©"Заметки по еврейской истории"
Июнь 2008 года

Инна Иохвидович


 

Рассказы

 

«Что в имени тебе моём?»

- Дольфе, Дольфе, осторожно! – истерически надрывалась сидевшая на скамейке рядом с Кристой, молодая женщина. Но до Кристы, погружённой в бессловесную задумчивость это доносилось настолько издалека, будто бы из другого измерения.

- Адольфине! – взвизгнула женщина, и Криста со страху очнулась.

Девочка, которую отчаянно звала мать, обернулась, и нехотя отошла от фонтана, в струях которого так весело извивалась и играла радуга.

«А я ведь едва не отозвалась!» - подумала, всем телом, вспотевшая Криста. «Странно-то как, ведь уже больше полстолетия не слыхала звучания э т о г о имени! После т о г о как-то не стали называть детей ни Адольфом, ни Адольфиной, вроде как не принято было...»

Припомнился материнский наказ: Не смей откликаться ни на Адольфу, ни на Адольфину! Ты меня понимаешь? – и она дотронулась до рук дочери.

- Да, мама, да, - поспешила откликнуться девочка, ощущая вину за то, что недостаточно поторопилась с ответом.

- Я была в ратуше, - продолжала не обратившая на заминку на этот раз ровно никакого внимания, мать – и получила новые документы на себя и на тебя, как на беженцев из Восточной Пруссии. Слава Богу, мы в Швабии, а не там, дома, где нас каждая собака знает.

Девочка слабо улыбнулась, словно бы выражая одобрение тому, что говорила мать, как бы соглашаясь с нею и поддерживая мнение той. Но неожиданно получила, хоть и не очень сильную, но обидно-хлёсткую пощёчину.

- Чему улыбаешься, волчёныш!, - почти прорычала, хоть и негромко, мать, - тому, что без крыши над головой и без денег? И вообще без ничего остались? Этому что ли !?

- Но, мама, - девочка хотела объясниться, но мать этого, по обыкновению, не допустила, и сама устало закончила, - теперь ты – Кристина, Криста, как я тебя изначально и хотела назвать. Ты правильно поняла меня, Криста? – обратилась она к дочери, гипнотизируя взглядом.

- Да, мама, - покорно ответила девочка.

Мать снова принялась проклинать исчезнувшего отца. Все её сетования сводились к тому, что вот он сбежал, бросил их на произвол судьбы, дескать, как хотите, так и выкарабкивайтесь... Вот им и пришлось бежать из родного дома, правда если б даже и не убежали, то всё равно бы их изгнали... Там ведь нынче советская зона оккупации! Хорошо, что ещё так обошлось...

Наконец мать разгорячённая собственными жалобами и обидами куда-то ушла.

А девочка осталась сама в этой съёмной комнате и «погрузилась» в прошлое, оказавшееся вдруг чудесным в этом унылом, послевоенном, бедном настоящем, одиноком и тоскливом.

  И ничего-то особенного не вспоминалось, так – то как подкидывал её отец, и она барахталась в воздухе, совсем ещё малышкой; или то как он учил её плавать в том, прозрачно-холодном озере в горах Баварии; и про его обычное восхищение ею – дочерью... Он часто любил повторять: « Ты у меня – настоящая арийка! Посмотри Инге, - обращался он к жене, чтобы она тоже любовалась крепко-рослой, светлоглазой блондинкой, их дочерью, - Ингеборг, смотри у нашей Адольфы всё арийское – от стати до черепа! А знаешь ли ты, что в Рейхе не так уж много можно и найти истинных арийцев! Это я сам и в служебных бумагах читал, - спохватываясь он говорил тише.

- Брунгильда моя! Валькирия! – кружил он дочь в вальсе.

Она ясно «видела» его – в форме ладно облегавшей фигуру, будто бы ниточкой выверенный пробор на русых, лежащих в идеальном порядке, волосах; очень светлую радужку, вокруг чёрного, как и его форма, провала зрачка; чуткие её ноздри улавливали запах мужского одеколона...

И как часто она говорила, потом, что у неё двойное имя Адольфа-Брунгильда, и как казалось дети верили ей.

Адольфа боялась мать, почти также как и евреев, которых, правда никогда не видела.Но о «них» ежедневно вещало радио, писали газеты, говорили родители и знакомые.

Девочка боялась темноты, но мать упорно гасила ночник, и устрашала дочь, что если та туж же не заснёт, то придёт крючконосый вампир-еврей, схватит в мешок и унесёт за тридевять земель!

Девочка до боли сжимала веки, и в темноте всё убегала, то ли от матери, что с угрозами гналась за нею, то ли от козлоногого, с рогами, с огромным носом и окровавленным ртом, больше на лице ничего,/даже глаз/, не было отвратительного существа. Это видно и был жуткий еврей! Она даже не пыталась всплакнуть, чтобы хоть чуточку легче было. Страхи в образе матери или еврея кочевали изо сна в сон.

Хоть и мучили её ночные кошмары, но росла она тихой, послушной девочкой, чем почему-то ещё более злила Ингеборг – свою мать. Мать, ровная в обращении со всеми, вымещала свою неукротимую злость на безответной дочери. Адольфа всегда ходила с опухшими от материнских побоев руками, а на попку часто и присесть не могла...

Отец в методы воспитания своей жены не вмешивался, он придерживался общепринятого: киндеры – это женская забота, так же как и кухня. О Боге в семье не говорили никогда, так словно Того и не было, кирху не посещали тоже.

Свою боязнь перед матерью Адольфа тщательно скрывала, интуитивно зная, что если признаться, то будет ещё хуже.

Зато ненависть свою к этим страшным, злым нелюдям – евреям она высказывала столь яростно и постоянно, что даже отец, активно поддерживающий её – изумлялся!

- Папа! «Они» же хуже насекомых, тараканов и клопов, правда же?! – спросила она отца, когда ей еще и шести лет не исполнилось.

- Кого ты имеешь в виду, Дольфе? – рассеянно вопросил отец

- Как кого? Евреев, конечно! – твёрдо заявила девочка, - невозможные, от них же как от паразитов, избавляться надо. И к тому ж они – дьяволята! – и она ткнула пальцем на первую страницу книжки стихов «для самых маленьких», на которой крупным шрифтом было набрано: «Отец евреев – дьявол».

- Ха-ха, ты у меня умница Дольфе! – хохотал довольный отец.

Разговор этот происходил уже после погромной «Хрустальной ночи» и очень его забавлял. Но вдруг он спросил дочь

- А ты евреев знаешь?

- Конечно, они хуже злых гномов, колдунов и карликов...

- То есть как это? – растерялся эсесовец Вилли Мюллер.

- А вот так, папа! – убеждённо отвечала девочка, у них и рога, и копыта, все они шерстью – дьявольское отродье, покрытые, на лице только гигантский нос да отверстие вместо рта. Они ж вампиры – пьют кровь человеческую!

- Ты галантерейную лавку Розенблюма знаешь?

- Конечно, там ещё кошелёчки красивые на витрине.

- Никакой витрины уже нет, разбита она, - произнёс довольный отец, - так вот Розенблюм и есть самый настоящий еврей!

- Как, - ахнула Адольфина, - он же - ч е л о в е к!

И она вспомнила внимательно-печальный взгляд старого галантерейщика, которым провожал он её всякий раз, когда настоявшись, разглядывая, и насмотревшись на всякие красивые безделушки, со вздохом отходила она.

- Папа, этого не может быть!

- В том-то и вся опасность от них исходящая, - назидательно заговорил Вилли Мюллер, - что они как бы, на первый взгляд, по обличью – люди, а на самом деле наши злейшие враги, хуже животных! Да за что животных обижать, сравнивая с ними, они хуже всего самого ужасного, что только есть на свете!

Она не очень-то вслушивалась в то что говорит отец, думая своё: «Как странно! Значит евреи – люди, а не та нечистая сила, как из сказок! Я же знаю не только герра Розенблюма, но и фрау Розенблюм, и их дочку, фройляйн Дину...» Она припоминала, как по весне стояла она в сумерках под окнами Розенблюмов, никем не замеченная, вслушиваясь в необыкновенные звуки, что неслись из открытого окна, когда фройляйн играла на пианино.

«Нет, эти люди не могли быть исчадием ада, как об этом говорили все. Наверное, другие евреи такие, но только не Розенблюмы!» - решила Адольфе.

- Папа, а кроме Розенблюмов, какие ещё евреи есть?

- Да их пропасть в нашем округе проживает, тьма тьмущая, вот, к примеру – аптекарь Шпигель, портной Бергер, парикмахер Грюнбаум, половина городских коммерсантов, врачей, дантистов, всех их гадов и не перечесть... Ничего, теперь по-другому будет, - угрожающе пообещал он.

Слушала она, уже не поражаясь. Она знала многих из этих людей, некоторые были даже хорошими знакомцами Дольфе, вроде аптекаря Шпигеля, угощавшего её мятными пастилками или закройщика Бергера, у которого всегда в запасе специально для девочки были обрезки панбархата, бархата, парчи, тафты и других мягоньких материалов, чтобы выстилать постель для своей Анны, любимой куколки – «дочери». Именно ей – Энхен досталась вся , невостребованная родителями, любовь девочки.

«Всё же это люди – такие же обыкновенные люди, как и мы! Или всё же в них было что-то отличительное от других? Такое. Что давало таким как отец возможность различать их в любой толпе?»

 На эти вопросы не было ответов, да она побоялась бы и задавать их, тому же отцу, сама даже не зная почему? Но её перестали посещать мучительные сны с преследовавшими её «евреями». Да и удивительным было то, что они все вдруг «исчезли»!

Пробежали годы, была война и бомбёжки, и девочка девушкой стала, и было не только до мыслей об «исчезнувших» евреях, непредставимым стало и ближайшее будущее. К тому же враг подступал, многие знакомые уехали вглубь фатерланда, на запад, там, по крайней мере, наступали американцы с англичанами и французами.

Отец, куда-то уехал и больше не вернулся. А фронт приближался, и вот уже они с матерью пополнили ряды беженцев, что заполонили аккуратные прусские автобаны.

А теперь она ещё и Криста-Кристина!

Ведь есть же поверье, что перемена имени влечёт за собой и перемену судьбы.

Здесь, на юго-западе Германии Криста и школу закончила, и на работу пошла, и в Бога уверовала!

Взяли её на работу соседи – брат с сестрой, владевшие небольшой пекарней и магазинчиком при ней. В нём, в магазинчике-«беккерае» продавался не только что испечённый хлеб, но и булки, немецкий подвид бубликов – бретцели, и пирожные, и пирожки, и торты...

Хоть и тяжело приходилось Кристе, но ей нравилось в этом небольшом беккерае, где было уютно, а в воздухе носились чудеснейшие ароматы сдобного теста, и корицы и ванили, где за стеклом витрины красовались плундеры и берлинеры, заварные пирожные, (с масляным или заварным кремом), безе, бисквиты, пропитанные кремами и ромом, вином и коньяком торты, пироги, сочащиеся самыми разнообразнейшими начинками...

И сама Криста – высокая и белотелая, похожая на «Шоколадницу» с репродукции Лиотара, украшавшую беккерай, была столь же пышной, как только что вынутая из печи булка. Она и прозвище получила – «Брётхен» /Булочка/ и частенько отзывалась на него.

Брат с сестрою, Кристины благодетели были людьми удивительными! Они – немцы, поклонялись Великому Богу Израилеву, Богу Авраама, Исаака, Иакова и Иисусу – Мессии!

И к ним ежедневно, в беккерай заходили их единоверцы, они пили кофе с булочками и всё сокрушались о вине Германии перед еврейским народом, перед Израилем,/так называли они этот народ/, перед самим Господом Богом!

Торговля в беккерае разрасталась и в помощь Кристе взяли её ровесницу, девушку тоже 1932 года рождения, Анну-Марию, сироту из Бреслау. Девушки подружились. И как-то Анна-Мария под взятой с подруги клятвой, что никому-никому не скажет, поведала свою сокровеннейшую тайну: она, Анна-Мария, была спасена немецкой пожилой четой из Бреслау, её же родителей, как евреев, отправили в Аушвитц – на погибель! И звали её не Анна-Мария, а Ханна-Мирьям!

Криста была потрясена – так вот куда «исчезли» еврейские обитатели их мирного городка! Все они, как и родители Ханны-Мирьям, вышли дымом из крематорских труб концлагерей!

С нею случилась истерика, да такая, что пришлось закрыть беккерай, а Ханне-Мирьям пришлось долго успокаивать подругу, сидя у её постели.

Теперь Кристе ничего не оставалось, как жить со своей проклятой тайной, с которой н е в о з м о ж н о было ни с кем, после «всего», поделиться.

Обо всём знала только мать, а та, после случившегося в начале 50-х годов инсульта могла только лишь, на разные манеры,/вопросительно, отрицательно, одобрительно.../ мычать.

Теперь уже, часто вечерами, после того как расставались они с Ханной-Мирьям, Криста, как когда-то это проделывала с нею мать, хлестала себя и по пухлым рукам и по литым щекам, иногда и до крови. Лежачая мать только удивлённо взирала на это действо, даже не мыча.

Пошла и Кристина, вместе с хозяевами да Ханной-Мирьям прославлять Бога Израилева и Мессию Его – Иисуса Христа.

С тех самых пор покоилась на её высокой груди большая серебряная шестиугольная звезда – звезда Давида! Она напоминала Кристе о таких же звёздах на одежде евреев, ожидавших депортации.

Только надев на шею «юдише штерн – еврейскую звезду» - этот знак мучения и изгойства, она будто впервые успокоилась – она искупала свою вину, своих родителей, своих земляков, своего народа...

Когда умерла мать, Криста пригласила Ханну-Мирьям жить к себе.

Странно, но пришлось подругам оставшуюся жизнь вместе и проживать, обе так и не вышли замуж, хотя бывали у них и «романы», и влюблённости, да до свадьбы так никогда и не дошло.

Конец 60-х и 70-е годы, и до середины 80-х, подруги принимали участие в борьбе за «освобождение из египетского плена» - из тоталитарного, всему миру угрожающего СССР, русских евреев, желавших покинуть его, и которым не разрешали это сделать!

 И, когда Криста несла свой, ею же сделанный плакат со словами: «Фараон, отпусти мой народ!», - то была она счастлива, ведь выполняла она Божью заповедь!

Позже, когда советские власти разрешили выезд, то собирала она средства на аренду теплохода «Дмитрий Шостакович», перевозивший евреев в Землю Обетованную, распространяла она и листовки с призывами помогать материально и морально еврейской эмиграции из СССР.

И, выйдя на пенсию, она начала откладывать деньги, чтоб самой поехать в Израиль, и пройти по святым местам.

В своём служении она иногда даже забывала о семье, в которой родилась, о своих родителях и даже своё н а с т о я щ е е имя...

И, ныне, у фонтана в мелких брызгах от которого спасалась она от почти тропической жары, охватившей этим летом Германию, она услыхала это имя, своё имя.

Адольфина?! Почему вы назвали именно этим именем дочь? - обратилась она к молодой, сидевшей рядом, женщине.

- А что? – с вызовом ответила та. Молодая женщина была в майке, и только теперь Криста заметила огромную, идущую через всю руку татуировку, скорее мужскую чем женскую, готическим шрифтом надпись «Дойчланд – Германия».

- Да, ничего, - со вздохом ответила Криста, - слава Богу давно не слыхала.

- Да, не слыхали, - молодая женщина говорила громко и звонко, - такие как вы – позор для фатерланда! Нацепили на шею «юдише штерн – еврейскую звезду» и радуетесь?! Эх, вы! – в сердцах бросила она.

- Это вы – несчастная, - тихо, но с укоризной проговорила Криста, - вы думаете, что «Германия превыше всего!» Вы же ничего не знаете! Вы Бога не знаете!

Возвращаясь домой, Криста корила себя за то, что сцепилась с этой молодой неонацисткой, которая не только ничего не знает, но и знать не хочет. И тут же припомнила, кто же она, она сама?!

Дома, в одиночестве, Ханна-Мирьям ещё не пришла, Криста поддавшись ужасу давнишнего начала бить себя по рукам, уже усеянным старческими родинками, по обвисшим щекам, по всему своему телу 70-летней женщины.

«Вот тебе, вот тебе, вот тебе...» кричала она себе, как когда-то орала её покойная мать на неё же...

Наконец пришла Ханна-Мирьям и изнемогающая от раскаяния Криста рассказала той обо всём, обо всём – и об отце-эсесовце, и о жестокой матери, и о себе, о своём страшном имени, таком же, как и у того, кто был воплощением ЗЛА на этой земле...

- Я проклятая, меня ещё при рождении прокляли, - рыдала она.

- Ничего, ничего, хорошая моя, родная моя! Ты ни в чём не виновата, чего же так расстраиваться! – утешала её подруга, ставшая ей сестрой, - Господь всё видит, Он удостоил тебя служить ему, Кристина! Давай будем читать Библию, и ты успокоишься, сестричка!

И они читали: «И Господь будет Царём над всею землёю; в тот день будет Господь Един, и Имя Его – едино... и проклятия не будет более...»

В «отказе». Май 1978 года.

Всё кончено! Бумажка, валявшаяся на столе, оказалась самым важным документом в Ефимовой жизни. Она разрушила все его надежды на Будущее! «Это в пятьдесят-то лет мечтать о новом, свободном существовании, «воздушные замки» строить. Думать о том, как вырвешься из этой сонной, монотонной, тошнотворной будничности...» - удивляясь сам себе, усмехнулся Ефим. А ведь хотелось, как в детстве, плакать, но он сдерживался. Теперь особенно нельзя ни плакать, ни нюни распускать. Отныне он о т к а з н и к, - человек которому не позволено вырваться отсюда, из-за душного и душащего «железного занавеса». Отныне он не только изгой и пария, как впрочем и каждый еврей в СССР, он ещё и отщепенец, предатель Родины, посмевший к тому же открыто заявить о своём решении покинуть её.

Человек к которому даже знакомые просто на «огонёк «, на «бутылку» заходить не будут, опасно, чай не в Москве же, наконец, живём, здесь всё п р о з р а ч н о и п р о с м а т р и в а е м о! Стал он заклеймённым и затурканным, как когда-то, в 20-е годы его родители - «лишенцы», как «безродные космополиты» в конце 40-х, как «врачи-вредители», в начале 50-х, как... Как...Как...

Почему-то вспомнилось, как одиннадцать лет назад, в дни Шестидневной войны, самой победоносной войны Израиля с древнейших времён, он, никогда особо не задумывавшийся о своём еврействе, о своих корнях, стал говорить об этом не только в еврейских компаниях, но и среди русских друзей. Он перестал стыдиться не только своего униженного и попираемого народа, он перестал стыдиться самого себя.

И сказал своему, ещё студенческих лет, другу, русскому - Николаю:»Знаешь, я, наверное, по-настоящему родился 5 июня 1967 года. Стал не просто евреем, человеком стал!»

- Фимка, а как же то, что мы утверждали, что мы дети - ХХ съезда, 56-го года рождения?

- Коля, пойми, то, что совершилось в 56-м, раскрепостило всех нас, а вот эта короткая июньская компания, она меня не возродила даже, а родила!

- Это что - вспышка национального самосознания? - усмехнулся друг.

- Нет, это его рождение, - ответствовал радостный Ефим.

«Как будто бы только вчера это было, Шестидневная война, а сколько воды утекло, почти одиннадцать лет прошло...» - меланхолично перебирал он в памяти различные события. «И вот закончились еле слышным всхлипом эти одиннадцать лет сомнений и терзаний, с вечным вопросом: «Что делать?» И увы, расставлены все точки над «i». И всё лишь оттого, что когда-то работал в этом идиотском конструкторском бюро. И сколько было потрачено усилий, чтоб в это КБ устроиться, сколько времени и нервов ушло, сколько знакомых и родственников было привлечено к тому, чтобы как говорили тогда - «устроить судьбу»! Ведь то ж был «почтовый ящик», оборонное предприятие, куда не только чистых евреев не принимали, но где были нежелательны и полукровки и евреи на одну четверть, и даже русские или украинцы, но породненные в разной степени с евреями! Казавшаяся тогда столь блистательной - Победа, обернулась ныне сокрушительным поражением! Вот уж действительно, неведомо человеку, что такое х о р о ш о, и что такое п л о х о! Сегодня, в этот жаркий, почти летний день это очевидно и просто!»

Пришла из комиссионного Фаина, продававшая там домашнюю утварь, чтоб было не только на что прожить, но и  в ы е х а т ь. Посмотрела хоть и не на плачущего, но с красными ободками век /от ставшей привычной бессонницы/ мужа, на распечатанное официальное письмо, и не читая всё поняла. И, тихонько, потому как больше ничего не могла, заплакала.

- Ничего, ничего, хорошая моя, - бормотал Ефим, гладя жену по волосам, ты ж умница и сама знаешь: «Блаженны плачущие, ибо они утешатся».

Всё, что поначалу представляется абсолютно мрачным, на самом деле совершенно таковым не бывает.

Ефима и Фаину уволили из организаций, где они работали, ещё в ту пору как подали они документы в ОВИР. И теперь приходилось устраиваться хоть куда-нибудь, где возьмут.

Ефим пошёл на почту, на разноску телеграмм. В отделении связи хоть и упирались, не хотели брать, да взяли,/желающих разносить телеграммы в разное время суток да карабкаться на этажи в домах без лифта, было немного, чтоб не сказать, что их не было вовсе/.

- Файя, лестница лечит, а лифт калечит, - по-молодому блестя глазами, говаривал Ефим, выкладывая из карманов мелочь - «чаевые», что давали ему люди, обрадованные телеграммой. От тех, кому приносил он печальные вести, он денег не брал.

 И, тут же, тревожно, с украдкой, поглядывал на жену. Она так и не смогла смириться с потерей «Будущего», не смогла перенести... «Отказ» оказался для неё смертельным, она так и не оправилась после него. С ужасом вспоминала она, что была инициатором его устройства в КБ, это она настаивала на этом, и она толкнула его на жуткую причастность к «государственным тайнам», из-за которых им и было отказано в выезде.

- Я, одна я и виновата, - плакала она часто в отсутствии мужа и двадцатилетней дочери.

Дочь, казалось бы мужественно сносила их теперешнее состояние, с плотно сжатыми губами, но в глубине глаз её горел огонёк сдерживаемой ярости.

Все болячки обступили Фаину мгновенно. Откуда-то проявился так называемый - «наследственный» диабет, и новые, «приобретённые» хвори. Они очень быстро, в течение каких-то двух лет, свели нестарую ещё женщину в могилу.

И умирая, просила она у мужа прощения.

- Фимочка, ты прости меня, это я виновата, что мы - невыездные. Я очень хотела, чтобы ты работал в этом КБ, это было тогда престижно, и мне, дурёхе так мечталось, чтобы ты был счастлив, а я уж, какая я была счастливая! Больше уж никогда я радости подобной не испытывала. Вот за моё желание быть счастливой, за мою радость мы и поплатились! Прости меня, прости...

Ефим плакал, по-детски, безудержно и горько. Ведь и он тогда считал ту работу - достижением! Победой! «И пораженья от победы ты сам не должен отличать?!»

- Файя, и ты меня прости, - хотелось сказать ему умирающей да слова не шли с языка.

Так он и простоял, молча, почти до самого рассвета, в ту ночь. Он держал в руке её руку и глядел в глаза... До тех самых пор пока не потускнели её когда-то блистающие очи, пока не почувствовал холода её руки в своей. Только тогда пришли слова, которые он то громко, а то почти шёпотом произносил, приблизившись к её уже неслышащему уху.

- Счастливая ты Фаина, «удрала» из «отказа», а мне ещё мучиться! Помнишь, как в мае 53-го мы с тобою были в парке Горького на танцах?! И как пристал к нам подвыпивший мужик, что всё про «убийц в белых халатах» вещал? Помнишь, как ты уговаривала меня не обращать на него внимания! Я ж ему ещё тогда сказал, чтоб газеты лучше прочитывал, что с «кремлёвских» врачей сняты все обвинения. И почему это я должен был оправдываться перед ним? Потому что трусил, потому и с тобой согласился - внимания не обращать! Знаешь, лучше бы он мне тогда морду набил или даже искалечил... Всё ж не так было бы противно жить все эти годы - с сознанием собственного страха!

А когда я ещё в КБ работал, тоже всё боялся, как бы на политинформации не заставили про сионизм речь толкать, ведь заставляли конспектировать книжки вроде «Сионизм - это расизм», «Трезубец и звезда Давида» и тому подобное отвратное чтиво. И добоялся до того, что таки заставили готовиться к докладу на эту таки тему, я это от тебя скрывал, стыдно было даже с тобою поделиться. Да слава Богу, Он мне воспаление лёгких послал. Спас от позора! Ты помнишь, как ты ко мне каждый день в больницу приходила, и из месткома явились тоже, чтобы убедиться, что не симулирую я, не «специально» заболел, чтобы от мероприятия отвертеться! Как же был я счастлив в той больнице, в двенадцатикоечной палате, а ты и не подозревала, отчего во мне эта радость?!

И не знаешь, как я себя ненавидел, когда в «кабэшной» компании травили еврейские анекдоты, и я смеялся со всеми, вместо того, чтобы выйти и не просто, а демонстративно!

Файя я - не борец, и ты всегда это знала, Я плыл да и сейчас плыву по течению. Меня как щепку подхватило и несёт! Но я повторяю снова и снова, что «...не в воле человека путь его, что не во власти идущего давать направление стопам своим».

Почему всё это я говорю тебе только сейчас, когда уже поздно?! Почему целую жизнь промолчал? Но и ты молчала?! А разве мы не доверяли друг другу? А откровенны, искренни не были! Так было всегда - недомолвки, в лучшем случае - обмолвки...

Кончилась эта ночь бдения у тела покойной жены, ночь откровения.

Снова наступили будни - Ефим продолжал служить на почте - теперь уже почтальоном. В его «почтовой карьере» это была уже ступенька повыше. Правда, у него не было ежедневных «телеграммных чаевых», зато в дни, когда он разносил пенсию, у него был большой «навар».

Как ни странно, несмотря на большую контактность, на общение с огромным числом народу, он становился всё более нелюдимым, замыкался в себе самом. А уж дома, в четырёх стенах и вовсе в тишину погружался. Разве что на плите всегда шипел чайник, заливавший своим кипятком голубей огонь.

Взрослая дочь Мирра была исключённой не только из комсомола, но и из института, за попытку покинуть Родину. Она устроилась в какую-то небольшую контору машинисткой. Ефиму было жаль не только её сгорбившейся над пишущей машинкой спины и натруженных рук, но и прячущегося взгляда, чуть опущенных книзу уголков губ... Она была лихорадочна в вечном стремлении куда-то уйти, убежать, сбежать из этой, будто зачумленной, квартиры, из «мёртвой» тишины её, не нарушаемой включением радио или ТВ.

И она исчезала, не только после работы, приходя далеко за полночь, а в выходные не была дома сутками. Отец подозревал, что будь у неё хоть малейшая возможность, она б не вернулась сюда никогда!

Вечером, вскорости после «Октябрьских» позвонил ему институтский друг Николай.

- Фимка, включай телек!

- А чего я там нового увижу? - уныло спросил его Ефим.

- Увидишь, увидишь, сам увидишь, - пообещал приятель.

Ещё не успел разогреться экран, как услыхал Ефим музыку из «Лебединого», совсем как тогда, когда скончался измождённый Суслов.

«Неужели?!», только и успел подумать Ефим, как тут же и услыхал подтверждение своей догадке.

Однако закончившаяся «брежневская» эра не положила конца его «отказу»! Да и не до мыслей об отказе вскорости стало ему. Мирра оказалась беременной, от кого она так и не сказала ни ему, ни престарелым родственницам. Она родила девочку, которую назвала Фаиной.

К малышке он испытывал практически отцовские чувства, может и потому ещё, что у той отца не было?! А кроме того он мог, имел полное право теперь без конца произносить и произносить: «Фаина, Фаина, Фаина моя!» И всё, что он когда-то хотел сказать той Фаине, он проговаривал этой, пусть ничего и не понимавшей.

Наконец-то счастье, он это чувствовал, не обошло стороной его дом: в нём звучал не только детский смех, но и его, Ефима окрепше-уверенный голос, и низкий, прокуренный дочери, никуда и ни от кого не сбегающей...

В 88-м вышел Ефим Иосифович Рабин на пенсию с должности почтальона. Но работать продолжал, получая не только пенсию, но и зарплату, /ведь жизнь дорожала, и не только им, а и маленькой Фаине нужно было много чего для нормальной жизни/.

Снова раздумывал Ефим Иосифович над отъездом, вокруг вовсю шла эмиграция. Да к тому ж был он сражён вычитанным в прессе фактом: «Академик Сагдеев, будучи в должности директора института космических исследований женился на Сьюзен Эйзенхаузер, внучке бывшего американского президента. И остался жить в США, профессорствуя в каком-то престижном университете».

«Как же это, что же это получается? Я - в отказе, как якобы причастный к «государственным тайнам», а ведь я за много лет до подачи документов на выезд уволился из КБ. Но ведь Сагдеев - директор целого «закрытого» института, сколько же он «государственных секретов» знает???» Об этом он и поведал Николаю.

- Ты чё Фимка, придуриваешься или и вправду такой наивный?

- А что?

- А то, - Николай сначала произнёс этот афоризм по латыни, а после уж перевёл на русский, - то что позволительно Юпитеру, то не позволительно быку!

- Ой, уморил, я - бык, бык, точно бык! - смеялся, вытирая выступившие от смеха слёзы, Ефим.

Прошло ещё пару лет, как решился Ефим Иосифович всей семьёй, Мирра поддерживала его в этом, выйти из советского гражданства.

День 19 августа 1991 года был для него словно бы повторением того жуткого дня, дня отказа! Ведь путч перечёркивал не только его жизнь, но и дочери, и даже внучки! Казалось, что это был возврат не к брежневским, и даже не к андроповским временам, а к сталинским, к самым страшным...

Подливая себе в стакан водки, в напрасном желании опьянеть, чтобы ничего не слышать, не видеть, не знать он всё-таки наблюдал по ТВ вечернюю пресс-конференцию ГКЧП, и увидев трясущиеся руки Янаева, вдруг успокоился, словно это происходило не взаправду, а было фарсом.

И тогда, и в последующие дни жалел он, что не москвич, что не мог быть в те часы у Белого дома.

«Вот, - загадал он сам себе, если доживу до конца компартийного режима, то ещё долго жить буду!»

И радовался запрету ненавистной КПСС, и наблюдал как из обкома партии какие-то люди тащат папки с бумагами, разрозненные белые листки реяли над площадью...Проходя по улице Дзержинского мимо УКГБ почувствовал запах палёной бумаги.

- 451 градус по Фаренгейту, - сказал он случайному прохожему.

- Что, как вы сказали? - не удивляясь, а непонимающе переспросил тот.

- 451 градус по Фаренгейту - это температура горения бумаги, - торжественно объявил Ефим Иосифович, - крысы бегут с корабля!

Вечером, дома, закрывшись в своей комнате, молился он Богу - вслух.

- Господу! Спасибо Тебе, что дал мне возможность дожить до этого светлого дня! Что довелось мне увидеть день свободы, а моя Фаина не дожила. Как жаль, Боже, как жаль, - плакал он.

Выходить из гражданства СССР им с дочерью уже не пришлось, потому, что «Союз нерушимый республик свободных» развалился в начале декабря того же 1991 года.

За одну ночь вся семья Рабиных превратилась в жителей «независимой, самостийной Украины»

Николай, копируя президента Украины Л. Кравчука, смеялся: «Ефим ты ж теперь у нас Юхим - украинець еврейського походження /происхождения/.

Первых два, а то и три года в «самостийной» были прожиты как в какой-то, не лучшего пошиба оперетте. Начать хотя бы с того, что эта - «независимая» страна не могла обеспечить себя не только энергоресурсами, но и почти ничем! Оно было точно герцогство или княжество из той же оперетты! А воровство, мздоимство, казнокрадство и коррупция процветали, и это было даже как-то и неправдоподобно. Это уж позже подпривыкли, как неотъемлемой черте повседневности.

И в разгар этого полубредового-полувымышленного существования Ефим заболел. Он многие годы «запрещал» себе болеть, может, поэтому и не обращал внимания на появившиеся симптомы, свидетельствовавшие, что болезнь не только появилась, но и продолжается и крепнет, и не даёт о себе забыть.

Это была обыкновенная, как и у сотен тысяч - «мужская» болезнь, аденома /доброкачественная опухоль/ предстательной железы /простаты/. Практически все знакомые Ефиму Иосифовичу знакомые мужчины, в той ли иной степени, страдали ею.

Понадеялся Ефим на народную медицину, натуропатию, гомеопатию, «дедов», «бабок», на консервативное излечение от этой болезни.

Понапрасну, они не только не помогли ему, но даже не сняли мучавших его болей, а беспрерывные «ложные» позывы к мочеиспусканию стали даже ещё более частыми.

В Украине было во многих отношениях хуже чем в России, и естественно, медицинской страховки, как там, не существовало.

Госпитализированным в стационар нужно было с собой приносить буквально всё: от перевязочных материалов, лекарств и операционных инструментов до пищи и постельного белья, да и врачам заплатить, это уж само собой - в «зелёных». Потому и не хотел укладываться в больницу Ефим Иосифович, их общих с дочерью средств едва хватало на то, чтобы прокормиться, про остальное и думать нечего было.

Ефим, отправляясь в ночной «поход» в туалет мечтал лишь об одном, чтобы поскорее наступило утро, днём было ощутимо легче.

Но однажды он не смог встать со своей кровати, она под ним ходуном ходила.

- Папа, что совсем плохо? - спросила подошедшая Мирра.

- И-и-и с-с-сам нне з-зз-наа-юю?! - сказал он сквозь цокающие друг о дружку, издающие звуки почти барабанной дроби, зубы.

Дочь сунула ему под трясущуюся подмышку градусник, вскорости вынула его и ахнула: температура была высоченной. Какая, собственно и бывает при урологических заболеваниях.

Озноб ещё больше усилился, он лежал под грудой одеял, коченея.

Несмотря на его сопротивление, Мирра вызвала «скорую».

Ему сделали операцию, вернее первый её этап. Второй можно было делать не ранее чем через полгода.

Первая фаза операции аденомы простаты состояла в том, что моча теперь шла не своим обычным путём. Прямо из мочевого пузыря, в котором проделали специальное отверстие - «цистостом», моча через резиновый шланг-трубку поступала во вне, днём в мочеприёмник, крепившийся под брюками, а ночью, когда он спал, конец трубки бывал опущен в трёхлитровую банку. Моча в банку поступала ритмично, слышно было как падали беспрестанно капли её. Для Ефима Иосифовича было «открытием» это п о с т о я н н о е продуцирование мочи, наполняющей мочевой пузырь ежесекундно. Он вспомнил, как мама его поздравила: «С облегченьицем!», когда он был ещё малышом.

Часто, бессонными ночами, слушал он это унылое пение капель и ни о чём больше не думал. И не знал, что притворявшаяся спящей дочь, тоже, с сердечным замираньем, слушает эту же ритмику, страшась и боясь в следующее мгновенье не услыхать капельного падения! Это означало бы, что трубка забита слизью и что её нужно промывать. А это была длительная и непростая процедура, Такими были их ночи.

Несмотря на активные возражения Ефима Иосифовича дочь взяла в консульстве Германии анкету на переселение на постоянное место жительства на территорию ФРГ.

- Папа, ты уже проворонил Израиль. Я говорила о тебе с кардиологом, он категорически против переезда в тамошний климат. Он считает, что сердце может не выдержать.

- А вдруг меня не выпустят? Я же всё-таки старый отказник! - шутил он, а внутри у него всё как будто обрывалось, а вдруг и в самом деле снова не выпустят?!

- Кому ты нужен? Из КБ ты ушёл в 73-м году, а сейчас на носу 93-й, без малого двадцать лет прошло. Да и вся советская «секретность» давно не секретность. Вон и СССР уж больше года как не существует!

- Да, да, - успокаивался Ефим Иосифович, но ненадолго.

Всё шло как обычно, они ждали разрешения немецких властей на переселение, а пока Мирра старалась подработать, Фаинка росла /она уже училась в школе/, а сам он, так и не сделав себе второй, реконструктивный этап операции, оказавшись со всегда находившимся при нём мочеприёмником, находил себе занятия. Он хотел быть полезным, и если уж не опорой для семьи, то хотя бы подспорьем. Пенсия была мизерной, и потому как многие его сверстники-сограждане, занимался и он сбором и сдачей стеклотары. Он собирал её всюду - в парках, скверах, со столиков уличных кафе, которых много стало на улицах.

«Чем-то напоминает “Кафе в Арле” Ван-Гога», - думал он, опуская в хозяйственную сумку очередную бутылку из-под пива, в одном из полуночных уличных кафе неподалеку от дома.

Иногда его выгоняли официанты или бармены, другие и вовсе не разрешали заходить на территорию кафе... А из «сборщиков» те, что понаглей и посильней отбирали у него его «добычу». Он ни на кого не обижался. И, уходил по первому требованию, ни на чём не настаивал и отдавал таким же по сути несчастным как и он найденную бутылку или банку, и старался не допускать каких-либо «разборок»! Мало того, что обобраны они государством до нитки, мало того что на пенсию невозможно прожить и аскету, и им перетерпевшим, отработавшим на то сучье правительство, на этот, непонятно какой, но тоже «нечеловеческий» строй, так ещё им было бы весело, что бы мы и так растоптанные, как собаки перегрызлись из-за чего-либо! Он говорил об этом, таким же как и он униженным и добавлял: «Да не бывать этому вовеки!» Только сердце защемило, когда он в своём дворе увидел пожилую супружескую пару, хоть и бедно, но аккуратно одетых, рывшихся в мусорном баке...

Каждый день, ближе к вечеру, посещал он частную пекарню, которой владели местные армяне, и где ему ежедневно б е с п л а т н о давали выбракованный так называемый «турецкий» батон. Гордый он нёс его домой, как бывало чаевые с телеграмм или в дни разноса пенсии.

И часто, зажав подмышкой обёрнутый в бумагу батон, он вспоминал как впервые решился попросить хлеба. Что тогда он говорил, он и сам не слыхал, гул стоял в ушах, это видать от стыда и неловкости взъерепенилась его кровь. А ведь просил он всего-навсего поломавшийся, растрескавшийся хлеб, который всё равно выбросят! И владелец велел оставлять брак для «деда» /так молодой парень назвал Ефима Иосифовича/ которому в ту пору шёл 65-й год. И думал при этом, что всё же мир не без добрых людей. И из глаз его лились слёзы, благодарности пополам с униженностью, Но никто его слёз не видел, улицы не освещались, и передвигаться можно было либо освещая путь фонариком, либо надеяться на льющийся из окон свет.

На лестничной клетке с Рабиными жила супружеская чета слепых. Во времена до разрухи, работали слепые в цеху по сборке электрических розеток и выключателей. Руки у них были умелые, и они хорошо зарабатывали, да ещё и пенсию по инвалидности первой группы получали. Благополучно и дружно жили слепые. И в первые после отказа годы Фаина частенько забегала к ним, то денег подзанять, то продуктов. Они сильно тогда выручали Рабиных.

Теперь же все производства позакрывали, в том числе и цеха УТОСа /Украинского общества слепых/, и они, особо уязвимые, остались почти без средств. И теперь уж Ефим пришёл им на помощь. Беспомощных в своём н е в и д е н и и водил он эту, уже в летах, пару, по огромному Благовещенскому рынку, и сердобольные богобоязненные деревенские торговки, осеняя себя крёстным знамением, клали в их сумки, кто - чесночину, кто луковицу, кто - одно или два яйца, шматочек сала или куриный потрох, изредка и кусочек мясца перепадал...

К концу базарного дня, подобревшие продавцы, кто и денежку мелкую им бросал, а те, кто успел уже выпить, окончательно расщедрившись давали и бумажную купюру.

«Стыдно-то как!» - каждый раз шептала слепая Татьяна то мужу Андрею, а то Ефиму Иосифовичу, служившему им поводырём. И, придя домой, плакала от перенесенного позора да делать-то было нечего.

Потом Ефим Иосифович производил прямо таки бухгалтерские подсчёты. Подчас выходила у слепых и неплохая сумма, но как ни уговаривали они его взять хоть сколько-нибудь денег, он так никогда на это не пошёл. Иное дело - натурпродукты, тут он брал многое из того, что они предлагали.

Как-то Ефим, довольный принёс домой одно яйцо, был не слишком удачным базарный день. Он радовался, потому что Фаинка-внучка любила яйца. Да оно, яйцо-то, словно живое, выскользнуло из руки и разбилось об пол на кухне. Тогда протирая тряпкой кухонный линолеум, плакал он... Навзрыд, как в 1941 году, тринадцатилетним, когда разбомбили поезд в котором он ехал, и он, спасшийся, побрёл по шпалам... В то лето он отдыхал у дедушки с бабушкой в местечке, и он сам уехал от них домой, как только услыхал об объявлении войны. И тогда и теперь это были слёзы бессилия и беспомощности...

Ожидание разрешения на переселение в Германию мало чем отличалось от годов жизни в отказе, /а проще говоря - ничем!/

- Да Мирра, конец есть всему. Человек конечен, смертен и в этом его трагедия, - вяло, точно пережёвывая все слова, сказал он.

Готовившая обед Мирра даже не отозвалась, она с грустью раздумывала о том, что так она никогда в «настоящем» и не жила, всегда только в «будущем»! И наверное уж не суждено ни ей, ни отцу дожить до самого элементарного нормального существования. Может разве только девочка сможет когда-нибудь уехать и жить самой простой, обыкновенной жизнью, ни с кем и ни с чем не борясь, без домашних насекомых /с которыми боролись десятилетиями, безнадёжно и напрасно/, без холодных батарей парового отопления, без заледеневших, и на внутренней стороне оконных стёкол,/между рамами пухом ложился снег/; без света, из-за веерного отключения электричества, свечи мерцали и коптили; без верхней одежды, в которой ходили зимами по квартире, не надевая на себя по нескольку свитеров, когда нужно было лечь в постель...

В те времена, когда Украина ещё не имела таких огромных задолженностей по энергии перед Россией, то зажигались все четыре конфорки на плите да духовка. По крайней мере, хоть в кухне было относительно тепло. Когда же газ перекрывали, то блекло-голубой огонёк над конфоркой становился еле видимым, и холод проник уже повсюду в квартире.

Мало социальных катаклизмов, так ещё природа как будто взбесилась: летом - почти тропический, месяцами, зной, засуха; зимы же были вымораживающими, говорили что такие температуры держались только во время войны, в 40-е годы, озимые вымерзали полностью! В растительном мире тоже происходили удивительные, доселе невиданные явления: так в один из особо тяжёлых годов, весной вдруг началось о д н о в р е м е н н о е цветение в с е х плодовых деревьев, тут же прошли заморозки, и урожая фруктов, как не бывало.

В городе, надо сказать, светились богато украшенные витрины коммерческих магазинов, непонятно кто в них и отоваривался, большинство населения недоедало, многие уже голодали...

В украинскую, тоже будто бы опереточную, армию не брали множество юношей, из-за недостаточного веса! А и тех кого брали, часто отпускали по домам, так как их к 97-му году кормить в армии было нечем?!

Но люди, копошащиеся на своих шести сотках земли, довольные хоть картофелем - «кормильцем», по привычке говорили: «Главное, чтобы не было войны. Вон как страшно жить в России из-за чеченской войны да из-за терактов! Самое страшное - война!» И действительно - там гибли молоденькие русские солдатики, попадали в плен или их похищали в заложники, по всему Кавказу их разыскивали матери, выкупал Б. Березовский...

Становились привычными разоблачения, не только в Украине, но и во всех бывших республиках бывшего СССР, в которых установились полубандитские, а то и откровенно авторитарные режимы. В Украине уже каждый подросток знал, какие взятки берёт премьер-министр П. Лазаренко, а каким уж громким было дело журналиста Гонгадзе, которого, шутка ли, сам президент /!/ приказал «убрать»! Где же такое видано?! И всё громче и правдивей звучала эстрадная песенка молодого паренька: «Что же ты ищешь мальчик-бродяга, в этой забытой Богом стране!»

- Знаешь, - как-то вечером, когда Фаинка уже спала, а они пили чай на кухне завёл разговор отец, - иногда мне кажется, что я всё продолжаю брести по дороге, позади меня разбомбленный поезд, а впереди полнейшая неизвестность, и дойду ли я до дому, до цели, то одному Богу ведомо.

Он уловил недоумённый взгляд дочери и спохватился.

- Ты об этой истории мало что знаешь. Так вот летом 41 года я поехал к дедушке с бабушкой на каникулы, на всё лето. А тут война, и давай я их уговаривать ехать со мною в Харьков, а оттуда уже в эвакуацию. Они, упрямцы, ни в какую! Говорили, что знают немцев, ведь Украина в Первую мировую недолго была оккупирована немцами. Что те - культурные люди, цивилизованные в обхождении, вежливые, приятные... Я им про то, что в газетах, про отношения фашистов к евреям, к еврейскому населению самой Германии. А они мне: «Это коммунистическая пропаганда! Мы ничему этому не верим и никуда не поедем...» Вот я один и уехал, потом бомбёжка, потом пешком, на подводах, на грузовиках, дошёл таки, доехал домой. И мы с мамой в эвакуацию, в Свердловск уехали. Папу мобилизовали, он по специальности - ветврачом был в кавалерии, у генерала Лейба Доватора! А они, в с е, в с е погибли, и деды, и дядья, и тётки!!! Это был, пожалуй, единственный случай, когда коммунистическая пропаганда не врала!

- Как жутко, папа!

- Вот я и думаю, что может быть правильно, что не едем мы в э т у страну, что не дают нам разрешения на переселение...

- Па, что ты говоришь, страна и люди в ней другие, культурные, цивилизованные, раскаявшиеся...

- Деды о «них» то же самое говорили, точь-в-точь, как ты, говорили, а вышло что?! Эх, беда была, беда есть и видно быть беде...

- Папа не усложняй, и без того просвета нет. А относительно Германии так я потеряла всякую надежду получить когда-либо разрешение.

- Оно и к лучшему Мирра, кто знает, как т а м ?

- Зато мы прекрасно знаем как з д е с ь? Страшно жить на свете папа!

- Да, - только и смог, что согласиться Ефим Иосифович.

Не прошло и недели со времени этого их разговора, как из посольства Германии в Украине пришёл им документ, уведомляющий о положительном решении их просьбы о переселении.

«Вот оно! Н е ч а я н н а я радость!» - успел подумать Ефим Иосифович и упал без сознания. Оказалось, что случился с ним гипертонический криз, и что в сетчатке левого глаза у него на почве высоченного зашкаливающего давления, произошли необратимые изменения, глаз перестал видеть.

- Что радость, что горе, всё одинаково действует, разницы никакой, - объяснил ему окулист.

- Правда, правда, - согласился с ним Ефим, - нельзя ни сильно переживать, ни сильно радоваться.

Теперь Ефим Иосифович взирал на мир одним оком. И самое удивительное состояло в том, что как будто ничего не изменилось, будто как ни смотри, хоть десятью глазами, нового ничего не высмотришь!

Сборы в дорогу, не такую уж и далёкую, длились почти целый год.

Очереди в различные официальные учреждения, типа паспортных столов или ОВИРа приходилось занимать чуть ли не с ночи. Кроме того ещё и катастрофически не хватало денег на оформление всех документов и бумаг. Например, когда им нужно было получить новые внутренние паспорта граждан Украины /всего лишь для того, чтобы тут же их сдать в ОВИР, на «ответственное хранение»/ так паспортистка в домоуправлении потребовала за своевременное оформление, по двадцать долларов за каждый паспорт, это не считая коробок с конфетами, шампанского и коньяка... Да и сам загранпаспорт на ПМЖ был жутко дорогой.

Взятку, чтоб не тянули с оформлением, пришлось дать не только в районном ОВИРе, но и в областном также, иначе невозможно было уговорить милицейскую капитаншу, сделать всё в законом установленные сроки.

Ещё в районном ОВИРе Ефим Иосифович познакомился с большой семьёй, тоже оформлявшей загранпаспорта на ПМЖ, в Россию?!

- Почему это вы уезжаете? - спросил он мать большого семейства.

- Да как почему, жить стало невозможно! Сами мы из Белгородчины, а ведь до Хрущёва это была Харьковская область. Мы туда же, к родственникам и возвращаемся.

- А что там так уж и лучше?

- Да нигде сейчас особо не лучше, но хоть вот медицину взять, так в России всё ж медицинская страховка. А что тут делать, если заболеешь?

- Это правда, но я смотрю вы со своей мамой едете, она у вас по возрасту должно быть - пенсионерка. Вы же знаете, что Украина в отличие от России не платит пенсию, выехавшим за её пределы, на постоянное место жительства, пенсионерам!

- Знаю, конечно же знаю! Да что поделаешь, как-нибудь и без маминой пенсии обойдёмся, больше конечно работать придётся. Да нам не привыкать.

Наконец, собрав всех «переселенцев» в большом зале областного ОВИРа та самая, взятку вымогавшая капитанша раздавала паспорта. Ефим раскрыл свой с пометкой: «Постийне проживання в Нимеччини». После раздачи та же капитанша, торжественно, словно это был школьный или студенческий выпускной вечер, провозгласила «В добрый путь, господа! Всего вам доброго!» Все присутствующие, точно и впрямь были школьниками, толпясь и толкаясь, сгрудились у выхода.

Ефим Иосифович с дочерью пережидали, пока схлынет радостно-оживлённо-волнующаяся небольшая толпа.

Он не знал, радоваться ли ему или сожалеть, а может совместить эти противоречивые чувства? Кто знает, к чему свершились и завершились эти события? Кто знает, кто? Только Господу Богу известно, что произойдёт дальше, и не придётся ли радующимся сейчас людям раскаиваться уже, быть может, очень скоро?!

По таможенным правилам к вывозу из Украины было много чего запрещено - это и столовое серебро, и книги до 1963 года издания, и мельхиор, и даже «трудовые книжки»... Ещё со столовым серебром, хрусталём, разного рода фарфоровыми статуэтками /считавшихся антиквариатом, запрещённым к вывозу тоже/, мельхиором, им повезло. Их, хоть и за бесценок, но покупали, То уже книги не покупал  н и к т о?! Да и все букинистические магазины уж несколько лет как перестали существовать. Их переоборудовали то под магазин итальянской сантехники или под многочисленные «Нормы», «Це унд А»...

И книги, вместе с книжными полками и шкафами роздал Ефим Иосифович уже немногим остававшимся знакомым.

Ехали они налегке, с чемоданом и двумя спортивно-дорожными сумками. Чемодан, чехословацкого производства, купленный ещё в 1978 году, наконец, дождался своего часа, и оказался не только тяжёлым, но и неудобным.

На украинской границе досмотр был основательным. А Мирру, как оказалось, укачивало, и уже к границе она была совершенно вымученной. Ефим тоже чувствовал себя неважно, мочу из мочеприёмника приходилось выливать в автобусный туалет, и на него косились не только оба шофёра, но и пассажиры, которым строго-настрого запретили пользоваться туалетом /оправляться только на стоянках?!/

Таможенный досмотр скорее был похож на неприкрытое издевательство. У мальчика, российского немца, таможенник перещупал весь мешок с семечками, пересмотрел все вывозимые им совместно со старухой-бабушкой - кастрюли, миски и сковородки, придирался к каждому бумажному листику, вынимаемому им из рюкзака, пересчитал старухины деньги уже в дойч марках, нехотя отпустил их.

Небрежно кивнул Ефиму Иосифовичу с Миррой, движением головы показал им, чтобы подняли чемодан на стол для просмотра.

- Молодой человек, моя дочь себя плохо чувствует, а мне, к сожалению, запрещён подъём тяжестей!

- Ой, та вы ще не зовсим того, пидиймайте, ничого тут придурюватись!

Неизвестно чтобы ещё сказал таможенник, как Ефим оборвал его.

- Вам что показать почему? Вы хотите это видеть? Предупреждаю - это зрелище не для слабонервных! - кричал уже Ефим, трясущимися руками расстёгивая пиджак, пытаясь расстегнуть пуговицы на ширинке...

- Папа! - истерически закричала Мирра, - я прошу тебя не надо, вспомни про свой криз, умоляю тебя, - плакала дочь.

- Та нехай вам грець, - решительно произнёс таможенник, поднимая тяжёлый чемодан, словно пушинку.

Так же как и у предыдущих пассажиров, он перерыл весь их багаж, всё пересмотрел, до всего дотронулся, словно клад каких драгоценностей искал. Оставшись недовольным, после бесплодных поисков, он отпустил их. Мирра уже еле стояла на ногах, был к тому же час ночи и Ефим велел ей идти в автобус.

А сам стоял, задумавшись, как же ему сдвинуть ставший и вовсе неподъёмным, багаж. Просить было некого, в автобусе с ними ехали только пожилые, женщины да дети. Сегодня Ефим и так надсадился, когда нес багаж на досмотр. Потому и болело в животе, и бултыхалась моча в мочеприёмнике, и... К тому же этой июньской ночью внезапно похолодало, и пошёл густой дождь. Будучи в совершеннейшем отчаянье Ефим неслышимо возопил «По-мо-ги-те!» И, о чудо, тут же, из-за стены дождя вышел огромный пьяный мужик и подойдя к нему спросил:

- Диду, тоби чого?

- Пожалуйста, помогите мне погрузить чемодан и сумки в багажник вон того автобуса. Давайте вдвоём понесём! Я буду вам очень признателен, я отблагодарю вас, чуть не плача от собственной никчемности, просил Ефим.

- Та це ж дрибници /мелочи/ диду, говорил мужик укладывая вещи и закрывая багажник.

- Спасибо вам, спасибо добрый человек! - говорил Ефим, ища бумажник во внутреннем кармане пиджака. Но пока он вытаскивал 10-тидолларовую купюру, мужик скрылся за стеной дождя.

«Из дождя вышел и в дождь ушёл» , - только и сказал себе Ефим.

В тёплой тишине ночного автобуса возблагодарил Ефим Господа!

«Господи! Благодарю Тебя за всё, и за то, что Ты послал мне в помощь этого мужчину! Я не знаю, как бы справился без него, и знаю же, что хорошего человека найти нелегко...»

- Мирра, знаешь, всё же мир не без добрых людей! - сказал он обернувшейся к нему дочери, чьё лицо искажала гримаса непреходящего страдания.

Проехав через Польшу и Чехию, въехали они в пределы Германии. Автобус легко катил по баварскому автобану, а Ефим Иосифович смотрел в окно. Легко же скользили в его утомлённом мозгу его тяжёлые думы: «Что-то будет с нами в этом благодатном краю? Приживёмся ли? Успокоимся? Какой след в родовой памяти оставили те двенадцать безумных фашистских лет? Чувствуемо ли э т о сегодня???»

Поселили их в общежитии, где, кроме «еврейских беженцев» жили «поздние переселенцы» - российские немцы из Киргизии и Казахстана, дедов и родителей которых Сталин сослал туда из республики немцев Поволжья.

Поначалу Ефим Иосифович не удивился своему вселению в «коммунальную» квартиру. Что ж и это следовало п е р е т е р п е т ь.

Трудно, конечно в коммуналке жилось, особенно таким больным как Ефим или его сосед по «блоку» Миша. Если у Ефима был мочеприёмник, то у Миши этого, жившего с семьёй в соседней комнате был калоприёмник, после операции по поводу рака прямой кишки. Хорошо ещё, что в блоке, то бишь в коммуналке было два туалета да ещё два писсуара в одной из кабинок.

- Вот и Германия узнала, что такое «коммуналка»! - говаривал Ефим.

Он не очень хорошо чувствовал себя на новом месте - он перестал быть подспорьем для семьи, перестал быть полезным, и это его угнетало!

Немного выручало только то, что он делал закупки в «дешёвых» магазинах - «Альди», «Плюсе», «Лидле», «Пенни-маркте».

Да ещё и куховарить на старости лет научился,/Миррино время было всё отдано освоению языка/.

Но не прошло и месяца, как жили они и как к ним «подселили» /как обещала комендантша с поистине «королевской» фамилией Кайзер/ всего на несколько дней, мужчину средних лет. Этот мужчина приходился мужем какой-то российской немке, которая давно, с детьми,/от этого же мужа/, жила в квартире. И не принимать мужа не хотела, и не разводиться с ним.

Только здесь Ефим и столкнулся с таким явлением как - «гетрент», раздельное проживание супругов состоящих в официальном браке.

- Я. Хоть и Виктором Яковлевичем зовусь, но когда-то Вильгельмом Якобовичем был. Да батя смог за пять литров самогонки выправить мне не только имя и отчество, но и национальность. Я не немец стал, а русский. Да и к фамилии букву «н» прилепили. Шилин я , а был Шили, как здешний чекист! /он имел в виду министра внутренних дел Отто Шили/, - хвастался Виктор сидя за столом, на котором он выстроил в ряд бутылочки-»мерзавчики» «Егермайстера».

- Осипович, поддержишь компанию?!

- Нет, молодой человек, я уж не могу. Благодарю за приглашение, но уж и мотор шалит, и общее состояние не позволяет, - сказал Ефим с досадой, ему никогда не нравилось панибратское обращение по отчеству.

Виктор быстро, в одиночку опустошил бутылки, улёгся на койку и быстро заснув, захрапел.

Комната быстро пропахла спиртным, как ни проветривал её Ефим. Виктор пил ежедневно, и немало за вечер выпивал, но в конце концов, это было его личное дело. И Ефим Иосифович терпел, только что деньги теперь приходилось всё время носить при себе, ведь пьяный человек часто не отвечает за совершённые в этом состоянии поступки.

Но как-то перед выходными Виктор пришёл не только уже хорошо набравшись, но и каким-то агрессивным, что ли. «Слава Богу, - подумал Ефим, что хоть девочек нет» Они укатили в гости к Мирриной подруге, получившей квартиру, на субботу и воскресенье.

Осипыч! - злобно произнёс Виктор, - я тебе морду хочу набить, но только, чтобы ты со мною дрался тоже! Ты у меня вот где сидишь, - он провёл рукой по своей шее.

- Я с вами драться не собираюсь, - решительно ответил Ефим.

- Это как же? - опешил тот.

- Я дерусь только с равными, - сказал Ефим.

- Это в каком смысле с равными? - набычился Виктор.

-«Потому что не волк я по крови своей, и меня только равный убьёт».

- Неправильный ты еврей! - неожиданно заявил Виктор, - вашему брату нужно тихоньким быть, незаметным, услужливым, стараться понравиться всем... А ты вон, гордый, заносишься...

- Я попрошу вас мне не тыкать, мне уже за семьдесят! Да и к тому же я с вами на брудершафт не пил.

- Вот видишь, гордый, мнишь много, а нужно проще быть! Вот за это я вас и не люблю!

Ефима Иосифовича подмывало спросить, кого это он имел в виду - конкретно его или еврейский народ в целом, но сдержавшись промолчал. А Виктор, опорожнив плоскую фляжку спиртного начал входить в раж.

- Это ж почему вы со мною говорить не желаете. Вы нашего Христа распяли, ненавистные, - хлопнул он кулаком по столу, - жиды Христа распяли!

- Не обзывайтесь, ведь и сам Христос и дева Мария да и все апостолы, из евреев были, а вы всё - жиды, жиды...

- Ох, не нравится мне, ни что ты говоришь, ни ты сам!

- Нравлюсь я вам или нет, это мне, в конце концов совершенно безразлично. Прекратите наконец «бляканье». К каждому слову приставлять, мне неприятно слушать.

- Ах, так, - разъярился мужчина, - я тебе, - кулак его, зависший в воздухе, неправдоподобно медленно опустился вниз.

Ефим Иосифович почувствовал, что если он немедленно не пойдёт в туалет и не опорожнит мочеприёмник, то...

Он поднялся с кровати, но стоявший рядом Виктор руками толкнул его за плечи, и он снова очутился у себя на койке, только ощутил удар затылком о стену.

- Вы определённо не в себе! Мне срочно нужно в туалет, иначе...

- Что иначе? - засмеялся Виктор, - уписаешься что ли! Никуда я не выпущу тебя! Я так хочу!

- Вы не имеете права!

- А мне наплевать, - выругался мужчина, хочу, чтоб ты запросился, умолял, лизал мне башмаки... - уже не переставая, матерился он.

- Не хотелось мне Виктор Яковлевич вас шокировать да видно придётся,- сказал Ефим у которого в голове шумело, и к горлу тошнота подступала, видно было сотрясение мозга.

Расстегнув брюки, он приспустил трусы, и Виктор, увидав трубку, отскочил и отвернулся.

Вернувшись из туалета, Ефим обратился к лежащему на кровати Виктору.

- Думаю, что наше, так сказать «совместное существование» подошло к концу. Если вы в понедельник не пойдёте к коменданту просить, чтобы вас перевели в другую комнату, то пойду к ней я с этой же просьбой.

- Да уж, - спокойно говорил Виктор, все вы такие, чуть что не по-вашему, тут же всё менять, переиначивать...

- Вы это говорите просто потому, что вы нас не любите. И потому и возводите обвинения. Да Бог свидетель, мы не нуждаемся в вашей любви.

Больше они с Виктором не только не разговаривали, но и не виделись, потому как уже с новой недели они всей семьёй переехали в другое общежитие, где жили только евреи - «контингент флюхтлинге» /контингентные беженцы/.

В этом общежитии их снова поселили в одном блоке с Мишей, у которого был калоприёмник. «Ефим Иосифович», - бывало, шутил Мишка, - «из нас с тобою двоих и одного здорового мужика не получится».

Вскорости Мишу положили в больницу. Ефим, проведав его, там ужаснулся, тот будто подростком стал, не только сильно исхудал, но как будто и кости у него помельчали, так, словно ему лет двенадцать-тринадцать было.

А ещё через месяц пришёл Ефим Иосифович на Мишины похороны. Тот в общежитие и не вернулся, в больнице умер.

Поскольку все приезжающие евреи становились членами иудейской общины, то их и хоронили на еврейском кладбище по еврейскому похоронному ритуалу.

Ефим Иосифович впервые присутствовал на «правильных» еврейских похоронах. Вместо гроба покойник лежал в большом закрытом деревянном ящике, /такой формы Ефиму ещё и видывать не приходилось/. Можно было только предположить, что в белом саване /тахрихим/ покоится тело внутри этого ящика. Правда, что-то смутно вспоминалось Ефиму Иосифовичу, вычитанное из книг, что евреев не выставляют на обозрение в открытом гробу, чтоб никакой недоброжелатель не пришёл порадоваться его смерти.

Поначалу ящик был установлен на каталке, смахивавшей на больничную, в помещении при входе на кладбище, как сказали Ефиму в переводе с иврита, это помещение называется «Дом, предназначенный для каждого живущего». Вместо «последнего слова» раввин произнёс на немецком языке целую речь.

Мало что понял в ней Ефим, только что удивился, что покойного назвали «жертвой Чернобыля» /наверное, из-за того, что Миша был не только жителем, но и уроженцем Киева/.

«Господа-товарищи! - хотелось громко крикнуть Ефиму, - мы хороним одного из наших соплеменников! Причудливы и наши посмертные судьбы: все родственники покойного лежат в Бабьем яру, родители похоронены на одном из Киевских городских кладбищ, а он сегодня упокоится здесь, в немецкой земле. А кто знает, где будем похоронены мы, а наши дети, а внуки? Никто! И всё оттого что мы - евреи! Мы не знаем, где очутимся завтра. Потому нет у нас ни цветников, ни памятников, только надгробные камни да камешки вместо цветов.

Мы снова в Германии, в земле «Ашкеназ», из которой когда-то ушли на Восток. Недаром наши фамилии неприятно резали славянское ухо, там, на нашей родине, в России. Кому ж понравится Трауб и Таубе, Лихтгольц и Лернер, Розенберг, Вельтман, Альбрехт... А уж отсюда, в годы фашизма изгнали наших собратьев, сделали эту землю - «юденфрай»! Но евреи н е у п р я м ы й, как утверждают, а у п о р н ы й народ, мы снова вернулись сюда...» Много ещё чего хотел сказать собравшимся Ефим Иосифович да ни слова, по обыкновению, не промолвил.

Повезли ящик с телом по аллеям кладбища. За ним следовали все мужчины в головных уборах, а после женщины в платках.

Подъехали к вырытой большой яме, могильщики опустили ящик вниз. По очереди к могиле подходили люди, набирали небольшой лопаткой землю и бросали её вниз. После того, как каждый бросил свой ком земли, за дело взялись могильщики, быстро засыпавшие могилу. Действо закончилось, по другой аллее вышли с кладбища, /как оказалось, на кладбище отдельные ворота - для входа и для выхода/.

Вот и всё, обращаясь к шагавшей рядом Мирре, сказал Ефим Иосифович, и беззвучно добавил, - и ничего более.

- Папа, ну почему так трудно просто жить?!

- Да согласен, очень много мужества нужно иметь человек для того, чтобы просто-напросто жить!

Наконец, через полтора года получило и семейство Рабиных предложение по квартире, так называемый «вонунгсангебот». Квартира хоть и под крышей была и с газовым отоплением, и пятидесяти метровая, но они были рады и этому. «А может, ещё не дадут, говорят, что на каждую квартиру жилищное ведомство – «вонунгсамт» - представляет пять претендентов, обидно будет» - взгрустнула Мирра.

Наверное, потому ещё что так переволновалась она с этим предложением, то и грипп тяжёлый подхватила, да ещё и голос пропал.

Выходил её, как всегда, отец да Фаинку, слава Богу уберегли, а ведь сложно было, как-никак в одной комнате они проживали.

В жилтовариществе, куда они пришли две недели спустя, им сообщили, что квартира уже занята.

- Ничего, ничего страшного не произошло! - успокаивал расстроившуюся дочь Ефим Иосифович, - и квартира-то не просто нехорошая, а прямо скажем - плохая!

Но, ещё через две недели ничего не подозревавшим Рабиным пришло снова письмо из жилищного управления, в котором их уведомляли, что раз «они не проявили должного интереса к предложенной квартире, то их снимают с очереди на квартиру, сроком на два года!»

Дочь тихо плакала, а у Ефима Иосифовича её и успокоить нечем было, не находилось никаких доводов, ни аргументов...

- Ну что это такое? Что мы за люди такие с тобой? Ни в чём нам никогда не везёт! Так же невозможно жить. Немецких чиновников переубедить ни в чём нельзя! Уж, если они чего написали, так это намертво! Вот уж точно: «Что написано пером, того не вырубишь топором!»

Ефим Иосифович молчал. Говорить было нечего! О том что там - отказ или о том что здесь - отказ??? О том что всюду и везде, хоть при коммунистической власти, хоть при псевдодемократической, хоть при якобы настоящей демократии - отказ, отказ, отказ???

- Мирра! - развеселился вдруг Ефим Иосифович от пришедшего в голову парадокса., - ты только подумай, мы многие годы провели в режиме «ожидания», сначала я ждал, когда истечёт срок моего отказа, потом столько лет мы ждали своего черёда, чтобы уехать сюда на ПМЖ. Потом снова в очереди - на получение квартиры... Очереди, очереди, очереди... Для нас, я имею в виду евреев, вне очереди, то есть безо всякой очерёдности - было только в ров, в концлагерь, в братскую могилу, в яр!

Подумай только, сейчас нас выбросили из очереди. Дали нам двухгодичную «свободу» от «них». От этой. Ещё и похлеще советской, бюрократии! Мы свободны!!! - дурачась, заорал он.

- Да, папа, - улыбаясь сквозь слезы, отозвалась Мирра, наверное, ты представляешь свободу, так же как и Мартин Лютер Кинг. Помнишь эпитафию на его могиле: «Свободен, свободен, свободен, наконец!»


К началу страницы К оглавлению номера




Комментарии:






_Реклама_