Heyfec1.htm
"Заметки" "Старина" Архивы Авторы Темы Гостевая Форумы Киоск Ссылки Начало
©Альманах "Еврейская Старина"
Март-апрель 2007 года

Михаил Хейфец


Ханна Арендт: условия бытия человека

(продолжение. Начало в №1(48))

 

Глава 2

Пространство общественной жизни и сфера личного бытия

 

 

 


   
     4. Человек - существо общественное или политическое?


     Любая деятельная жизнь человека протекает среди людей. Все ее виды обусловлены этим фактом - нашей множественностью на Земле. Но все-таки не "труд", не "созидание", но лишь "поступок" нельзя в принципе и представить вне людского сообщества.
     Возьмем, к примеру, труд. Можно - хотя бы мысленно - вообразить человека, трудящегося в полном одиночестве. Или - изготовление вещей. Конечно, человек, занимающийся в полном одиночестве созиданием предметов для Цивилизации, не выглядит в наших глазах вполне нормальным мастеровым, скорее это уж какой-то "демиург", тот, что возникал в воображении Платона. Но все-таки в чистой теории, в воображении, подобное существо может быть хотя бы придумано…

     Но только "поступок есть исключительная привилегия коллектива людей", ибо он невозможен без наличия современников (даже боги-олимпийцы лишь компаньонствовали в интригах смертных: выносили окончательные "решения по делу", но инициаторами действий все-таки всегда являлись смертные). В Средние века все богословы соглашались с этой схемой, начертанной эллинами. Фома Аквинский определял, например, так: "Человек политический, т. е. общественный по своей природе"... И Платон с Аристотелем знали, пишет Арендт, что человек не способен жить вне общества! (Правда, у древних философов подобное свойство человека считалось чем-то схожим как раз с природой животных тварей, общественное бытие чем-то напоминало им стадное... Общественное, полагали философы древности, наложено на человеческую жизнь именно животной нашей природой!)
     У греков политическая (в их лексике - "полисная") общность людей противостояла тому, что они считали стадно-природной жизнью (т. е. бытию личности в домашнем хозяйстве, в семье). Всякому гражданину, помимо его частной, как бы животной жизни, полагалось искать своего рода "вторую жизнь" - жизнь в полисе, "жизнь политическую".

     Поэтому в полисе люди старались ликвидировать даже память о кровнородственных связях граждан (фратриях, филах), напоминавших о животном начале в человеке (именно животные живут стадами, связанными родством). Соответственно, эллины отдавали ничтожную роль богине домашнего очага - Гестии. (Правда, Арендт оговорила, что в Риме все было не совсем так: римская Веста пользовалась куда большим уважением сограждан, чем греческая Гестия, и это доказывало, по ее мнению, историческую достоверность легенды, по которой якобы Рим произошел от одной семьи - своих основателей Ромула и Рема.)
     Самые первые виды "деятельной жизни" - труд и созидание - считались у эллинов делом исключительно частным, семейным. А вот поступок (и речь) почитался именно коллективным, именно политическим деянием, направленным на благо полиса. Причем словоговорение ценилось в полисе далеко не так, как в наше время. Арендт приводит такой эпизод из сочинений Плутарха: некий гражданин обратился к Демосфену с жалобой, что был жестоко избит. "Но ты же ничего из рассказанного тобой не испытал". - "Я не испытал?!!!" - "О! Вот теперь я слышу голос человека, истинно пострадавшего". Словоговорение воспринималось как бы равновесным поступку, слово и деяние считались примерно в равном ранге.

     Почему же словоговорение ценилось в Элладе так высоко?
     Потому что эллины полагали: отыскание нужного слова в нужный момент, независимо от его содержания и важности для других, есть подлинный "поступок". А он, "поступок", всегда нацелен на величие и на связанное с ним бессмертие. Глухо, безмолвно одно насилие, но потому-то оно никогда и не претендует на подлинное величие.
     Словоговорение считалось великим средством убедить в чем-то других обитателей полиса. Быть существом политическим (т. е. "жить в полисе") - значило для греков вот что: все дела в общине должны устраиваться только посредством слов, только с помощью способности убедить сограждан в твоей правоте - но никак не принуждением, не насилием. Принуждать приказом, силой, - это в полисе считалось каким-то до-политическим способом общения, пригодным лишь в семье, где глава считался деспотом, ну, еще и в варварских государствах Азии (у варваров как бы дозволенным считалось править по законам, которые в Элладе действовали только в семьях). Характерно, что государственных деятелей называли в полисах "риторами" (Перикла, Демосфена, Эсхина), и риторика, т. е. искусство публичной речи, определялась как умение убедить сограждан (в том и заключалось само это искусство, в отличие от диалектики, т. е. речи, предназначенной для философов. В Греции, скажем, господствовало мнение, что Фивы пали перед врагами, потому что там пренебрегли риторикой и предпочли ей военное искусство).

     Отсюда произошло аристотелевское определение человека как "существа политического", как "живого существа, обладающего логосом" (словом!). Это не означало, как можно поверхностно думать, не уразумев смысла сказанного, что якобы не-граждане (рабы или варвары) считались в Элладе лицами, не умеющими говорить. Эллины вполне видели факты реальной жизни… Но жизнь рабов проходила как бы "вне логоса": слово как таковое у них считалось лишенным жизненного значения. А для свободных людей сама форма жизни была обусловлена словоговорением, этим средоточием всех гражданских дел и добродетелей!
     Арендт цитирует средневекового мыслителя Фому Аквинского: "Глава домашнего хозяйства имеет сходство с главой королевства. Правда, его власть поменьше". Видимо, подобное положение сложилось лишь в Средние века, думает она, а раньше, в античную эпоху, тиран имел как раз меньше власти в государстве, чем глава семьи над своими домашними. Тиран считался хоть как-то связанным обычаями, традициями, нравами, а господство главы семьи над домашними почиталось в античном мире совершенно непререкаемым - даже в самых "продвинутых" демократиях. И когда императоры повелели называть себя "доминусами" (хозяевами дома), только тогда в империи осознали, что со старинными свободами Рима покончено навсегда...



     5. Полис и домашнее хозяйство


     В Новое время постоянно употребляют термин "народное хозяйство", подразумевая при этом, что экономика считается своего рода разросшимся домашним хозяйством (общество по сути рассматривается сегодня как гигантская сверхсемья). Но не так на хозяйственные дела смотрели раньше, в античную эпоху.
     Тогда всё, относившееся к жизни отдельного человека, т. е. любое хозяйство, помогавшее смертному продлевать биологическую, личную жизнь и жизнь его семьи, считалось явлением вне политики, уж тем паче вне политики общенародной. Этот принцип продолжал работать и в Средние века: любое королевство считалось набором, составленным из семей, а королевский род - только первой семьей в ряду других. И вопросы экономики считались частным делом семьи, а вовсе не заботой политики - т. е. не заботой королевской власти...

     Это не значило, что в древности жители полиса ценили исключительно общение мужчин на площади, обсуждение общественных дел, а святостью домашнего очага или вопросами хозяйства пренебрегали. Ничего подобного! Напротив, в Греции с проблемами домашних и хозяйственных дел весьма и весьма считались. Полис инстинктивно чувствовал, что без обеспечения личной собственности никто не может участвовать в делах общественных. Не может возникнуть общественная жизнь, если не имеется у человека особого места, которое он может называть своим собственным!
     Арендт делает тонкое наблюдение. Для греков, говорит она, было характерно различать собственность, т. е. то, что принадлежит навечно данной семье, и иное понятие - владение, а именно то, что сегодня может принадлежать одному, а завтра другому (к примеру, деньги). Платон, к примеру, предлагал отменить вообще всякую частную жизнь в своем идеальном полисе, но тот же Платон, скажем, назвал межевые столбы, делящие участки семей, "священными"! Или другой пример: собрав урожай с полей, принадлежавших полису, граждане нередко использовали все полученное ими зерно или маслины совместно: урожай считался владением, общим для всех. Но эти же все, т. е. семьи, каждая по отдельности, обладали абсолютным правом собственности на принадлежавшие им наделы, и никто в полисе не смел посягнуть - даже мысленно! - на надел семьи.

     Обладание частным хозяйством диктовалось гражданину его жизнью (пенаты, по Плутарху, "есть боги, которые поддерживают нашу жизнь и питают наше тело"). Культ подземных богов считался не только культом мертвых, но и культом живых: жизнь приходит из земли и возвращается в неё, рождение и смерть - стадии единого процесса, подчиненного подземным богам. Мужчина должен поддерживать жизнь, обеспечивать семье пропитание, женщина поддерживает продолжение рода. Все подчинялось необходимости, обусловленной жизнью человека как обычной твари на обычной земле. Но бытие мужчин в общине, в полисе, - это как раз считалось совсем иного типа жизнью. Это была жизнь в свободе. Когда удовлетворены жизненные нужды внутри хозяйства, тогда могут быть созданы условия, благодаря которым появляется в полисе - свобода.

     Поэтому хозяйственные нужды в античности не делались предметом какого-либо обсуждения на общественной "агоре". Никакого не могло быть "общенародного хозяйства"... Суть античного подхода к хозяйству выглядела такой: насилие в жизни - необходимо. Только с помощью насилия над рабами свободные люди избавляют себя от необходимости трудиться и работать, т. е. от необходимости, что наложена на нас самой жизнью. Только насилие обеспечивает существование свободы в мире. Поэтому свобода считалась у греков непременным условием не жизни, нет, но того состояния, что они называли счастьем (свобода шла у них в одном ряду со здоровьем и благоденствием; бедный и больной не мог быть свободен, даже если он считался свободным юридически). Уж тем более никогда не считался свободным раб: он зависел от господина. Но несчастное положение раба не имело при этом никакого отношения к нашему пониманию счастья или несчастья! В каком смысле? В том смысле, хорошо ли ощущает раб свое бытие, был ли он доволен, благополучен в своей участи... Довольное самоощущение раба как раз считалось вполне-вполне возможным. Но абсолютно несущественным для счастья в древнем понимании термина... Любой бедный, но свободный человек предпочел бы, например, непостоянный, но лично добываемый заработок всякому обеспеченному жалованью, получаемому из рук других людей, от работодателей. Потому что постоянные обязательства перед каким-то хозяином ограничивали свободу - высшее благо для человека! Тяжелый труд, которым занимался свободный человек, считался куда менее тягостным, удручающим занятием, чем легкая жизнь весьма многих домашних рабов.

     (В подтверждение Ханной Арендт цитируется диалог Сократа и Ектера, приведенный у Ксенофонта. Необходимость вынудила Ектера тяжко трудиться, но это, по его мнению, всё же лучше, чем просить милостыню. Сократ предлагает найти кого-нибудь, кто нуждается в помощнике, и будет Ектеру за работу платить. Ектер сразу отвечает, что "не вынесет рабства"...)
     В чём заключалось для эллина отличие жизни в полисе от жизни в собственном доме? В полисе, во-1-х, общались люди, во всём равные друг другу. Иных просто не существовало. А вот в домах отношения строились исключительно на приказе и повелении хозяина. Конечно, понятие "равенства" в полисе не имело ничего общего с нашим пониманием: оно лишь означало, что человек общается на площади города ("агоре") с равными себе. Но одновременно предполагалось, что большинство населения твоего же города - люди, неравные тебе (Ксенофонт уверял, что на рынке в Спарте он видел всего 60 граждан на 4000 его обитателей, но, наверное, все-таки преувеличивал).

    ...И совсем иное понимание свободы и политики возникло через две тысячи лет - в эпоху Нового времени. Аксиома Нового времени являлась такой: речи, мысли, действия - все это образует надстройку над социально-хозяйственным базисом нации. Ханна оговаривает, что сей догмат не являлся открытием Карла Маркса, как многие думают по нынешний день, нет, эту аксиому он некритично позаимствовал у своих предшественников, у классиков мировой политэкономии. После распада Римской империи по-прежнему оставалась у людей нужда в разделении обыденной (домашней) жизни и сферы публичной, той, которая в прошлом именовалась "политической". Как говорят в России, "свято место пусто не бывает": утраченный блеск полисной политики захватила в Средние века иная инстанция. Называемая - Церковью.
     Средневековый контраст между сумраком частной жизни (русские князья, бывало, и умирали на соломе) и величественным блеском религиозных святилищ обозначил как раз ту пропасть между частным и публичным, то ежедневное перешагивание из тиранического домашнего хозяйства в мир свободных и равных тебе людей, что проявилось впервые в античности. Каждодневное преодоление мирского, постоянное восхождение к Вечному, - в этом состоял смысл бытия Церкви.

     Всё остальное "общественное" - цеха, гильдии, торговые компании - в Средние века почиталось частным делом людей, вступивших в личных интересах в общую команду (даже терминология отражала это положение: слово "компания" происходит от "com-panis" - со-хлебник, и компаньоны считались как бы "людьми, делящими хлеб и вино"). "Общее благо" в Средние века понималось именно так: есть частные личности, у них - личные интересы в каком-то деле, но ими же выбран некто, занятый координированием общих интересов...
     Единственным мыслителем, кто понял эту особенность своей эпохи, оказался Никколо Макиавелли. Он первым описал пропасть между частным и публичным в Средние века, первым напомнил про мужество, которое требовалось людям его эпохи, чтобы из усадьбы или их дома пуститься в авантюру, в круг публичных дел. Поэтому что только в частной, а не публичной жизни человек мог заботиться о выживании и о своей семье. Слишком большая любовь к жизни вставала на пути человека к свободе, она, эта любовь к жизни, почиталась именно поэтому признаком рабской души…
     (В античности полагали, что есть люди, которые изначально, по природе душ, рабы - из-за чрезмерной любви к жизни! Платон, например, объяснял, что у рабов - самая их натура рабская, ведь они всегда могли выбрать смерть вместо рабства. И Сенека писал: "Почему кто-то делается рабом, когда свобода так близко под рукой у каждого?" Или: "Для того, кто не умеет умирать, жизнь в любом случае - рабство".)

     Добродетелью же людей свободных почиталось мужество. "Правое и хорошее житие", как Аристотель именовал жизнь в полисе, сводилось не к личному благополучию, это житие выглядело отнюдь не беззаботнее, не богаче, чем какое-то иное - оно просто числилось в принципиально ином ранге, в ином качестве. Такое житие считалось хорошим лишь потому, что смертные в нём избавлены от труда, от работы, преодолели жажду жизни, избежали порабощения себя - не людьми, но биологическими факторами собственного жизненного процесса. Никакой деятельности, служившей жизнеобеспечению, полис не позволял проникнуть в политику, и эта линия последовательно проводилось гражданами с огромным риском для бытия городов-государств. Вся торговля, все ремесла заведомо отдавались во владение прилежным и предприимчивым рабам или чужеземцам. Не случайно великий социолог М. Вебер назвал граждан Афин "пролетариатом потребления"...
     Вот кредо морали античной эпохи, ярко выраженное в застольной песне критянина Гюбрия:
     "Богатство мое - копьё, и меч, и украшенный щит… И все, кто не отваживается владеть копьём, мечом и украшенным щитом, охраняющим тело, они в страхе ложатся у ног моих, взывая ко мне, как к своему господину и великому царю"

     Итак - для обитателей полиса политика не служила целям жизнеобеспечения общины. Хозяйственная грань впускалась в жизнь городов только ради обеспечения свободных граждан средствами для их "хорошей жизни". Но сами они занимались "на агоре" совсем иными, неэкономическими проблемами.
     Только в Новое время процесс ведения хозяйства, прежде считавшееся семейным делом, стало видеться коллективной, всеобщей заботой народа. В современном обществе коллективы и семьи постоянно перетекают заботами друг в друга. Необычайное развитие общества в значительной мере поглотило первичную ячейку-семью, и, поскольку нынешнее гражданское общество выросло из бывшего семейного сообщества, оно стало почти полноценной заменой семьи (или, во всяком случае, ощущается таковым). Но потому-то в Новое время исчезла пропасть, через которую люди античности ежедневно перепрыгивали, выходя из тесной зоны домашнего хозяйства в политическое общение с равными себе согражданами.


     6. Возникновение гражданского общества


     Мы, естественно, не согласны с эллинами, считавшими, что жизнь, проводимая человеком в узком кругу его близких и друзей, "идиотична", раз он не принимает участия в общественной жизни ("идиот" первоначально и означало - человек, пренебрегающий общественными делами). Под частной сферой мы понимаем не то, что видели в ней римляне, которые по житейской необходимости убегали от волнительных дел своей "республики" ("общего дела") в спокойные виллы и села - подалее от города, гражданами которого считались. Для нас термин "частное, приватное дело" очерчивает особую сферу - сферу тайности, личности, интимности.
     Но в таком, особом смысле частные дела, и то в зародыше, стали известны лишь поздним римлянам, в развернутом же виде человечество узнало про это явление совсем-совсем недавно. Только в Новое время! В античности слово "приватный" буквально означало "лишённый", т. е. человек, лишённый высших возможностей и способностей. "Приватными" виделись, например, рабы, лишённые доступа к общественным делам, приватными считались варвары, у которых общественной сферы не было вовсе. Хотя по сути они и людьми-то не особенно считались...
     Эпоха Нового времени принесла громадное обогащение частной сферы в нашей жизни. Сегодня "приватное" отличается не только от публичной сферы, от политики, но и от сферы "общественной", от так называемого "гражданского общества". Это есть характерный признак нашей эпохи, чего мы не осознаем: нам, и только нам, исторически дарована интимность, нам, и только нам, дарована скрытость приватного, частного в наших жизнях!

     Впервые "интимное" открыл и создал его теорию в XVIII веке философ Жан-Жак Руссо (характерно, что до сих пор его, единственного мыслителя в мире, иногда называют даже в научной литературе по имени, т. е. без фамилии). Его бунт был направлен не только против всесилия государственного аппарата, о чем, конечно, известно читателям этой книги, - он восстал, прежде всего, против невыносимого извращения сердец, против вторжения общественных интересов в душевные недра современников. .
    ..И интимная, и социальная (т. е. гражданского общества) сферы - обе мешают философам себя понять каким-то неуловимым образом. У Руссо интимное и социальное суть две формы глубинной структуры душ людей, той структуры, которую философы нынче называют экзистенцией. Человеческое сердце как бы само бунтует против собственной его, Руссо, общественной позиции, а ведь она для Жан-Жака - в чем состоит парадокс его системы! - тоже первостепенно важна. Он как бы сам против себя взбунтовался (Ханна Арендт говорит: "Жан-Жак взбунтовался против человека по фамилии Руссо" (ibid, стр. 52). С книгами Руссо родилось на свет понимание современной личности, с её переменчивыми наклонностями, с нашей душой, запутавшейся в конфликтах, с нашей неспособностью жить естественно в недрах общества (но без общества человек тоже ведь неспособен обходиться, вот в чем проблема!)... Высшее развитие поэзии и музыки в XVIII-XIX вв., ошеломляющее развитие романа, упадок общественных искусств (особенно архитектуры) - всё показывает, какое тесное родство связывает в душах интимное с социальным.

     Почему Руссо восстал против социальности, против гражданственности, столь в принципе ему дорогой? Почему он, а вслед за ним все романтики, открыл для нас особую сферу - не социального, общественного, а именно личного, именно интимного?
     Он взбунтовался, прежде всего, против того, что мы называем конформизмом (приспособленчеством) и что служит неотъемлемым признаком любого общества в мире. Факт: любое общество требует от тех, кто к нему принадлежит, чтобы его члены поступали "заедино", как большая семья, в которой господствуют единый взгляд на вещи, единый интерес. То же самое некогда происходило в семье хозяина античного дома, чьё властное превосходство обеспечивало единство взглядов и интересов малых семей (Сенека, обсуждая, в чём полезность образованных рабов для невежественного хозяина дома, выразился так: "Что знают домочадцы, то знает и хозяин".)
     В отличие от античных времен, сегодня никто не требует единоличного господства хозяина дома, но главенствующее место заняла нынче ударная сила "общего интереса", единые пожелания участников "коллектива". Конформизм означает - полное единодушие, желательно, в условиях добровольности...

     В нынешнем обществе вместо былого хозяина правит Никто, и правит этот Никто деспотично. Весьма. Господство Никто (например, бюрократии) является на самом деле одной из самых тиранических форм правления в мировой истории.
     Возникавшее в Новое время гражданское общество напоминает Арендт домашнее хозяйство прошлого, исключавшее любой свободный поступок. Общество формулирует сегодня бесчисленные правила поведения для всех своих членов, чтобы миллионы личностей максимально притерлись одна к другой, лишает возможности делать неожиданные, непонятные, "не принятые" действия. Да, но ведь не делаются в этой ситуации и выдающиеся достижения тоже... Личность как бы привязана к своему "положению", к некоей ступени в сложившейся иерархии, к некому званию, к работе внутри группировки. Все скованы, все контролируются. В принципе выравнивание особей в обществе существовало всегда, и победа "равенства" в наше время явилась лишь политическим и юридическим признанием факта, что особость каждой личности есть лишь её частная принадлежность и не свойственна людям в их функции членов общества. Равенство всех со всеми стало возможным только потому, что общественно-"приемлемое" поведение заместило в жизни место "поступка", место самостоятельного действия человека.

     В античности-то как раз было не так: там "равный" значился в числе весьма малом, зато числился только среди самых-самых достойных и должен был постоянно доказывать всем окружающим, что живет он не как все, но - как один из самых лучших. Открытое публичное пространство было открыто именно и только для тех личностей, что считались земляками незаменимыми. Груз и тяготы забот постоянно висели на них, но груз не социально-хозяйственной рутины, нет, это был пресс высоких государственных дел. "Всегда быть первым и всегда преобладать над остальными", - единственная забота гомеровских героев, а Гомера недаром звали воспитателем Эллады.
    ...На аналогичном принципе равенства всех со всеми выстроена нынешняя политэкономия, чьим важнейшим инструментом считается статистика. Чем в принципе является статистика? Она подразумевает подрасчетность любых человеческих реакций. Их колебания, их отклонения - всё заносится наукой в графу "рассчитанных отступлений от нормы", и отклонения как бы заранее списывают - в качестве ненормальностей в рамках общих установленных правил.

     В принципе политэкономия существует как наука с XVIII века, с открытий Адама Смита, а до того её и называли "хозяйственным искусством". Но даже Адам Смит с его Невидимой рукой, которую невозможно рассчитать, доказал людям лишь то, как много остается в жизни непредвиденных факторов и еще - что инициатива человека остается фактором, неподъёмным для науки! Карл Маркс после А. Смита свёл всё необозримое множество частных интересов к интересам классовым и тем ещё больше упростил проблему, сведя ее лишь к конфликту двух классов, капиталистов и рабочих. Он получил в жизни всего один конфликт! Марксова система достигла, благодаря этому упрощению, неслыханной согласованности-связности: человек определялся как "система общественных связей", и потому у Маркса человек даже меньше был способен к "поступку", к личной инициативе, чем "экономический человек" в трудах классиков ранней политэкономии.

     Но правила статистики в принципе разрешено применять лишь там, где действуют очень большие числа или очень большие отрезки времени. Они принципиально пренебрегают редкими событиями - и вправе так делать на фоне повседневности, что как раз и поддается вычислению. "При этом забывают только одно, - пишет Арендт, - что сама повседневность извлекает для себя смысл не из себя, т. е. не из повседневности же, а из событий и деяний, как бы сконцентрировавших в себе суть будней. Обнаруживает свой смысл история только в относительно редких событиях, прерывающих её движение. Когда законы больших чисел и долгих промежутков времени прилагают к политике, к истории, то как раз главные явления... как бы вгоняются - пусть на правах отклонений - в ту колею, откуда они выбились и куда никак не вписываются. Это бессмысленное и безнадежное предприятие - искать смысл в политике и истории, предварительно исключив из него или посчитав незначительным как раз то, что несет в себе самый смысл и значение совершающегося и вдобавок способно наделить смыслом то, что само по себе смысла и значения не имеет" (т. е. бессмысленно учитывать в историческом анализе лишь повседневное поведение, лишь автоматические происходящие процессы истории и пренебрегать в расчетах великими инициативами и редкими подвигами. Ibid, стр. 57).

     Рост населения придает статистике всё увеличивающуюся правдоподобность, и "отклонения" выглядят все менее существенными. Чем больше количество населения живет в данной стране, области, городе, тем большее значение приобретает общепринятое, общественное, тем меньше неожиданного, политического. Греки (а их полисы считались самым неконформным политическим телом в истории) всегда знали, что полис, отдававший "поступку" и слову предпочтение перед любым другим видом деятельности, может сохранять свое специфическое бытие, только удерживая число своих граждан в определенных границах. Большие скопления развивают в людях тяготение к деспотизму - неважно, будь это тирания одиночки или тирания большинства. Грекам было известно, что большие числа влекут за собой в жизни конформизм, единообразие поведения, автоматизм поступков - у них это свойство как раз и считалось первым признаком презираемой ими "персидской цивилизации".

     Арендт соглашается с американской школой "бихевиористов", которые утверждали: чем больше людей соберется в группу, тем вернее действуют в ней законы обычных линий в поведении и тем меньше такие люди способны хотя бы терпеть в своей среде тех, кто поступает иначе.
     Поведение, якобы пригодное для изучения "вечных законов природы и общества", поддающееся статистическим расчетам и "научному определению", оно сегодня не согласуется с либеральной гипотезой о якобы возникающей "гармонии интересов" (эту идею исповедовал, например, А. Смит). Не Маркс, а экономисты эпохи капиталистического либерализма, они первыми ухватились за "коммунистическую фикцию", заговорив об "интересах общества", о "единстве" людей, ведомых Невидимой рукой к социальной гармонии интересов. Арендт с одобрением цитирует некоего социолога, заявившего, что не социализм, а именно либерализм "оказался загнанным в несостоятельную "коммунистическую фикцию" насчет якобы единых интересов всего общества. За либеральной гипотезой о гармонии интересов всех членов общества скрывается "коммунистическая фикция" - только нынче её стали именовать "обществом всеобщего благосостояния" (commonwealth). Либеральная экономика сегодняшнего дня, по мнению Арендт, влачится в конечном итоге к коммунистическому идеалу - ко "всеобщему интересу общества". "Всё сводится к тому, что общество воспринимается наукой политэкономии как единое лицо. Концептуально, однако, это как раз не представимо…. Мы как бы отвлеклись от того существенного обстоятельства, что общественная деятельность является итогом целеполаганий многих и многих личностей" (ibid, стр. 59).

     Разница между Марксом и его предшественниками состоит в том, что он всерьез воспринял факт противоборства интересов в обществе и одновременно - познал тайну гармонии, лежащей в глубине такой научной гипотезы. Он извлек из неё верный вывод: "обобществление человека" автоматически приведет к гармонизации интересов всех людей. Его предложение учредить "коммунистическую фикцию" в качестве реальной системы общежития отличало этого классика от его либералов-предшественников одним, хотя очень важным качеством - большей отвагой в мыслях и высказываниях. Ничем иным! Маркс не понимал - в свою эпоху, наверно, и не мог понять! - что зародыши коммунистического общества уже наклевывались в реальностях формировавшегося единого национального хозяйства, что полное развертывание коммунистических реалий блокировалось не классовыми интересами буржуазии, а монархической структурой государства (уже тогда устарелой. Но, конечно, помехой для него являлись и сложившиеся традиции "отсталых классов").

     Однако везде, где гражданское общество одерживало победу над антиобщественными элементами, оно порождало (в разных формах) ту самую "коммунистическую фикцию", в которой правит Невидимая рука, а господином становится Никто. И на месте государства и управления выступает голое администрирование, предсказанное Марксом в формуле - "отмирание государства" (главная ошибка теоретика, по Арендт, - что Маркс думал, якобы "отмирание государства" станет достижимым только в ходе революции). Его другая (и совсем непоправимая, по Арендт) ошибка - Маркс искренно верил, что окончательная победа общественных сил приведет человека в так называемое "Царство свободы". Но в Новом времени независимые поступки людей уже вытеснены из жизни "общественно принятым" поведением, а былую личностную власть заменили бюрократией, т. е. господством Никто.

     Поначалу все поведение человека и все законы общества описывались в пределах одной науки - политэкономии. Описание пока затрагивало ограниченные ею сферы жизненной деятельности. Но потом, по следам политэкономии, пошли остальные общественные науки, они поставили себе целью низвести человека до уровня всесторонне "обусловленного существа". Массовое общество овладело всеми группами населения, и каждый одиночка стал повиноваться "общественно-принятым" нормам. Уже три века мы является свидетелями расширения власти государственного хозяйства, заглушающего и частную, и публичную сферы, да, кстати, область интимного тоже.

     Частное хозяйство некогда было областью забот, относящихся только к жизненным нуждам, к личному выживанию, к продолжению жизни рода, к гарантиям жизни. До открытия интимности в XVIII веке человек в частной сфере выражал лишь собственную суть - не как личность, но как экземпляр рода homo sapiens. Монолитный характер Нового времени, когда естественный конформизм признал в обществе лишь один интерес, одно мнение, имеет корнем именно единство человеческого рода. И поскольку такое единство не есть продукт чьего-то воображения, поскольку оно является намного большим, чем просто научной гипотезой, то "коммунистическая фикция" классической политэкономии нынче повсюду реально воплощается в жизнь. Она превращается в нынешнее массовое общество, да, конечно, освободившее человека, да, но - освободившее его в форме некоего "общественного животного" и, таким образом, как бы гарантировавшее выживание человеческого рода в мировом масштабе.
     Но эта фикция грозит уничтожить наше индивидуально-политическое бытие, как если бы именно род человеков нынче оказался способен подвести человечество к умиранию!

     Все новоевропейские общества превратились исключительно в коллективы работников и работодателей. Других людей нынче нет. Принцип организации такого общества выводится из одного-единственного вида деятельности, т. е. из труда, диктуемого биологическим процессом. Решающими в судьбах людей стали чудовищные возможности власти, какими всеобщее избирательное право наделило побеждающее на выборах большинство населения. Все члены такого общества, как победители, так и побежденные, рассматривают свою деятельную жизнь лишь как форму для поддержания существования - себя и своих семей. Общество превратилось в коллектив, где деятельность, служащая поддержанию житейского существования, определяет собой всё публичное пространство.
     Труд, по определению Арендт, привязан исключительно к жизненному процессу, он всегда замкнут в круге всегдашнего возвращения - как сама жизнь. Оттого, что труд теперь допустили в сферу публичного, его характер вроде бы не мог измениться, но... Но перемещение труда (в арендтовской иерархии "деятельной жизни") на высшее место, на былое место "поступка", освободило его от былой монотонно кружащейся повторяемости, придало труду стремительное прогрессивное развитие. Результаты такого процесса за два-три века изменили мир. Едва труд освободился от теснивших его вниз общественных ограничений, как присущая жизни стихия роста взяла вверх над процессом угасания (тоже, кстати, свойственным жизни). Угасание словно бы приглушили, и - органическую жизнь человека выключили из процессов равновесия сил в природе. Публичная сфера, в которую нынче впустили труд, развязала неестественный рост именно природного начала в человечестве.

     (То, что Ханна Арендт называет неестественным разрастанием природного начала, в литературе обычно обозначают вот каким образом: "Постоянное ускорение производительности труда". Оно возникло не с появлением машин, как видится многим, но в процессе разделения труда - предшественника нынешней промышленной революции. Внедрение машин, в конечном счете, тоже оказалось основано на разделении труда. Но этот принцип мог возникнуть не в приватной, а, напротив, только и именно в публичной сфере. Что и определило всю суть современной общественной системы.)
     Поэтому когда труд проник в новую для себя, публичную сферу, он смог неимоверно развиться, развернуться в полный рост.
     Разделение труда и исходящие из него следствия были невозможны раньше, когда хозяйство ограничивалось исключительно семейной сферой. Даже само слово "труд" в европейских языках происходит от корня "мука, страдание" (labor, traivail, arbeit. Более точно - "тяжесть", "нищета", "покинутость". Сравни с русским - "работа", т. е. то, что должен делать "раб"), хотя сегодня утрачен этот, изначально присущий оттенок смысла. В античные времена термины "совершенство" и "труд" заведомо отрицали друг друга: "Если с трудом, то кто бы мог сделать хорошо" (Пиндар). "Совершенство" относилось только к сфере публичного, к той площади в центре полиса, где разговаривали друг с другом чужие люди, ибо всякое совершенство обязательно требовало присутствия посторонних. Если бы кто-то попытался выделиться среди своих, т. е. в семье, он бы подорвал любые семейные отношения!

     В общественной области превосходство одного человека над другим обесценено нынче тем, что обычно все достижения чохом приписывают "прогрессу человечества", а не поступкам выдающихся одиночек. Но окончательно разрушить эту связь публичных достижений с деяниями выдающихся талантов пока всё-таки никому не удалось! Да, наши способности в области поступков и слов, оттесненные нынче в область частных дел или в сферу интимного, проигрывают в качестве прежним успехам - но зато как выиграли сегодняшние достижения в труде, попавшие - наоборот - в сферу публичных дел.
     На разрыв уровней между тем, чего мы способны достичь в работе, и тем, как мы, те же самые, продвигаемся в сработанном мире, часто указывают в нынешней научной литературе - говорят об отставании общего развития человечества от завоеваний науки и техники. Но никакое выдающееся достижение в принципе невозможно, если мир не предоставит ему места. И потому никакие психологические свойства, которые можно воспитать, никакие дарования, никакие таланты - ничто не способно заменить людям преимуществ, даруемых публичным пространством, в котором они стремятся отличиться и где все совершенное, сотворенное ими, найдет достойное применение!


     7. Публичное пространство


     Термином "публичное" Арендт обозначает два разных явления.
     Первое "публичное" означает у автора нечто открытое, видное, гласное для каждого. Любые иные, внутренние силы (приватные, интимные) ведут существование как бы в тени. По этой причине мы, например, не можем написать биографию раба, сделать то, что называется "его характерологическим очерком": "Пока люди не прорвутся к свободе и известности, они остаются скорее какими-то теневыми фигурами, чем личностями" (ibid, стр. 66). Это наблюдение знакомо, кстати, каждому сочинителю, когда он попробует сотворить простейший рассказ о каком-либо событии… Яркость пересказанного в окружении других людей оборачивается тусклым, каким-то подслеповатым изображением, если этот же рассказчик станет припоминать ту же историю, но исключительно для себя самого.

     Интимность жизни весьма расширила в Новое время свой размах, объём, но это увеличение пошло за счет качества, за счет доверия к действительности, к миру и человеку. Вот пример: боль, т. е. чувство сугубо личное, интимное. Никогда и никому не удастся изобразить так, чтоб эта боль сделалась доступной опыту других людей. Но зато ничто и не забывается нами легче, чем самая интенсивная боль! Свойство боли - именно выведение нас из реального мира (как и свойство смерти, вскользь замечает Арендт, припомнив автопортреты в старости Леонардо или Рембрандта - они, по её ощущению, изображают постепенный уход великих личностей из живого бытия).
     В мире имеются много вещей, не выносящих присутствия других, не переносящих публичности вовсе, - и такие вещи в принципе способны раскрывать себя только в частной сфере. Классический пример - любовь. Ввиду заложенной в нее "безмирности" (как выразилась Арендт), т. е. неспособности любви предстать чем-то реальным в мире действительных вещей, все надежды изменить или спасти мир любовью ощущаются нашим философом как безнадёжно ошибочные мечтания...

     Арендт не отрицает: приватность, частная жизнь оказывается нередко чарующей, может быть, даже волшебно манящей… Великий народ может найти удовлетворение как раз и именно в приватной сфере существования. Классика очарования, проявленного в частной сфере, - например, культура Франции. Вот, пишет философ, распалась некогда великая и славная публичная жизнь этой нации, но народ-то остался весьма талантливым и ушел в приватность, в ней снова доказал исключительную даровитость - в искусстве жить счастливо даже в четырех стенах. Здесь, в бегстве от жизни, вскрылась чисто человеческая способность французов радоваться миру вещей. Секрет состоит в том, что радость жизни обычно открывают ключиками прелести и очарования, но не величием или значительностью. В величии нет главного, что чарует психику нормального человека, - легкой невесомости обаяния...
     Второе значение слова "публичность" в лексиконе Ханны Арендт - это та часть мира цивилизации, которая отличается от бытовой жизни. Мир, созданный руками людей для себя и своих, всегда объединяет людей в единое целое. Но одновременно он препятствует их общению, он находится где-то между ними - как бы тем самым людей разделяет. Почему, например, в массовом обществе людям так трудно пребывать, если жить там приходится долгое время? Потому что мир утрачивает силу собирания, силу связывания и разделения людей. Ханна Арендт приводит некое сравнение для понимания этого, второго значения "публичности": "Она существует, как стол в спиритическом сеансе".

     Что случается с людьми, которые утратили интерес к публичному миру, потеряли связи (и одновременно - отделенность!) со своими соседями по Земле? Исторически подобная катастрофа не раз происходила в среде народов. Человека в те эпохи спасал принцип, возрождавший общество, заменявший людям публичность: это братские отношения в рамках общей религии. Человеческие связи начинали пониматься исключительно в духе "любви к ближнему" ("Даже разбойники имеют между собой нечто, называемое любовью к ближнему"). Принципиально вроде бы "безмирные" люди вдруг возвращались через любовь друг к другу в живой мир - неважно, святые они, грешники… Религиозная община становилась единым "телом", её члены - "братьями". Это - не просто метафора, нет, подобная "мнимо-родственная связь", "особый вид семьи", как выразилась Арендт, заменяла людям отсутствие политических отношений. На принципе такой "любви к ближнему" выстраивали себя, например, монашеские ордена. (Хотя даже там часто приходилось вводить добавочные предписания, чтоб ставить преграду чувству превосходства друг над другом, горделивости перед своими братьями...) Где и когда становится возможным возникновение подобной "безмирности"? Там, где утверждалась идея, выраженная в словах Фомы Аквинского: "Пока длится мир" - т. е. там, где люди по какой-то причине уверовали, что мир может скоро погибнуть... Такое чувство появилось в Европе, например, после падения Римской империи! Возможно, оно вновь возникнет в наше время... Но братство в вере - оно всё-таки, увы, всегда и всюду только временное решение. Лишь публичное пространство, только превращение вещей в совокупный мир цивилизации, связывающей и разделяющей людей, может рассчитывать на истинную деятельность в веках. Реальный мир объединяет нас все-таки не по-христиански, не для спасения душ... Он объединяет нас с теми, кто был до нас, и с теми, кто будет после нас. Такой мир способен переживать приход и уход поколений, но лишь постольку, поскольку он открыл себя публичному житию.

     Почему? Потому что только в публичную сферу люди вкладывают то, что вбирает в себя память, что сберегается людьми сквозь столетья и сохраняет ими для потомков - именно то, что смертные желают спасти от естественной гибели во времени.
     Люди отваживались на публичные поступки и раньше, до наступления Нового времени, - при всем риске таких действий для личного выживания. Арендт объясняет, что они хотели сделать что-то свое (или что-то общее) более долговечным, чем их земная жизнь. Приводится любопытный пример: проклятие рабского состояния ощущалось рабами не только в утрате свободы, но ещё в том страхе, который охватывал живущих на земле, даже рабов, при мысли, что после ухода в ничто не останется никаких свидетельств, что они когда-то жили. Так возникла огромная популярность римских "коллегий" в низших слоях народа Империи - среди рабов тоже: ибо "коллегии" считались похоронными союзами, они заботились о надгробьях… О надгробьях для рабов, если те становились членами коллегий.

     Отмирание, ослабление публичного мира в Новое время проявляется в привычном сегодня восприятии любой тяги к личному бессмертию только как греха, более того - "смертного греха тщеславия"! А ведь когда-то все соглашались с Аристотелем, что не надо сосредотачивать свой ум и свое воображение на том, что ты смертен. Напротив, если родился человеком, то должен думать о другом: насколько твоя человечески-смертная суть окажется способной к продлению, к бессмертному существованию. Полис для греков, как и res publica для римлян, был, прежде всего, защитой граждан от тщетности, от ускользания одиночки в ничто из мира жизни. Полис считался пространством, которое защищало человека от преходяще-смертного бытия, сферой долговечного, стало быть, обеспечивающей бессмертие смертному...

     * * *

     После ошеломляющего восхождения (в Новое время) всех обитателей, а не только бывших "граждан", в публичную сферу Адам Смит заявил, что на Земле существует некий "род обездоленных, которых обычно именуют людьми свободных профессий... Восхищение публики всегда составляет часть их вознаграждения, причем весьма ощутимую часть у врачей, пожалуй, ещё большую - у юристов и почти всю целиком у людей, предающихся поэзии и философии". Адаму Смиту виделось, что публичное уважение и денежное вознаграждение стали в наше время как бы взаимозаменяемыми величинами. Деньги важны в быту, нет спора, но ведь социальное положение (статус, как выражаются в США) тоже создается для того, чтоб удовлетворять особый род человеческих потребностей, который деньги как раз и не способны удовлетворить. Личное тщеславие требует себе подкрепления, оно, как желудок, тоже просит пищи! Правда, оговаривает Арендт, летучесть, мимолетность публичного признания сейчас настолько велика, что по сравнению с ней даже деньги, уж самое преходящее, что только существует в мире, всё-таки кажутся более объективным фактом вознаграждения за наши деяния. Деньги вообще выглядят этаким "всеобщим эквивалентом", с помощью которого можно удовлетворять любые потребности. Да, любые, соглашается Арендт, но - кроме тех, которые удовлетворяет одно только публичное пространство! Во здесь вам никакие деньги не помогут...

     Эти странные потребности в признании возникают внезапно - в том фокусе, где мы обнаруживаем нечто общее для людей и где одновременно скрещиваются бесчисленные взоры и перспективные точки зрения разных наблюдателей. Для этих взоров как раз нет в природе общего знаменателя в форме денег. Увиденное и услышанное другими получает важность и значимость именно и только потому, что каждый наблюдатель воспринимает объект своего наблюдения с другой, с иной позиции, чем все прочие. В том и состоит суть публичного существования! Даже богатая семейная жизнь предлагает нам все-таки лишь умножение нашей же, собственной позиции, не более того, она не дает позицию другую, иную... А именно эта, иная позиция жизненно важна людям! Всем людям - без исключения...
     Конечно, человеческий взгляд способен чрезвычайно заостриться и приумножиться в семье, признает Арендт, но возместить ту действительность, что явлена миру многих наблюдателей, никакая семья не в состоянии. "Лишь там, где вещи, не утрачивая своей идентичности, увидены многими в некоей множественности перспектив, так, что собравшиеся знают, что одно и то же предстает им в предельном различии, действительность мира может надежно выступить в проявлении", - сформулировала тезис философ (ibid, стр. 75).

     Реальность того, что мы получаем именно и только во всеобщем публичном наблюдении и обсуждении, возникает, когда, невзирая на все различия в получающихся позициях, мы все-таки заняты одним общим делом. Если этого чувства не возникает - происходит крушение. Так и объясняются, по Арендт, внезапные катастрофы, которые постигают режимы всемогущих, казалось бы, насильников-властителей. Тираны изолируют подданных друг от друга, никто в их владениях не может сойтись и договориться против власти, и в таком состоянии подданные действительно не способны сопротивляться тирании, в чем власти видится её выигрыш. Но тирания одновременно слепнет сама, она принимает желаемые, хотя неверные, порой судьбоносные для её бытия решения - и гибнет (как не вспомнить тут муллу Омара или светского правителя Саддама Хусейна). Похожее явление случается и в современных "массовых обществах", где сограждане вдруг впадают в массовую истерию, чувствуют себя как бы членами одной семьи, какой-то аспект их жизни внезапно чудовищно раздувается… Мы имеем здесь дело с "явлением приватизации", т. е. фактического превращения публичной сферы в лжесемейную, когда никто уже не может ни видеть, ни слышать другого, да и сам не способен быть увиденным и услышанным. Каждый загнан в личное восприятие окружающего мира, опыт одного до бесконечности размножается в опыте других... Понимание общего мира у массы исчезает, если они и видят мир, то в одном разрезе…
     А на самом деле мир существует для нас исключительно в разнообразии своих перспектив.


     8. Приватная сфера: собственность и владение


     Вести только частную, только приватную жизнь - это означает, что человек, в первую очередь, лишается в своем бытии неких сущностно-человеческих вещей. Он теряет все объективно лежащие вне его самого ресурсы, как бы не может достичь чего-то более устойчивого, чем одинокая жизнь. Суть приватного существования заключена именно в отсутствии в душе образов других людей, другого видения и перспектив… Человека словно не было вообще: все, что он успешно делал или, наоборот, все, что упускал, потеряло значение, ибо - не имеет последствий. Все, что занимало его внимание, его время, его интересы, - не касается никого, кроме него самого. Развитию семейной сферы мы обязаны исключительному чутью римского народа в политическом бытии. Римляне, в отличие от эллинов, никогда не жертвовали семейными интересами в угоду политическому существованию, они-то понимали, что обе сферы неизбежно и взаимно зависят и друг без друга существовать не могут.

     (Плиний-младший когда-то сказал: для рабов хозяйство их господина - то же самое, что res publica для свободного гражданина. Кстати, в Риме и Афинах приватная, частная сфера давала возможность людям, входившим только и исключительно в неё (т. е. рабам, чужестранцам и пр.), заниматься видами деятельности, которые сегодня мы ценим куда выше, чем собственно политику. Например, в Греции рабам позволено было собирать богатства, в Риме - заниматься науками и искусствами. В Греции рабы владели весьма сильными позициями в частном предпринимательстве, в Риме - в культуре. Правда, это означало лишь и только одно: богатство очень невысоко ценилось в древней Элладе, как невысоко ценилось звание философа в Риме...)
     Политическое восприятие жизни угасло в Европе с появлением христианства. Христианская мораль подчеркивала, что заботиться надо только о душе, что политическая ответственность есть лишь бремя, что тяготы политики можно взваливать на себя только из любви к ближнему. "Живи тихо, делай свое дело" (1 Фесс., 4-11). По Августину, необходимо исполнять долг любви к ближнему, и только этот долг ставит предел благочестивому созерцанию, единственному достойному стремлению для истинного человека. "Мы должны думать не о почестях или власти… но о спасении тех, кто ниже нас". Ханна Арендт видит в подобном изречении "больше ответственности отца перед своими домочадцами, чем политической ответственности лидера перед земляками". Христианско-пренебрежительное отношение к публичной деятельности продержалось в Европе тысячелетие - даже Маркс, сформулировавший все предпосылки Нового времени, даже он верил в отмирание публичного пространства.

     * * *

     Политическое различие между христианством и социализмом состояло, пожалуй, в оценке природы человека. Греховность публичности может заставить нас считать государство злом, хотя бы злом необходимым, - и, значит, вы стали думать, как христианин. Но если появится у вас социалистическая надежда как-то вообще, в принципе избавиться от публично-политических грехов на земле - такой подход будет назван коммунистическим...
     Отмирание в Новое время сферы публичности совпадает с падением, с угрозой уничтожения приватной сферы: связь между ними, похоже, заложена в сущности обеих областей бытия... Когда падает одна сфера, слабеет другая. Собственность явно обладает некими особыми свойствами, которые, хотя они порождены её приватной природой, но весьма существенны для политического бытия тоже.
    ...В Новое время считается как бы само собой разумеющимся приравнивание собственности к владениям, к богатству. Вплоть до конца XIX века состоятельность гражданина служила цензом при допуске его к избирательным урнам, т. е. пропуском человека в публичное пространство. Тогда, видимо, и возникло наше сегодняшнее непонимание разницы между собственностью и владением (сиречь богатством). Однако эти явления имеют принципиально разную природу и принципиально разное происхождение.

     Капитализм начал победное шествие с отмены собственности (социализм только следовал ему в этом плане.) До лишения низших слоев населения их собственности в начале Нового времени её святость подразумевалась сама собой. Только возникшие капиталы в руках людей, которые занимались лишением других собственности, привели - внезапно и нелогично! - к провозглашению собственности "святыней капитализма". Но только новой собственности!
     В Средние века, например, собственность никогда не считалась владением тех или иных личностей: семья хозяев, например, просто не могла, не имела прав забрать её с собой в другое место. "Собственность привязана к очагу, а очаг к почве"! Собственность была неподвижна, как очаг и могилы, её неразрывно связывали с родом владельца: "Человек - преходящ, - полагали в Средние века, - но каждый человек, по мере того, как его семья развертывает свои поколения, достигает положенного срока и продолжает культ семьи, берет на себя заботу об её имении". "Недостаточно было жить в городе, чтоб иметь право доступа в городскую общину. Надо было еще владеть в нём домом. Всякое преступление, совершенное против общины, влекло за собой разрушение дома и изгнание виновника" (ibid, стр. 81). Разница между собственностью и имуществом особенно видна в античности в тогдашнем казусе с рабами: они никогда не могли иметь в древнем мире никакой собственности, т. е. своего частного дома! Хотя и ни в коем случае рабы не были неимущими - в нашем понимании термина: иногда владели даже собственными рабами. Не иметь собственности означало лишь одно: не иметь родового места в мире, жить как некто, кто политическим организмом данного сообщества не предусмотрен! Это касалось также чужеземцев, которым никакие богатства не могли заменить отсутствие собственности. И наоборот - никакая внезапно свалившаяся бедность не лишала гражданина его прав в общине, пока его родовое гнездо оставалось нетронутым.

     Утрата собственности означала в древности, прежде всего, лишение тебя защиты Закона. Старший сын в Элладе получал права гражданства только после смерти отца. До этого он находился в полном распоряжении гражданина-родителя. В Риме народом считались только те, кто имел в городе дом и очаг! Собственность в качестве приватной сферы считалась связанной с тайной - тайной рождения и смерти, отсюда её неприкосновенность для властей - из-за связи с сокровенным началом и концом смертных, тех людей, которым сей участок принадлежал. "Её неприкасаемая потаенность от публичного и от общего для граждан мира соответствовала тому отрезвляющему обстоятельству, что человек не знает, откуда он приходит, когда рождается и куда уходит, умирая. Таинство начала и конца смертной жизни могло быть сохранено лишь там, куда блеск публичности не достигал никогда" (ibid, стр. 82).
     Ограды, отделявшие собственность гражданина от собственности его соседа, обеспечивали приватность, фактически - обособленность его от других людей. Границей считалось то, что замыкало и ограждало жизнь всякого, кто считался в общине уважаемым лицом. По старинному греческому закону запрещалось вплотную пристраивать одно здание к другому: между ними всегда должно было остаться пространство ничейной земли. (Гераклит заметил: "Народ должен биться за закон, как за городские стены".)

     * * *

     …Содержание политической деятельности сегодня составляет, прежде всего, законодательство. Это как бы само собой разумеется. А вот у греков законодательство рассматривалось как "стена закона", как "ограда", а именно: без закона город считался не общиной, не полисом, а неким скоплением домов. Законодатель потому не обязан был числиться местным гражданином: часто его приглашали извне, а его творение, законодательство, считалось как бы до-политичным условием жизни города. А вот когда основные законы, незримые "стены города", были установлены автором, т. е. специалистом, тут можно было начинать (на основе законов) подлинные политические деяния - "поступки". И всё приватное, т. е. нерушимая собственность на свой дом и очаг, в полисе тоже считалось дополнительной "стеной" в тамошнем публичном праве. Собственность как бы не противостояла в Элладе публичному праву, а дополняла его.

     Иное, много более позднее происхождение мы наблюдаем у богатства. Богатство тоже считалось необходимым для того, чтоб свободный человек мог заниматься истинным делом счастливого гражданина - публичным делом. "Много рабского и низменного заставляет свободных людей делать нищета" (Демосфен). Обеспечить жизненные нужды можно было лишь при помощи труда, и потому богатство человека измерялось числом работников, имуществом в форме рабов. Приватное владение, богатство, означало вот что: сей человек успешно справился с предварительным жизненным условием, с житейскими нуждами, и теперь может заниматься делами общими. В Средние века в Британии (в Книгах ремесел) так и было записано: "Если ремесленник сделался так богат, что захотел стать свободным человеком, то он должен сперва отказаться от своего ремесла и избавиться от всех инструментов в своем доме". Лишь когда ремесленники разбогатели (это произошло при Эдуарде III), "то уже не ремесленники считались негодными для полноценного гражданства, а наоборот гражданство стало считаться обязательно связанным с принадлежностью к одной из ремесленных компаний".
     Когда Аристотель сказал, что человек, вынужденный работать для поддержания жизни, не может стать гражданином, это отнюдь не свидетельствовало о "классовых предрассудках" великого философа: его мнение считалось простой констатацией очевидного факта. "Только в Новое время богатство, независимое от занятости его обладателя, стало условием полноты гражданских прав" (ibid, стр. 86), только в XVIII веке гражданство стало считаться не суммой обязанностей человека, а привилегией, которой "пользуются", т. е. тем фактором, что дарует обладателю какие-то права - без выполнения параллельно гражданских обязанностей.

     Греческое презрение к приобретательству было тесно связано с греческим презрением к труду. Если кто-то, имевший достаточно средств, чтобы сделать жизнь более легкой, увеличивал свое имущество вместо того, чтоб его расходовать; если он, вместо того, чтоб тратить на свое "владение" столько забот, сколько нужно для поддержания уровня жизни и никак не больше, начинал умножать богатство - значит, этот человек добровольно отрекся от свободы и унизил себя до положения, в каком не-граждане, т. е. рабы, да еще, пожалуй, нищие оказывались по давлением обстоятельств - до участи раба, но раба не господина, а жизненной необходимости.
     Приход Нового времени отмечен - экономически - свободой не для частных собственников, а для приобретателей, для тех, кого в феодальное время считали "хозяевами кабалы". Перед новыми владельцами встал вопрос о защите накапливаемого ими капитала, а вовсе не о защите частной собственности. У истоков капитала мы наблюдаем как раз чудовищные конфискации собственности - сначала церковно-монастырской (Реформация), потом отнятие земли у обычных крестьян. Собственность повсюду отбирали, если она конфликтовала с интересами накапливаемого капитала. Не собственность явилась кражей, как вещал некогда Прудон, а капитал возник именно как следствие кражи собственности.

     Теперь - несколько слов об оборотной стороне той же медали ("капитал - труд"): об истории рабочего класса. Рабочие люди, созидатели мира вещей Цивилизации, считались в античности свободными торговцами и ремесленниками, но - не наёмными работниками, как это видится в наше время. Если раб, например, добивался освобождения (через выкуп - в Афинах, через вольноотпущенничество - в Риме), он уносил из дома хозяина свой капитал и становился торговцем или ремесленником. В отличие от него, свободный человек владел как раз не "богатством", а собственностью - своим домом, своим участком. Наёмных же рабочих античность не знала вообще! Та же ситуация сложилась в Средние века: "В XIY веке несколько лет работы поденщиком было той ступенью, через которую самые бедные все-таки проходили, но большинство из них устраивались самостоятельными мастеровыми сразу по окончании ученья" (ibid, стр. 86). В Средние века наёмный рабочий - обычно ученик мастера, причем только в ранней юности. Кстати, в Наполеоновском кодексе впервые в истории европейского законодательства вообще упомянуто о существовании свободной рабочей силы! Значит, реально ее значение до наполеоновских времен было совершенно ничтожным, иначе она не могла бы оставаться без какого-либо юридического оформления...

     Частная собственность действительно встала поперек пути общественному производству, это не было открытием Карла Маркса! Поэтому частная собственность, действительно, должна была уступить дорогу растущему в мире общественному богатству. В нашей современности владение, имущество, больше не способно играть ту роль, что когда-то имелась у частной собственности… Возможность свободы для обладателей имущества гарантируется исключительно законами тех или иных государств, но это ведь политическое, а не экономическое обеспечение наших владений. И угроза свободе нависает сегодня вовсе не со стороны государства, а от гражданского общества, которое стремится устанавливать долю каждого подданного в совокупном достоянии каждого народа.


     9. Общественное и частное


     Гражданское общество было создано обладателями новых богатств. Опираясь на свои капиталы, они требовали для себя не власти, но наоборот - свободы от всяких ненужных им публично-политических забот. Тогда это формулировали так: долг королей править так, чтобы имущественные интересы подданных ими охранялись, и "сообщество существует ради общего благосостояния" (ibid, стр. 89).

     Итак, мы согласились, что в прежние времена частная собственность считалась собственностью не человека, а семьи, рода. Поэтому она не имела серьезного значения в обществе: употреблялась и расходовалась лишь семьёй обладателя. Но когда деньги превратились в капитал, собственность вырвалась из приватной сферы, чтоб тягаться в долговечности с миром, как бы преодолевая его гибель.
     Однако своим постоянством мир обязан стабильности своих структур, а богатство и владение держатся лишь до тех пор, пока они подвижны, пока они - процесс. Заморозить неизбежный процесс исчезновения собственности людям невозможно: он есть следствие того, что человек чем-то владеет, а человек по своему существу может только потреблять или поглощать, вот и всё... Превращение этого процесса в свою противоположность есть подлинное чудо капитализма, и осуществилось оно лишь потому, что владение из приватного стало в Новое время публичным делом.

     Богатство подчинило себе публичную сферу, оно приобрело внешнюю форму в виде интересов имущих классов. Внимание к свободному развитию хозяйства страны (хозяева хотели быть свободными от тягостных забот о публичных делах, как экономика - от вторжения в неё политики) - это пока что остаток былой приватности. Общий интерес владельцев не создал пока из сей группы новой общности, он лишь распространил конкурентную борьбу на публичную сферу тоже. Произошло возникновение интимности - как бегство от овладевавшего всем и всеми гражданского общества. Интимность заменила бывшее частное убежище (частное ведь и значит - в своих четырех стенах).

     * * *

     Только в XVII веке ученые стали определять перво-собственность как имеющуюся у каждого человека его духовную и физическую силу, короче, как тот фактор, который Маркс впоследствии наименовал "производительной силой". Для нашего анализа существенно то, что собственность утратила свои пространственные характеристики (размеры, связь с владельцем и пр.). В принципе идея, придуманная впервые Локком, что источник всякой собственности лежит в труде - "более, чем сомнительна", так оценивает её Ханна Арендт… Но мы действительно живем в условиях, когда только умение и только рабочая сила считаются единственно надежным владением. Локк выдвинул свой тезис, не наблюдая фактов реальной жизни, он просто хотел найти хоть какой-то аргумент для защиты частной собственности (рабочую-то силу ни у кого отобрать нельзя!). Вышло, однако, следующее: общественное богатство, став заботой публичной сферы, т. е. политики, приняло такой размах, который автоматически взорвал все - и частную собственность, и частное владение. Произошло упразднение собственности, упразднение той ограниченной, но осязаемой и управляемой частички человеческого мира, которую люди привыкли называть своей, потому что она служила только тому, что есть - своё. Таким образом, начала исчезать область приватного.

     Но без собственности, как говорит Локк, мы не знаем, как подступиться и к общему, оно для нас "off on use". "Жизненные нужды (с точки зрения публичности - негативные и равнозначные урезыванию свободы) обладают, однако, настойчивостью, не имеющей ничего равного себе по силе среди импульсов, заставляющих нас стремиться к высшим целям" (ibid, стр. 92). Поэтому все, принадлежащее к сфере жизненных необходимостей (еда, питье, секс и пр.), не только заняли нынче первое место среди человеческих забот и нужд, но "останутся единственным действенным средством против апатии и увядания инициативы, этих столь очевидных опасностей богатства" (там же). Ибо с исчезновением жизненных необходимостей сама жизнь парадоксально грозит исчезнуть!

     Вторая сущностно необходимая черта приватного касается потаенности. "Всем нам известна своеобразная поверхностность, какую неотвратимо несет жизнь, проводимая только в публичной сфере". Насквозь просматриваемая, жизнь "на публике" теряет способность выходить из темной подпочвы к яркостям мира! "Она расстается с сумерками и с потаенностью, в каком-то вполне реальном, не субъективном смысле дарящим жизни ее глубину" (ibid, стр. 93). Но ведь единственный способ обеспечить непроглядность того, что должно остаться утаённым от публичности, есть собственность, куда никто не получает доступа (римское слово "атриум", внутренняя часть дома, имеет и дополнительное значение - "мрак", "темнота"). Для публичной сферы имеет важное значение не только "дух инициативы" тех или иных частных предпринимателей, но как раз вместе с ним и рядом с ним обязательно "изгороди", те самые, что окружают дома частных граждан. Потому-то прямая экспроприация собственности, проповедуемая Марксом, есть вовсе не единственное средство внедрить общественное бытие в частную сферу. Эффектны и более медленные, более "человечные" процессы постепенного отмирания приватного вообще, а собственности - в частности.

     Разница между публичной и приватной сферами сводится к разнице между вещами, предназначенными для публичности, и теми предметами, где необходима потаённость. Впервые в Новое время люди открыли, каким богатым и многосложным может оказаться потаённость - после того, как она развернется в интимность. В прошлом на это смотрели по-иному: телесные функции, мол, именно "приватны", а потому и должны осуществляться в потаенности. До Нового времени ими именовали функции жизнеобеспечения и сохранения рода. Это объясняет нам, например, почему рабочих и женщин обычно содержали взаперти - они как бы обслуживали своими телами жизнь семьи. Не потому их скрывали, что считали собственностью хозяев, а потому, что их жизнь была трудовой, обеспечивающей жизнь чужих, хозяйских тел. У Аристотеля женщины и рабы числятся в одной категории! "Женщины смешивались с рабами в каждодневных заботах внутренней жизни. Какого бы ранга они ни были, труд был их уделом, как у мужчин - война" (ibid, стр. 95). Отсюда и восприятие в Риме "пролетариев": буквально это слово значило - "производители детей"… Это - не местные жители, это - некий неимущий класс, производящий детей и поддерживающий свою жизнь только своим трудом.

     К началу Нового времени появился, наконец, свободный наёмный труд. Но рабочие содержались под постоянным присмотром - как преступники (см. книгу Пьера Бризома об условиях работы на фабриках XVII века). Работа за зарплату в ранний период Нового времени, "когда становление общества уже лишило людей естественной защиты, а публичное пространство ещё не было готово к деприватизации приватного" (там же), считалась чем-то похожим на преступление. За работой и бедностью тянулся стыд - ну, примерно такого же рода стыд, какой сопровождает наши телесные отправления: внезапное проявление их на публике вызвало бы в каждом, кто знает, "что прилично, а что нет", чувство возмущения. Неслучайно Новое время эмансипировало (освободило) почти одновременно и тех, и других - и рабочих, и женщин. Современное общество вынесло на свет публичности из вековой затаенности те функции, что связаны с жизненной необходимостью. Остатки того, что в нашем обществе пока скрывают, относятся лишь к неизбежным ("принудительным", как выразилась Арендт) нуждам наших тел.
 

     10. О добре


     Имеются в мире вещи, имеющие право на потаённость. Есть в нём и другие вещи, способные себя развернуть именно и только в публичной сфере. А есть и такие, что не выносят даже малейшего прикосновения публичности к себе…
     Вот пример: проблема добра.
     Добро в абсолютном смысле есть нечто, не совпадающее ни с исключительным, ни с выдающимся, ни с просто полезным. Оно стало известно в Европе после возникновения христианства - с тех пор оно и почитается одним из главных, сущностных фактов в деятельности европейских людей. Глубокое отвращение христиан к публичности формулировал еще Тертуллиан: "Никакое дело нам так не чуждо, как публичное". Это чувство явилось следствием мистического ожидания конца мира, эту гибель ожидали все, успев, однако, понять: с концом Римской империи мир пока что не погиб. Отнюдь нет.

     Единственная деятельность, которой научил людей Иисус, - это деятельное добро. Но добро - по определению - обязано стремиться укрыть себя от ушей и глаз! Как только доброе дело станет публично известным, оно потеряет тот особый характер, что свойственен добру в качестве добра. Деяние может оставаться полезным (благотворительностью) или высоко ценным (поступком солидарности), но собственно добром больше не будет. "Смотрите, не творите милостыни вашей пред людьми, для того чтоб они видели вас… пусть милостыня твоя будет втайне". Добро не терпит, когда его видят, когда замечают - будь то другие, будь то сам творящий. Кто знает, что он делает доброе дело, уже не добр: он просто полезный член общества, либо хороший прихожанин. Оттого "пусть твоя левая рука не знает, что делает правая" (Мф.19, 17). Выражение "показная святость" - подходящий термин, ибо вступление доброго дела в явленность считается равнозначным лицемерию. Отсюда возникло учение, что ни один человек не может быть добрым: "Что ты называешь меня благим? Никто не благ, как один только Бог". (О том же говорят "мидраши" в Талмуде: ради тридцати трех праведников Бог спасает мир, но кто они, эти люди, никому неизвестно и всего менее - им самим.)
     История жизни и деяний Иисуса есть свидетельство того, как из знания, что ни один смертный не может быть добрым, возникла неизвестная до той поры любовь к добру (в тексте Арендт возникла аналогия Иисуса с Сократом: никто не может быть мудрым, говорил Сократ, "я знаю, что я ничего не знаю", но из подобного понимания проблемы и родилась среди его земляков любовь к мудрости - философия). Если бы мудрый человек имел мудрость, он как раз не нуждался бы в философии. И благой человек тоже излучал бы добро, не нуждаясь в обеспечении его делами. Остальное - абсурд!

     Но между мудростью и добром существует немалая разница: философ никогда не бывает один, он всегда состоит в диалоге, хотя бы "между мной и мной самим" (Платон видел именно в этом существо мышления). Мышление, хотя оно есть уединённый вид человеческой деятельности, никогда не происходит без партнера, не бывает абсолютно одиноким. Человек же добра, напротив, не может жить одиноко - и все же его жизнь не должна иметь свидетелей. Он не одинок, но он один. Философ может положиться на то, что хотя бы его мысли составят ему компанию, но добрые дела - их надо забыть сразу, ибо уже размышление о них уничтожает доброту. Сверх того, мысли со временем превращаются в предметы (через нашу память), делаются частью мира. Но добрые дела, они приходят - и уходят. Поистине они "не от мира сего".
     Человек, любящий добро, может бежать только к Богу. "Избегающее мира и таящееся в нём от обитателей, добро отрицает пространство, которое мир предлагает всем людям, прежде всего, пространство публичности, в которой всё видно и слышно" (ibid, стр. 100).

     Потому добро в публичной сфере не только невозможно, но может стать для нее просто разрушительным! Не случайно Макиавелли сказал, что хочет "научить людей не быть добрыми". Это вовсе не значило, что он хотел научить быть злыми! Преступление и добро имеют общее свойство - они должны таиться от глаз и ушей. Макиавеллевская цель политики была та же, что у древних, - "добейся сияния славы"! Но зло в принципе не может сиять (как и добро), "поэтому злодейство, которым действительно можно достичь власти, но не славы, Макиавелли отвергает не менее решительно, чем добро" (ibid, стр. 101). Когда зло выходит из укрытия, оно уничтожает мир. Когда то же самое делает добро, оно перестает быть добром, оно становится - порчей. Поэтому Макиавелли считал более вредным, чем даже продажность клириков католической церкви, переход к прямому влиянию церкви на мирские дела. В этом варианте либо мирская политика подкупит церковные учреждения и разложится сама, - полагал великий политолог, - но разложит заодно и самое церковь; либо же религия выстоит против порчи, но тогда она должна отречься от блеска "проявленности", от всякой публичной демонстрации самой себя. Поэтому в глазах Макиавелли реформированная церковь была хуже известного ему развратного католического клира. Проповедуя народу деятельное добро, ордена бескорыстных францисканцев и доминиканцев давали коварным тиранам возможности "творить столько зла, сколько им вздумается".

     На этом примере видно, как сильно смысл человеческих дел зависит от места, в коем они делаются. Публичность (или, наоборот, приватность) того или иного дела заложена не только историческими обстоятельствами, как это иногда кажется, она лежит иногда в самой природе.

 

(продолжение следует)


    
   


   


    
         
___Реклама___