"Альманах "Еврейская Старина"
Апрель-июнь 2009 года

Шуламит Шалит


Савта Мина

           Она каждый день приходила на тель-авивский пляж, старенькая, чуть сгорбленная. Всегда в одно время, около четырех часов пополудни. Всегда в одно место – недалеко от ресторанчика, чуть-чуть левее площади с фонтаном. Всегда в белом берете, из-под которого выбивались завитки когда-то темных, а теперь совершенно белых волос. На людей она внимания почти не обращала, разве что кто-то с ней  заговаривал. На иврите, на идиш, на русском, бывало, что и на немецком. Когда попадался интеллигентный человек, она могла произнести и несколько выражений на латыни, спеть ему, например, «Гаудеамус игитур»... Дождь пережидала в ресторанчике. Внутрь не проходила, оставалась у самой двери, той, что выходит на пляж, ее не гнали, наоборот: «Савта Мина, гешем!» («Бабушка Мина, дождь!»), и кто-то выскочит прямо в ливень, чтобы помочь бабушке Мине внести под крышу ее сеточку, мешочек с крошками хлеба для птиц, книжку...

Она дождя не боялась, но послушно семенила за кавалером и медленно поднималась на ступеньку. За стол она не садилась. Подстелет на каменный парапет возле двери принесенную из дома салфетку, газетку, разложит печенье, нарезанные яблоки, баночку йогурта, достанет свою ложечку и, аккуратно подбирая крошки, медленно ест. Голубей и воробьев она успела покормить и снова покормит завтра, поэтому на влажный песок больше не спускалась, а шла к автобусу номер 16. Бывало, в ресторанчике ее угощали. Но она только благодарила. Смеясь, показывала, что и вода у нее есть в бутылочке, и никогда не объясняла, что ест только свое, потому что не доверяет кошерности заведения. Даже воду не пила из их стаканов. Вот салфетки она брала, а неиспользованные складывала в свою сумочку и везла домой. Потом, когда дома молилась, вытирала ими слезы. Собственно, на море она ездила не купаться, а дышать чистым воздухом и кормить птиц.

Сначала только они ее узнавали и слетались к ней стаями. С годами ее стали узнавать и люди – официанты из ресторана, завсегдатаи пляжа. Кто-то предлагал складное кресло или пластмассовый стульчик. Просили посторожить вещи, когда уходили купаться. Привыкли к ней, как привыкают к детали пейзажа, части вот этого пространства. Такие одинокие старушки бывали, наверное, достопримечательностью знаменитых парижских кафе. И всем становилось не по себе, когда мадам Мари или мадмуазель Жаннет вдруг исчезала: выяснялось, никто не знал, откуда она приходит, где живет, и не у кого было спросить. Иногда пропадала и савта Мина. Никто не знал, что она лежала в больнице: один раз с микроинсультом, другой – с отёком легкого, третий – потому что упала, ушиблась, потеряла сознание... Но она возвращалась – в том же белом вязаном берете, с теми же, а, может, похожими, сумочкой, сеточкой, торбочкой. Она ведь носила с собой много хлебных крошек и яичных желтков. Белок она съедала сама.

С людьми была приветлива, но первой ни к кому не обращалась, птиц кормила молча, собак отгоняла. «В нашей Торе написано, что собаку можно держать только для охраны, для защиты, а не для баловства, как теперь», спокойно объясняла она, если кто-то ее не понимал. Люди уважают знание, поэтому не смеялись, не сердились, не находили ее слов глупыми. В другой раз они же говорили: «Кама тов лирот отах, савта Мина! Ма шломех?» Мол, «рады видеть и как здоровье?»

Где они, те люди, что ее помнят? Мне бы хотелось обнять их, поговорить о моей маме, но я боюсь показаться смешной и сентиментальной. Скорее всего, они думают, что савта Мина была женщиной одинокой. А официанты, видимо, давно сменились и даже не поймут, о ком это я спрашиваю. Мамы нет, а песни, ее любимые, звучат иногда в эфире. «Ойфн вег штэйт а бойм / штэйт эр айнгебойгн, / алэ фейглэх фундэм бойм / зайнэн зих цефлойген» – одинокое сгорбленное дерево стоит на дороге, все птицы разлетелись...

Мне уже доводилось рассказывать, как мама часами простаивала в очереди, чтобы попасть на концерт любимой исполнительницы еврейской песни Нехамы Лифшиц. А тут Нехама сама пришла к нам в гости. Маминой радости не было конца. Но и она понравилась гостям, сыпала шутками, на все у нее были цитаты из кладезя еврейской мудрости. Я сфотографировала их всех вместе.

Савта Мина в одном из своих неизменных белых беретов, а рядом (сверху вниз): проф. физики Шошана Камин (дочь актрисы «Габимы» Хавы Эйдельман), Нехама Лифшиц и Левия Гофштейн, скрипачка, много лет проработавшая в Израильском оркестре под руководством Зубина Меты, дочь великого поэта Давида Гофштейна. 1996, за 4 года до кончины мамы

Дерево с большими бело-розовыми цветами меня, на третьем этаже, уже переросло. Я его называю маминым деревом. Когда она была жива, мы видели только его верхушку, и то, когда опускали глаза вниз. А сейчас я сажусь за компьютер и, подняв глаза к окну, вижу огромные грозди. Даже название узнала – хоризия. За раздутый бутылкообразный ствол, утыканный коническими шипами, в народе его называют еще «пьяным деревом». Жаль, что я не знала этого раньше, мама бы посмеялась.

Удивительно, как быстро растут тут деревья. Вдруг одна большая ветка вытягивается вверх и много маленьких – в стороны. И все вмиг расцветают. Если бы мама была жива и стояла бы, как в тот грустный субботний вечер, глядя в окно, в пространство, то и она бы его видела. Почему она не вышла тогда в гостиную? Чтобы не встречать заката – исхода субботы вместе с нами? Боялась почувствовать себя лишней? Боялась, что дети будут сидеть с недобрыми лицами, испортят ей «óнэг шабат» (онэг – удовольствие, наслаждение)? Я спохватилась, что ее нет в гостиной, из квартиры она как будто не выходила, встаю и открываю дверь в ее комнату.

И вижу, вижу, вижу до сих пор, теперь уже навеки: сумеречный свет и в этом полумраке она стоит в самом углу комнаты, возле окна, и смотрит на небо. Она ждала появления своих трех звезд, тогда можно зажечь свет, убрать со стола белую субботнюю скатерть, сказать «шавуа тов» («доброй недели»). Но улыбку ее я видела, и внутри защемило. Вид одинокой, никому на свете не нужной девочки в самом уголке комнаты с двумя высоченными шкафами, и эта чуть растерянная улыбка запечатались прямо в сердце. И жжет, и жжет, и не уходит из памяти.

«Две звезды нашла, а третьей не вижу», – сказала она. «Что ж ты отсюда смотришь, пойдем на балкон, там больше неба». Она уже плохо двигалась. И плохо соображала. Не пойдет на балкон. Упрямства больше, чем веса в теле. «Иерусалим у нас где? На востоке. Значит, молиться надо, повернувшись лицом в правый угол. А слева солнце заходит. К закату надо спиной, верно?» – «Не учите меня, сама знаю, где Иерусалим». «Возьмите палочку!» – говорил зять. «Да, мама, возьми палочку, не надо будет держаться за стенки», – вторила я. Он жалел свои белые стены, только что после ремонта, в который вложил все сбережения и тонну здоровья. А я? Стены можно побелить, думала я, но какое же это глупое упрямство не ходить с палочкой, когда столько раз падала от неустойчивости, даже в больнице лежала с микроинсультом, с которого начались ее падения. Потом – и отеки лёгких и инфаркт. Каждый раз врачи вытаскивали ее за день-два.

Это было поразительно: вот она без сознания, почти не дышит. А вот уже поправляет на своих кудрях белый берет. Однажды я провела возле ее постели в больнице семнадцать часов, муж забрал меня домой чуть не силой, а вернувшись часов через шесть в больницу, я увидела ее стоящей возле врачебного столика. Она держала в руках потрепанный молитвенник и шептала что-то, почти не глядя в книгу. Она все молитвы знала наизусть. Заглядывала в книгу только, чтобы не перепутать их порядок. Ни врачи, ни сестры ее не гнали. Мне она сделала знак рукой, чтобы я не мешала. Б-же мой, я оставила ее всего несколько часов тому назад, когда она только-только приходила в себя. И вот она стоит в своей собственной одежде, больничную не признает, в берете, очки на носу, и молится. Ее вера была ее силой и спасением. Весь мир мог перевернуться и завтрак три раза остыть. Какие мелочи! Как-то, уже в гериатрическом отделении, она сказала, что голодна. Сегодня ей почему-то не дали завтрака. Как так? Всем дали, а моей маме нет?! Когда все ели, она, оказывается, молилась. «Савта Мина, все остынет!», но она только махнет рукой, чтобы не мешали, и продолжает молиться. Нянечки знали, что надо оставить ее в покое, потом съест. Более добрые даже наливали свежий чай, чтоб попила теплого. Но дежурившая в то утро посчитала, что больная не хочет есть, не хочет – не надо, забрала поднос, и мама осталась без завтрака. «Почему ты не попросила еду? Тебе бы принесли» – я готова была разнести больницу. «Откуда я знаю? Может, и другие не ели. Что я, лучше других?» – «Ты ведь можешь помолиться после завтрака. Ты ведь не дома. Надо есть вместе со всеми». Этого мне только не хватало. «Другие? Где ты видишь тут евреев? Все "эпикорсим" (эпикурейцы, в ее обиходе – сошедшие с истинного, праведного пути), все ушли с дороги, они еще заплатят за это, детей жалко, дети должны будут отвечать за грехи взрослых». – «Ну ладно, но ты ведь могла сказать, что не ела. Я тебя не понимаю. А если я пришла бы не в десять, а еще через два часа?»

«Сынок, говорю вечером, ты не поверишь, что она мне ответила. Она сказала, что ей неудобно. Все заняты, все бегают, тут много больных, она может и потерпеть, в войну не такой голод переносили. Ну?!»

Я там раньше брякнула, что она плохо соображала. Но что поделаешь, это правда. Но свою, какую-то глубинную, неистребимую правду она знала. Свой распорядок дня. Свои правила. «Я это выдумала? Это в Торе написано». Все у нее было написано в Торе.

Обед я ей принесла сама, прямо с кухни. Надела на нее большой синий передник, неловко назвать его слюнявчиком, но он играл именно эту роль. «Не хочу! Я не маленькая!» И как дернет этот передник. Всегда удивляюсь, откуда в очень больных и слабых стариках да еще в совсем маленьких детях столько сил? Уходила я из больницы разбитая и опустошенная, а через час меня, ну, просто непереносимо тянуло обратно в больницу, к маме. Мне так обидно, что люди запомнили ее маленькой, неряшливой (кроме субботы!), три кофты, две безрукавки. «Что ты понимаешь! Так я хочу! Какое тебе дело? Иди на свою работу. Иди, покури побольше, если своего здоровья не жалко. Не трогай меня!» И я уходила, и брала сигарету, и шла на работу. Она же никогда никому не подчинялась. У нее был один начальник. Всевышний. Он был главнее всех. После него шел раввин Урбах. Но она потеряла номер его телефона.

5 июня 2000 года мамы не стало. Я вошла в ее комнату ровно в семь утра, увидав, что на кухонном столике нет ее любимого валокордина и стакана с водой. Столовую ложку она оставляла на стакане, это был знак для меня: лекарства приняла, не мешай мне молиться. И вот ни стакана, ни ложки, ни пузырька с валокордином. И я побежала в ее комнату. Она лежала в своей кровати, без рубашки, но в берете. Я поняла. Она сделала все, как мне объяснили врачи скорой помощи, а я научила ее, она ведь последние пять-шесть лет по нескольку раз лежала в больнице: если закружилась голова и сильно бьется сердце, не делать лишних движений, лечь обратно в постель. Она встала, хотела переодеться, берет надеть успела, а халат – нет. Но все-таки легла, кое-как натянула на себя простыню и умерла.

***

Бывает такое состояние, когда невозможно собрать мысли, когда ты весь сосредоточен на своей боли. А бывает, что и чужая боль становится твоей. Всего один раз, когда надо было куда-то повести подругу из Канады, я побывала в «Дельфинариуме», на набережной Тель-Авива, и мы, забыв о возрасте, как дети, вместе с сотнями детей и взрослых, восторгались представлением, в котором участвовали дельфины. Зрелище красочное, воздух свеж и чист, небо голубое. Дельфины взлетали под музыку по одному и попарно. И вот дельфинов давно нет, а название сохранилось. На иврите говорят: «Дельфинариум». Потом я возила по набережной коляску с моими крохотными внучками-близнецами, потому что дочь живет в пяти минутах ходьбы от моря. Когда мама перестала самостоятельно ездить на море, я как-то привезла ее сюда же. Она сидела на скамейке, а я носила ей в купальной шапочке морскую воду и ополаскивала ей руки и ноги...

Ровно через год после того, как мамы не стало, 1 июня 2001 года, в пятницу вечером, сюда пришел палач, террорист, чтобы убить двадцать подростков, стоявших в очереди в дискотеку. Девочек в очереди было особенно много, потому что до полуночи вход для них был бесплатным. Из тел раненых еще долго вынимали железные шарики и гвозди. Я помню, как вглядывалась в лицо террориста – на первой странице в газете. Лицо человеческое, не бандитское. Как же ты стал двуногим чудовищем? Писатель Йорам Канюк говорит: а чем еще может стать ребенок, которому с пеленок внушают не любовь, а ненависть. Причем промывка мозгов идет каждый день, каждый час. Не могла отвести от него взгляда. Не понимала и не могу понять, зачем ему нужны были эти молодые жизни и почему не жалко было своей?

Спустя полтора года в газетах появилась фотография симпатичной девушки Алены, которая заново училась ходить, говорить и читать. При слове «дельфинарий» всегда сжимается сердце. Сначала я внуков сюда привозила, потом они подросли, и я уже приводила их к памятнику погибшим. Рассказывала и об этих погибших подростках, и о своей маме, и о том, какие тут обитали веселые дельфины. Как быстро все становится историей. Дельфинов увезли, дельфинарий закрыли. А по ухоженной набережной можно пройти сегодня десятки километров – от северного Тель-Авива до самого Яффо. Ладно, дельфины. Лишь бы не стерлась память о том жутком событии, о тех невинных детях…

Помнить, помнить… Пока о ком-то помнят, они еще немножко живы.

Вот мама никогда не забывала ни войну, ни послевоенную бедность. Уже и в более легкие времена она отовсюду приносила какие-то гвоздики, пробки, дощечки, сухие веточки, даже щепу для растопки печи. Какие сегодня печи, мама? Мало ли что, пригодится. Годы летят, но когда приходит первое июня, неотступно – дельфинарий, скамейка, дети и моя мама, все накладывается – общая боль и тоска по собственной утрате. Уже год нет моей мамы? Два? Три? Семь? Девять?..

У меня даже не было возможности побыть с памятью о ней наедине.

Приехали мы с кладбища, и я зашла в магазинчик под домом, чтобы купить печенье, сок, минеральную воду, ведь с завтрашнего дня у нас «шива», и я не смогу выходить из дому целую неделю, что-то же должно стоять на столе, начнут приходить люди. Хозяин магазинчика Моше Филу, он греческого происхождения, из города Салоники, узнав, что мы только что похоронили «савту Мину», вдруг произносит: «Что же вы мне не сказали, я бы обязательно поехал в Иерусалим!» Мне и в голову не пришло сообщать ему, да, покупаем у него продукты, ну и что? Да и произошло все так быстро... И тут он говорит: «Каждый день, когда савта Мина входила в магазин, я думал, а сегодня, когда она будет выходить, благословит меня или нет. Она стала для нашей семьи не только близким человеком. Савта Мина – цадика!»  Праведница, значит.

Меня это поразило. И он, и его жена Малка, и их сын Шмулик до сих пор цитируют ее фразы – цитаты из разных источников еврейской мудрости, смешные словечки, и во время субботних ужинов они, шутя, произносят слово «хала» не как на иврите, с ударением на последнем слоге, а как савта Мина – на первом – хáла. Мне неловко спросить, но кажется, что и кипу Моше надел после ухода савты Мины...

На рассвете, в первый день шивы, привезли и наших двухмесячных малюток (не с кем было оставить или решили, что детки утешат, приглушат боль? – так и не спросила), а чуть позже, прямо из больницы, и свекровь. Одну ее оставлять в ее маленькой квартирке больше нельзя было. За ней требовался уход.

Мы уже знали, какая у нее болезнь. Та самая. С метастазами. А ведь и наши крохи, Ноа и Гайя, оставаться наедине со своими мыслями не давали.

Причудливые имена дают сегодня нашим малышам. Но я приспособилась.

Нойка-Ноюшка и Гайка-Гаюшка, или как они сами подписываются на открытках – Ноале и Гага. Сейчас они с родителями и младшим братиком Омером путешествуют по Индии и Непалу, и мы довольствуемся фотографиями и открытками. А тогда они много бывали у нас и требовали тебя целиком. И как при этом было еще работать, читать, думать, что-то писать. Свекровь ушла вслед за мамой, пережив ее всего на неполных девять месяцев. Что это были за месяцы для меня, ни вспоминать, ни говорить не буду, а то ты, сынок, подумаешь, что вот и мама свихнулась. Вдруг вспомнила, как ты позвонил мне на работу, и я обрадовалась, что у тебя неожиданный отпуск от армейской службы, и ты дома, а ты вдруг говоришь, что бабушка упала в ванне, ты ее вытащил, но не могу ли я приехать прямо сейчас... А ведь я забыла, которую из бабушек... Зато помню, что с одной ты говорил исключительно о коммунизме, а с другой – о религии и ее синагоге, но обеих обнимал, и обе тебя обожали. Сегодня ты уже и сам – папа, и твой свет в окне – твоя малышка. Мы видимся обычно раз в неделю, если ты не в милуим и не на войне, и если сидим на диване рядом, я тихонечко глажу тебя по спине, чтобы не слишком явно проявлять свою тоску и свою любовь. Недавно мы увеличили старые фотокарточки твоих бабушек, наших мам – моей и папиной.

 С фотографий старинных – в виньетках, на плотном картоне

Наши юные мамы глядят в наступающий век.

Век, повисший над нами, как ядерный меч мегатонный,

Доказавший: двуногая тварь – не всегда человек.

 Эти стихи Яков Аронович Гохберг, мой пожилой друг, написал как раз во время того теракта в дельфинарии. А вспомнились эти стихи, потому что я снова всматриваюсь в фотографии наших мам. Фотографии старые, а мамы молодые.

Так прелестно улыбчивы милые, нежные лица,

Так изящен и строг небогатый девичий наряд,

Будто нынче на бале в мазурке и вальсе кружится.

И в глазах огоньки ожидания счастья горят.

 Он написал это про свою маму, но как бы и про наших.

Удивительно, что, оставшись без отца в семь лет, мама следовала его заветам всю жизнь. Он был раввин, Шимон Шалит, о его уме, знаниях, благородстве рассказывали легенды. Думаю, от него цельность ее характера, трудолюбие, неутолимая жажда знаний, безоговорочное следование еврейским традициям и, разумеется, глубокая, искренняя и истинная вера.

У меня нет фотографии танцующей мамы. Но есть другие. Вот мама-девочка держит в руках нотную тетрадь, а ее младший братик стоит рядом, со скрипкой. Не знаю, играет или только изображает. Глаза невеселые у обоих. Они рано станут сиротами.

Маме было четырнадцать, когда умерла и ее мама, и тогда она осталась круглой сиротой. А Хаима, младшего брата, долгожданного мальчика, продолжателя рода, убьют фашисты. И его жену и двух детей тоже.

На другой фотографии она чуть-чуть улыбается. Говорю ей как-то: «Какое на тебе стильное одеяние, просто модерн». «Оно из мешковины, сама пошила».

Она все шила сама, никогда этому не учась.

В эвакуации, на Алтае, в селе Усть-Тальменка, попала в избу, где стоял большой сундук с отрезами тканей. Три дочери хозяйки вытаскивали цветные тряпочки и кружились, размахивая ими над головой. Мама ходила по избам, предлагая свои услуги по уборке – за пол-литра молока для ребенка, для меня. И тут хозяйка спросила: «Что смотришь? Шить умеешь?» Она кивнула головой. Взяла отрез, пришла домой, распорола собственное платье и по нему скроила. У той же хозяйки потом и шила, своей-то швейной машины долго не было. Спасла семью от голода.

Справа от папы – мама, слева – его сестра Циля-Циона. Это она прислала нам вызов из Израиля. Справа внизу – бабушка, мать отца. Моему брату Грише (Грегори) – 2 года, мне – 6,5 лет. Все, во что мы одеты, кроме, разумеется, шинели и папиной шапки, пошито мамой. 1946 год

Вон стоит в углу столик, в бывшей маминой комнате, а на нем старый телевизор. Этот столик – то, что осталось от маминой зингеровской ножной машины. Когда она появилась у мамы, не помню. И пальто она шила, и шапки. Прошу у дочери что-то подшить, переделать, она модельер, с дипломом престижного колледжа «Шенкар». «Мамочка, попроси у бабушки, говорит она, – она это лучше сделает. И правда. Никаких ниточек или недоделок не оставит. Даже в Израиле в первые годы перелицовывала воротнички на мужских рубашках. Для сына, для зятя. И представить себе этого уже невозможно.

Да что там шила? Она и готовила отменно, и лечила всех, а как расчетливо, умело вела хозяйство, как мгновенно считала в уме, помогала приходящему папе, когда он в конце месяца приносил ей свои отчеты. Уже и ушел от нас, новую семью завел, а в канун субботы всегда приходил. Делал кидуш, выпивал рюмочку-другую кошерного вина, обожал все, что она готовила. Никогда и нигде я больше не встречала такого странного блюда – кусочки вареной селедки, политые яблочно-сливовым компотом. Или самих слив не было, а был только отвар? Нет у меня рецепта, и точно не помню. А папины причмокивания помню. Но об этом особый рассказ. А о маминых посылочках в Москву, с неизменным кексом и не знаю с чем еще, казахский поэт Олжас Сулейменов написал: «Получает (это обо мне) очень вкусные посылки из Литвы». Это про тебя, мама. Поздно мы начинаем учиться что-то ценить. Как ты собирала эти посылочки: что-то покупала, готовила, пекла, остужала, складывала в фанерный ящичек, заколачивала, фиолетовыми чернилами надписывала «Москва, общежитие Литинститута...», тащила посылку на почту, стояла в очереди. А мы съедали все в первый же вечер. А ящички потом чем-то покрывались и превращались в сиденья для гостей. Мебель как-никак. Новелла Матвеева, она жила в комнате напротив, ближе к лифту, услыхала, как мы распеваем: «Ходит-бродит Гамлет с пистолетом / И ищет он кого-й бы то убить. / Он, Гамлет, недоволен целым светом / И думает он: Быть или не быть?» – и дописала двадцать пять куплетов...

Брат отца, Залман, оставил дом еще мальчишкой. Когда мы вернулись из эвакуации в Каунас, он нас разыскал. Оказалось, что до войны он в Риге «примкнул» к коммунистам, его арестовали, в тюрьме он подружился с писателем Виллисом Лацисом, вместе их и освободили. Была какая-то книга с фотографией этого события. Потом он воевал, а после нашего возвращения из эвакуации неожиданно появился у нас. Он был завзятый фотограф, поэтому у нас так много фотографий послевоенного периода. Потом он забрал к себе в Ригу свою мать и сестер.

Наша семья на берегу реки Неман. Каунас, 1948. Мина и Ицхак (вверху), сестры отца – Ханна и Циона (справа), бабушка Това (мать отца), мой младший брат и я

А сколько стихов и песен знала наизусть мама. И пела всегда. Что ни делает, всегда напевает. Когда я собралась записать эти песни в ее исполнении, она наотрез отказалась петь: «Я больше не пою!» Но достала свои неисчислимые тетрадки и просто начитала тексты на кассету. Я могу услыхать ее голос в любую минуту, жду только, когда боль уляжется.

Включу, услышу и выключаю. Не могу.

Из русских композиторов она уважала Шостаковича. Она его считала евреем. Называла Шестаковичем. Что повлияло на ее выбор? Цикл его еврейских песен. Она их услыхала в Израиле, в передаче на идиш. А я знала историю этого сочинения, но никогда не слыхала этих песен.

«Там песни пролетают по черному страшному небу как ангелы, как птицы, как белые облака!» – писала Анна Ахматова о симфонии Шостаковича «1905». Вот это «черное страшное небо», и ангелы, и птицы вспомнились и увиделись в тот день, когда в тель-авивском зале «Цавта» израильский камерный кибуцный оркестр под управлением Ави Островского, при участии солистов Светланы Бабаджановой, Тамар Зоар и Евгения Шаповалова исполнял цикл песен Дмитрия Шостаковича «Из еврейской народной поэзии». Судя по моему дневнику, это было 20 февраля 1999 года. Я пожалела тогда, что мамы нет рядом. Да и меня-то пригласили в последний момент. Каким огромным переживанием стал для всех присутствовавших тот концерт. Само обращение Шостаковича к еврейской теме, да еще сразу после войны, когда официально замалчивались еврейские жертвы и цифры погибших… Даже если на месте массовых убийств ставился, наконец, памятник, писали: «Жертвам фашистов – советским людям». И эта настойчивость, с которой он делал еврейский цикл – на русские, правда, тексты... Затем уже потребовал еврейские...

Прошли десятилетия. И вот мы слушаем его еврейский цикл в Израиле! и многие, наверное, все-таки большинство в этом зале, как и я, впервые. Шостаковичу еще не дали звания Праведника Мира? Как Рембрандт в живописи, так Шостакович в этой музыке… Не будучи иудейского происхождения так проникнуть в самую сердцевину нашей печали и усмешки! Проникнуть и проникнуться...

Прикоснулся к раскаленной боли чужого наречия и как обожгло! Всмотрелся в лики матери, младенца, невесты, старика – как будто прожил их жизни! Вслушался в тихое ночное причитание забывших о надежде сам заплакал!

Потрясение через звук глубиной еврейской скорби и погружение в этот звук всем сердцем, мало! – всеми пятью чувствами, как желание взять на свои плечи часть еврейского горя, чтобы сохранить в себе человека, достойного жить... Он написал восемь песен. И одна была горше другой. Исполнять не давали. А когда чуть развиднелось, да и имя взлетело высоко и разнеслось по свету, замолчать его уже не могли, но «предложили», при виде его упорства называть трагедию трагедией, хотя бы дописать парочку песен повеселее: спасибо великому Старшему брату за наше еврейское счастье! Он написал. И еще раз доказал, как талантлив! Спустя более полувека нельзя было не смахнуть слезу, добежавшую до растянутого в улыбке рта: и славит «колхоз» по-еврейски сопрано, а тенор – советскую власть. Как славно, что никто не обновил текстов: трагедия усмешки с комедией ухмылки; как живая – страна ужасов, лжи и абсурда! Сколько иронии и в музыке и в словах: «Какими благами окружена / Еврейского сапожника жена». Проститесь, евреи, навсегда, слышался мне голос Шостаковича, со страной, где мне приходится взять на себя право дать вылиться вашим слезам и прозвучать вашему смеху: вы свободны, Ваши Величества евреи! Мама согласилась со мной: если уж Дмитрий Шостакович не еврей, то достоин звания Праведника Мира!

На территории современной Литвы было когда-то около 600 синагог. Сегодня действуют только две, одна в Вильнюсе, другая в Каунасе. В Клайпеде оставшиеся там евреи молятся в бывшем ритуальном помещении на еврейском кладбище. После Второй мировой войны в уцелевших синагогах оборудовали склады, спортзалы, производственные цеха. На фото, сделанном в 1996-м, еще нет купола, его воздвигли в 2001. Здесь наши родители слушали Мишу Александровича, а когда на праздники читали Изкор (поминальную молитву), нас, детей (кроме сирот), выпроваживали во двор, тот самый, что виден за воротами.

Хоральная («мамина») синагога на ул. Ожешкенес (Э. Ожешко), построенная еще в 1872 году купцом первой гильдии Левином Минковским. Фото Г. Фридберга

Как хорошо возвращаться домой, где бы ты ни ездил, не летал и не плавал. Осенью мы побывали на Крите, там было прекрасно, но жарко почти как в Израиле. А дома нас встретили серые густые облака, предвестие дождя.

Разумеется, я должна была рассказать маме о поездке, но все не находила времени, пока она снова не оказалась в больнице. Когда стала поправляться, ее перевели в гериатрию, я уже об этом отделении говорила, а там она облюбовала себе скамеечку под деревом, где мы с ней и сидели.

«Ты же мне обещала рассказать о Крите, – напомнила мама. – Там была большая гостиница?» Я стала вспоминать и увлеклась. Гостиницы там не было, а просто отдельные домики. Они сцеплены, как клеточки в кроссворде. Одна квартирка по горизонтали, другая по вертикали, еще две по диагонали, обойдешь их – площадка, пересечешь ее и поднимаешься по ступенькам еще на один ярус. А между домиками – зелень, деревья и всюду кошки и котята. Прижимаются к ногам, входят раньше тебя в квартиру. По-хозяйски. Знай я греческий, кажется, я могла бы с ними поговорить. До последнего дня я путалась в лестницах, асфальтовых квадратах (два вперед и три направо и ступеньки к нам или это уже моя лестница и тогда два квадрата и налево? Или направо?) Изредка сквозь заросли мелькала чужая тень, с полотенцем через плечо, или доносились звуки опять-таки чужой, чаще скандинавской речи. Через мгновенье улетала тень, улетучивался голос. Нас было трое, мы с мужем и мой школьной еще поры друг Эли, Элка, живущий в своей холостяцкой квартире, точнее, собственном домике с большим зеленым участком в пригороде Нетании, в Кирьят-Нордау. Мы говорили по-русски, иногда, почти не замечая, переходили на иврит. Перед узкой и длинной терраской, вдоль спальни и гостиной, в которой расположился Элка, все зелено. Среди обычного декоративного кустарника – огромный ствол рожкового дерева. В Израиле его называют харув. Длинные блестящие рожки оказались сладкими. Если я не успевала собрать их утром, до ежедневных поездок по острову, дальних и ближних, то по возвращении ни одного рожка не было, то ли сметали проворные уборщицы, то ли другие гости нашего приятного сотового обиталища. Неведомо кем этот странного типа гостиничный комплекс назвали «Голливудской деревней» ("The Hollywood Village"). Американское влияние и тут приняло смешные и примитивные формы. Лавка, торгующая тремя гнилыми помидорами, называется «Техас».

На второй день мы отправились в столицу – Гераклион, побывав по дороге в Кноссосе. История его, 6-тысячелетней давности, волнует больше, чем прогулка по сохранившимся развалинам среди десятков туристических групп. Ну, камень, гигантские кувшины, остатки фресок. Всё это хорошие муляжи. Однако позднее, в Гераклионском музее, видишь оригиналы этих фресок и тот самый кувшин, и тут он не слепок, а всамделишный, в два-три твоих роста, ему тысячи лет, и он очень красив. И что же – это от него пошли все на свете кувшины и кувшинчики? Значит, знакомые нам классические формы зародились вот здесь? Ты можешь знать кое-что или очень много о Греции, Крите, Кноссосе, но тут ты чувствуешь себя счастливым ребенком, почти кожей ощущая тот солнечный лучик, которому улыбался тот или та, что жили вот здесь шесть тысячелетий тому назад. И тогда снова потянет на развалины, потому что теперь это не просто камни, а город, в котором ты все помнишь.

Не все музеи мертвы. Разве мертвое может так живо волновать? Не знаю, как мои спутники, но я так чувствовала. И затем с радостью узнавала все символические знаки – мужские и женские фигуры, профили, летящую пчелу, украшения, предметы быта, которые сопровождали нас всюду – на рекламе, на всякой ложке и сошке, на кувшинчике и на тарелочке, на винной бутылке, на коврике и полотенце. Тут родился Зевс, здесь жил Дедал, отец Икара. Отсюда пошла вся греческая мифология и европейская культура.

Я прервала свой рассказ, потому что мама снова, как всегда, спустила меня с облаков на землю. «А евреев много на Крите?» Я не знала, что ответить. Израильтян, туристов, много, а местных евреев вроде нет. «Наверное, все уже приехали в Израиль», сказала мама и открыла книгу. Вечерняя молитва, майрив, важнее других цивилизаций и даже еврейского в них присутствия. Амен! «Завтра не приходи, завтра суббота, я не хочу, чтобы вы ездили ко мне в субботу».

Дочь Белка сообщила нам о своей беременности, да еще и двойней, в день нашего возвращения из отпуска, 25 сентября. Какое чудо! У Белки будет ребенок. Да не один, а сразу двойня! Мы уже знаем, что две девочки. Как хорошо! Вспомнилось, когда лет двадцать тому назад одна молодая женщина радостно засмеялась и сказала: «Я такая счастливая!», я испугалась. Она что-то еще говорила, а я не слышала, только внутренне сжалась. Как это можно – сказать про себя «счастливая»? Ведь страшно.

Но люди, бывает, говорят. А я при этом сжимаюсь. Вдруг как лопнет шарик? Счастье – это ведь так коротко, это шарик голубой. Но ведь и моя мама говорит, что она счастливая: всю жизнь мечтала жить в Израиле, такая несбыточная мечта, но вот она здесь, и дети ее здесь. И вдруг, ночью, я произнесла в потолок: «И я счастливая! И мои дети здесь, и скоро будут две внучки». И внутри ничего не сжалось и не оцепенело.

В субботу я была у нее дважды. Бикур холим дохе шабат! Посещение больного позволяет нарушить запрет. Она посердилась, но не очень. Она вообще легко забывает злость, обиды.

Вечером мы с ней перенеслись в Италию, там происходило действие другой истории. Истории о субботе. Рассказал мне ее известный музыкант и теоретик музыки д-р Мордехай Соболь. На английском языке есть книга дирижера Отто Клемперера "The story of my life" (не знаю, есть ли она на иврите). Автор вспоминает: он репетировал в Риме с Энрико Карузо и оркестром. Репетиция состоялась в пятницу. Он остался недоволен пением Карузо и пригласил его прийти к нему на следующий день в гостиницу, для дополнительной репетиции. Карузо говорит: «В субботу я не пою». Удивленный Клемперер: «Но ведь еврей – я, а не вы». Карузо объяснил, что по субботам он ходит в синагогу слушать канторское пение Иоселе Розенблата. Потом он и сам поёт лучше. В то время в Риме пел Розенблат. Но и когда выступали другие канторы, Карузо неизменно ходил их слушать и с восхищением отзывался о канторском пении. Вот такая история. Знаю, но так и не могу толково объяснить, почему канторское пение выше, как бы многограннее в звуках, – оперного. Кто-то мне объяснял, что им по особому ставят голос, но что именно, не помню.

Савта Мина сказала: «По еврейскому обычаю, когда человек уходит в лучший мир, на его глаза кладут два камешка (черепка), а если его именем называют новорожденного, то как бы снимают камни с глаз, то есть возвращают его душу к жизни». Но разве внуки считаются с намеками бабушек? А мы придерживаемся политики невмешательства. Как жаль.

В центре мошава Бейт-Гиллель, возле Кирьят Шмона, стоит памятник Иегуде Сандлеру. Его мать Ханну, сестру Мины, фашисты убили в Литве (вместе с детьми Шолемом и Идой), а двух ее сыновей, Иегуду и Арье, убили уже арабы в Эрец-Исраэль. Реувен, еще один сын Ханны – из старожилов Реховота. А один из трех его сыновей, Яков, несколько лет был мэром Реховота.

Савта Мина у памятника племяннику и моему двоюродному брату Иегуде

Моя мама ни одного дня не жила в Иерусалиме. Но местом своего последнего обитания выбрала Иерусалим, Масличную гору. Она приехала на полгода раньше меня, с семьей брата. А так как с ними не жила, то получила все льготы на электротовары, приобретя и холодильник, и стиральную машину, и большую плиту с духовкой. И ничем этим никогда не воспользовалась, потому что мы стали жить вместе. Новенькие электротовары годами ютились в сарае, в мошаве Бней Атарот, у Шмуэла, сына одного из ее племянников, Иегуды Сандлера.

В далеком 1948 году Ури Горен (Гринблат) и Шмуэл Сандлер жили по соседству, в Нахлат Иегуда, что при въезде в Ришон ле-Цион. Не виделись потом 40 лет, потому что сыновья убитого арабами Иегуды Сандлера построили себе дома в мошаве Бней Атарот. Какого же было удивление Ури и Шмуэла, когда выяснилось, что один из них двоюродный брат моего папы (Ури), а другой – племянник моей мамы, то есть, мой двоюродный брат, тот самый, у которого в сарае многие годы хранились электротовары савты Мины...

Ури Горен (слева) и Шмуэл Сандлер, 1988

Не помню, как и кому их удалось продать. За бесценок, кажется. Все годы савта Мина откладывала деньги, копейка к копейке, а когда собрала три тысячи долларов, вместе с суммой, вырученной за продажу электроприборов, велела узнать, как купить место на Масличной горе в Иерусалиме.

Моя маленькая бедная мама не только искренне считала себя счастливым человеком, но и полагала, что если ей довелось добраться до святой земли, где начнется воскрешение из мертвых, то ведь оно начнется именно в Иерусалиме. И она должна быть там, чтобы за ней поднялась вся ее семья, ее отец, раввин Шимон Шалит, и мама Тойбе-Ривка, и их родители, и семья убитого в одном из каунасских фортов брата Хаима и вообще весь еврейский народ, погибший во всех катастрофах.

Раввин Шимон Шалит, мамин отец, со своей старшей дочерью от первого брака, уехавшей в Америку в 1911 году, до рождения моей мамы. Фото сделано в городе Тауроген (Таураге, Литва). Прислано из США в Израиль в 1980, от племянника мамы Элиезера Сандлера. Тогда я впервые увидела фото своего дедушки.

«И те, что умерли своей смертью тоже?» – спросила я. – «Ну, конечно. Почитай Тору, там все написано».

И вот сейчас я не могу попасть на ее могилу, потому что надо ехать через Восточный Иерусалим, и даже сын сказал, что пока не стоит, опасно. Почему я не противилась? Почему выполнила все, что она хотела? У меня два племянника. Один стал религиозным (видит в этом большое духовное влияние савты Мины), живет в Иерусалиме. По моей просьбе он обратился к Хевра Кадиша, и они прислали мне карту кладбища, где были отмечены еще свободные участки для захоронений и цены за место. Мы уложились в сумму, получили квитанцию и официальную бумагу с номерами участка, ряда, места, которую я потом перекладывала с места на место, потому что заметила, что как только мама находит ее, складывает вчетверо и вместе с удостоверением личности носит в сумочке, даже когда ходит в магазин или ездит на море кормить птиц.

 

   

В бывшем Сиротском доме имени учёного раввина Ицхока Алхонона Спектора (на иврите Ицхак Алханан) и после войны  был детский дом. Моя начальная школа №33 находилась через дорогу, и в моём классе учились сироты из этого  детдома. Отец говорил, что Рабби Алхóнен (так произносили на идише) – наш родственник.

 Она голосовала всегда за религиозную сионистскую партию МАФДАЛ, а однажды сосед, узнав, что теудат зеут (удостоверение личности) при ней, предложил подвезти ее на машине, исхитрился сунуть ей в руку какой-то листок, и мама проголосовала за партию ШАС. Когда я спустилась во двор, чтобы пойти вместе с ней на избирательный участок, она лукаво так посмотрела на меня и сообщила, что уже... Что – уже? Она не разделяла теории вождей сионизма о том, что в Израиле, коли мы уже нормальная страна, должны быть и свои уголовники. «Мама, ты же не могла голосовать за ШАС? Это же не твоя партия?» – «Ну почему, они ведь тоже евреи...»

Мацейва (памятник) на могиле рабби Алхонена (слева). Кто похоронен рядом с ним, я не знала, прочесть имя не получалось. Только сейчас я увидела, что на обороте фотографии рукой отца написано: Дэм гаонс Ицхак Алхонен кевер. И пониже: ун дэм эйдемс Цви Рабинович кевер. И дата: 1940. Получается, что рядом похоронен зять рабби

Она всегда людям доверяла, ну, а евреям так сам Б-г велел. Прихожу с работы. У нас гость. Молодой религиозный человек. Упитанный очень. Весь в черном. Только щеки розовые. Вижу, мама подает ему 50 шекелей. Такая у нее такса. Что на милостыню, что на подарок внуку-солдату в день рождения. А этот, щекастый, хочет больше. Она смущена, колеблется. Вступаюсь за нее: «Вы берете деньги у вдовы – дочери раввина и, не дав квитанции, просите еще? Вы позорите святого человека и саму веру». Откуда что берется?! Он замялся, выбрал стопку квитанций, положил на стол и ушел. Квитанция на 10 шекелей лежала сверху. Под нею еще две по 5 шекелей каждая. «Мама, нельзя открывать двери каждому. Видишь, он человек нечестный». Показываю квитанции. «Жулик, понимаешь?» – «Это меня не касается. Если человек унизился, чтобы протянуть руку, я должна ему дать цдаку. О, цдака большое дело!»

Хаим Шалит, младший брат Мины. Последний ребенок, долгожданный сын рабби Шимона Шалита, читавший по отцу каддиш с 1918, когда ему самому было 6 лет, по 1941. Он был расстрелян фашистами в первой акции специалистов (он был часовой мастер высшей категории) в одном из каунасских фортов. Жена и двое детей были убиты в душегубке

Когда папа ушел от нас, мне было десять, нет, одиннадцать лет. Поэтому мы с братом идиш понимаем, я даже читаю, но светской беседы не поддержу. Впрочем, окончательно папа от нас никогда не уходил. Как-то всегда был с нами. И мама не гнала его. А что страдала, мы тогда не понимали. Пионеры! Плакала? Но не при нас, детях. «Где папа?» – «У него много работы, ему нужна тишина, поэтому он живет в гостинице».

 

Мама, 1976 г.

А в семнадцать лет я уехала в Москву. С тех пор дома не жила. И постепенного их сближения не наблюдала. Но когда я появлялась дома, папа был всегда тут как тут. «Мама, папе плохо, может, я поговорю с ним, и он вернется насовсем. Он ведь почти все время у нас». Даже не посмотрела в мою сторону. «Алэйн зол зайн а штэйн, обер алэйн из ди нешомэ рэйн» («Одиноким пусть будет камень, но у одинокого душа чиста»). Разве это передашь по-русски?! Да и на иврите совсем не звучит. Папа писал в Израиль: «Берегите маму и бабушку, она самый лучший человек на свете». И еще: «Иногда человек совершает ошибку, за которую платит всю оставшуюся жизнь». Он умер в 1986 году. Так и не увиделись. Но мама сказала: «Не важно, где еврея похоронили, душа его мгновенно перелетает в святую землю». Она вообще к смерти не относилась трагически. «Все могилы откроются, и все евреи оживут». Ну да, и безгрешные раньше других. А пока, на бренной земле, надо стараться не грешить...

Савта Мина на ташлих[1] прочесть нужные молитвы всегда ходила на озеро в ближний парк

Мама все время не фоном, а как недостающее звено. Вроде пусто, нет ее, но ее летучая тень, и такая живая, рядом. Передвигается из одной комнаты в другую, в салон, на кухню, вместе со мной зажигает субботние свечи, мой атеист читает (ради меня, конечно) молитву, браху на вино, на хлеб, а я смотрю в это время на пламя свечей, так она учила и так делала. Зрение, говоришь, лучше будет? А какая мне разница, зачем. Как ты, так и я. Чтоб не насовсем...

Записная книжка исписана ивритскими словами и рядом – перевод на идиш. И тетрадки, тетрадки... Домашние задания по ивриту. Савта Мина прекрасно знала иврит, но в Израиле с великим усердием начала изучать его заново, с азов...

Прошедшее время глаголов (из тетради по грамматике для домашних заданий). Отличница!

Как она любила Слово, как любила просто писать, выводить буквы, и писала отменно красиво. Каждая буква – красавица. Была ли духовность сутью ее натуры? В конце все сместилось: поведение, движения, почерк – как будто другое существо, но я-то помню ее иначе. Столько самоотверженности, преданности нам, детям, но и не только, вообще в отношении к людям. И всегда она была с книгой, бумагой, пером! «Мама, прочти про осень». Мы вместе гостили у брата и его жены в Нацрат-Илите. Как хорошо там дышится. Сосны! Дорога все вверх и вверх. А на высоте и небо ближе. А главное, в гостях не надо работать. Мы пошли с мамой гулять, сели на скамейку. Она мне читала стихи на идиш – про осень, я записала. Не помню, где они, но есть. Однажды она послала письмо на радио, в редакцию передач на идиш. Предлагала свои записи. Они ей вежливо ответили, что нет надобности. У них все есть. Она не обиделась, но ответ хранила.

Я стою у окна. Смотрю на ее дерево. И ночью смотрела. Ночь была никакая. Ни чистого неба, ни горящего в листве фонаря, одно какое-то беззвучное напряжение. Думала, люди, разумеется, спят, но где птицы? Где кошки? Где поздние машины? Неужели даже воробьи от нас улетели? Разве у нас холодно? Стою же я на открытой террасе... Где ты сейчас, мама, кроме как в моих мыслях?

Вчера я получила письмо от неведомой радиослушательницы. Зовут Марина. Ее взяли няней к двум детям, работа через день. Малыш заснул, а пятилетний мальчик перед сном сказал Марине: «А теперь давай молитву "Шма Исраэл"». Она растерялась, не зная, что это такое, а потом нашлась: «Это ты будешь говорить с мамой и папой, а я тебе спою русские песни». Вечером следующего дня звонит мать этого мальчика и говорит Марине: «Он не засыпает, он просит русскую песню». И Марина пела ему по телефону.

Тебе понравилась бы эта история, правда, мама? Особенно ее конец: Марина сама теперь говорит перед сном: «Шма Исраэл».


[1] ТАШЛИ́Х (букв. «ты выбросишь»), церемония в первый день Рош ħа-Шана (евр. Нового года), обычно на склоне дня, которую проводят возле воды моря, озера или реки. Название церемонии цитата из книги пророка Михи: «И Ты выбросишь в пучину морскую все грехи наши» (7:19).

 


К началу страницы К оглавлению номера


Всего понравилось:0
Всего посещений: 1035




Convert this page - http://berkovich-zametki.com/2009/Starina/Nomer2/Shalit1.php - to PDF file

Комментарии:

Юля, дочка Тани
Хайфа, Израиль - at 2010-04-08 16:54:21 EDT
Сижу и плачу, и мама плакала когда читала.
Спасибо!

Algis
Vilnius, Lietuva - at 2009-08-14 13:11:27 EDT
Gerai parašyta!!!
Skatina daug ką apmastyti...
Šalom

Марина Петрашень и Светлана Литовко
Бат-Ям, Израиль - at 2009-07-01 12:20:40 EDT
Дорогая Шуламит!
Мы вдвоём читали вслух Вашу повесть о маме. На глаза не раз навёртывались слёзы. Мысли о маме - особая тема, и всеобщая, и глубоко личная для каждого из нас. Здесь комментарии излишни.
А связь с "Дельфинариумом" - тоже больная тема. Я (Марина) перебралась в Израиль с 14-летним сыном в мае 2001 года, а в июне, как раз в дни теракта, сын сдавал экзамены в школу "Шевах Мофет", в которой учились почти все погибшие дети. Весь этот ужас произошёл почти на наших глазах и почти в первые дни жизни в Израиле, ещё и месяца не прошло. Спасибо, что говорите об этом ещё раз, и так глубоко и впечатляюще.
Марина, Светлана.

Mara S.
- at 2009-06-20 10:44:19 EDT
Читаю-перечитываю «Савту Мину». У меня уже появилось ощущение, что я с ней давно знакома. До чего светлый человек! Так я её поняла и так её вижу. И светлая ей память!
На фоне рассказа невольно возникает и образ моей мамы. Внешне они совсем разные, моя мама - жгучая брюнетка, высокая, но они похожи тем, что в основе характеров обеих доброта к человеку. Вряд ли я ошибаюсь.
Моя мама - это активная самоотдача, сострадание и другие подобные качества. Особенно они проявились по возвращении из эвакуации в Литву. В конце сентября 1944 года дивизия отчима, где он был главным врачом, шла в направлении Прибалтики, и мама умолила его взять нас из Сорочинска (юг Урала, Оренбургская область) с собой: вдруг найдётся в живых кто-нибудь из семьи, надо спешить! Ближе к Каунасу ещё шла пальба, гетто дымилось, а отчим вынужден был нас оставить и вернуться в дивизию. (Он демобилизовался только в 1946 году из Венгрии).
Страшно было, голодно, холодно, не было ни воды, ни электричества, но мы чудом оказались в своей квартире, а свои стены, говорят, греют..
В 1945 году стали появляться те, что чудом выжили. Открылся еврейский детский дом, кое-кто из пожилых возвращенцев из лагерей оказались в бывшей еврейской богадельне, а многие просто остались без дома, без крова. И тут мама проявила бойцовские качества. Она обратилась за помощью к властям, к врачам, учителям и добровольцам разного толка. Мама была пианисткой и вскоре стала давать концерты – и в детском доме и где только можно. Её знали, помнили и стали помогать. А у нас в доме всё время кто-то жил. Кстати, семья Нехамы Лифшиц, вернувшись из эвакуации, тоже остановилась поначалу у нас.
Жизнь трудно, но потихоньку возвращалась. Мне было уже 9 лет. Я была у мамы рассыльной, посыльной и вообще её помощницей во всём. В школу я пошла сразу в 4 класс (предыдущие 3 класса прошла по учебникам хозяйских детей в Сорочинске). Я расписалась, но мне так захотелось рассказать хоть немножко и о моей маме. А ведь можно было бы сказать о ней просто строками из Некрасова: «Иди к обиженным, иди к униженным по их стопам. Где трудно дышится, где горе слышится, будь первой там.»
Это написала мне в альбомчик Ольга Дауговет, известная до войны драматическая артистка. Мама была знакома с ней с довоенных времён. Узнав, что она осталась без кола и двора, мама привела её к нам, и Ольга стала практически членом нашей семьи. Она учила меня читать стихи, подбирала нужные книги и пр. Мы очень дружили с ней. Закончу интересным эпизодом. В Каунасе жила сестра знаменитого Игоря Ильинского, мама была знакома с ней с давних времён. Узнав, что она бедствует, мама написала Ильинскому «ругательное» письмо, пригрозив, что его равнодушие к сестре станет достоянием его коллег. И, представьте, подействовало! И как же мы все радовались!

Арнольд Левин
- at 2009-06-17 01:36:25 EDT
Нахожусь под впечатление статьи Шуламит Шалит! Это памятник всем еврейским матерям.

Валя
Реховот, Израиль - at 2009-06-16 12:29:05 EDT
Дорогая Шуламит!
Спасибо Вам за Ваш рассказ о вашей МАМЕ. Она была удивительно мудрой и прекрасной женщиной. Да будет светла её память! Ваши трогательные воспоминания о ней созвучны моим...
Думаю о моей Маме. Её нет с нами уже почти 12 лет.
Она приехала в Израиль в возрасте 84.5 лет. Ходила вместе с нами в один и тот же класс ульпана и была, я думаю, лучшей его ученицей.
Попав через 9 лет в больницу, она написала:"Я счастлива, что я в Израиле"!
Когда спустя 3 месяца мы её забирали домой, как оказалось за несколько дней до её ухода от нас, медсестра, передавая её нам, сказала о ней:"АЦИЛЯ!"
Мама, не поняв, переспросила, и та пояснила:"ЛЕДИ".
Дорогие наши Мамы... Спасибо Вам!

Lubov Gil´
Beer Sheva, Israel - at 2009-06-13 12:26:17 EDT
Дорогая Шуламит!
Трудно передать словами, какое наслаждение получила от завораживающего рассказа о Вашей Маме!
Каким ЧЕЛОВЕКОМ она была! О ней обязательно нужно было кому-то написать. И Всевышний дал ей счастье, Он одарил ее дочерью, наделенную ярким писательским талантом! И действительно, никто,кроме Вас, Шуламит, не смог бы так повествовать о замечательной савте Мине. Счастья,счастья,счастья -всем потомкам Мины Шалит! Амен!
С глубоким уважением -Любовь Гиль.

Идима
Холон, Израиль - at 2009-06-12 15:56:04 EDT
Я не верующая,но после того,как я прочитала Ваше эссе,необыкновенно доброе с великой любовью к близким людям, у меня появилось ощущение,что вечер Субботы освящен.Я впервые прочитала вашу работу и очень благодарна моей подруге за эмэйл. огромное Вам спасибо.
Вайерфирер Геня
Тель_авив, израиль - at 2009-06-11 16:58:10 EDT

Дорогая Шуламит !

Ваш рассказ (очерк ) о вашей маме,и,вообще, о Вашей семье
очень затронул мою душу. Читая его,я все время видела перед глазами свою Маму,историю её жизни. Ваше описание её характера,поведения настолько трогательно и нежно,что кажется, оно выражает все чувства о наших матерях.Описание традиций и убеждений вашей мамы,просто прекрасно. Я не обладаю писательским даром,но мне всегда хотелось рассказать о том, как моя Мама говорила всегда " У меня
свой Бог". Большое спасибо вам за так прикрасно написанный очерк,который выразил мысли многих дочерей и сыновей. Будьте здоровы и счастливы и продолжайте писать.

С чувством Уважения!

Геня

Лилия Лесина
Нюрнберг, Германия - at 2009-06-10 14:49:42 EDT
Дорогая Шуламит !!
Спасибо Вам большое за замечательные воспоминания о маме, такие нежные, трогательные... Их невозможно читать без слез и они навевают воспоминания и о моей маме, много аналогичных моментов и ощущений...Прекрасно и талантливо, как все, что Вы пишете. Всего Вам самого доброго,здоровья, благополучия, творческого долголетия !!

Виктория Гофштейн
Холон, Израиль - at 2009-06-10 10:15:43 EDT
Дорогая Шуламит! Спасибо за такую трогательную память о маме, за умение рассказать о ней так, чтобы каждый при этом вспомнил о своих ушедших, причем без горечи, а со светлой радостью, что они были рядом с нами. С уважением. Вита, Петя.
Лариса
Израиль - at 2009-06-10 07:21:42 EDT
Дорогая уважаемая Шуламит Шалит! Прочитала «Савта Мина» с волнением и радостью. Как хорошо, что есть кому так нежно и светло описать не только маму, а дать читателю услышать идиш, неповторимые, исчезнувшие со смертью наших родных стариков интонации, напомнить их удивительно похожие, при внешней непохожести, привычки. Я помню первое впечатление от встречи с Вами на вечере, где прозвучал фрагмент Вашей радиопередачи ( это было17 лет назад): восхищение тембром голоса, теплотой, содержанием – всё естественное, проникновенное. Так же, как и сейчас.
И пришли собственные воспоминания. Нашей семье посчастливилось услышать первое исполнение 13-й Симфонии Дмитрия Шостаковича, на котором он сам присутствовал. Прозвучала первая часть, «Бабий яр», стихи Евгения Евтушенко уже были на слуху у всех евреев. Казалось, зал был готов взорваться, но академическая сдержанность, не позволявшая аплодировать между частями, возобладала. А жаль! Шостакович смог бы насладиться нашим восторгом, чувствами, признательностью. Рада, что сегодня могу высказать Вам те эмоции, которые там были под запретом.

Рудольф Оцуп
Ашдод, Израиль - at 2009-06-10 00:45:02 EDT
Дорогая Шуламит! Эти Ваши воспоминания - прекрасный памятник маме, родным. Это передача молодому поколению памяти о тех, кто дал им жизнь, воспитание. Такие воспоминания связывают между собой различные поколения. У вас получилось , как всегда, прекрасно.
Рита и Мара Райзе
Бруклин, НЙ, США - at 2009-06-09 19:48:00 EDT
Дорогая Шуламит! Спасибо Вам большое! Это - чудесные воспоминания, где, как всегда у Вас, ощущается Место, Время и История. Спасибо.
Лев Авербах
Нью-Йорк, NY, U S A - at 2009-06-09 18:56:46 EDT
Дорогая Шуламит,
читал с наслаждением, слезами и болью, а когда прочел на душе стало светло. Спасибо за Вашу и наших матерей ( и бабушек тоже).

Сергей Бирюков
- at 2009-06-09 18:42:10 EDT
Плач по ушедшей маме…

Она брала с собой из кафе неиспользованные салфетки, "савта Мина":
"Потом, когда дома молилась, вытирала ими слезы".
- Ваша мама молилась и плакала... За кого молила, плакала – о ком?
Это пришло ко мне именно сегодня:
Она же плакала, молясь!..

Она и птицы. Какое одиночество… Какая любовь!

Не могу продолжать, не умею.
Да и какое тут может быть продолжение?

Спасибо!
Сергей.

ДОРИТ ГОЛЕНДЕР
Ришон-лецион, Израиль - at 2009-06-09 16:18:52 EDT
Дорогая Шуламит!

Нет ничего дороже в жизни,чем память о маме.Утешение в том,что с возрастом мы становимся еще больше похожими на них...
Как всегда,с большим удовольствием читала в проникновенный рассказ о жизни.
С глубоким уважением,
Дора.Шломит Лидор/

Гофман Рита и Леня
Бат-ям, Израиль - at 2009-06-09 15:16:19 EDT
Дорогая Шуламит!Спасибо большое. Хочется плакать, и в то же время на сердце так светло! Слово Ваше особенное.
Очень, очень трогательно!Спасибо Вам за савту Мину и савте Мине за такую дочь! Любящие Вас Рита и Леня Гофман

Эрнст Левин, Мюнхен
- at 2009-06-08 16:37:14 EDT
Лучшее из всего, что прочел в Альманахе. Спасибо!
Ирина Розенцвайг
Кирьят Ям, Израиль - at 2009-06-08 13:36:04 EDT
Дорогая Шуламит!Пишу и плачу...Вижу Вашу Маму,как живую!Дай Вам Бог Здоровья!Очень любим Вас и Ваши рассказы.Ирина,Вика и наша Мама.