| "Заметки" | "Старина" | Архивы | Авторы | Темы | Отзывы | Форумы | Киоск | Ссылки | Начало |
|
©"Заметки
по еврейской истории"
|
Сентябрь 2006 года
|
Воспоминания о войне - эвакуация
(окончание. Начало в № 7(68) и сл.)
Школа, "УЗЕ"
Здесь было много необычного. Начал учиться с 3-го класса. Из-за недостатка помещений или учителей ученики 1-го, 2-го и 3-го классов сидели в одной большой комнате: три колонки парт, каждая колонка - один класс. Учительница, одна на всех, давала поочередно задания каждому классу, также спрашивала. Иногда были общие темы и на этой почве у нас произошел конфликт в первые же дни учебы. Учили однокоренные слова.
- Дети, назовите слова с корнем "дел".
Вызвала меня. Ну, я, как интеллигентный ленинградец (нас тут звали "вакуированные", шутя беззлобно, но и без симпатий), бегло назвал десяток общеизвестных слов.
- Ну, а еще?
Лес рук со всех колонок.
- Больше не знаю, наверно, больше нет.
- Как нет? Ну-ка, Вася, скажи!
Вася сказал:
- Уделывать!
Класс одобрительно загудел.
- Такого слова нет, оно - неграмотное.
Поднялся невообразимый шум, смех. Учительница тоже посмеялась, успокоила класс, сказала, что такое слово, конечно, есть и посадила меня, опозоренного (оказалось, что это - самое распространенное в обиходе слово со множеством несовместимых смыслов).
На перемене уже вся школа знала, что я не слышал "уделывать" и потешалась, как могла. Внизу, у выхода, был туалет и большая прихожая - место общего сбора. Подошел какой-то тип с бандитской рожей, наверняка, многократный второгодник и процедил:
- Это ты вакуированный узе, такой неграмотный?
Я не знал, что такое "узе", но по интонации понял нечто обидное и оскорбительное и ответил:
- Сам ты узе.
Все замолчали, а у него глаза засверкали злобой, и он ударил меня. Тут уже я разозлился, подогретый всей предыдущей обстановкой, оглянулся, увидел швабру, схватил и ею стукнул обидчика. Дети разбежались, он, видимо, не привык к силовым отпорам, не стал продолжать драку, да и звонок зазвонил (сторож махал колокольчиком). На урок я не пошел, а вернулся в интернат. Потом это дело замяли.
В глазах школьников я очень поднял свой авторитет, потому что с этим парнем (по кличке "Шалай") никто не связывался - этакий Мишка Квакин местного значения. А словом "узе" на местном диалекте называли евреев, типа нашего жид, жидок. Так впервые в своей жизни я познакомился с еврейской темой. Через неделю приезжала мама и я спросил о евреях, о себе, о ней, о папе… Она все подробно и честно объясняла, потому что во время той особенной войны мы интуитивно хотели обо всем знать истинную правду, это было время раннего мужания детей. Конечно, не все сразу и не всегда удавалось понять, но желание было именно такое… С тех пор перевернулась еще одна важная страничка моей жизни.
А вообще учиться было легко. Задания не сложные, уроки делали все вместе в столовой, помогая друг другу. Особенно тщательно учили немецкий язык, надеясь, про себя, что как-то с пользой удастся его применить…
Конечно, главное там, в деревне было не учение, не школа, а свой интернат, заботы о нем, о младших, думы о фронте, о родителях…Побег
Громкоговоритель висел в столовой. Каждое утро за завтраком слушали сообщение "от Советского Информбюро"… До ухода в школу Сева и Даша передвигали флажки на карте. Карта! Особое место в нашем доме. Большая, во всю стену, висела она на свободном месте, доступном большим и маленьким. В то время географию учили с 4-го класса, но с картой Европы и СССР были знакомы все школьники. Флажки на гвоздиках втыкались почти во всех называемых в сводках пунктах, вдоль всей линии фронта. По гвоздикам была натянута нитка, черная, толстая. Особый интерес вызывали у нас сообщения из Ленинграда, но долгие годы вокруг него было кольцо из нитки… От Мурманска до Кавказа шла сплошная непрерывная линия. Много горьких минут мы провели у карты. Получишь письмо с фронта и идешь смотреть; попадутся вести от матерей - идем смотреть на кольцо; долго нет писем - опять идешь и, молча, смотришь. Выглядела карта красочно: ставили отдельные флажки с именами командующих фронтов и армий, названиями фронтов, многие отмечали места ранений и получения наград отцами, а иногда и гибели… У каждого были на ней свои значки, надписи, она была, как живая. Сева и Даша приложили много старания, выдумки, чтобы разнообразить ее, сделать нагляднее, все пометки делали только они с учетом наших просьб и желаний. Даша была самая старшая из нас, хорошо училась, придумывала всякие постановки, песни, отлично декламировала, помогала нашим воспитательницам. Ее отец и мать, оба врачи, были на фронте вместе. Позже отец погибнет, и мать сама ей об этом напишет… Сева был на год старше меня, но очень рослый, плечистый, высокий, бесконечно добродушный и приятный. Он хорошо знал и любил природу, был страстным рыболовом, рассказывал нам о повадках зверей, учил ориентироваться в лесу. Всему этому его научил отец, большой любитель и знаток леса. Он погиб под Ленинградом в первый год войны, но узнали об этом только после возвращения…
Однажды, после особенно горькой сводки, стояли мы втроем у стены и смотрели на флажки. Вот еще один гвоздик передвинулся вправо и с ним нитки. Трое обыкновенных десятилетних пацанов. Стояли и смотрели на огромное полотно карты и видели за ним леса, поля, дым, огонь, взрывы. Не жажда подвига, хотя мечта о нем, наверно, есть в каждом человеке, а, главное, желание быть непосредственным помощником отцов там, рядом с ними, желание бить проклятых фашистов заставило нас задуматься о побеге на фронт, задуматься всерьез. Первое, что мы решили - начать копить продукты, потому что по нашим подсчетам ехать пришлось бы в товарных вагонах не меньше недели или двух, не вылезая. И второе - наметили время на весну, когда будет потеплее, чтобы по дороге не замерзнуть. Сразу возникла трудность - где хранить продукты. И тут Барину пришла отличная мысль: сделать голубятню и там прятать! Идея о голубях была у нас давно. Деревенские мальчишки почти все держали голубей, менялись, "уводили" друг у друга, даже покупали. В селе была старая полуразрушенная церквушка, и в ней жили дикие красивые "ничейные" голуби, так что начать было легко.
Так и сделали. На чердаке флигеля, где была кладовая, сколотили большой ящик, обтянули дверцу металлической сеткой, а под досками дна сделали хранилище. Поймать в церкви голубей было нетрудно. Через некоторое время голуби привыкли к нашей крыше и клетке, мы запускали их с заправским видом, махали белой тряпкой не хуже местных ребят. Залезть на крышу можно было только снаружи, по сугробу и трубе с помощью спрятанной палки, так что никто, кроме нас, туда забраться не мог.
В скором времени у нас жили с десяток голубей разных пород и названий, мы получили признание среди деревенских ребят, как равные. Но однажды случилось непоправимое. В один из выходных дней, когда в небе носятся все окрестные голуби, наш "белохвост" увел к себе красивую голубку из соседнего села! Нашему ликованию не было предела, весь интернат нам завидовал и радовался вместе с нами. Вечером, как обычно, мы лежали в кроватях, и Анна Викторовна нам читала "Человек, который смеется". Она регулярно нам рассказывала или читала перед сном много интересного, это были наши университеты, компенсация за отсутствие книг, музеев, театров. Вдруг стук в окно. И так было страшно слушать про компрачикосов, а тут и вообще все задрожали. Анна Викторовна подошла к окну и прижалась к стеклу, чтобы лучше видеть. Оттуда закричали и заругались много голосов: "Отдавайте голубку! Всю клетку разломаем!" И наша мягкая, добрая Анна Викторовна, которую мы прозвали "обед" за придуманное ею наказание: оставлять без обеда, а потом, после всех, его все же давать, которая проводила среди нас абсолютно все свое время, честно вкладывала в нас весь запас своих знаний, воспитывала благородство и сердечность, встала на стул и в форточку властным голосом сказала:
- Уходите сейчас же. Завтра отдадим всех голубей, а сегодня не мешайте детям спать.
За окном замолчали, покрутились еще немного и ушли. Она, как ни в чем не бывало, продолжила читать, но мы слушали плохо. Утром за завтраком Анна Викторовна и Людмила Николаевна велели после уроков выпустить всех голубей. Мы не спорили, но упросили оставить хотя бы клетку - может, белку поймаем!
В школе уже знали про нашу победу и про конец, сочувствовали, потому что поверили в наши силы, и увод голубки из соседнего села поднимал общий авторитет всего нашего села!
Теперь часто залезать на крышу стало трудно, так как не стало повода. Тем не менее, запасы пополнялись: это были сухари и сахар. Если бы кто-нибудь знал, как это было тяжело! В каждую еду полагался один кусок хлеба толщиной в один сантиметр по размеру буханки. Его ломали пополам: половину ели, а вторую оставляли "на потом". Мы берегли эти половинки, сушили на кухне, там дежурный свято отдавал их только хозяину. Кусочки сахара выдавались утром и вечером к чаю. Долгое время мы пили несладкий чай, сохраняя свои порции. Часто, правда, вместо кускового давали песок, его мы уж съедали и были довольны такими отступлениями.
И вот в марте, решаем, что запасов достаточно, приготавливаем свои короткие ножи-финки, выменянные у деревенских ребят, делим сухари и сахар на три части. В один из дней, идя за хлебом в Октябрьский, мы незаметно "теряемся" и разными путями пробираемся на станцию.
Когда я бывал здесь в разные приезды мамы, то узнал расписание. В это время должен был быть поезд. Сидим, ждем. Конечно, были у нас угрызения совести перед братишками, а у меня перед мамой, перед добрыми воспитателями, но мы чувствовали свой долг быть на фронте и этим утешали себя и оправдывали… Свисток… В лихорадке выглядываем из бревен. Вот и поезд. Но что это? Он мчится без остановки… На платформах грузовики, в теплушках солдаты… Мы в растерянности выпрямились в своих тайниках и только поворачивали головы вслед за вагонами. Какой-то военный, командир внимательно поглядел на нас, уже промелькнув вперед, перегнулся и погрозил нам кулаком. Слезы застилали глаза, последний вагон прогрохотал, и все стихло, только рельсы гудели. В одном порыве рванулись мы по шпалам за поездом, не думая ни о чем. Единым духом домчались до будки стрелочника: женщина с флажком стояла на рельсе. Она ничего не говорила, не кричала, не ругалась. Просто стояла, опустив руки, и смотрела на нас. Усталые глаза, старательно завязанный на голове платок, солдатские сапоги, ватник. Она так жалостливо смотрела, что мы остановились, не зная, что дальше делать. Она так же молча взяла Барина за руку и пошла в будку, мы поплелись сзади. Стол, широкая лавка. Мы стояли у стены, она села напротив. Потом подошла к тумбочке, взяла фотографию парня и остановилась, глядя на портрет в рамке над столом. На нас смотрел большой улыбающийся человек. Долго стояла, потом приткнула фотографию в уголок портрета, у рамки.
- Вот так, оба были дома. Оба ушли туда. И обоих уже нет… Нет, - шептала она.
Нам стало не по себе. Было понятно, что это - ее муж и сын, и оба погибли.
- Каждый день я пропускаю туда составы здоровых и сильных людей. Каждый день идут оттуда составы раненых. А кто же будет жить? Не надо, дети, не ходите туда. Не могу я вас пустить.
Глухой голос, материнский взгляд, седая прядь из-под платка. Она задумчиво гладит нас по головам, сняла шапки. От этого голоса, прикосновения мы не выдерживаем и плачем. Здесь была и жалость к ее горю, и к своей неудаче, обида за напрасные жертвы недоедания, досада на промчавшийся поезд, тоска о несбывшейся мечте… Она горько шептала про своих Саньку большого и Саньку маленького, мы хлюпали носами, боясь пошевелиться. Пришла ее сменщица, они тихо вместе поплакали, вытерли нам носы и вывели из сторожки.
- Ленинградские? Из Успенья?
Мы кивнули. Женщина взяла за руки Барина и меня, я - Чернуша и мы пошли по дороге домой. Шли молча, не спеша.
К интернату подошли, когда совсем уже стемнело, по боковой тропке, чтобы не идти людными улицами. Она оставила нас на крыльце и пошла к "Николаше". Мы юркнули в свою группу, сунули под подушки рюкзаки и - к умывальникам. Ребята наперебой спрашивали, где мы были, рассказывали, как все бегают, ищут, волнуются. Мы отмалчивались. Прибежала "Обед", обнимала, целовала, плакала, слегка шлепала. Клавдия Васильевна, а коротко "Клаша", схватила нас и потащила на кухню, там тетя Дуся положила полнущие тарелки каши, села напротив за стол и, подперев голову руками, смотрела и приговаривала: "Дурачки, дурачки мои хорошие".
Вошла "Николаша" с женщиной-стрелочницей, взглянула на нас, покачала головой и пошла проводить.
Уже весь дом знал, что мы хотели бежать на фронт. Подробностей не знали, но представляли нас героями. Ребята из группы завидовали, младшие смотрели, открыв рот, а старшие досадовали на себя. Нам же было просто стыдно и никакого ощущения геройства, конечно, не было. Воспитатели были рады нашему благополучному возвращению, потому что переживали ужасно, искали нас в Октябрьском, на дороге, известили милицию. Видимо, решили нас не ругать, только погнали всех пораньше спать.
Мы улеглись, не зажигая коптилки. И тут все с натянутыми одеялами полезли поближе к нашим кроватям, протиснулись и девчонки из соседней спальни, и мы честно рассказали про все: как копили, собирали, ушли, бежали за поездом, про стрелочницу… Открыли два мешочка с сухарями и сахаром (один оставили братишкам и младшим) и всем раздали. Этот товарищеский жест был не меньшим откровением, чем признание. Все грызли, шептались, вспоминали о родителях, о Ленинграде, о последней сводке…
Наконец, дежурная развела всех по местам, и дом затих.
Это был у нас единственный случай попытки побега на фронт.Отец
Однажды приехала мама, запыхавшаяся, раскрасневшаяся. Едва переведя дух, велела быстро одеваться и потеплее. У дома ждали сани, хорошая лошадь. Мы сели и помчались.
- Куда, мамочка?
- Папа… ранен… в городе, в госпитале, к нему…
Станция. Поезд. Все как во сне. Мама молчала, смотрела в окно, закрывала глаза, прижимала руки к груди. Мысли метались от нее к папе, Ленинграду, дому. Представлялся фронт, пули, взрывы, раны. Куда ранен? Как ехал? В какой форме?
Вот и город. Госпиталь назывался эвакогоспиталь, значит, отсюда раненых развозили на лечение еще по разным городам. Мы прошли в ворота, в гардеробе нам дали халаты. Помню, как у мамы дрожали руки, и были прикушены губы. Было страшновато, я все прятался за нее, а она держала крепко за руку, тоже как бы ища поддержки. Так мы медленно шли к нужной палате. Ходили раненые с подвязанными руками, хромали на костылях, бегали санитарки с тазами и носилками. Мы их осторожно обходили, но чаще они уступали дорогу, смотрели завидующими глазами. Подошли. Мама взялась за ручку двери и долго не открывала. Потом сразу распахнула и вошла. Я огляделся: все лежат одинаковые, незнакомые. Мама тоже неуверенно оглядывалась, потом побежала к одной кровати, упала на колени, уткнувшись головой в одеяло, заплакала, а с подушки на меня смотрели знакомые глаза непохожего папки. Я понимал, чувствовал, что это он, но не мог себя заставить поверить, что это именно он, мой папка. Совершенно худой, маленький, как мальчик, только одни глаза, большие, глубокие, без очков. Мелькнула глупая мысль, что, наверное, они не держатся на худом лице. На одеяле лежала неподвижно рука - кости, обтянутые кожей. От волнения и, может быть, от боли он не мог говорить и шевелиться. Не помню, сколько прошло времени, но прибежала доктор и сказала, что на первый раз хватит. В коридоре она рассказала, что у него тяжелая степень дистрофии и ранение в ключицу, что он наверняка поправится, но медленно, что ему надо хорошо питаться, а рана и кость заживут только после того, как окрепнет организм в целом.
Я представил себе такими всех блокадных ленинградцев и похолодел от ужаса: немцы ведь легко их могут разбить.
Несколько дней мы жили в городе, по два раза бывая у папы. Понемногу он рассказывал о себе, о товарищах, о знакомых, о Ленинграде, расспрашивал о нас. Рассказал, что голодал и заболел потому, что со своей группой бойцов выполнял задание и оказался в таком месте, откуда нельзя было вернуться. Они долго там прожили, отбивали атаки, пока были патроны. Наши огнем прикрывали их от немцев, а немцы не выпускали к своим. Кончились продукты, жевали ремни, обморозились. Потом наши прорвались и вывезли их, а он еще был ранен. Говорил он медленно, с трудом.
Мама выхлопотала ему направление в наш городок, там тоже был госпиталь. По своим карточкам она выкупала все, что можно, сама варила, и понемногу носила. Сразу много ему было нельзя, а он все не мог досыта наесться.
Позже, когда он окреп, мы часто приезжали к нему, гуляли по саду, слушали про разных людей на фронте, про героизм товарищей, про землянки, про воздушные ночные бои.
Перед отъездом он был у нас в интернате. Смотрел, говорил с ребятами, рассказывал о фронте. Он был первым военным, побывавшим у нас и снова отправлявшимся на фронт. Вот он стоит в окружении детей - высокий, худой, в непривычной зеленой форме, сапогах, фуражке. Петлицы, ремни. И только очки - единственная невоенная вещь, знакомая и родная. Все хотели теснее прижаться, потрогать любую часть снаряжения, поймать взгляд, слово. Так толпой подошли мы к карте. Долго молча стояли и смотрели на линию флажков.
- Ну, детишки, мне пора, еще много нам идти, видите, граница - далеко. Но мы обязательно дойдем до нее. Будьте молодцами, ждите нас, а я передам привет всем вашим папам. До свидания!
Он подхватил Котьку на руки, и мы вышли. Вещмешок лежал на телеге, мы пошли проводить его до конца села. Из всех домов выходили и махали, и кланялись, желали доброго пути. Там мы попрощались и с Котькой пошли обратно, а мама поехала до поезда.
Ребята по-доброму мне завидовали и надеялись на свое счастье. Уезжая, папа оставил мне свою полевую сумку, с которой я и проходил всю школу, и даже после войны.Работа, отдых
С первой же осени мы начали работать в колхозе. Это были не теперешние полуувеселительные прогулки школьников на прополку в летних лагерях или осенью на уборку картошки. Это была нормальная работа после школы, естественная и обязательная для каждого, совершенно не досадная и не обидная. А летом мы все дни проводили на своем подсобном поле или на колхозном.
Мы ходили на конный и скотный дворы, убирали стойла коней и коров, чистили от навоза, приносили чистую солому на подстилку и сено в кормушки. Самая почетная работа была чистить коней скребками. Иногда, в особенно удачные дни, сторож разрешал приходить вечером, когда он запекал в горячих углях и золе картошку и лук и угощал нас. Сам же плел кнуты, шил сбрую, чинил хомуты. У каждого из нас были свои любимцы-кони, нам разрешалось выводить их на выгон, запрягать, если нужно было уезжать, и даже кататься по двору.
Но основная обязанность нас, мальчиков, была вывозка на поля навоза и золы. В любую погоду - и в мороз, и в весеннюю распутицу ходили мы по дворам, выгребали в ящики золу из печей и на санях отвозили на поля. Ломами откалывали смерзшийся слой навоза в стойлах или в теплую погоду вилами или лопатами накладывали на сани или тележки и везли на поля. Хорошо было возить по насту, по свежевыпавшему снегу. Но по рыхлому снегу, в поле, проваливаясь по колено, или по оттаявшей грязной дороге, когда тянешь сани почти по земле - это был тяжелый труд! А, бывало, один полоз саней попадал в глубокую колею, сани кренились, и весь груз сваливался на дорогу. Жалко было и самого навоза, и пропавшего даром труда, и товарища, идущего следом - и собирали скорей-скорей руками, рукавицами. Наша бригада, два Коли и я, носилась как бешеная. Не зная усталости, забывая про уроки, возили, возили до темноты. Один приготавливал, двое возили, затем менялся один из двоих, затем третий - так сохранялся темп и равенство. Бригады соревновались за большее количество вывезенных саней и ящиков золы и навоза. Иногда, в субботу или выходной к нам присоединялись взрослые. Смешно вспомнить, но угнаться за нами они не могли: отдыхали, курили, разговаривали, а мы без остановок возили!
Колхоз начислял нам за это трудодни, на которые интернату выдавали дополнительные продукты, а мы на общей работе сближались еще больше, дружили, и работа такая вовсе не казалась грязной или обидной.
Еще нашим делом была заготовка дров на зиму. Колхоз давал только огромные бревна, а пилить, колоть и складывать в сарай - нужно было самим. Это тоже была трудная работа, потому что дом - большой, печек много, да еще кухонная плита, да еще зима длинная и холодная!* * *
За все годы я не помню случая, чтобы мы ходили куда-нибудь гулять просто так. Если в лес, то за лечебными растениями для госпиталя: шиповник, кора крушины, ромашка, хвоя пихты; или за грибами для интерната на зиму. Даже за ягодами шли, чтобы наесться, а не для удовольствия. Если ехали за реку, то на сенокос или за диким чесноком - отличным средством от цинги. В полях мы тоже были на работе: пахали и копали, пололи и окучивали, подкармливали золой или жидким навозом, собирали колоски после жатвы, выкапывали картошку, срезали капусту…
И винить никого нельзя в кажущейся черствости: всеми руководило одно чувство - быстрее и больше сделать, быть сытым и здоровым. Я ненавидел васильки, как рядовые сорняки, красота шиповника затемнялась его колючками, мешающими быстро рвать, голубое небо вызывало досаду из-за заливающего пота и необходимости поливать целые поля. В засушливое лето приходилось носить воду не из колодца, а с реки. Единственная водовозная кляча не справлялась. Мы выстраивались поперек всего села и по конвейеру часами передавали сотни ведер. Нелегко было собирать и колоски: скошенные стебли кололи руки и ноги, колоски лежали в самой земле, часто втоптанные, но поднять нужно было каждый! Каждый увидеть, за каждым нагнуться! Никто не отлынивал, участвовали и маленькие и большие. Знали, что за нами идти некому, а хлеб пропасть не должен. Одновременно рвали дикий хвощ, из него варили довольно вкусную кашу. Кстати, наши повара были очень изобретательны, используя все дары природы: из молодой крапивы делали отличные котлеты, куда-то добавляли даже лопухи!
А как радостен был осенний сбор урожая - итог своего труда! Как приятно было описывать в письмах, сколько чего нам удалось заготовить самим. Самим! Кто прошел через это и сейчас не выбросит кусок хлеба и не срежет с кожурой полкартошки в ведро…* * *
К реке мы ходили редко. Просто купаться почти совсем не ходили - наверно, боялись, что утонем, но уж если приходили, то собирали и вылавливали щепу, бревна, дрова - остатки сплава по Вятке. Развлечением была ловля сомов в мелких тихих заводях и затонах с помощью… вилки! Крючков и лесок не было ни у кого, кроме запасливого Семы. Но сидеть с ним и ждать клева все равно ни у кого не было терпения. А однажды сторож со скотного двора взял нас с ним на ночную ловлю острогой. Вот это была красота! Лодки сами плывут по течению. Тихо. На носу смоляной факел, один рыбак стоит с острогой наготове, другой - сидит с большим сачком. Рыба плывет на свет, тут в нее вонзается острога и подсекает сачок, на всякий случай, второй конец пики привязан к лодке длинной веревкой. Да, это не то, что с удочкой на бревне: интересно, азартно и рыбы попадаются большие!
* * *
Любимым временем у всех был вечер. Особенно зимний. Сидим в столовой, у печки открыта дверца, потрескивают дрова, смотрим в огонь, тесно прижавшись друг к другу. Кто-нибудь из старших девочек читает "Приключения Шерлока Холмса и Арсена Люпена" - толстую, бесконечную, затрепанную и зачитанную книгу о веселых преследованиях знаменитого вора знаменитым сыщиком.
В такие же вечера в особых случаях - дни рождений, письма с фронта или из Ленинграда - мы хором пели военные песни. Эти песни! Как они создавали и поддерживали в нас настроение! Как серьезно мы относились к их содержанию и исполнению! Пели, обнявшись, покачиваясь в такт, ясно представляли себе землянку и коптилку на столе, окопы, огонек на девичьем окошке в темноте, маму, склонившуюся над детской кроваткой, корабль на рейде у нашего Кронштадта, привал солдатский и соловьиную трель, чайку над нашим городом, синенький платочек в руках… и еще, и еще… Неотрывно взгляд - в пламени печки, в ушах - свист ветра за окном и в трубе, и снова песня. После таких песен молча расходились спать, унося тепло, нежность, радость…
* * *
Был у нас старый патефон и две заезженные пластинки: "Бабочки под дождем" и "Брызги шампанского" - на одной, и песни Вертинского - на другой. Девочки с упоением танцевали и учили нас. В заплатанных толстых валенках мы серьезно топтались и старались, доставляя безусловное удовольствие и удовлетворение и себе, а главное, девочкам, довольным нашим прилежанием и признанием их приоритета. Кто не танцевал - сидел и смотрел, но никто не мешал, не болтался под ногами. К этому отголоску цивилизации и эстетики заботливо относились воспитатели, а музыка, знакомая до мельчайших интонаций и сейчас будит трогательные воспоминания, под нее доделывали уроки, писали письма, засыпали…
* * *
Одним из любимых развлечений были споры. Спорили по малейшим поводам и только на еду: на хлеб - порции и полпорции, на второе, на третье. Правда, на еду не только спорили, но и менялись: на суп, кашу, марки, картинки, долги за спор. Половинки хлеба были самым дорогим предметом обмена или спора. Спорили при свидетелях, и отдавать приходилось обязательно. Виновные сурово наказывались - темной. В праздничные дни обеды и ужины были особенно вкусными, без всяких подсобных трав, из хороших свежих продуктов, с обязательным печеньем или пирогом. В эти дни отменялись всякие споры на еду, проигравший имел право не отдавать ни кусочки, ни полпорции. Конечно, это были наши собственные законы, воспитатели внимательно следили, чтобы все съедали свои порции полностью. Приходилось ухитряться…
Но однажды спорам пришел конец. Был у нас один очень толстый паренек, хороший, дружелюбный, по прозвищу Пончик, а на самом деле Юрка Василенко. То ли он не отдал кому-то долг, то ли сам запросил лишнее, но он участвовал в споре на еду, это было вопиющим нарушением, и я стукнул его прямо в столовой. Меня наказали, а потом ребята решили, что должна быть дуэль по всем правилам - до первой крови. В сопровождении четырех секундантов, мы ушли к реке за штабеля бревен. Уже и пыл прошел, и драться не хотелось, тем более что мы были в хороших отношениях, но, поддразниваемые ребятами, подталкивая друг друга, мы разошлись и начали стукать друг друга как следует, кулаками. Один раз из-за подвернувшейся ноги или камня он упал, разозлился, вскочил и стал махать наотмашь, не по правилам. Попал мне в нос, пошла кровь. Мы сцепились уже без правил и благородства, перемазанные в слезах и крови. Ребята-секунданты испугались, начали нас разнимать, тем более что на шум сбежалось много любопытных, в том числе местные мальчишки. Нас растащили, мы умылись, легли на бревна унять кровь, почистились. Просили деревенских не болтать. Все равно в интернате как-то узнали и нас наказали. С тех пор на еду больше не спорили, но придумали другой, более безобидный способ поспорить. Назывался он "за карманшу": нельзя было ходить, держа руки в карманах, если зазевался, то спорящий хватал тебя за руку с криком "за карманшу!" и приходилось отдавать ему все, что лежало в кармане! Было смешно и весело, потому что какие уж ценности там лежали!* * *
Любимым занятием было чтение вслух, когда мы вечером ложились спать. Мы лежали, а "Обед" читала, сидя за столом, перед керосиновой коптилкой. Это были, в основном, романы Гюго, Диккенса. Дрожащее пламя, завывание ветра за окном, огромные лохматые тени на стенах и потолке - было страшно и увлекательно. Она не могла нам отказать. "Еще, еще, до главы!" Была рада нашему вниманию и любознательности… но голова болела регулярно, глаза были испорчены.
Откуда-то доставала книги еще наша замечательная докторша - Эмма Леонидовна. Живая, энергичная, веселая, она все время нас осматривала, проверяла. Забирала на несколько дней в изолятор даже по пустякам, чтобы получше подкормить. Там мы и читали в тишине и покое всякие книги на разные темы. Правда, болели мы мало, спартанская жизнь и свежий воздух хорошо нас закалили, но из сотен, детей хоть несколько человек-то болели. Кроме того, село было большое, а единственная ближайшая больница - за 7-10 километров, в городке, и, конечно, она смотрела и лечила всех детей, да и взрослых, со всей округи. Со мной ей тоже пришлось хватить хлопот: одним летом, на сенокосе напился я болотной воды и заболел брюшным тифом, лежал в городе; а на следующий год был приступ гнойного аппендицита - опять везли в город в госпиталь, а она всю дорогу шла рядом с телегой, поддерживала на ухабах…* * *
Особое место в нашей жизни занимали кинофильмы. Почти каждую субботу мы организованно ходили в Октябрьский, в клуб. Заранее закупали два-три ряда и смотрели, все, что было, даже если не знали о чем, даже если по второму разу, даже если это были только хроникальные журналы. Конечно, больше всего ждали и любили фильмы про войну. "Человек № 217", "Секретарь райкома", "Радуга", "Она защищает Родину", "Два бойца"… В любую погоду - в снег и в дождь бежали мы в кино. Лишиться субботнего сеанса было жестоким наказанием, и воспитатели этим не злоупотребляли. Впечатлений хватало как раз на неделю. С неменьшим интересом смотрели журналы; кадры с фронта, из Ленинграда смотрели почти стоя, внимательно, боясь пропустить малейшую подробность, боясь прозевать родных, знакомых… А вдруг?
Любили пересказывать друг другу давно просмотренные картины. Помню, однажды осенью, во время уборки турнепса сидели мы на груде срезанной ботвы и хрустели сочными корнями. Я вспоминал "Человек № 217". Всем нравилось, а когда шли домой, новенькая Неля, недавно приехавшая к нам с матерью, потянула меня за рукав:
- Не спеши, расскажи еще, у тебя это хорошо получается.
Я смутился от похвалы, даже растерялся, буркнул, что-то и ушел вперед. А через несколько дней мы начали готовиться к празднику и решили поставить маленькую пьесу "33 сына" с двумя действующими лицами: солдата и матери. Роль солдата поручили мне, а мать "Клаша" обещала подыскать.
Кстати, праздники - октябрьские, майские, новый год - мы очень любили, и они доставляли нам много радости. Отмечать старались их по-ленинградски. Заранее готовили лозунги, делали флаги, учили песни, клеили и вырезали цветы, вешали гирлянды из веток, репетировали номера концерта от каждой группы, в том числе, конечно, и малыши. Украшали комнаты вырезками, картинками, самодельными игрушками. Ходили по селу с флагами и песнями, как на демонстрации, а к нам уже присоединялись деревенские ребята, реже взрослые. На концерт приглашали правление колхоза, учителей, сельсовет. Исполняли всё с упоением и вдохновением. Заканчивали всегда песней "Вставай, страна огромная…" Пели стоя, затуманенными от слез глазами смотрели на большое полотно праздничного Ленинграда, привезенное то ли сразу, то ли кем-то уже позднее. Я и сейчас не могу спокойно без волнения слушать эту песню, хочется встать, склонить голову перед памятью погибших…
Да, так вот, "Клаша" подыскала мне партнершу - эту самую Нельку. Она-то была довольна, а я ужасно раздосадован. Отказаться я боялся, потому что ребята задразнили бы обязательно, это было совершенно точно. И мы начали репетировать. Учили по одному тексту. Что-то сковывало, мешало, смущало, но постепенно желание быть с нею рядом росло все больше и больше. Выступали мы хорошо, нам много хлопали, ребята кричали: "Забытому, ура!.."
Непонятное волнение охватывало меня около нее, просто от одного вида высокой стройной фигуры, от гладко зачесанных назад волос. Захотелось уединяться. Тут подошла зима, и я убегал на лыжах, один, за реку. Вообще-то так не разрешалось, но какая-то сила гнала меня и гнала. Это была, наверное, - любовь… Тогда я почувствовал красоту природы, ее волшебное очарование. Незаметно, по легкому насту я перескакивал на другой берег, бормотал не то стихи, не то песни, скрипел снег под палками и лыжами, а после остановки поражала абсолютная тишина. Деревья в снегу словно прикрыты огромными шубами, снег ослепительно блестит, переливается алмазами, отсвечивается радугой. Полно следов всяких зверей и птиц. Хорошо и страшно. Ощущение прекрасного в природе сливалось с необыкновенной легкостью и радостью в сердце. В новый год написал ей записочку на газетной полоске: традиционное "Я тебя люблю", и сердце, и стрелу, и каплю. Долго носил в кармане, мял в жаркой руке и лишь вечером сунул ей и убежал, прятался в темных углах. А назавтра она поймала меня в коридоре и спокойно сказала:
- Мы еще маленькие, так делать не надо. Я скоро с мамой уеду в другой интернат, за рекой, пиши мне, ладно?
- Ладно, - промямлил я, как побитый.
Ужасно переживал, казалось, все хорошее на свете кончилось. Стал дерзок и груб, перестал участвовать в играх. Спасали меня только лыжи. Была у нас за домом огромная гора, по-местному - "угор". Так вот, мало кто решался съезжать с него, даже деревенские ребята - очень крутая и высокая. Обычно поднимались до половины, где росла большая ель, и от нее катились. А я, на радость своим интернатским, стал спускаться с самого верха, да еще с разгона! Смешно вспомнить, но моя сердечная неудача стала причиной первой спортивной победы. Проходили районные лыжные соревнования и меня включили в команду от школы, бежали три километра. Злость, спортивный азарт, честь ленинградца заставили меня нестись на лыжне, как сумасшедшего. Учитывая мягкие крепления на валенках, плохие лыжи, смазанные только парафином, палки без колец, - бежать действительно было трудно, но обогнал многих, по пути научился кричать "лыжню!", и мое время оказалось фантастически хорошим. Первое место, первая грамота победителя наполняли меня гордостью и скрашивали "переживание".* * *
Из игр самой интересной была "12 палочек". Собирались 10-12 человек - самых ловких, быстрых и честных игроков. "Отвергнутые" не обижалась, а с удовольствием следили и "болели". Играли до темноты, до "последний за всех", прятались самоотверженно, даже в крапиву, в подвал и на чердак - прямо над доской и прыгали на нее, зарывались в кучи листьев… Увлекали игрой не только себя, но и воспитателей, и деревенских ребят.
Но, конечно, самыми серьезными играми были военные игры в школе по военному делу. К этому предмету во всех классах относились пристрастно. Может просто по-мальчишески, а может в надежде попасть на фронт и все уметь… Изучали винтовку, гранату, пулемет; разбирали, чистили, соревновались на скорость сборки-разборки и время надевания противогаза. Военрук, наш учитель, вернулся с фронта без руки, инвалидом, вызывал у нас бесконечное уважение и желание делать все только на отлично. Мы вырезали из досок винтовки, пулеметы-трещетки, гранаты. На лыжах уходили в поля, рыли в снегу окопы, выкладывали брустверы, готовили снежки и с упоением играли в "настоящую" войну класс на класс. Весной и осенью ползали по-пластунски в траве, изучали укрытия на местности, а уж ездить на лошадях умел каждый!
Были и обыкновенные мальчишеские игры в войну, как и в мирное довоенное время. Только теперь все крутилось вокруг: наши - немцы, наши партизаны - немцы. Так было во всех интернатах, по всей области, да, видимо, и по всему Союзу. Мама ездила с инспекционными проверками во все интернаты района, и в одном из них ей рассказали такую "игру". Никто не соглашался играть немца-фашиста, готовы были играть захваченных и повешенных партизан, даже не просто расстрелянных, но не фашистов. Один маленький, пяти-шести лет мальчишечка сказал: "У вас будет партизанский поезд - вагоны, паровоз, так я буду бежать за паровозом и вонять дымом, как будто я - дым, но только не немцем… Возьмите меня в игру…" Это же надо было малышу так исхитриться придумать, лишь бы остаться своим!* * *
Часто мы готовили и посылали на фронт подарки бойцам. Так мы научились шить и вышивать. Шили кисеты и на них вышивали боевые призывы. Писали письма, рисовали картинки. Для этого мы сохраняли лучшие листы бумаги, краски и карандаши. А вообще-то писали в школе и делали уроки на узкой рулонной бумаге (со спичечной фабрики из Октябрьского). Старшие девочки вязали носки и рукавицы, а шерсть им давали колхозницы. Часто они приносили и от себя вещи для посылок: носки, рукавицы, рубашки и другие теплые вещи. Не обходилось, конечно, и без смешного. Не раз после тщательной проверки и упаковки приходила "Клаша" и, подняв над головой чьи-то носочки и рукавички, говорила:
- Если вы рассчитываете, что на фронте воюют бойцы с такими размерами рук и ног, то нам долго придется ждать победы. Заберите и носите сами.
А однажды в такой рукавичке нашли письмо: "Дорогой папка, это моя рукавичка, бей врагов, помни меня. Твой Юра". Ее оставили и решили с тех пор писать письма и подарки незнакомым бойцам, как будто своему отцу.* * *
Все годы мы мечтали об окончании войны, о возвращении домой и чутко заботились о памяти друг другу. Все вели альбомы песен и стихов. Получилось это стихийно, девочки завели свои традиционные альбомы: "Пишите, милые подруги, пишите, милые друзья, пишите все, что вы хотите - все будет мило для меня". И писали всякую всячину: частушки, куплеты песен, вклеивали открытки, рисунки. Постепенно всех обуяла страсть иметь памятное слово или запись от каждого интернатника. Переводили просто картинки из книг и подписывали "от Эдди", "от Юры", "помни и не забудь Толика". Альбомы ревниво рассматривали, следили за полнотой. Предметом особой дружбы были фотографии с нежными посвящениями.
А сколько воспоминаний будят они! И сейчас, через годы после расставания, я рассматриваю нехитрые подписи, непритязательные слова привета, наивные рисунки и милые фотографии в сохранившемся альбоме, и сердце заходится от волнения… Где вы, интернатники Успенья, мои дорогие друзья?Конец блокады. Победа
Через несколько дней после сообщения о прорыве блокады, когда немножко утихло наше ликование, приехала мама, собрала воспитателей, старших ребят и, после подробного рассказа об истории этих лет, о жизни города, о прорыве, закончила неожиданно и интересно:
- Ленинграду нужно восстанавливаться, нужны силы, руки, умные головы и смелые сердца. Он зовет своих старших детей: приезжайте, учитесь строить и работать, помогайте заделывать раны войны. В городе организуются строительные и специальные художественно-промышленные училища. Нам разрешили отобрать лучших и послать в Ленинград!..
Настроение и так было прекрасное, а тут и вообще радости не было предела, потому что каждый считал себя, безусловно, способным и достойным!
Без сомнения, могли поехать Женя и Ядя - брат и сестра, они учились в 8-м и 9-м классах, прекрасно рисовали, лепили, и мама сразу предложила им поступить в такое училище. Потом к ним добавили Галю Миронову, Рому Карасева и Киру Кожемятова. Мы прыгали и веселились, вместе сидели и помогали сочинять характеристики, составлять автобиографии. Мы чувствовали себя почти участниками поездки, завидовали, конечно, но больше радовались. Мама забрала их документы для оформления, и, недели через две, они уехали. (После возвращения в Ленинград я нашел одно из таких училищ - на Невском за бывшей Екатерининской церковью, встретил там наших ребят).
Так появился у нас новый стимул: нужно было уметь что-то делать особенно хорошо, открывать в себе неизвестные таланты, полезные городу. И некоторым это удавалось! У Барина, например, оказался отличный слух, и позже его взяли в военное музыкальное училище, у Пончика проявились редкие математические способности и его увезли в какую-то специальную школу.
А после взятия Берлина мы не выключали радио ни на минуту, ожидая известий об окончании войны.
И этот день наступил! Мы кричали, бегали, прыгали по дому, несмотря на слякоть и дождь все вышли на улицу. Флаги, песни, музыка, смех, плач… Заходили в дома всех знакомых ребят и учителей, поздравляли их, они нас поздравляли. Каждый старался кричать "победа" громче всех, залезть с флагом на дерево выше всех…Возвращение
Вскоре мама прислала Ларисе Николаевне письмо о формировании эшелонов ленинградцев для отправки домой. С радостью рассказала она нам об этом и началась деятельная подготовка: составлялись списки вещей, книг, посуды; разыскивали чемоданы, мешки, рюкзаки; надписывали, метили; перебирали альбомы, письма. В этой кутерьме было трудно учиться, сдавать экзамены.
Наконец, настал день, когда приехали машины, телеги. Начали грузить вещи, а дети строем пошли через село "хлебной" дорогой, на Октябрьский, к поезду. Жители провожали, мальчишки пылили рядом, старушки крестили.
На станции уже стоял состав, в некоторых вагонах уже сидели ребята из других интернатов и махали нам руками, флажками. Оживленное праздничное настроение все больше охватывало нас, хотелось прыгать, бегать, беситься. Но… нельзя. Перед выходом из дома все собрались в столовой, и Анна Викторовна сказала:
- Дети, за все годы у нас никто не погиб, не пропал, серьезно не заболел. Мы возвращаемся домой. Будет обидно и стыдно, если случится какое-нибудь неприятное происшествие в дороге, уже после войны, в последние дни перед городом. Подумайте сами об этом! Мы, все взрослые, очень просим вас, чтобы ничего плохого не случилось, - выполняйте одно категорическое требование: зайдите организованно в вагон и не выходите из него ни под каким видом без нашего разрешения. Никаких тамбуров, ступенек - только в самом вагоне, на своем месте. И следите друг за другом, напоминайте, потому что дорога может быть долгой и наши просьбы забудутся.
Так вот, увидев поезд, снующих людей, свистки, крики, головы детей в окнах, мы вспомнили эту просьбу и инстинктивно теснее столпились.
Нам выделили вагоны, и мы по группам начали заходить. Внутри поднялась веселая суматоха занятия мест, объединения в товарищеские группки, обмен мест. Когда все страсти улеглись, воспитатели внесли сами некоторые коррективы в нашу самодеятельность, переписали, где кто сидит.
Привезли и погрузили наши вещи, на полки положили матрацы и подушки. Пришел начальник поезда вместе с мамой, посмотрел размещение всех и… гудок! Едем! Дрогнули вагоны, лязгнули буфера и как-то непроизвольно все закричали "Ура!", замахали руками… Как все не похоже было на тот отъезд, в сорок первом, из Ленинграда. Захотелось увидеть маму, Котьку… Мы пошли в другой конец вагона, к малышам. Малышам! Им было уже по семь лет, почти столько же, сколько было нам тогда… Они устали, мы помогли их укладывать отдыхать, смотрели в окна.
Ехали медленно, много дней. Было жарко, все устали, слонялись по вагонам, дурачились, но все уже надоело. В последний день, когда ехали по местам боев, не отходили от окон, словно ждали чего-то особенного. Попадались исковерканные танки, пушки, машины. На каждой станции - братские могилы. Воронки от снарядов и бомб, окопы, разрушенные и сожженные селения, медленно ехали по мостам, иногда проложенным рядом со старыми, взорванными.
Как поезд подходил к вокзалу я совсем не помню, не вижу. В глазах были слезы, пелена, сплошной туман. Дрожали руки и ноги. В мозгу билась одна мысль: "Ленинград, Ленинград". Были сотни людей, оркестр, цветы. Нас долго не выпускали. Интернаты выводили по очереди, вели к автобусам их района. Дошла очередь и до нас. Мы с Котей держались за руки и шли за Анной Викторовной, потому что мама бегала по всяким делам. По узкому пространству между людьми медленно продвигались к своим автобусам, высматривали по сторонам родных. Изредка вскрикивали в толпе или у нас и бросались навстречу. Мы даже не успевали толком попрощаться, все как-то растерялись, перемешались. Лариса Николаевна еле успевала отмечать в списке взятых детей, целоваться, здороваться и прощаться. Прибежала мама, посадила нас в какую-то машину и велела не уходить. Потом получилось нечто вроде митинга. Несколько мам, военных и товарищ из Смольного (мама потом сказала) горячо благодарили за сохранение и возвращение городу детей, говорили, что все воспитатели будут награждены медалью "За оборону Ленинграда".
Разъехались автобусы, разошлись друзья, родные на всю жизнь.
Кто-то принес наши вещи, прибежала запыхавшаяся, счастливая мама, перецеловала нас, сказала, что дом наш цел и едем домой. Едем домой!
Мы ехали по своему, такому желанному, родному городу. Было такое же жаркое лето, как и ровно четыре года тому назад… Но и только… Город - его дома, улицы, сады, трамваи - все было совсем не то, совсем другое. И люди стали совсем не те - и по внешнему виду одежды, и по выражению лиц… И мы, дети, тоже ведь стали не те. И не только потому, что выросли на целых четыре года, мы выросли на целую войну, и мы победили.
___Реклама___