SReznik1
"Заметки" "Старина" Архивы Авторы Темы Гостевая Форумы Киоск Ссылки Начало
©"Заметки по еврейской истории"
Октябрь  2007 года

 

Семен Резник


«Выбранные места из переписки с друзьями»

 

 

(продолжение. Начало в №13(85) и сл.)

 

Часть II

 

 

Сюжет шестой

 

«Местечковая ограниченность» (героев романа «Тяжелый песок»)

 

1.

 

[июль 1980]

Главному редактору «Литературной газеты»

А.Б. Чаковскому.

Глубокоуважаемый Александр Борисович!

В течение последнего года я не раз обращался в Вашу газету, предлагая материалы, критикующие некоторые тенденции современного литературного процесса, которые я считаю вредными для развития нашей литературы. Речь идет о позиции небольшой группы литераторов, печатающихся, главным образом, в журналах «Наш современник» и «Москва» и откровенно занимающих позиции национализма и шовинизма. Для их выступлений характерно грубое извращение литературных и исторических фактов, отстаивание «традиций», на которые никто не покушается, и бездоказательное третирование неугодных им произведений как якобы модернистских и антипатриотичных. Обращался я и непосредственно к Вам, но до Вас мое письмо, видимо, не дошло, и этим кончилось дело.

Между тем, указанная группа литераторов быстро прогрессирует во взятом ими направлении. Красноречивое свидетельство тому – статья Н. Машовца в № 6 «Нашего современника» за этот год. В статье, между прочим, делается неумная выволочка и «Литературной газете».

Я обращался к некоторым работникам редакции, предлагая выступить с критикой Машовца.[1] Мне ответили, что вопрос о том, выступать или не выступать против этой статьи, решается «на самом высоком уровне», при Вашем личном участии. Это обстоятельство тем более дает мне право обратиться к Вам.

Я прошу рассмотреть прилагаемый при сем материал и дать мне ответ, может ли он быть опубликован в «Литературной газете».

С уважением

Семен Резник

Член СП СССР

 

2.

 

Семен Резник

О названиях «скромных» и «звучных»

В № 6 журнала «Наш современник» за этот год опубликована статья Николая Машовца «Тревожность очевидного» с обязывающим подзаголовком «Идеологические заметки». В статье подвергаются критике разнообразные материалы, появившиеся во многих органах печати: «Юности», «Московском комсомольце», «Студенческом меридиане», даже в каком-то таинственном «журнале, обращенном к сегодняшней студенческой молодежи». В высшей мере оригинальной критике подвергается «Литературная газета». В «Идеологических заметках» читаем:

«Ради чего популярная “Литературная газета” под той же юмористической приправой таким вот образом цинично прохаживается по поводу святыни нашей земли: “В окрестностях города Козельска археологи во время раскопок обнаружили глиняную табличку с загадочными письменами. После того, как удалось расшифровать надпись ‘Пива нет’ раскопки были прекращены”. Надо ли напоминать, что у стен этого маленького древнего городка Центральной России с таким скромным названием покоится прах тысяч русских воинов, вступивших в битву с татаро-монгольскими ордами, что за оказанное сопротивление ханское воинство поголовно вырезало всех жителей Козельска, не пощадив даже стариков и детей, что земля эта обагрена кровью тысяч советских воинов, противостоявших озверелому фашизму на подступах к Москве, что ‘в окрестностях города Козельска’ находится знаменитая Оптина Пустынь, связанная с биографиями таких великих русских писателей, как Достоевский и Лев Толстой, Гоголь и много-много других памятников истории и культуры (сохраняю стиль оригинала – С.Р.), дорогих сердцу каждого человека, который любит свою землю» (стр. 162-163).

Не правда ли – в этом отрывке есть что-то знакомое! Ну, конечно, устами Н. Машовца говорит достопамятный товарищ Огурцов из неувядаемой кинокомедии «Карнавальная ночь». Думаю, даже очень талантливому сатирику, захоти он написать пародию на кондовый начальственный разнос в духе современного Огурцова, пришлось бы немало потрудиться, чтобы создать нечто столь же забавное. Но тихо – Н. Машовец вовсе не думает шутить.

Можно было бы пройти мимо этого казуса, если бы огурцовский метод критики Н. Машовец применял только к коротеньким юморескам. Однако автор «Идеологических заметок» распространяет его на отнюдь не юмористические факты литературы и не только литературы. Так, Н. Машовцу не нравятся некоторые взгляды французского архитектора Ле Корбюзье, которого, по изящному выражению автора, «весьма настойчиво двигают к пьедесталу “гения”». Особенно возмутило Н. Машовца то обстоятельство, что редактор книги Ле Корбюзье К. Топуридзе [2] не сделал примечания, в котором разъяснил бы, что такое масонство. Н. Машовец взялся восполнить этот пробел. Цитирую:

«Масонство, как следовало бы написать в редакционных комментариях, на нынешнем историческом этапе стало опаснейшим тайным объединением финансово-монополистического (!) капитала, проводящим откровенно антикоммунистическую, антидемократическую политику и не скрывающим своей исторической и практической связи с иудейскими догматами (!). Масонство ведет прямую подрывную деятельность против демократических сил во всех (!) странах, является могучим орудием капитала во внешней и внутренней политике своих стран, использует в своей деятельности самые грязные политические методы. Обо всем этом пишет наша советская печать (например, в книге Э. Генри “Новые заметки по истории современности”, М., 1976, глава “Эволюция международного масонства”), писал об этом Георгий Димитров в статье “Масонские ложи – национальная опасность”, этому было посвящено одно из решений IV Конгресса Коминтерна, в работе которого принимал участие В.И. Ленин».[3]

Оставим в стороне чисто эмоциональное апеллирование к «советской печати» вообще: Н. Машовцу, как мы видели, по душе далеко не все, что в ней появляется. Обратимся к тем конкретным примерам, на которые ссылается автор «Идеологических заметок». Ближайшее знакомство с ними показывает, что Н. Машовец обладает удивительной способностью не только в юморесках, но в самых серьезных книгах вычитывать то, чего в них нет, и не замечать того, что в них имеется. Так, из резолюции IV Конгресса Коминтерна по французскому вопросу следует, что во Франции в то время (1922 год) к масонству примыкал в основном леворадикальный фланг буржуазии,[4] боровшийся с правыми, реакционными силами. Поэтому некоторые французские коммунисты считали для себя возможным входить в масонские ложи. Конгресс осудил таких коммунистов и установил срок, к которому все они должны были либо порвать с масонством, либо выйти из французской компартии. В этом смысл данной резолюции и ни в чем другом.

В книге Э. Генри дано довольно подробное изложение истории масонства и его эволюции. Подчеркивается неоднородность масонства, отсутствие в нем единства, наличие как консервативных, так и либеральных, прогрессивных течений. Указывая на буржуазный характер масонских организаций, Э. Генри, однако, не пристегивает их исключительно к «финансово-монополистическому» капиталу, как это делает Н. Машовец, а, наоборот, показывает, что с масонством связаны разные группы буржуазии, чем и объясняет его неоднородность. В книге Э. Генри говорится о борьбе масонства с католической церковью, с которой у него лишь в последнее время наметился компромисс. В книге говорится о том, что масонство было запрещено во всех фашистских странах; в Испании и Португалии оно стало действовать вновь лишь в самые последние годы, после свержения режимов Франко и Салазара. Рассказано в книге и о многом другом, чего не заметил Н. Машовец, зато в ней нет ни слова о сверхъестественной способности вести прямую подрывную деятельность во всех странах, то есть и в тех, где вообще нет масонов. Не говорится в книге Э. Генри ни об исторической, ни о практической «связи с иудейскими догматами». Э. Генри, напротив, подчеркивает, что часть масонских лож носит атеистический характер, а, значит, ни о какой связи с религиозной догматикой (ни иудейской, ни христианской) не может быть речи.[5]

Мало ссылаться на источники – надо еще их понимать!

Что касается попытки Н. Машовца привлечь к своему «комментарию» авторитет В.И. Ленина, то это попытка с негодными средствами. Ведь в наиболее полном, 5-м издании «Полного собрания сочинений» Ленина нет ни одного упоминания о масонстве. Это, конечно, не упущение, а красноречивое свидетельство того, что Ленин никогда не рассматривал масонство как самостоятельную политическую силу, на которую следует обращать внимание.

Но зачем редактор переводной книги французского архитектора вообще должен был что-то объяснять о масонстве? Может быть, Ле Корбюзье был видным масоном и этим определялся характер его творческой деятельности? Этого Машовец не утверждает. Все дело лишь в том, что к одной из статей, помещенных в книге «Архитектура XX века», сделано самим автором примечание, что это лекция, прочитанная в Сорбонне и повторенная затем в обществе «Звезда Востока».

«Читатель книги так и не узнал, что это было за собрание», – негодует Н. Машовец и снова берет на себя роль комментатора: «В последние годы читательская любознательность в отношении такого рода международных обществ со звучными названиями более или менее удовлетворяется. И не составляет большого библиографического труда узнать, что “Звезда Востока” – одна из влиятельных масонских лож».

Поскольку в книге Эрнста Генри, на которую ссылается Н. Машовец, «влиятельная ложа» с таким названием не упоминается, я обратился к автору с вопросом: что ему известно о такой ложе, где можно о ней прочитать?[6] Оказалось, что Эрнсту Генри ничего не известно. Он пояснил, что масонских лож под разными названиями существует много, возможно, есть среди них и «Звезда Востока», а, может быть, и нет. Ничего определенного писатель-международник, специально изучавший этот вопрос, сказать не мог. То есть оказалось, что «читательскую любознательность» удовлетворить не так легко, как уверяет Н. Машовец. Так что автор «Идеологических заметок» сделал досадное упущение, утаив свой «небольшой библиографический труд» и лишив нас возможности проверить его по тем источникам, на каких он основал свой комментарий к «звучному названию». На основании такого, выполненного с поистине масонской секретностью «труда» Машовец распекает, словно нашалившего школьника, научного редактора превосходно изданной книги Ле Корбюзье, крайне нужной всем, кто интересуется современной архитектурой.

Однако оставим «звучные» зарубежные названия и вернемся к своим, «скромным». Особого внимания заслуживают соображения Н. Машовца по поводу романа А. Рыбакова «Тяжелый песок», в котором показана трагедия еврейского населения маленького, оккупированного фашистами городка.[7]

Хорошо известно, что гитлеровский фашизм был врагом всего человечества. Противопоставляя «высшую» арийскую расу всем другим, «низшим» расам, фашизм стремился завоевать мировое господство. Уничтожение «низших рас» ради освобождения «жизненного пространства» для «высшей расы» входило в программу Гитлера.

Сказанное, однако, не отменяет той специфически антиеврейской направленности, какой была пропитана идеология и практика гитлеровского фашизма. «Истребление евреев было как бы лабораторией, где гитлеровцы набивали руку, накапливая опыт массового уничтожения других народов», -- замечает главный герой романа «Тяжелый песок», и надо сказать, что чудовищный «опыт» накапливался с большим усердием. На оккупированной территории в этом направлении проводилась гигантская работа. Это, прежде всего – выявление и отыскивание скрывавшихся евреев. Это концентрация их в гетто. И, наконец, методичное – партия за партией – уничтожение. В начале употреблялись массовые расстрелы, но когда «опыт» показал, что такой путь слишком медленен для поголовного истребления миллионов, тогда были построены лагеря смерти с газовыми душегубками, куда непрерывно шли эшелоны с людьми со всей Европы.

Об участи одного еврейского гетто, о стойкости и мужестве обреченных на смерть, об их моральной победе над фашистскими убийцами и рассказывается в романе А. Рыбакова.

«Точка зрения» Н. Машовца на этот роман показывает, что и в художественных произведениях он умеет выискивать прямо противоположное тому, что в них написано. Н. Машовец утверждает, что герои романа вовсе не фашистскими извергами были заперты в гетто, а сами «обособили» себя, противопоставив «подлинно социалистическому интернационализму идеи местечковости, национальной обособленности». Даже моральная победа восставших обитателей гетто объявляется их «нравственной гибелью», а тот факт, что никто не смог придти к ним на помощь, искажается до такой степени, что виноватыми оказываются сами восставшие: по Н. Машовцу, они «не сумели найти в себе мужество объединить свою судьбу с судьбой всего Социалистического Отечества».

Самое поразительное то, что, поняв таким образом роман А. Рыбакова, Н. Машовец нисколько им не возмущается. Он не видит в романе «фальсификации истории», против чего с негодованием протестует в других местах своей статьи. А ведь если автор романа действительно проводит такую мысль, какую ему навязывает Н. Машовец, то это значит, что в романе возводится поклеп на один из народов нашей страны, чьи стойкость, мужество, испытанные не на словах, а на деле в годы войны, во всяком случае, не уступали таким же качествам других советских народов. Н. Машовец, однако, не только ни в чем не упрекает А. Рыбакова, но, напротив, находит его произведение «поучительным».

Я убежден: тот, кто читал роман «Тяжелый песок», ни за что не поверит в саму возможность такой трактовки. Скорее заподозрят, что я «в пылу полемики» вольно или невольно исказил точку зрения Н. Машовца. Чтобы не дать повода к таким подозрениям, приведу его высказывание полностью:

«… поучителен роман А. Рыбакова “Тяжелый песок”, показывающий, сколь губительны для личности, для подлинно социалистического интернационализма идеи местечковости, национальной обособленности. А. Рыбаков драматично рисует не только физическую, но прежде всего нравственную гибель сотен людей, не сумевших найти в себе мужество объединить свою судьбу с судьбой всего Социалистического Отечества, воспринять боль Родины, как свою собственную» (стр. 165).

Кто же эти герои романа, нравственно погибшие из-за своей «местечковой ограниченности»? Может быть, это девушка Дина, которая застрелила своего дядю, чтобы вырвать из его предательских рук список товарищей, готовившихся уйти в партизанский отряд, за что она была зверски замучена гитлеровцами? Или восьмилетний Игорек, надвое разрубленный палачом только за то, что его обнаружили за стенами гетто? Перед казнью мальчик воскликнул: «Бабушка! Мне страшно!» Но он так и не признался, что погибает не из-за простой шалости, а потому, что был постоянным связным между гетто и партизанским отрядом Сидорова. Или из-за местечковой ограниченности погиб Яков Ивановский, который помог партизанам осуществить дерзкую операцию, а потом сам донес на себя в гестапо, донкихотски надеясь, что этим спасет сотню взятых фашистами заложников – русских, украинцев, белорусов?

Но довольно. Я унизил бы и себя, и почитаемого мною писателя А. Рыбакова, если бы подробными выписками из романа «Тяжелый песок» стал опровергать трактовку Н. Машовца. Совершенно очевидно, что автор «Идеологических заметок» пишет не о романе Рыбакова, а совершенно о другом. Не знаю, намеренно ли он снимает с фашизма ответственность за то, что признано (в частности, приговором Нюрнбергского трибунала) одним из самых тяжких преступлений против человечности, но то, что он позволил себе совершенно намеренно глумиться над памятью павших героев еврейской национальности и для этого глумления «отделил» их от всех остальных советских патриотов, боровшихся с фашизмом, это совершенно ясно. В романе Рыбакова их изолировали от прочих советских людей фашистские изверги, а сегодня, на страницах «Нашего современника», это славное начинание продолжил Н. Машовец, деланно негодующий по поводу якобы оскорбленной памяти защитников Козельска.

Если исключить кощунство, допущенное по отношению к роману А. Рыбакова, которое не назовешь мелочью, то «Идеологические заметки» Н. Машовца – это буря в стакане воды. Неназванному журналу, «обращенному к современной студенческой молодежи», устраивается выволочка за юмореску, еще более короткую, чем та, что привлекла внимание автора в «Литературной газете». Журналу «Юность» – за то, что три года назад (!) он опубликовал – не какой-нибудь порочный, с точки зрения Машовца, роман или статью, или поэму, а… список писателей, удостоенных международных премий. «Студенческому меридиану» достается на орехи за то, что в очерке о певице Алле Пугачевой говорится о ее международной известности… Чисто огурцовское шараханье от всего «международного»!

Неужели в современной литературе все обстоит так благополучно, что автору «Идеологических заметок» не о чем поговорить, кроме отсутствующего примечания к примечанию в книге Ле Корбюзье и прочих пустяках? Нет, конечно. Достаточно назвать роман В. Пикуля «У последней черты», который в прошлом году печатался в четырех номерах «Нашего современника» и в котором правда о сложнейшей исторической эпохе подменена пошлыми анекдотами и самой низкопробной похабщиной, или статью Д. Жукова «Биография биографии» (два больших куска в двух номерах того же журнала), где восхваляются книги, извращающие историческую правду, но охаиваются ставшие классикой исторические романы Ю. Тынянова,чтобы убедиться, что для серьезного разговора есть немало серьезнейших поводов. Произведения эти уже подвергались критике в некоторых органах печати, хотя, на мой взгляд, далеко не исчерпывающей. Казалось бы, самое время дать оценку этим публикациям и «Нашему современнику». Однако в «Идеологических заметках» Н. Машовца о них нет ни слова. Старательно отыскивая мнимые соринки в чужих глазах, он не желает видеть поленьев грубого идейно-художественного брака, какой поставляет читателям журнал, предоставивший ему свои страницы. Вот и приходится стрелять из пушек по воробьям. Такова тревожная очевидность заметок, опубликованных в «Нашем современнике».

 

3.

 

При ответе ссылаться на наш № 63

29 июля 1980 года

Уважаемый Семен Ефимович!

Поскольку в статье Н. Машовца «Тревожность очевидного» («Наш современник», № 6, 1980) трижды негативно упоминается «Литературная газета», публикация нами Вашей статьи может быть воспринята как защита «чести мундира». А это всегда ослабляет воздействие на читателя даже самых объективных и убедительных доводов. Советуем обратиться в какое-либо иное литературное издание.

С уважением

Ф. Чапчахов

Редактор отдела русской литературы.

 

4.

 

28 августа 1980 г.

Главному редактору «Литературной газеты»

А.Б. Чаковскому.

Уважаемый Александр Борисович!

В течение последнего года с небольшим я несколько раз обращался в «Литературную газету», предлагая материалы, критикующие некоторые тенденции современного литературного процесса, которые я считаю крайне тревожными и опасными, так как они подрывают те гражданские и нравственные принципы (прежде всего, принцип интернационализма), на которых стоит наша литература. Часть материалов я адресовал Вам лично (указывая даже: «лично, в собственные руки»), но до Вас мои письма не доходили. Всякий раз судьбу моих материалов определял Ф. А. Чапчахов: он их отклонял. При этом все отказы тов. Чапчахова (письменные и устные) мотивировались такими соображениями, которые не имеют ничего общего с редакторским анализом идейного содержания и литературной формы моих статей. Более того, в своих мотивировках Ф. Чапчахов прибегает к прямо противоположным доводам. Так, год назад, отклоняя мою статью, в которой критиковались шовинистические взгляды Д. Жукова, выраженные в его рецензии на книгу Н.Р. Гусевой «Индуизм» («Новый мир», № 4, 1979), Ф. Чапчахов аргументировал тем, что «Литературная газета» не может быть «третейским судьей» в моем споре с Д. Жуковым;[8] теперь же, отклоняя мою критику в адрес статьи Н. Машовца («Наш современник», № 6, 1980), он указывает на то, что публикация моей статьи «может быть воспринята как защита чести мундира» (письмо № 63 от 29 июля 1980). То есть в одном случае тов. Чапчахов не хочет вмешиваться в спор, потому что «Литературная газета» никак не затронута, а в другом – именно потому, что затронута. Отписочный характер обоих ответов очевиден. Не говорю уже о том, что тов. Чапчахов обнаруживает весьма своеобразные представления о чести, так как в статье Н. Машовца «Литературная газета» не просто «негативно упоминается», но подвергается грубому оскорблению; не ответить на такой выпад – все равно, что молча утереться, получив плевок в лицо.

Однако я не собираюсь полемизировать с тов. Чапчаховым.

«Литературной газетой», как известно, руководит большая редколлегия во главе с Вами, а не единолично тов. Чапчахов. Поэтому я не считаю отказ тов. Чапчахова опубликовать мою критику в адрес статьи М. Машовца окончательным и еще раз прошу Вас лично ознакомиться с моим материалом и ответить мне не с точки зрения тех, кем моя статья может быть воспринята как-то не так, а с Вашей собственной точки зрения.

С уважением

Семен Резник

Член СП СССР

 

5.

 

Литературная газета

103954, Москва К-51, Цветной бульвар, 30

Тел. 202-23-63, 202-32-01

8 октября 1980 г.

№ 49832

Уважаемый Семен Ефимович!

Ваше письмо относительно Н. Машовца поступило в редакцию в те дни, когда у А.Б. Чаковского случилась большая беда, трагическая гибель дочери и он – надеюсь, Вы это поймете – попросил ответить Вам меня.

В связи с этим должен сообщить, что я, как и другие члены редколлегии, согласен с ответом, данным Ф.А. Чапчаховым. Действительно, мы полагаем, что поскольку в статье Н. Машовца («Наш современник, № 6, 1980), трижды негативно упомянута «Литературная газета», публиковать Вашу статью на ее страницах было бы нецелесообразно. Лучше это сделать в каком-то другом издании.

С уважением

Е. Кривицкий,

Заместитель главного редактора

«Литературной газеты».

 

6.

 

Задолго до получения этого «совета» я посчитал нелишним ознакомить со статьей «О названиях “звучных” и “скромных”» А.Н. Рыбакова, полагая, что при его связях и весе он может помочь пробить стену молчания – удалось же ему пробить свой роман! Я ему позвонил и в назначенный день и час, не без труда отыскав калитку в глухом заборе, оказался в обширном дворе его переделкинской дачи. Было позднее утро ясного июльского дня. В синем небе неподвижно висели редкие беловатые клубочки. Все вокруг было залито ярким солнечным светом, но еще не начало припекать. В тишине был слышен стрекот кузнечиков. Посреди двора стоял ярко-красный «Жигуленок» (или «Москвич» – точно не помню), а перед ним, спиной к калитке, а значит и ко мне, в странной позе застыл крепкий пожилой мужчина. Нагнувшись массивным корпусом вперед, он упирался руками в колени, а взглядом – в нижнюю часть автомобиля: в колесо, или нечто рядом с колесом, так что передо мной располагался его зад, туго обтянутый тесноватыми джинсами. В машине, вероятно, была какая-то неисправность, и она полностью поглощала его внимание.

Прошла минута, две, но никакой реакции на мое появление не обнаруживалось. Переминаясь с ноги на ногу, я успел рассмотреть все особенности упитанного зада и уже хотел уйти, когда мужчина, наконец, распрямился, повернулся ко мне всем корпусом и, сохраняя на лице сумрачную сосредоточенность, сунул маленькую квадратную ладонь.

Молча он провел меня в дом – обширный, как вокзал. Между первой просторной комнатой и второй, еще более просторной (это было видно в открытую дверь), оказался узкий промежуток, где стоял «дачный» стол со стульями по обе стороны. Это, конечно, не был рабочий кабинет хозяина, но он предложил мне сесть именно в этом закутке и сам сел напротив. На столе в образцовом порядке лежали (вернее стояли, так как были расположены вертикально) почтовые конверты, сотни две, не меньше, на которые он сразу же мне указал. Это были письма читателей, как я понял, еще не отвеченные.

Рыбаков стал говорить о том, какой успех во всем мире имеет его роман, о чем и свидетельствовала обширная почта. К тому времени «Тяжелый песок» уже был переведен на много языков (кажется, он назвал цифру двадцать). Сказав об этом, Рыбаков с обидой заметил, что «наша» пресса роман игнорирует: в «Правде» и «Известиях» не было вообще ни строчки.

Я возразил, что его не обошел вниманием «Наш современник», и спросил, все ли получаемые им отклики положительные, нет ли антисемитских выпадов. На это он ответил, что в письмах, которые адресованы ему, ничего такого не попадалось, но его недавно пригласили в ЦК партии и показали поступивший туда донос, в котором роман был назван сионистской диверсией – на том основании, что главный герой, Яков Ивановский, приезжает в Россию из Базеля – швейцарского города, где в свое время состоялся Первый сионистский конгресс.

Я полюбопытствовал, что он на это ответил.

-- Я сказал, что историей сионизма никогда не интересовался, где и когда проходили сионистские конгрессы, не знаю. А Базель в моем романе появился по настоянию редакции журнала «Октябрь». В моей рукописи говорилось, что Яков Ивановский приехал из Цюриха; но в редакции сочли, что упоминание Цюриха может вызвать нежелательные ассоциации, так как на Западе недавно вышла книга Солженицына «Ленин в Цюрихе». Вот и пришлось заменить Цюрих на Базель.

Я спросил, сильно ли покалечили роман при редактировании. Рыбаков ответил, что не особенно сильно, но пришлось отказаться от первоначального названия – «Рахиль». Таково имя главной героини, но для названия книги его нашли «слишком» еврейским. Однако больше всего его огорчало то, что был вырезан кусок, где Льва Ивановского (Леву) арестовывают и он гибнет как «враг народа». По настоянию редакции это место пришлось изъять и сделать так, что Лева и его жена гибнут под колесами поезда. Мрачно усмехнувшись, Рыбаков сказал, что на Западе роман критикуют именно за то, что в нем обойдены сталинские репрессии, из-за этого ему не дали Нобелевской премии.

Я с трудом скрыл удивление, так как при общем положительном отношении к роману, не считал его настолько сильным, чтобы он тянул на "нобеля". Не касаясь столь деликатной темы, я спросил, известно ли Рыбакову имя автора письма в ЦК, или оно было анонимным. Он ответил, что письмо было подписано, но имени он не запомнил.

-- Тогда я вам назову его имя, – сказал я. – Это Валерий Николаевич Емельянов, доцент Института иностранных языков.

Тут, кажется, впервые Рыбаков посмотрел на меня с интересом и спросил, не без настороженности в голосе, откуда мне это известно. Я объяснил, что давно слежу за деятельностью ведущих «сионологов», и рассказал ему о художествах доцента Емельянова.[9] Слушал он внимательно, но никаких вопросов не задал.

В качестве примера того, как быстро в литературе набирает мощь антисемитская струя, я назвал только что появившуюся повесть Валентина Катаева «Уже написан Вертер…».[10] Назвал, и тотчас пожалел о своей опрометчивости: ведь у Рыбакова с Катаевым должны были быть давние отношения, а какие именно, я не имел понятия. Куда может повернуть разговор, если их связывает многолетняя дружба и он посчитает нужным «заступиться» за товарища!

Но Рыбаков очень резко отозвался о Катаеве, сказав, что хотя они соседи по даче и нередко встречаются, но он давно уже не подает этому подонку руки.

Я сказал, что написал пародию на «Вертера…». Текст у меня был с собой, и я охотно оставил бы ему экземпляр, но к этому он интереса не проявил.

Была у меня с собой и рукопись моего – уже зарубленного в нескольких редакциях – исторического романа «Хаим-да-Марья».[11] Мнение о нем Рыбакова и возможная поддержка с его стороны мне были бы нелишни. При другом повороте разговора я оставил бы рукопись. Но разговор концентрировался на его книге, на его проблемах; и я не посчитал возможным обременять его чтением моего произведения.

Статью «О названиях “скромных” и “звучных”» он обещал показать в журнале «Октябрь». Однако уходил я с ощущением, что «пробивать» ее он не будет: ведь его роман не подвергли разносу, всего лишь как-то не так охарактеризовали героев. Следует ли из-за булавочного укола поднимать волну? В течение всего разговора меня не покидало ощущение, что выходкой Н. Машовца я задет гораздо сильнее, чем автор «Тяжелого песка».

            Недели через две он мне позвонил и сообщил, что в «Октябре» статью прочитали и сказали:

-- Мы твой роман напечатали и тем высказали свое мнение. С нас этого достаточно, возвращаться к теме не будем.

Что и следовало ожидать.

На память о визите к Рыбакову у меня сохранился экземпляр «Тяжелого песка» («Советский писатель», 1979) с дарственной надписью, впрочем, сугубо формальной:

«Семену Ефимовичу Резнику, на добрую память с уважением.

Ан. Рыбаков. Июль 1980 г.,

Переделкино».

Х Х Х

            Незадолго до смерти Анатолия Рыбакова, в Нью-Йорке, с ним многократно беседовал Соломон Волков, намериваясь составить книгу – по аналогии его бесед с Шостаковичем и Бродским. Смерть Рыбакова не позволила завершить этот план, но начало несостоявшейся книги, обещавшей быть очень интересной, опубликовано.[12]

            Мое особенное внимание привлекли следующие слова Анатолия Рыбакова: «Я даже не очень-то чувствовал себя евреем, может быть потому, что был сильно русифицирован. Я жил в русских городах: Рязани, Калинине. И чувствовал свое национальное равноправие в этом обществе. Я говорю по-русски не хуже любого русского, все мои манеры, моя культура – все это русское. И, несмотря на это, я себя ощущаю евреем, во мне течет кровь, которую столетиями выпускали из моего народа. Поэтому я и написал “Тяжелый песок”».

По логике разговора должны были последовать вопросы об этом романе, но Соломон Волков сказал: «О “Тяжелом песке” мы подробнее поговорим особо», – и беседа ушла в другую сторону. А следующей беседы уже не состоялось…

 

Сюжет седьмой.

«Уже написан Вертер...» (Коленный сустав Катаева)

 

Данный сюжет служит прямым продолжением предыдущего, поэтому не нуждается в обширном предисловии.

 

1.

 

22 ноября 1980 г.

Москва

Зам. гл. редактора "Литературной Газеты"

Е. А. Кривицкому.

Уважаемый Евгений Алексеевич!

Благодарю Вас за четкий и ясный ответ на мое письмо, адресованное А.Б. Чаковскому. Разумеется, я вполне понимаю причины, помешавшие ему ответить лично. Пожалуйста, передайте Александру Борисовичу мои самые искренние соболезнования. Представляю, сколько требуется стойкости, чтобы перенести такое горе.[13]

Я обратился к А. Б. Чаковскому не для того, чтобы заполучить его автограф, а чтобы знать мнение редколлегии, которое, наконец, мною получено. Теперь остается последовать совету предложить мою статью в "какое-нибудь другое издание", что, однако, легче советовать, чем исполнить. Ведь если руководствоваться Вашей логикой, то Машовцу не должны отвечать "Юность", "Октябрь", "Студенческий меридиан", – вообще все те органы, которые он соизволил "негативно упомянуть". Тем более нет смысла обращаться в те органы печати, которые Машовец "упомянул позитивно". Рыцарские времена отошли в прошлое – кто же нынче станет выступать против "своих" ради голого принципа! Такие журналы, как "Москва" и "Новый мир" тоже отпадают: на родственные статье Машовца публикации этих журналов я не раз пытался указать печатно, поэтому обращаться к ним не могу по моральным соображениям, да и в деловом отношении это было бы бесполезно. Остается, как видите, не так уж много "других изданий". К тому же их реакцию не трудно предугадать: "Если те, кого так резко задел Машовец, отмалчиваются, то стоит ли нам соваться!"[14]

Молчание одних и растущее беспардонство других и приводят к тому разгулу литературного хулиганства на почве национализма и шовинизма, какое мы наблюдаем в последнее время в некоторых изданиях. Успехи этого "молодого" литературного направления столь значительны, что к нему уже спешат примкнуть иные увенчанные вполне заслуженными лаврами патриархи нашей литературы, что наиболее ярко выразилось в последней повести В. Катаева ("Новый мир", № 6, 1980). Это повесть о революции, причем, под соусом сновидений и галлюцинаций, революция представлена как ужас и изуверство, творимые евреями, то есть в полном соответствии с тем, как рисовали ее самые крайние черносотенные идеологи вроде Дубровина, Пуришкевича, Маркова Второго.

 К счастью для меня, "Литературную газету" В. Катаев не упоминает и потому помещение критики в адрес этой повести не может быть воспринято как "защита чести мундира". Пользуясь этим обстоятельством, я прошу опубликовать в газете мою пародию на повесть В. Катаева (рукопись прилагаю). Надеюсь, Вас не затруднит рассмотреть мое произведение в короткий срок и ответить по существу.

С уважением

С. Резник

член СП СССР

 

2.

 

Семен Резник

Коленный сустав

рассказ-пародия

Над повестью В. Катаева "Уже написан Вертер…»

Посвящается, сновидениям одного лирического героя, проживающего в подмосковном поселке писателей “Переделкино” — согласно постоянной прописке.

 

Я снился поезду в обратном направлении. Только это был не я, а другой. Поезд мчался сквозь каменноугольную ночь в спиральном пространстве сновидения, и чем дальше было туда, тем ближе обратно. Волчья пасть паровозной топки с проворством полуощипанного голодухой петуха, склевывающего кукурузное зерно, пожирала крупные, поблескивающие слюдяными оконцами куски антрацита. Петух кукарекал, как подстреленный воробей. Поезд видел сон, что не он, а другой видит сон.[15]

Старый лось с давно не лечеными зубами трубил в каменноугольной ночи жалобно и протяжно, но полиловевшее ухо сновидения улавливало в утробных звуках зверя неистребимый местечковый акцент. Лось был правым эсером-бомбистом; в его профиле и вправду угадывалось нечто лосиное.

Настоящая фамилия лося была Глузман.

... Глузман.[16]

Огромный навозный жук сидел на стуле, втащенном на крышу конки, и извлекал из виолончели, тоже похожей на жука, подрагивающие на рельсах серенады Брага.

Виолончель пела Брага с неистребимым местечковым акцентом.[17]

Они уже стояли на платформе советской власти, но поезд мчался не туда, а обратно, и платформа сотрясалась оттого, что войска Пилсудского разбили армию Троцкого, который никогда не командовал армией.[18]

Перпетуум-мобиле нервной системы.

Обнаженное дерево желудочно-кишечного тракта.

Закатное солнце истекало морковным соком, как переспелый арбуз.

Вологодское кружево словонедержания.

. . . нет возврата.

Наум Бесстрашный, отставив ногу в шевровом сапоге, кокетливо сжимал в руке с отрубленными пальцами маленький маузер. У Наума была курчавая голова, лицо было юным, губастым, сальным, с несколькими прыщами и тупой верой в перманентную революцию. Науму Бесстрашному снилось, что кто-то другой видит сон, как он застрелил германского посла во славу Льва Давидовича. Маузер стрелял в посла с местечковым акцентом. Ради Льва Давидовича Наум готов был не только залить кровью всю необъятную Землю и весь бесшумный хоровод светил, но даже доставить секретное письмо. [19] Наум картаво пакостил везде, где только мог. И где не мог.

Даже в параболическом пространстве старческо-младенческих снов.

Пол покрыт растертыми ногами. Кусочки пастельных карандашей – бледно-лиловых, бледно-розовых, бледно-голубых, бледно-зеленых, бледно-бледных – напоминали теплое материнское молоко ушедшего детства, "Пир в садах Гамилькара" и неподвижные молнии над Голгофой, притаившейся в пыльной тени буддийского храма с широким тазом и коротковатыми ногами.

Дима стоял на коленях возле тахты, а доктор со срезанными погонами гладил его по колючим волосам и умолял бежать от гиблых мест, где все говорят с местечковым акцентом.

Председателем губчека был бывший боевик эсер по фамилии Маркин. Фамилия всплыла в седлообразном пространстве сновидения фиолетовым апельсином, заметно подгнившим с другой стороны, и сказала сама за себя. Маркин с местечковым акцентом изготовлял длинные проскрипционные списки во славу Льва Давидовича.

Лев Давидович был бывший левый боевик эсер.

Николай Александрович был бывший правый боевик-эсер.

Гришка Распутин был бывший левый боевик эсер.

Сен-Жюст был бывший правый боевик эсер.

Лаврентий Виссарионович был бывший левый боевик эсер.

Наводчица Инга была бывший правый боевик эсер.

ВСЕ говорили с МЕСТЕЧКОВЫМ акцентом.

Инга провела каменноугольную ночь с бывшим юнкером Димой, вставшим на платформу советской власти. Инге снилось, как она обнимает давно не мытую Димину спину сильными руками прачки, как широко раздвигает давно не мытые коротковатые ноги и попискивает от удовольствия, а наутро, воткнув промеж Диминых лопаток маленький маузер, с бабьим ревом ведет его в подвал губчека, откуда нет возврата.

Революция уничтожала своих врагов, вставших на платформу советской власти.

Сильными руками прачки Инга вымыла давно не мытые ноги и стала жевать кору ближайшего дерева, но не от голода, а от отчаяния. Она знала, что та каменноугольная ночь никогда больше не повторится.

Робеспьер, Сен-Жюст, Дантон, Демулен, Маркин, Вайнштейн, Лось по фамилии Глузман, наводчица Инга с жирным задом и коротковатыми ногами буддийского храма, Наум Бесстрашный по фамилии Блюмкин, германский посол по фамилии Мирбах, Троцкий по фамилии Бронштейн, сын Троцкого по фамилии Седов дружно танцевали фрейлахс, высоко подкидывая коленки.

... коленный сустав.

В то грозное время, эру, эпоху Я был увлечен романтикой революции и страшно боялся попасть в выложенный закопченным кирпичом подвал губчека. Но это было давно. И неправда. И Я был не тот, а другой. Я, который был не Я, бойко торговал метафорами с местечковым акцентом, а не каустической содой. [20]

К тому, что было, больше нет возврата.

... нет возврата.

Я не Я, и лошадь не Моя, и сны не Мои, а чужие. М.б., лошадиные сны.

Я, который не Я, истребил свой местечковый акцент и сделался потомственным дворянином. Оказалось, что к этому есть возврат.[21]

... есть возврат.

Моему Я снилось всякое, но до семидесяти лет Я желал видеть сны про одну только гуманность и доброту Великой Революции. Как мятежный парус на лазури теплого моря и холодного неба, Муза моего Я наполнялась ласковым ветерком безупречно славянско-арийских образов Гаврика и Родиона Жукова, Вани Солнцева и капитана Енакиева. Я, который не Я, не искал бури и откладывал иные сновидения до тех времен, когда Революция вложит в ножны свой карающий меч.

Дождался. Вложила.

Зараженное вирусом инфекционной желтухи солнце сновидения вкатилось в пыльную тень буддийского храма и осветило миллионы голых фосфоресцирующих трупов, которые всего только за последнее столетие забили все подвалы вселенной. Галактикам тесно стало водить бесшумные хороводы, и они, высоко подкидывая коленками, выплясывали зажигательный фрейлахс.

...коленный сустав.

Пусть у всех болит душа от ужасов войн, революций, политических убийств, казней, контрреволюций, освенцимов, хиросим, нагасак. У Я, который не Я, болит только коленный сустав.

Острая боль в правом колене заставляет проснуться, и Я видит солнце и свежую хвою, заглядывающую в распахнутое переделкинское окно. Не сразу утихает боль в правом колене, и Я шагает к письменному столу одной левой. [22]

Левой! Левой! Левой!

И вот уже дряблые пальцы с аккуратными лунками ногтей мягко постукивают по клавишам новенькой пишущей машинки, в которой ни одна буковка не выскакивает и не западает.

... Полубезумный старик с головою Ницше...

...Сыпнотифозный запах вокзала смешивался с кислой вонью виражфиксажа...

... Время перестало существовать, так как вокруг уже чернела ночь и пахло петунией...

Жертвы века сплелись в один неразделимый клубок с мучениками догмата и, жадно пыхтя, с ожесточением уничтожали друг друга. Виноватых не было -- кроме тех, кто говорил с местечковым акцентом.[23]

... И ковался, ковался загадочный круг, стучали буковки пишущей машинки, таща за собой...

Я, который не Я, за долгий кощеев век выучился у алмазных учителей плести кружева словес из всего, что угодно. Я любит многозначительность двойных интервалов. Я такое загибать умеет, что – о-го-го! Ни слова единого в простоте. Только вот доброта и гуманность Великой Революции для Я теперь отработанный пар: из них уже выжаты все метафоры. Но не зря на дне святого колодца памяти откладывались кошмарные сновидения. Я, который загибать умеет, умеет и из жестокости Революции плести узоры, словно мороз, леденящий окна деревенских домишек. А чтобы на контру клюнул советский журнал, всего только и надо – придать узорам местечковый акцент.

Революция уничтожала своих врагов – это не пойдет.

Революция уничтожала своих врагов с местечковым акцентом – двусмысленно.

Революция с местечковым акцентом уничтожала своих врагов!

Лев Давидович стоял в центре круга, поблескивая местечковым пенсне без оправы, и, вращаясь, как ощипанный петушок на спице, дирижировал неистребимо местечковыми взмахами сжатой в кулак руки. А Ленин был болен.

Сгрудившиеся вкруг мученики догмата, заложив большие пальцы рук за вырезы нэпмановских жилетов, выглянувших вдруг из-под комиссарских кожанок, высоко подкидывая коленками в такт зажигательной музыке, которую навозный жук в засаленной ермолке все еще извлекал из другого жука, втащенного на крышу конки, танцевали фрейлахс пополам с каустической содой.

«Если враг не сдается, его уничтожают», сказал Лаврентий Виссарионович и коротковатыми пальцами поправил пенсне без оправы. «Если враг сдается, его тоже уничтожают», -- сказал Виссарион Лаврентьевич и, выпотрошив Герцеговину Флор, набил ее прелестями старую прокуренную трубку. «Самый опасный враг – друг», -- сказал Павел Иосифович, выпуская из вонючей пасти струю черного паровозного дыма.

Лаврентий Виссарионович – он же Виссарион Лаврентьевич, он же Павел Иосифович – был лучшим другом железнодорожников, писателей и евреев, а также всего остального человечества. В мудрых высказываниях корифея всех наук натренированное ухо сновидения безошибочно улавливало неистребимый местечковый акцент.

"Бойтесь национализма. Яд..." (Короленко).

"Короленко был прежде и больше всего величайший гуманист, для которого каждая человеческая жизнь такая величайшая ценность, равной которой нет на земле". (Катаев)[24]

"Я всегда смотрел с отвращением на безобразную травлю еврейства в нашей печати, травлю, идущую о бок с возрастанием всякой пошлости и с забвением лучших начал литературы". (Короленко)

Уже написан "Уже написан Вертер…".

"Все может проститься человеку: прелюбодеяние, убийство даже. Но никогда не простится прелюбодеяние словом" (Л. Толстой)

"Пахнет белый керосин".

 

3.

 

Ответом на направление этой пародии в ЛГ стал телефонный звонок Е.А. Кривицкого.

Он сказал, что повесть Катаева действительно неудачна, но выступать против нее в такой форме не следует, так как у Валентина Петровича большие заслуги, он коммунист, Герой Социалистического Труда.

На это я возразил, что с Героя и спрос должен быть большим. Е.А. Кривицкий ответил:

-- Да, вы правы, но есть мнение, что эту повесть лучше вообще не критиковать. Чтобы не привлекать к ней внимания.

-- Чье это мнение? – спросил я.

-- Ну, понимаете, есть такое мнение… Только я вас прошу, не обращайтесь по этому вопросу к Александру Борисовичу. Его лучше не беспокоить, мы должны беречь его время.

Я заверил, что беспокоить его шефа не буду, и положил трубку.[25]

 

 4.

 

В начале 1986 года (я уже более трех лет жил в США) в «Литературной газете» появилось большое интервью Валентина Катаева. Оно показалось мне настолько характерным для менталитета официозных «инженеров человеческих душ», для которых «прелюбодеяние словом» стало не только профессией, но и второй (нет, первой!) натурой, что я посчитал необходимым его прокомментировать. Статья была опубликована в газете «Новое русское слово» 8 февраля того же года (воспроизвожу с некоторыми сокращениями).

 

Семен Резник

Откровения мнимого интеллигента

 

Один из недавних номеров «Литературной газеты» открывается обширным — на целую полосу — интервью с Валентином Катаевым. Возможно, интервью приурочено ко дню рождения Катаева (в январе ему исполнилось 89 лет).

Не скрою, имеются у меня особые мотивы поговорить о Катаеве. Хотя я с ним не знаком, наши пути однажды пересеклись. Это было в 1980 году, когда в «Новом мире» появилась повесть Катаева «Уже написан Вертер...» В этой вещи, в обычной для позднего Катаева «странной» манере, под видом бессвязных старческих сновидений, воссоздаются картины чекистских зверств в Одессе в 1920 году. Внешне смелая повесть на поверку оказывается образцом трусливого угодничанья и прямой подлости. Bсe выведенные в ней зверствующие чекисты обрисовываются – в бредовых сновидениях лирического героя – евреями, троцкистами и еще, на всякий случай, бывшими эсерами. Так что большевистская власть оказывается в стороне. Ложка правды растворена в такой огромной бочке лжи, что это прямая профанация истории и — при всей искусности Катаева — профанация искусства.

Прочитав «Вертера», я обратился к жанру пародии. Рукопись я направил в ту самую «Литгазету», которая теперь осчастливила читателей катаевским интервью. Моей пародией она их, естественно, не осчастливила.

По слухам, у Катаева были в связи с выходом «Вертера» неприятности: в закрытом ателье Литфонда ему отказались вне очереди сшить пыжиковую шапку. (Может быть, поэтому на фотографии, которой сопровождается интервью, Катаев снят в кепке довоенного покроя.) Но главное, о чем позаботились власти, — это о том, чтобы оградить Героя труда от критики. Пусть, живописуя чекистов, он малость перебрал против дозволенного, зато евреям врезал пониже пояса, а именно этого требовала задача «текущего момента». Это Герой труда и учуял своим безошибочным собачьим обонянием, натренированным за многие десятилетия преданного служения режиму.

Обратимся, однако, к недавнему интервью – оно посвящено теме интеллигенции.

«Эталоном интеллигента» он объявляет не Пушкина или Блока, не Чайковского, Скрябина, Мусоргского, Бородина, Серова, Врубеля, чьи имена, по его признанию, ему доставляет удовольствие называть, а – конечно же – Ленина. Того самого Ленина, который на дух не переносил интеллигенции и сами слова «интеллигентный», «интеллигент» употреблял не иначе, как грубое ругательство. Я не говорю уже о том, что Ленин был полоумным — в самом прямом патологоанатомическом значении этого слова. Это засвидетельствовано в превосходных мемуарах художника Юрия Анненкова, [26] который сообщает, что после смерти вождя его заспиртованный мозг был неосмотрительно выставлен в наскоро открытом музее-квартире Ленина в Кремле. Там Анненков и видел этот единственный в своем роде анатомический препарат, в котором одно полушарие было вполне нормальным, а второе представляло собой ссохшуюся горошину. Вскоре власти спохватились и изъяли экспонат. Где он находится с тех пор, неизвестно: это один из самых больших государственных секретов СССР. Но в 24-м году мозг Ленина видели многие. Возможно, что видел его и Валентин Катаев, а если не видел, то читал об этом в книге Анненкова. А если не читал, то наверняка слышал от друзей и знакомых, которые успели посетить музей-квартиру до изъятия крамольного препарата. Но все это не мешает Катаеву сегодня называть Ленина не просто интеллигентом, а эталоном (!) интеллигента.

Кажется, это край. Дальше по пути профанации и лакейства идти некуда. Но Катаев не был бы самим собой, если бы на этом остановился.

«Я слушал выступление М.С. Горбачева на встрече с ленинградцами. Слушал с большим интересом. Он остро говорил о необходимости очистительной работы в обществе — избавлении от лжи, взяточничества, от всякой брехни. Он высказался в пользу порядочности, высказался ясно, откровенно, без околичностей. Мне услышалось в его выступлении то, что Блок называл “музыкой революции”».

Насколько я успеваю следить за советской прессой, это первый такой откровенный и циничный подхалимаж известного писателя к новому генсеку. Валентин Катаев спешит заложить камень в основание культа личности нового «вождя». Таким же примерно образом зачинались в свое время культы Ленина, Сталина, Хрущева, Брежнева. Это происходило на памяти Катаева, который ухитрился пережить их всех. От культов страдали и гибли не только миллионы крестьян и рабочих, учёных и инженеров, врачей и артистов, партаппаратчиков и кагебистов, — гибли или подвергались травле лучшие российские писатели, близкие друзья самого Катаева. Зачем же теперь, у гробового входа, он спешит заложить основы нового культа? Может быть, это злорадное мщение будущим поколениям: мы терпели от сотворённых кумиров, так и вы потерпите от них? Нет, такой коварный замысел должен быть сопряжен с поистине шекспировским кипением страстей. Катаев для этого слишком мелок, опустошен, хладнокровен. Он просто пресмыкается перед новым начальством, как и положено холоднокровному. И если есть во всем этом какой-то замысел, то он не идет дальше надежды получить к девяностолетию не «просто» еще один орден Ленина, а второго «Героя».[27]

«Революция поставила перед русской интеллигенцией жесткий вопрос: с кем быть? С народом, Отечеством? Разделить с ними все трудности или бросить их и думать лишь о своем спасении», — продолжает пресмыкаться Катаев, повторяя набившую оскомину пропагандистскую кислятину официальных «трудов» на тему «интеллигенция и революция». Недалекий литератор иного поколения мог бы повторять эту бессмыслицу и оставаться искренним — это я с грехом пополам готов допустить. Но Катаев сам пережил грозы, погубившие цвет русской интеллигенции; он отлично знает истинный смысл того, что говорит. Он знает, что революция действительно поставила вопрос, но не перед интеллигенцией, а перед теми, кто дорвался до власти в России, то есть перед большевистскими главарями: как быть с интеллигенцией? Дать ли ей возможность жить и работать в государстве, оставаясь независимой от государства? Позволить ли ей свободно заниматься творческой деятельностью, спорить, философствовать, искать истину, защищать униженных и оскорбленных, быть выразителем общественного мнения, совестью нации — или потребовать от интеллигенции безропотного подчинения, превратить ее в послушный инструмент новой власти, то есть, заставить ее перестать быть самой собой?

Большевики, как известно, избрали второй путь, в результате чего цвет русской интеллигенции либо был уничтожен, либо оказался в эмиграции, а ее остатки, к которым принадлежал и Катаев, всю жизнь угоднически приспосабливались к текущим требованиям. Не всем, однако, удавалось приспособиться. Чем талантливее, самобытнее был интеллигент, тем с меньшим успехом удавалась мимикрия, и участь его была плачевной. Нашли смерть на островах ГУЛАГа многие из тех, кого Катаев зачисляет в свои друзья. Те, кто не попал в ГУЛАГ, подвергались травле, обречены были на многие годы молчания. А вот Валентин Катаев оказался гением приспособленчества. Поэтому он выжил и пережил не только жертвы, но и палачей.

На старости лет принято подводить итоги, и Катаев вот уже около двух десятилетий вспоминает прошлое. Но в отличие от других мемуаристов, с большей или меньшей откровенностью старающихся поведать читателям правду о своем времени и о себе, Катаев целенаправленно профанирует собственные воспоминания. В свободной, раскованной манере «потока сознания», искусно владея литературной техникой, стилем, образной стихией русского языка, обладая ясной памятью и отлично сознавая силу воздействия мелкой, но точной детали, Катаев от книги к книге все больше скатывается к изощренному фальсификаторству.

Справедливости ради я должен сказать, что это не относится к первым двум повестям «мовистского» цикла.[28] В них было не только мастерство, но и подлинное вдохновение. В них была правда человека, пережившего страшное время и пытающегося его понять.

«Святой колодец» был восторженно встречен читателями. В печати этой повести немало досталось, причем с обеих сторон — как со стороны ретроградов кочетовского толка, так и со стороны, например, Владимира Дудинцева, критиковавшего Катаева за уход от острых вопросов жизни в голый эстетизм; но я не думаю, что Дудинцев был прав: прямолинейный утилитаризм не должен подчинять себе искусство. «Трава забвения» была продолжением «Святого колодца», но прозвучала уже с меньшей силой. А дальше — все покатилось по наклонной плоскости лицемерия и профанации. У Катаева, как оказалось, был не только натренированный нюх, но и предельно послушная память. Особенно это обнаружилось в повести «Алмазный мой венец», где он так ловко вспоминал о давно ушедших в лучший мир собратьях по перу, что ни разу не упомянул о гонениях, которым они подвергались. Зато у каждого нашел какой-то изъян, червоточину, каждому, что называется, нагадил в карман. Не зря после появления этого скандального произведения по Москве стала ходить эпиграмма, которую приписывали Виктору Шкловскому:

Из десяти венцов терновых

Алмазный сплел себе венец,

И объявился гений новый

Фальсификатор и подлец.

Тот же метод послушных, тщательно взвешенных воспоминаний Катаев использует и в своем интервью. Оказывается, в Ленинграде, на Сенатской площади, ему вспомнились «Петербургские строфы» Осипа Мандельштама:

Тяжка обуза северного сноба –

Онегина старинная тоска;

На площади Сената вал сугроба,

Дымок костра и холодок штыка...

«Все, все во мне отозвалось: и восстание декабристов, и “холодок штыка”... — всю николаевскую эпоху я ощутил как бы въявь»,— делится с интервьюером Катаев. И дальше в том же духе. Чуть ли не вся русская история вспомнилась Катаеву благодаря стихам Мандельштама, а вот судьба самого Мандельштама, погибшего на одном из островов ГУЛАГа, — не вспомнилась!

Думаете, он умалчивает из-за цензуры? Ничего подобного! Стоит вспомнить правду — и разрушится все его нехитрое построение, сводящееся к тому, что истинные интеллигенты — это те, кто служил и служит большевикам, а все остальные — неистинные.

Несколько особое место отводится тем, кто после революции эмигрировал из России, а потом вернулся. Катаев вспоминает, как [в 1937 году] гулял по Москве с вернувшимся на родину А.И. Куприным: «По улице строем проходили военные, шли нарядно одетые люди. День был какой-то праздничный. Куприн был в восхищении от увиденного, и все расспрашивал меня о Магнитке, о других стройках, обо всем».

Так повествуется о времени ежовских чисток, когда каждую ночь исчезали знакомые, родственники, друзья. Можно не сомневаться, что и сам Катаев дрожал по ночам, прислушиваясь к шагам на лестнице: идут уже за ним или не идут? Так он проводил ночи. А днем морочил голову беспомощному старику Магниткой и прочей ерундой. Допустим, тогда он это делал из страха. Но как сегодня, вспоминая то время, поворачивается язык говорить о нарядно одетых людях на улицах, а не об истерзанных пытками в застенках!

Возвращение Куприна выставляется как какая-то особая доблесть, хотя старый писатель хотел только одного — умереть на родине, о чем Катаев, естественно, умалчивает.

«Вернулся и А. Толстой», помнит мемуарист, но забывает, что предварительно Толстой искорежил в угоду большевикам лучшую свою вещь, «Сестры», затем 20 лет вымучивал продолжение,[29] а в перерывах писал непотребные подхалимские вещи, вроде повести «Хлеб», состряпанной для прямого восхваления Сталина, или романа о Петре Первом, призванного косвенно оправдать сталинский деспотизм.

«И Прокофьев приехал...», — продолжает Катаев, снова умалчивая, что за возвращение на родину великий композитор должен был заплатить такими поделками, как кантата на слова «Манифеста коммунистической партии», что, однако, не уберегло от ареста его жену.

«Приехавших» Катаев противопоставляет «не приехавшим». По поводу Бунина сокрушается: «он не принял революции». «Но Россию он любил. И в минувшую войну был против немцев, против Гитлера. Даже укрывал тех, кого преследовали фашисты».

Все это сплошное лицемерие: Бунин не принял гитлеризма принципиально, чего нельзя сказать о большевиках, которые в нужный «текущий момент» сделались друзьями Гитлера и за чечевичную похлебку Прибалтики и других территорий отдали ему на растерзание всю Европу, включая Францию, где русский писатель Бунин, рискуя жизнью, прятал неугодных оккупантам людей. Да, Бунин любил Россию и служил ей до последнего дня. А что любил, чему служил Катаев, позволяющий себе сегодня снисходительно журить и похваливать Бунина?

«Блок, обращаясь, к интеллигенции, писал, — цитирует Катаев. — “Мир и братство народов — вот знак, под которым проходит русская революция. Вот о чем ревет ее поток. Вот музыка, которую имеющий уши должен слышать”».

Да, Блок так писал. Блок не мог знать, как зло посмеется история над его иллюзиями. Но Катаев-то знает. Приняв барабанный бой пропаганды за подлинную музыку революции, Блок совершил невольную ошибку. Сознательно повторяя теперь то же самое, Катаев совершает кощунство.

Чего бы ни коснулся Катаев своей лживой памятью, все тотчас оказывается разъеденным коррозией лицемерия и профанации.

«Великий Павлов был великим работягой. Ленин высоко ценил его как нужного и полезного работника для революции».

Катаев тут врет в каждом слове, потому что Ленин ценил Павлова не как полезного работника для революции, а как «величайшую культурную ценность», которую он, Ленин, от имени государства, «национализировал» и потому считал собственностью большевистского руководства. Мне довелось в одном архивном фонде видеть письмо Павлова советским властям, написанное в 1919 году. Он приводил душераздирающие факты гибели от голода и холода десятков ученых Петрограда, разоренного большевистской революцией. Павлов писал, что все окружающее настолько подавляет его, что он не может продолжать научную работу и просит отпустить его за границу. Ознакомившись с этим письмом, Ленин и заявил, что Павлов — это культурная ценность, с которой большевикам не следует расставаться, тем более, что за границей он, чего доброго, будет рассказывать об истинном положении в России, чем подорвет репутацию советской власти. Ленин распорядился Павлова не отпускать, а вместо этого, лично для него и не в пример другим, создать исключительно благоприятные условия работы. Советская пропаганда до сих пор эксплуатирует это указание Ленина, как пример заботы вождя об ученых. При этом, конечно, умалчивается, что Павлов, как истинный интеллигент, не мог принять для себя какие-либо преимущества в то время, когда его друзья и коллеги терпели невероятные бедствия. Материальные блага и привилегии он отверг.[30] Умалчивает обо всем этом и Катаев. Как и о том, что до конца жизни Павлов оставался заложником советской власти. Как и о том, что после смерти Павлова его имя и учение стали использоваться в качестве дубинки, которой хунвейбины от науки кроили черепа подлинным ученым, развивавшим учение Павлова. Все это тоже известно Катаеву. И, тем не менее, он смеет настойчиво проводить мысль, что подлинные интеллигенты — не те, кто предпочел лагерь, смерть или эмиграцию лакейскому угодничеству, а те, кто пошел в услужение к большевикам. Чего стоят, например, такие его сентенции: «Честные интеллигенты не могли бы пойти на такие вещи, как обман правительства (а значит, и народа)». Словно никакого различия между правительством и народом в счастливой советской стране нет и не может быть… Или: «Недаром мы включаем ее (интеллигенцию — С.Р.) в триаду, которая руководит страной: рабочий класс, крестьянство, интеллигенция». Сегодня вряд ли найдется партаппаратчик, который всерьез будет заявлять, что не партаппарат, а рабочий класс, крестьянство и интеллигенция руководят советской страной. А писатель Катаев, не моргнув глазом, повторяет пропагандистскую белиберду в том самом интервью, где твердит о порядочности как обязательном качестве интеллигента. Впрочем, он это делает не иначе, как по прямому соцзаказу нового генсека, давшего установку на «искоренение брехни».

Но Катаев лишь делает вид, что усердно выполняет новое указание партии. Он бы и рад выполнить, но просто не приспособлен к этому. Катаев перестал бы быть Катаевым, если бы и вправду отказался от брехни.

«Когда я стоял на Сенатской площади, я думал не только о декабристах и Пушкине, — откровенничает мнимый интеллигент, — были в те времена и булгарины с гречами, от которых тоже осталось наследие — любовь к доносам и поношениям, зависть, угодничество... Мало ли! Такое наследие не надо разыскивать по архивам, оно живуче — сколько ни перегорело в горнах революций, проявляется и теперь... Кто такой Булгарин? Верноподданный служка, доносчик и клеветник. Он ловко искажал правду, приспосабливал ее к своим нуждам. Разве нет сегодня таких ловкачей? Есть. Но они умело гримируются и довольно успешно морочат всем голову. Они искажают правду».

Что ж, в процитированном отрывке Валентин Катаев умело нарисовал собственный портрет, к которому мало что можно добавить. Действительно, есть такие ловкачи!

 

5.

 

К статье я приложил рассказ-пародию «Коленный сустав», чтобы опубликовать оба материала в связке. Но в «Новом русском слове» появилась только статья. Когда я обратился за разъяснениями к сотруднику, готовившему мои материалы к печати, он сказал, что в пародии «ничего не понял». Почему не уведомил меня, что намерен публиковать статью без пародии, он объяснить не мог.

 

6.

 

Прошло еще два года. В Советском Союзе набирала обороты перестройка. Печать осмелела настолько, что на читателей хлынул поток публикаций, немыслимых еще совсем недавно. В Вашингтоне стали появляться писатели, еще недавно «невыездные», из тех, чьи лучшие произведения годами путешествовали по редакциям, не находя дорогу к печатному станку. И вдруг они стали публиковаться! На наши жадные расспросы о том, что происходит в стране, многие отвечали: «Сами не понимаем, но пака печатают». Даже такой сервильный журнал как «Крокодил» настолько осмелел, что опубликовал известную по самиздату пародию Зиновия Паперного на сталинистский роман Всеволода Кочетова «Чего же ты хочешь?», написанную еще в 1972 году. Из-за этой маленькой пародии у автора были большие неприятности: его подвергали проработкам, исключили из партии, сняли с работы, надолго перестали печатать. Об этом он рассказал в остроумном предисловии к публикуемой пародии. Меня это надоумило послать в «Крокодил» и мой «Коленный сустав» – тоже с небольшим предисловием, из которого приведу заключительный абзаца:

            «Валентина Катаева уже нет в живых. Его долгий творческий путь отмечен многими взлетами и падениями. В целом, я думаю, плюсов больше, чем минусов: Катаев — это не Кочетов. Поэтому кое-что в написанной более восьми лет назад пародии мне самому сейчас представляется слишком жестким. Однако я не считаю возможным что-либо вычеркивать или смягчать задним числом. Тем более что пародия направлена против определенного круга идей, которые сегодня выражаются гораздо прямее и откровеннее, чем тогда. Достаточно вспомнить об ученых мужах, которые сделали своей профессией раскрытие всемирного заговора масонских мудрецов, или рассуждения ученой дамы о "реакционных нациях",[1] чтобы убедиться, что затронутая мною проблема не отошла в прошлое. Не говорю уже о темпераментных ораторах из общества "Память", для которых местечковый акцент служит первопричиной всех маленьких бед и великих бедствий, когда-либо посещавших нашу планету. Предлагаемая вниманию читателей пародия - это реплика в споре, который не только не окончен, но сегодня еще более актуален».

            В сопроводительном письме я написал: «Мне кажется, что, предлагая Вам этот материал, я поступаю в духе гласности, и если Вы его опубликуете, то, вероятно, поступите так же. Полагаю, что в любом случае Вы ответите на мое письмо».

            Уведомление о вручении ко мне своевременно вернулось, но ответа я не получил...

 

8.

 

            Прежде чем поставить последнюю точку в этом сюжете, я поплавал по интернету и обнаружил, что катаевский «Вертер» не раз переиздавался в постсоветской России и в оценках критиков получил самые высокие баллы. В Одессе эта маленькая повесть издана отдельной книгой с пространным комментарием краеведа С.З. Лущика,[32] который проделал большую работу по идентификации персонажей и расшифровке аллюзий. «Сергей Лущик сумел прочесть этот короткий катаевский текст так, что мы всех живших в те трудные годы мучеников догмата почувствовали жертвами века», – отмечает рецензент этого издания, указывая, между прочим: «Кстати, даже здесь Валентин Петрович Катаев почти нигде не упомянул имя Ленина, "изящно" заменив его Львом Троцким».[33]

Куда уж изящнее! Кровавую свару учинил Ленин, но в официозные святцы он вписан как «величайший пролетарский революционер, гений человечества, выдвинутый русским народом», а, по Катаеву, он еще и эталон интеллигента. То ли дело безродный «Иудушка» Троцкий, исправно служивший палочкой выручавший для умельцев агитпропа, из коих Катаев был, конечно, одним из наиболее мастеровитых.

Больше всего меня изумил панегирик Вадима Скуратовского, известного киевского филолога. Повесть Катаева он нашел «троекратно уникальной — и по обстоятельствам своего появления в печати, и по содержанию, и по фантастической виртуозности письма». По его мнению, «Катаев с невероятной — не то что для своего возраста, а для самых зрелых периодов мировой литературы — художественной силой “на площади” всего лишь примерно в два печатных листа изобразил красный террор времен Гражданской войны, военно-коммунистическое предвестие террора сталинского. При этом — ни одного реверанса в сторону идеологии, тот террор оправдывающей либо замалчивающей».

Ни одного реверанса? Значит, валить преступления Ленина и его шайки на Троцкого – это не реверанс в сторону официальной идеологии! И перекрашивать большевистских головорезов в эсеров с местечковым акцентом, – это тоже не реверанс!

Статья В. Скуратовского открывается интригующе: «Россия, особенно советская, — страна совершенно невероятных цензурных инцидентов. В отношении не только литературных запретов, но и главлитовского “печатать разрешается”. Именно так и надо понимать появление в беспросветно скучном, “послетвардовском” “Новом мире” (1980, № 6) повести Валентина Катаева “Уже написан Вертер”».

Увы, ничего невероятного в этом «цензурном инциденте» не было. Если бы в повести содержалось то, что в ней углядел В. Скуратовский, то до главлита она бы просто не дошла: ее вернули бы автору с вежливым (в лучшем случае!) отказом, объясняющим его идейные «просчеты». Катаев, конечно, не был убежденным антисемитом, но он хорошо знал правила игры, чуял, откуда и куда дует ветер. Чтобы сделать повествование о безумных чекистских зверствах «проходным», он перевел стрелку террора с большевистско-ленинских рельсов на еврейско-троцкистские, соорудив из сновидений своего героя «фантастически виртуозную» иллюстрацию к «Протоколам сионских мудрецов». «Невероятный инцидент» здесь состоит только в том, что Вадим Скуратовский, автор весьма не тривиального исследования «Протоколов…»,[34] не заметил «протокольного» стержня повести Катаева.

«Когда повесть была написана, – вспоминает В. Скуратовский, – мне, тогда беспросветному литературному аутсайдеру, позвонили из “Литературной газеты” и осторожно спросили, как я к ней отношусь. Я ответил несколько гиперболически: пожалуй, это — лучшее из всего, что я когда-либо читал на всех известных мне языках, всех известных мне литератур всех их периодов... Мне тотчас же заказали рецензию. Но не успел я ее дописать, как в редакцию ворвалась стоустая литературная молва самой высокой либеральной пробы: повесть-де антисемитская, сомнительный автор и сомнительная направленность».[35]

Любопытное свидетельство! Значит, «признавая», что повесть Катаева «неудачная», Е. Кривицкий пудрил мне мозги! Ведь в то самое время «Литгазета» искала такого рецензента на «Вертера», который вознесет это произведение до небес, как величайшее достижение мировой прозы. Сорвалось не по вине «литературной молвы либеральной пробы», а из-за спущенного из высших сфер указания – молчать о «Вертере» как рыба об лед, чтобы не обижать Героя Труда. Вот почему во все «сто уст» либералов был всунут кляп, так что ни одного, хотя бы самого осторожного критического отзыва на «Вертера» не появилось. Пострадал, как выясняется, и панегирик Вадима Скуратовского. Это было, конечно, обидной несправедливостью. Но, как гласит народная мудрость, часто повторявшаяся товарищем Сталиным, а до него, кажется, Лениным, лес рубят – щепки летят.

 

 

(продолжение следует)

 

 

Примечания

[1] Имя Николая Машовца ничего не говорит современным читателям: никакого следа в литературе он не оставил. Однако в то время Николай Машовец занимал высоко-номенклатурный пост главного редактора издательства «Молодая гвардия», что обеспечивало ему поддержку ЦК комсомола, агитпропа и многих высокопоставленных литературных чиновников. В какой мере его статья была «директивной», сказать трудно, но несомненно то, что за его спиной стояли могущественные аппаратные силы.

[2] Шарль Ле Корбюзье «Архитектура XX века», М., «Прогресс», в 1977 г., перевод В.В. Фрязинова, редактор К. Топуридзе.

[3] У меня не было сомнения в том, что Н. Машовец почерпнул эти малоизвестные сведения из ходившей в самиздате Записки в ЦК партии известного скандалиста-антисемита В.Н. Емельянова под названием «Кто стоит за Джимми Картером и т.н. еврокоммунистами». В ней можно было найти, например, следующее: «Масонство зачастую стараются представить в розовом свете, фальсифицировать его историю, умышленно оставлять без внимания резолюции II и IV конгрессов Коминтерна, касающихся масонства, которые принимались под личным руководством В. И. Ленина». Следом цитировалась и статья главы Болгарской компартии Георгия Димитрова. (Машинописная копия работы В.Н. Емельянова на 53 страницах – в архиве автора; о резолюциях Коминтерна и статье Г. Димитрова: стр. 21-24). В.Н. Емельянов, доцент института иностранных языков, до 1980 года был своего рода чемпионом в деле «разоблачения сионизма и масонства». За неукротимый антисемитизм, переступавший меру дозволенного агитпропом, он был исключен из партии и уволен с работы, но через год восстановлен с выплатой жалования за все время вынужденного прогула. В 1980 году он был арестован и судим за убийство «с особой жестокостью» своей жены Татьяны. «Экспертами» института имени Сербского был признан невменяемым, благодаря чему избежал смертной казни и направлен на принудительное лечение в психбольнице закрытого типа. В 1985 году, с начала перестройки, «выздоровел» и возглавил самое экстремистское крыло общества «Память». Активно разоблачал христианство как «сионистскую диверсию против России». Основал в Москве общину язычников. В 1999 году погиб при загадочных обстоятельствах: утонул в собственной ванне. (По версии его последователей и почитателей, утоплен сионистами). Подробнее о В.Н. Емельянове см. в моей книге «Красное и коричневое», «Вызов», Вашингтон, 1992, стр. 47-82 и в статье «Не русские боги горшки обжигают», Литературный Европеец, № 107, 2006. В числе нынешних последователей В.Н. Емельянова наиболее известны Виктор Корчагин, Николай Аратов, А. Добровольский и некоторые другие. Вот к каким истокам восходят «идеологические заметки» номенклатурно-официозного автора!

[4] Речь, конечно, идет о левых интеллектуалах, но недостаточно «пролетарских», а потому, по марксисткой кодификации, в резолюции Коминтерна они причислены к буржуазии.

[5] Современный читатель, вероятно, смутно помнит имя Эрнста Генри. Между тем, для моего поколения это фигура, как сейчас выражаются, «знаковая». Эрнст Генри (С.Н. Ростовский) (1904-1993) – советский разведчик и агент влияния, был заброшен в Германию еще в 1920 году и стал одним из руководителей Германской компартии. После прихода к власти нацистов эмигрировал в Великобританию, где написал под псевдонимом Эрнст Генри ряд острых антигитлеровских работ, отличавшихся трезвым анализом природы и замыслов нацизма. Предсказал – с большой точностью – нападение Германии на СССР и даже ход начального периода войны. Его книги-предупреждения, издавались в СССР как переводы трудов иностранного коммуниста. Они пользовались большим успехом, но ничему не научили Сталина и его подручных. Эрнст Генри создал в Англии законспирированную и очень эффективную советскую агентуру. Вернулся в СССР в 1946 году, был арестован как английский шпион и несколько лет провел в ГУЛАГе. Широкую известность «в узких кругах» приобрело ходившее в самиздате «Открытое письмо» Э. Генри И.Г. Эренбургу (1965). Хотя мемуарная книга Эренбурга «Люди. Годы. Жизнь» воспринималась интеллигенцией как антисталинская, Эрнст Генри упрекал автора в стремлении оправдать сталинский режим. Позднее Э. Генри примыкал к диссидентскому движению, хотя активной роли в нем не играл: его опасались из-за прошлых (только ли?) связей с органами. Не без трудностей ему удавалось публиковать некоторые работы в подцензурной печати. Его книги «Очерки по истории современности» (1972) и «Новые очерки по истории современности» (1976) -- об общественно-политической жизни Запада -- были, как и прежде, насыщены интересной информацией, но «классовый» подход, которому оставался верен старый марксист, уже не производил былого впечатления на читателей. Э. Генри понадобился Н. Машовцу для маскировки: заимствуя разоблачения масонства из коричневых писаний В.Н. Емельянова, он их преподносил в красной упаковке Э. Генри.  

[6] С Эрнстом Генри я говорил по телефону.

[7] Публикация романа А. Рыбакова «Тяжелый песок» в журнале «Октябрь» была одной из очень немногих удавшихся попыток проломить глухую стену молчания, окружавшую в Советском Союзе тему Холокоста. Этим был обусловлен успех романа у читателей, с одной стороны, и скрежет зубовный у аппаратных критиков вроде Н. Машовца, с другой.

[8] См. сюжет второй.

[9] См. сноску 5.

[10] «Новый мир», 1980, № 6; ей посвящен следующий сюжет «Выбранных мест».

[11] См. сюжет десятый.

[12] «Дружба народов», 2000, № 1.

[13] Дочь А.Б. Чаковского погибла в автомобильной катастрофе, путешествуя по Кавказу. Рассказывали, что Чаковскому сообщили об этом во время заседания редколлегии. Он помолчал минуту, затем сказал: «Так. Продолжим, товарищи». И довел заседание до конца. Одни относили этот поступок на счет умения владеть собой, другие видели в нем проявление душевной черствости. Среди московских отказников циркулировала и такая версия, что катастрофа была подстроена КГБ по просьбе самого А.Б. Чаковского, так как его дочь якобы намеревалась подать заявление на выезд в Израиль, а это означало бы конец его карьеры. В правдоподобность этой версии я никогда не верил, но сама возможность таких слухов характеризует специфическую атмосферу того внешне спокойного, а внутренне накаленного времени. А что, касается выдержки, то, как свидетельствует Геннадий Красухин, она порой Чаковскому изменяла. Вот фрагмент из его воспоминаний: «На трибуну выходит [член политбюро] Медведев. Он дает Чаковскому такую характеристику, что, кажется, вот-вот огласит указ о награждении Александра Борисовича второй Звездой Героя Соцтруда. Но по лицу Александра Борисовича струятся слезы. Нет, Звезды не будет. А будет последняя фраза Медведева: “И Центральный Комитет принял решение удовлетворить просьбу Александра Борисовича Чаковского об освобождении его от обязанностей главного редактора “Литературной газеты”». Похоже, что потерю должности он переживал тяжелее, чем потерю дочери.

[14] Техника отфутболивания опасных материалов в «Литгазете» была отработана виртуозно и продолжала применяться по инерции страха, когда вроде бы уже можно было не бояться. Любопытное свидетельство тому, относящееся к годам гласности, я нашел в воспоминаниях физика М. Л. Левина, друга А.Д. Сахарова. Эпизод был инициирован статьей академика В.А. Легасова и двух его соавторов, в которой утверждалось, что при проектировании атомных электростанций не следует придавать слишком большого значения их безопасности, ибо это ведет к удорожанию и снижению рентабельности. Теоретическая статья, с множеством формул, графиков и специальных терминов, завершалась эффектным цитированием леди Макбет из трагедии Шекспира: «Известно всем, что безопасность – всех смертных самый первый враг». Статья появилась в 1984 году и поначалу была мало замечена, но два года спустя, после катастрофы Чернобыльской АЭС, за что академик Легасов – наряду со многими другими – нес личную ответственность, о статье вспомнили. М. Левин взял на себя труд проверить шекспировскую цитату и выяснил, что «ни в одном русском переводе таких слов леди Макбет нет. Не говорила она их и по-английски. Однако в подлиннике есть слова “And you all know security Is mortals’ chiefest enemy”. Только произносит их не леди Магбет, желающая мужу успеха, а предводительница ведьм Геката, стремящаяся погубить Магбета. И говорит она эти слова по делу: в любом комментированном издании Шекспира отмечается, что в его время security означало легкомыслие, самоуверенность, а вовсе не безопасность, как теперь». «Эти шекспировские изыскания, – продолжает Левин, – сделали меня соавтором антилегасовской заметки, посланной нами под заголовком “Еще раз о культуре перевода” в “Литгазету”. Там, конечно, учуяли мину и посоветовали обратиться в “Литучебу”». (М. Левин. Прогулки с Пушкиным. Цит. по: Андрей Сахаров. Воспоминания, т. 2, М., «Права человека», 1996, стр. 747-748). Узнаем птицу по полету, не правда ли?!

[15] Для не читавших повесть Катаева привожу из нее некоторые фрагменты:: «Убегают рельсы назад, и поезд увозит его в обратном направлении… Кто он? Не представляю. Знаю только, что он живет и действует во сне… Пространство сновидения, в котором он находится, имело структуру спирали, так что, отдаляясь, он приближался, а приближаясь, отдалялся от цели… Улитка пространства…».

[16] В повести: «Человек обрел форму: Серафим Лось. Да, именно он. Писатель… Ходили темные слухи, что он боевик-бомбист. В его профиле было действительно что-то горбоносо-лосиное, сохатое… а на самом деле он был Глузман… Лось выбрал и положил в косой рот с давно не лечеными зубами одну ландринку…»

[17] В повести: «Похожий на громадного навозного жука виолончелист втащил на крышу конки стул, а потом и свой инструмент, так же, как и он сам, напоминавший жука… И под звуки серенады Брага, которые вытекали из-под виолончельного смычка как приторный фруктовый сироп, он с горечью понимал, что уже никакая сила не может его вернуть обратно…»

[18] В повести: «В конце концов, он уже стоял на платформе советской власти. Довольно переворотов… Стремительно наступали белополяки, разбившие под Варшавой Троцкого, который нес на штыках мировую революцию, хотя Ленин и предлагал мирное сосуществование…».

[19] В повести: «Карающий меч революции в руках Наума Бесстрашного… Недалеко от кучи снятой одежды стоял Наум Бесстрашный, отставив ногу в шевровом сапоге, и ему представлялось, что он огнем и мечем утверждает всемирную революцию… его взяли с поличным на границе, с письмом, которое он вез от изгнанного Троцкого к Радеку… хотя сновидение продолжало нести спящего в обратную сторону непознаваемого пространства вселенной, населенного сотнями миллионов человеческих тел, насильственно лишенных жизни за одно лишь последнее столетие в результате войн, революций, политических убийств и казней, контрреволюций, диктатур, освенцимов, хиросим, нагасак, фосфорических человеческих тел, смешавшихся с водоворотом галактик…»

[20] В повести: «…как будто новорожденный мир русской революции состоял из Сен-Жюстов, Дантонов, Демуленов, Маратов и Робеспьеров… Сзади комиссар с наганом, копия его комиссара. В обоих нечто троцкое, чернокожее… На стене под знаменем висел знакомый портрет: пенсне без оправы, винтики ненавидящих глаз, обещающих смерть и только смерть… По приказу Маркина не в гараже, а прямо во дворе расстреляли двух оперативников, укравших во время обыска золотые часы и бриллиантовую брошку… У Маркина был неистребимый местечковый, жаргонный выговор… У него [Наума Бесстрашного], так же как и у Макса Маркина, был резко выраженный местечковый выговор и курчавая голова, но лицо было еще юным, губастым, сальным, с несколькими прыщами… Вайнштейн, как только услышал свою фамилию, до неузнаваемости переменился в лице, поднял согнутые в локтях руки и, как бы жеманно вытанцовывая фрейлахс, на ципочках, осторожненько, осторожненько с ничего не видящими безумными глазами протанцевал в коридор, в полголоса напевая с сильным акцентом: «Каустическая сода, каустическая сода»…

[21] В повести «Кладбище в Скулянах» В. Катаев расписал свою родословную по обеим линиям, восходящую к знатным дворянским родам и к православным протоиреям. То был ответ критикам, недовольным «модернистским» характером его поздней прозы, в чем они усматривали «космополитизм» и отрыв от национальных корней. Сколько в повести «низких истин», а сколько «возвышающего обмана», не мне судить, но на протяжении всей своей предыдущей карьеры Катаев своих дворянско-иерейских корней не афишировал.

[22] В повести: «…и если бы не внезапная боль, как раскаленная игла пронзившая коленный сустав, то оно [сновидение] занесло бы меня в эти траурные вихри. Но боль вернула мне жизнь, и я, как бы всплыв из самых потаенных глубин сна на поверхность сознания, увидел нормальное переделкинское утро, вертикально проникающее в комнату сквозь синие полосы занавесок…».

[23] Повесть расцвечена вкраплениями стихотворных цитат – в основном из Пастернака – в их числе знаменитые строки: «Наверно, вы не дрогните, сметая человека. Что ж, мученики догмата, вы тоже – жертвы века», приобретающие в катаевском контексте отнюдь не пастернаковский акцент.

[24] Из очерка В. Катаева о его встрече с В.Г. Короленко в Полтаве.

[25] Когда началась перестройка, «Литературной газета» оказалась к ней неспособна. Процарствовавший 28 лет А.Б. Чаковский был заменен тяжело больным Ю. П. Вороновым, которого вскоре сменил Ф. М. Бурлацкий. Он удалил Ф.А. Чапчахова (как окаменелость эпохи «застоя») и – с подачи Е.А. Кривицкого – назначил на его место И. Золотусского. Имидж западника и демократа не помешал Ф. Бурлацкому сделать ставку на «почвенника» и национал-патриота, и тот полностью оттеснил своего недавнего покровителя Кривицкого, а когда положение Бурлацкого пошатнулось, «героически» ужалил его в пяту, присоединившись к тем, кто воспользовался ситуацией, чтобы его свалить. Между тем лучшие журналисты стали уходить из «Литгазеты», и она утратила свое значения, превратившись в обычную серятину. 

[26] Юрий Анненков. Дневник моих встреч. Цикл трагедий, Нью-Йорк, 1966. В пост-советской России книга неоднократно переиздавалась разными издательствами.

[27] До 90 лет В.П. Катаев не дожил.

[28] Имеются в виду повести В. Катаева «Святой колодец» и «Трава забвения».

[29] Не знаю, нужно ли напоминать читателям, что «Сестры» -- это первая, и лучшая, часть эпопеи А.Н. Толстого «Хождение по мукам».

[30] Письмо И.П. Павлова хранилось в Рукописном отделе Библиотеки имени В.И. Ленина (ф. 369, кор. № 314, ед. хр. 10, лл. 1-5 с оборотом). Оно адресовано управляющему делами Совнаркома В.Д. Бонч-Бруевичу и датировано 9 июля 1919 г. Я его переписал, но во время написания этой статьи его у меня не было. Позднее, в мои приезды в Москву, когда я забрал некоторые материалы, розданные друзьям, в одной из папок было и это письмо (воспроизвожу с незначительными сокращениями): «Глубокоуважаемый Владимир Дмитриевич, большое спасибо за Ваше в высшей степени любезное и сочувственное письмо. К сожалению, я не могу воспользоваться Вашим добрым предложением, и по основанию, которое и Вы, прочитавши это мое письмо, думаю, найдете, веским. <…> Вот обстановка, вот атмосфера, в которой я живу теперь. Возьмем район дома, где имею квартиру, дома Академии Наук. В этом доме в течение года умерли два товарища-академика, еще далеко не старые люди, от болезней, приведших к смерти, несомненно, на почве истощения. А вот что сейчас в этом доме. <…> Жена академика У., 2-3 месяца назад, чрезвычайно исхудалая, в страхе обращается ко мне, как все же доктору, хоть и теоретическому, с жалобой, что у нее неожиданно появилась опухоль и быстро выросла. Из расспросов догадываюсь, что это должно быть грыжа. Переговариваюсь по телефону с товарищем по Медицинской Академии, хирургом. Тот говорит, что это теперь обычная вещь при крайнем исхудании и что всего лучше оперироваться. Жена академика Л. (пролежавшего в больнице прошлый год с отеками вследствие плохого питания и слабости сердца, ранее здорового) приходит, месяц тому назад, с просьбой рекомендовать глазного доктора: в затемненных местах днем и в сумерках ничего не видит. Переговариваю об этом в лаборатории с докторами и слышу от них, что это теперь распространенная болезнь, куриная слепота, обычная во время народных голодовок. Жена академика М., имевшая ранее припадки падучей болезни один-два раза в год, теперь, страшно исхудавшая, жалуется на повторение припадков почти каждые две недели, а сам академик, тоже сильно истощенный и постоянно падающий в весе дальше, только что болел воспалением легких, и доктор, его пользовавший, высказал опасения за начинающийся туберкулез. У академика К., вдового, дочь, исполняющая роль хозяйки, и у академика С. жена – обе заболели цингой. А вот жизненные впечатления из более широкого района Петроградского, но только из круга моих близких друзей. Земляк и друг с детства Т. с женой и двумя дочерьми, одной вдовой художника с сыном и другой с мужем и дочерью, нанимают соответственно большую квартиру. Пока замужняя дочь с ее дочерью еще не перебралась из провинции (приехал только муж), в квартиру насильственно вселяется пара жильцов, мужчина и его сожительница, невежественные люди, причем женщина увлекается постоянно подслушиванием и не чиста на руку, так что приходится быть всегда настороже. Кроме того, в той же семье Т. зять-профессор два раза в течение года, ушедший раз покупать газету, а в другой [раз] относивший книгу знакомому, неожиданно пропадал без вести. Потом, после долгих розысков, оказывалось, что он был арестован засадами, сидел арестованный по несколько недель и потом был выпущен без предъявления какого-либо обвинения. В конце концов, после таких испытаний и плохо питаясь, он нажил болезнь в пищеварительном канале. Пришлось в больнице оперироваться. Талантливый живописец В., исключительно своею художнической работой собравший некоторый капитал и приобретший некоторые ценные вещи, хранившиеся в банке, был лишен того и другого. Удрученный потерей, потерявший энергию, плохо питаясь с женой и сыном в счет текущей работы, при чрезвычайно низкой температуре и сырости в квартире зимой, он заболел скоротечной чахоткой, для которой не было задатков ни в семье, ни в нем самом ранее, и месяц тому назад я его похоронил. У доктора – теоретического профессора К. сын, очень способный, музыкант, перенесший длинный германский плен, вернувшийся на родину и принужденный сейчас же нести непосильную работу, тоже заболел (при низкой температуре в квартире зимой) скоротечной чахоткой и умер. Еще вчера, придя на панихиду, я говорю с плачущей матерью и слышу ее следующие слова: “Это я виновата в его смерти. Бывало ночью придет пешком с Балтийского вокзала (это 7-8 верст расстояния), усталый, голодный, просит черного хлеба – а мне дать нечего; или заставишь его таскать дрова в квартиру (6-й этаж) со двора, после опять просит хлеба – и опять не дашь”. А сама говорящая, кожа да кости<…> пролежала несколько месяцев зимой с процессом в груди и только несколько оправившаяся должна была ходить за тяжело умиравшим сыном. И это, как я сказал, только в моем петроградском кругу близких друзей. А дальше, в том же Петрограде, у хороших знакомых, всяких товарищей, просто известных людей. А по провинции – у родных, товарищей, друзей все то же и то же безысходное все нагромождающееся горе. Если я в написанном прибавил хоть одно слово лишнее против действительности, я признаю Вас вправе считать меня недобросовестным, способным ко лжи человеком. Теперь скажите сами, можно ли при таких обстоятельствах, не теряя уважения к себе, без попреков себе, согласиться, пользуясь случайными условиями, на получение только себе жизни, “обеспеченной во всем, что только ни пожелаю, так, чтобы не чувствовать в моей жизни никаких недостатков” (выражение из Вашего письма). Пусть я был бы свободен от ночных обысков (таких было у меня три за это время), пусть бы мне не угрожали арестом производившие обыск, пусть я был бы спокоен в отношении насильственного вселения в квартиру и т.д., и т.д., но перед моими глазами, перед моим сознанием стояла бы жизнь со всем этим моих близких. И как я мог бы при этом спокойно заниматься моим научным делом. Вот почему, и после Вашего письма, я прошу Вас поддержать мою просьбу [о выезде заграницу]. Только в другой обстановке, вдали, я надеюсь несколько отвлечься, позабыться и более сосредоточиться в спокойной и все еще меня привлекающей области моего научного труда. С искренним уважением и благодарностью. Ив. Павлов».

[31] Имеется в виду печально знаменитая статья доцента Ленинградского политехнического института Нины Андреевой «Не могу поступиться принципами» («Советская Россия», 1988, 13 марта), которая была опубликована по указанию Егора Лигачева (второго после Горбачева партийного босса) и рассматривалась как манифест сталинистов, пытавшихся остановить процесс либерализации режима. Статья, кроме всего прочего, носила антисемитский характер: под «реакционными нациями» подразумевались евреи.

[32] Валентин Петрович Катаев. Уже написан Вертер. Сергей Зенонович Лущик. Реальный комментарий к повести, Изд-во "Оптимум", Одесса, 1999, 231 с.

[33] Евгений Голубовский. http://www.odessitclub.org/kiosk/kataev.htm

[34] В. Скуратовский. Проблема авторства «Протоколов сионских мудрецов». Киев, «Дух i Лiтера», 2001.

[35] В. Скуратовский. Вертер, XX век. «Столичные новости», № 30 (275), 02-08 сентября, 2003 г.


   


    
         
___Реклама___