожит, болит, не дает покоя.

И вот — искра!

Так получилось, что в тот же самый день, 27 апреля, Толстой читает еще одно ждущее ответа письмо о событиях в Кишиневе. Известный исследователь западноевропейской литературы, профессор Николай Ильич Стороженко просит подписать прилагаемую коллективную телеграмму кишиневскому городскому голове по поводу погрома.

Толстой готов подписать, но теперь, когда у него нашлись свои слова, чтобы обозначить отношение ко всему, что произошло, предложенный текст телеграммы представляется ему недостаточно сильным, полным и точным. Он начинает вносить исправления и в итоге предлагает собственную редакцию:

«Милостивый государь, глубоко потрясенные совершенным недавно в Кишиневе злодеянием, мы выражаем наше болезненное сострадание невинным жертвам злодейства толпы, наш ужас перед этими зверствами русских людей, невыразимое омерзение и отвращение к подготовителям и подстрекателям толпы и безмерное негодование против попустителей этого ужасного дела».

Через несколько дней профессор Стороженко уведомляет Толстого, что его редакция «настолько лучше и обстоятельнее» прежней, что решено отправить, ничего в нем не меняя, текст, предложенный Толстым.

И снова Лев Толстой первый ставит свою подпись.

14.

Всё того же 27 апреля, не ведая, понятно, о подготовке коллективного выражения сострадания и негодования, в Ясную Поляну пишет Соломон Наумович Рабинович – Шолом-Алейхем. Тотчас после события он задумал издать коллективный сборник в пользу евреев, пострадавших от кишиневского погрома и просит Льва Николаевича участвовать в нем.

Толстой, как правило, сторонится коллективных сборников, но тут соглашается незамедлительно.

«Ужасное совершенное в Кишиневе злодеяние болезненно поразило меня, – пишет он Шолом-Алейхему. – Я выразил отчасти мое отношение к этому делу в письме к знакомому еврею, копию с которого прилагаю. На днях мы из Москвы послали коллективное письмо кишиневскому голове, выражающее наши чувства по поводу этого ужасного дела. Я очень рад буду содействовать вашему сборнику и постараюсь написать что-либо соответствующее обстоятельствам. К сожалению, то, что я имею сказать, а именно, что виновник не только кишиневских ужасов, но всего того разлада, который поселяется в некоторой малой части – и не народной – русского населения, – одно правительство, к сожалению этого-то я не могу сказать в русском легальном издании».

Для сборника Толстой намечает сразу несколько сочинений.

Одно из них – большинству из нас знакомый еще со школьных лет рассказ «После бала». Видимо, писатель находит тему рассказа вполне «соответствующей обстоятельствам»: бесправный солдат-татарин, которого прогоняют сквозь строй и забивают палками до смерти, – и жестокий, благопристойный на вид полковник, от лица власти совершающий убийство.

Но работа над рассказом затягивается (рассказ так и не получит окончательной редакции и при жизни автора опубликован не будет), дело между тем не ждет, и Толстой понимает это. Одновременно с рассказом он пишет три сказки – «Ассирийский царь Асархадон», «Труд, смерть и болезнь» и «Три вопроса». Они завершены в августе, переведены Шолом-Алейхемом на идиш и напечатаны в сборнике «Гилф», увидевшем свет в Варшаве (напомню – тогда это Россия) осенью 1903 года.

В последней сказке ответ на поставленные три вопроса открывает человеку смысл жизни.

Вопросы эти такие: какое время самое важное, какой человек самый важный и какое самое важное дело. Из сказки становится понятно, что самое важное время одно: сейчас, а самое важное оно потому, что в нем одном мы властны над собой (что было – прошло, что будет и будет ли что – неизвестно); самый важный человек тот, с кем сейчас сошелся, потому что никто не может знать, придется ли ему еще иметь дело с каким-нибудь другим человеком; а самое важное дело – ему добро сделать, потому что только для этого послан человек в жизнь.

Можно немало еще рассказать об отношении Толстого к евреям, можно, наверно, еще немало узнать об этом. Но мне хотелось показать, что, когда в жизни Льва Николаевича Толстого наступало такое время, такое сейчас, когда самым важным делом для него было сделать добро евреям, он всегда спешил сделать это добро.

15.

Теперь – нечто вроде эпилога.

Среди людей, в последние десятилетия жизни близких Толстому был замечательный художник Леонид Осипович Пастернак, отец поэта Бориса Пастернака. Толстой очень любил его иллюстрации к роману «Воскресение». Есть у Пастернака портреты Толстого, его домашних. Пастернак нередко бывал у Толстых – в Москве и в Ясной Поляне. И Толстой навещал Пастернаков. Жена художника, Розалия Исидоровна Кауфман, была прекрасная пианистка. Ее игра волновала Льва Николаевича до слез.

Однажды во время домашнего концерта на квартире Пастернаков в Москве (они жили на Мясницкой в доме известного Училища живописи, ваяния и зодчества – Леонид Осипович там преподавал) маленький мальчик, будущий поэт, проснулся в соседней от гостиной детской комнате, проснулся (как напишет в своем автобиографическом повествовании «Люди и положения») «от сладкой, щемящей муки», которую вызвала в нем музыка (ведь Борис Пастернак сам был музыкально очень одарен и вначале выбирал, по какому пути пойти – стать музыкантом или поэтом). Он, опять же по его словам, «закричал и заплакал от тоски и страха». Его вынесли к гостям. <Анна Андреевна Ахматова иронизировала: «Боря знал, когда проснуться»!> Пастернак увидел стариковские седины. «Образ этого человека, – напишет Пастернак, – прошел через всю мою жизнь... его духом проникнут был весь наш дом. Это был Лев Николаевич». Поэт полагал, что эта ночь межевою вехой пролегла между беспамятством младенчества и дальнейшим детством: «С нее пришла в действие моя память, и заработало сознание...»

А полтора с небольшим десятилетия спустя Борис Пастернак едет вместе с отцом, вызванным родными писателя, на никому до того неведомую станцию Астапово, где несколько часов назад закончил свой земной путь Лев Толстой.

Вспоминая об этом, он напишет: «Было как-то естественно, что Толстой упокоился, успокоился у дороги, как странник, близ проездных путей тогдашней России, по которым продолжали пролетать и круговращаться его герои и героини и смотрели в вагонные окна на ничтожную мимолежащую станцию, не зная, что глаза, которые всю жизнь на них смотрели, и обняли их взором, и увековечили, навсегда на ней закрылись».

Он напишет далее о никому другому не свойственной, особой способности Толстого видеть мир, видеть явления в «исчерпывающем выпуклом очерке»: «Для того чтобы так видеть, глаз наш должна направлять страсть. Она-то именно и озаряет своей вспышкой предмет, усиливая его видимость. Такую страсть, страсть творческого созерцания, Толстой постоянно носил в себе».

С этой страстью Толстой сумел посмотреть и обнять взором и те явления, о которых мы говорили сегодня.


К началу страницы К оглавлению номера

Всего понравилось:0
Всего посещений: 2137




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2009/Zametki/Nomer10/Porudominsky1.php - to PDF file

Комментарии:

Лаврентий
Москва, Россия - at 2013-12-31 05:28:36 EDT
Спасибо за ваш труд, раскрыли еще одну ипостась Толстого и не лишне вспомнили про страдания, через которые шел еврейский народ.
Соня Т.
Сан Франциско, - at 2012-06-26 07:44:29 EDT
Великолепная работа. Прекрасный стиль, интреснейшие факты, отсутствие заранее запланированной адженды.
Спасибо автору.

Михаил Гуревич
Москва, Россия - at 2012-06-25 18:47:42 EDT
Спасибо! Очень хорошая статья. И познавательная и возвышающая. Приятно иметь дело с людьми, которые не сомневаются, что быть добрым и приличным человеком - это естественно.
МайяУздина
Хайфа, ИзраильВ. - at 2010-03-23 10:47:45 EDT
В. Порудоминский."Еврейские страницы Льва Толстого"Читала с большим интересом.Весь материал был ранее мне неизвестен.Совсем недавно прочла публикацию А.Гордона "По- верх испанских барьеров",где убедительно рассказано об отношении Б.Пастернака к еврейству.Эти две разные публикации заставляют сопоставить отношение к еврейству та- ких разных личностей,как Лев Толстой,Вл.Соловьев,Б.Пастернак,Л.Пастернак,М.Петровых,Ф.Достоевский,А.Солженицин...Спасибо автору за труд.
Марк Аврутин
Германия - at 2009-06-26 06:48:50 EDT
В самом начале 90-х годов вышел сборник под названием «Евангелие Толстого», в который вошли некоторые религиозные произведения писателя. В них он, восторгаясь христианским учением, с такой ненавистью обрушивается на иудаизм. Если сверить пересказ Толстого четырёх Евангелий в части характеристик иудаизма с текстами самих Евангелий, то можно обнаружить и неточности, и приписывание Христу слов, которых нет ни в одном Евангелии, и искажения исторического фона, и преднамеренную выборку эпизодов.
В предисловии к «Краткому изложению Евангелия». Л. Толстой пишет, что, начав изучать Христианство, он обнаружил «рядом с высоким христианским учением связанное с ним чуждое ему безобразное учение еврейское».
А вот его пересказ слов Иисуса из VII гл. Иоанна со ссылкой на стихи 14 – 19 и 21 – 24: «А ваш письменный закон Моисея весь исполнен противоречий». Но ни в этих, ни в каких других стихах Иоанна не говорится о противоречивости закона Моисея.
Чем больше Л. Толстой восторгается учением Христа, говоря о нём, что оно «самое строгое, чистое и полное…, выше которого не поднимался до сих пор разум человеческий», тем яростней он обрушивается на иудаизм.
Во введении ко II главе своей книги Л. Толстой резко критикует древнее еврейское учение, опираясь на высказывания о нем Иисуса. При этом в запальчивости он приписывает Иисусу то, чего нет ни в одном Евангелии, Например, он пишет, что «Иисус отверг соблюдение субботы», хотя Иисус лишь призывал к пониманию её сути: «суббота для еврея, а не еврей для субботы».
Л. Толстой с пренебрежением пишет о жертвоприношении Богу животных - «в этом была молитва иудеев», не желая проникнуть в суть этого обряда.
Во второй главе книги «В чем моя вера» он пересказывает слова, якобы принадлежащие Христу: «Нельзя соединить старого учения – внешнего богопочитания – с моим учением – дел любви к ближнему», ссылаясь при этом на V главу Луки стихи 33-38. Однако подобного утверждения у Луки нет, зато есть слова о недопустимости выкинуть «хоть одну черту из старого учения».
В последней главе, описывая суд над Иисусом, Л. Толстой не только отступает от исторической правды, но и от всех четырех Евангелий. Он «очеловечивает» Пилата, чтобы усилить впечатление от жестокости иудеев, хотя из истории известно, что Понтий Пилат был самым жестоким правителем Иудеи. Толстой пишет во введении к 12 главе: «Пилату жалко было Иисуса, и он стал уговаривать архиереев, чтобы они простили Иисуса…». Слова «жалко» нет при описании этой сцены ни в одном из Евангелий.
Список можно продолжить. Но и этих примеров уже достаточно для того, чтобы задать уважаемому автору вопрос, почему ничего из этого не попало в его текст еврейских страниц Л.Толстого?

Игрек
- at 2009-06-25 23:58:22 EDT
Добротная, широкая и добросовестная статья - идеальный образец для "Заметок по еврейской истории". Спасибо.
АЕД
- at 2009-06-25 21:46:16 EDT
Спасибо. Очень тепло и хорошо написано. И очень для меня нового. Ещё раз спасибо.
C. Ханин
Ганновер, Германия - at 2009-06-25 21:13:22 EDT
Маленький вопрос: Правда ли, что Льву Николаевичу принадлежит выражение: трудно любить еврея, но надо!
Нео
- at 2009-06-25 14:27:35 EDT
Ценная стаья.
ГФ - В.И.Порудоминскому
- at 2009-06-21 23:51:44 EDT
Превосходная статья! Одно небольшое замечание. Автор оговорил, что Лев Толстой не был ни филосемитом, ни юдофобом, но все же не разочаровал читателя. "Матерый человечище", хотя и с оговорками, оказался явным симпатизантом, за что автору отдельное спасибо.
Инна
- at 2009-06-21 10:21:59 EDT
Отличная работа!
ВЕК
- at 2009-06-20 21:22:00 EDT
Спасибо. Вы совершенно нового для меня Толстого мне открыли.