Berljand1.htm
"Заметки" "Старина" Архивы Авторы Темы Отзывы Форумы Киоск Ссылки Начало
©"Заметки по еврейской истории"
Сентябрь  2006 года

Ирина Берлянд


О Владимире Соломоновиче Библере

(окончание. Начало в №7(68) и сл.)

 

Март - май 2003



     Останется, говорят мне, его дело, его философия, останутся ученики, продолжатели этого дела. Это заставляет меня задуматься - в каком смысле возможно продолжение? Библер понимал прекрасно и сам убедительно обосновывал, что философ всегда один, что школы в философии невозможны - в отличие от науки: философия всегда начинает, каждый философ - создатель мира впервые - по определению одинок. Нет гегельянства, марксизма, кантианства и т.д. При этом он страстно хотел, чтобы было "библерианство". Говорил: "наша логика", "наша философия" и т.д. Чья наша, кто мы? - учеников (в смысле философов-библерианцев, последователей школы) не было и не могло быть. Вернее, так: были и есть люди, в том числе философы, которые чувствовали и называли себя его учениками, для которых общение с ним не прошло бесследно, которые испытали на себе колоссальное воздействие его концепции, его личности, которые действительно у него многому научились, которым совместная работа с ним дала какую-то новую оптику, новый способ думать, новый подход к предмету.… Но учеников в том смысле, о котором он мечтал - философов-продолжателей его философской концепции, его школы, не было, и, кажется, не могло быть. Любимый ученик Библера А.В. Ахутин, может быть, единственный "библерианец" и одновременно серьезный самостоятельный философ - но тем самым, значит, уже не библерианец? С этим были связаны драматические переживания для обоих. Ахутин расстраивал Библера тем, что не решался, как казалось Владимиру Соломоновичу, признать себя "библерианцем" (казалось, по-моему, совсем не основательно - и при жизни Библера, и после его смерти Толя отнюдь не ритуально и не из "партийных" соображений, но повинуясь внутренней необходимости, называл себя учеником Библера, постоянно ссылался на его концепцию, - не скрывая некоторых разногласий). Помню их споры - о религии, о Хайдеггере, о Марксе. Чрезвычайно высоко ценя Толины работы, Библер не всегда принимал его стилистику. Было со стороны Владимира Соломоновича, кажется, что-то вроде ревности - Ахутин рвался между Библером и Хайдеггером, и это как-то очень задевало Владимира Соломоновича. Библер мечтал о "партийности" в философии и ругал партийность. Когда ему указывали на это противоречие, как-то очень изобретательно выкручивался (обычно говорил о роли малых групп - но ведь это не школы?).

     Несмотря на постоянную работу семинара, несмотря на то, что вокруг Библера все время были люди, интересующиеся, увлеченные его концепцией, мне все время казалось, что Владимир Соломонович как философ должен чувствовать себя очень одиноким. Я в ранней юности увлекалась А. Вознесенским (как и многие мои сверстники и люди постарше), некоторые стихотворения продолжала любить и потом, возможно, по инерции. Когда я подружилась с Библером, мне казалось, что он похож на героя одного из стихотворений Вознесенского ("Песня акына") - там есть такие строчки: "Пошли мне господь второго, чтоб вытянул петь со мной". Я сказала об этом Владимиру Соломоновичу, он помнил это стихотворение, сказал: какая вы безжалостная, там ведь в конце этот второй его зарежет ("И пусть мой напарник певчий, / забыв, что мы сила вдвоем, / меня, побледнев от соперничества, / прирежет за общим столом"). Потом, уже серьезно, Библер сказал то, что он говорил по этому поводу часто: что его "второй" - это Платон, Кант, Гегель и т.п. - провиденциальные собеседники. И все-таки и тогда мне казалось, и сейчас кажется, что реальных собеседников, живущих рядом с ним "вторых" ему очень не хватало. С какой страстью он общался с реальными собеседниками, часто далеко не платонами, с каждым, кто, казалось ему, проявлял хоть какой-то интерес к его философии, хоть чуть-чуть поспевал за его мыслью, хотя бы только старался!

     Многим казалось, что Библер избегает диалога с большими философами-современниками, "равномощными" ему, которые жили и работали рядом с ним, с которыми он мог бы поспорить "лично", а не "на кончике пера". Такие люди были - Мамардашвили, Щедровицкий… Иногда такие разговоры случались; мне не приходилось при них присутствовать. Свидетели таких бесед говорили, что серьезного спора не получалось, разговор выходил как-то по касательной. О встрече Библера с Г.П. Щедровицким один из очевидцев (кажется, Ахутин) сказал, что они ходили осторожно друг вокруг друга как два кота, стараясь не слишком приближаться. Казалось бы, именно в личном общении с живым носителем другой мысли можно было бы услышать самые радикальные, неожиданные, непреодолимые аргументы - более сильные, чем те, которые изобретаются "на кончике пера". Но на самом деле собеседник только тогда становится неустранимым, когда он воспроизводится как свой собственный внутренний голос, когда человек, споря с ним, спорит с самим собой, когда его аргументы приобретают внутренний смысл. Такому диалогу эмпирически присутствующий рядом другой человек далеко не всегда способствует. (Об этом хорошо написал сам Библер в "Диалоге Монологиста и Диалогика".) Получались у Владимира Соломоновича споры с гегельянцами - Э.В. Ильенковым и его учениками, с М.Б. Туровским, В.В. Сильвестровым. Но самым интересным и содержательным оказался спор с гегелевской логикой в "Диалоге Монологиста с Диалогиком", в котором логика и аргументы Монологиста ("придуманные" Библером столько же, сколько извлеченные из текстов Гегеля и гегельянцев и др.) оказались воспроизведены с такой силой и неустранимостью, что в конце так и неясно, "кто победил".

     В связи с особенностями библеровской философской концепции (а также и в связи с особенностями биографии) ему приходилось работать и спорить не только с философами, но с историками, филологами, психологами, теоретиками образования. Работы многих из них Библер весьма высоко ценил, с некоторыми был и лично дружен (А.Я. Гуревич, Л.М. Баткин). Он восхищался эрудицией своих коллег, в частности, товарищей по ИВГИ. Но относился к эрудиции самой по себе несколько отстраненно. Иногда во время докладов ему приходилось отвечать на вопросы такого рода: А знакомы ли вы с трудами такого-то? Он пишет об аналогичных вещах. А вы читали сякого-то, как вы относитесь к его работам? Его сердили такие вопросы. Часто бывало, что не читал, не был знаком. Причины бывали разные, например, Владимир Соломонович не читал на иностранных языках (только немного по-немецки). Но главная причина - совсем другая. Он не считал необходимым указывать на все, что написано и сказано до него о предмете, близком тому, о котором он взялся размышлять. Это было принципиально, это разделяло науку и философию. Прочесть и освоить все (по крайней мере, все существенное), что сказано и сделано по твоей теме до тебя, и продолжить с того места, на котором остановились предшественники - это обязанность ученого, возведенная многими в нравственный долг. Наука продолжает и продолжается, ученый чувствует себя карликом, стоящим на плечах гигантов. Философ же не продолжает, он всегда начинает сначала, он не может, будучи философом, стоять на плечах предшественников. Это не значит, что философ занимается безответственным сочинительством на пустом месте, не значит и того, что философ мыслит в одиночку, что ему не нужны собеседники, наоборот. Но эти собеседники - другого рода. Бессмысленно, считал Библер, указывать на мнения других исследователей об интересующем тебя предмете, или ссылаться на результаты, ими достигнутые. Необходимо дойти до основания, до того, где чужая мысль (не мнение, не итоги исследования, не выводы и результаты, но сама мысль) становится необходимым "внелогическим" основанием твоей собственной мысли, чтобы воспроизвести эту мысль как "внутреннего собеседника", оспаривающего и обосновывающего твою собственную мысль. Вне этого чужие мнения, соображения, выводы и т.п. лишь отвлекают, или выполняют декоративную или ритуальную роль. Владимир Соломонович говорил о себе иронически: "Чукча не читатель, чукча писатель". Конечно, это была шутка. Читал он много, и читал со страстью. Но, например, некоторые книги, внимательнейшим образом им прочитанные и законспектированные, часто в его работах никак не упомянуты. Эта мысль не стала внутренне необходимой, а ссылаться и упоминать просто из вежливости, или чтобы продемонстрировать эрудицию, или чтобы соблюсти положенные ритуалы, он не считал нужным.

     Еще одно различие между наукой и философией, которое он всегда любил подчеркивать: ответственность ученого в том, чтобы истребить в себе все личное, субъективное, особенное. Для философа, считал Библер, не так - все особенное входит в философию, лирическое начало для философа так же важно, как и для поэта. Библер, в частности, очень не любил "мы" в смысле "я", принятое в теоретических работах. Говоря об этом, он приводил полемическое высказывание Маяковского ("Придете ли вы к девушке со словами "Мы пришли"?"). Он никогда не принимал это "мы" в качестве ритуальной нормы в своих текстах, всегда писал только "Я". (В докладах на семинарах он часто говорил "мы", но это было конкретное "мы" нескольких человек - его семинара, круга единомышленников, его "малой группы", а не обобщенное "мы" науки, или философии, или истины. Роль этого "мы" он, мне кажется, даже преувеличивал, постоянно настойчиво упоминал в своих книгах, в предисловиях и сносках, свой семинар и его участников поименно, подчеркивал, что его работа связана с работой "коллектива", малой группы; однажды, назвав поименно около десятка своих коллег и учеников, написал: "По сути, все они соавторы этой работы".) Это открытие XX века, говорил Библер - неотъемлемость от философии личного, лирического начала. Философия Гегеля - это не ступень развития истинной философии, это философия Гегеля. В XX веке, считал он, в эту сторону сдвигается не только философия, но культура вообще, рождается - становится всеобщим - новый, гуманитарный разум, особенности которого (и несводимость его ни к "гуманитарным наукам" - истории, филологии, искусствоведению, ни к классической философии) он пытался продемонстрировать в своей книге о Бахтине (которая, на мой взгляд, не была понята ни филологами, ни философами, ни "бахтиноведами"). Лирика - та поэтическая (в смысле поэтики) форма сосредоточения человеческого бытия, через которую может быть понят XX век, в которой человек XX века понимает себя, становится самим собой (как в XIX веке - роман, в античности - трагедия.) Владимир Соломонович любил говорить о том, как из случайной ошибки наборщика появилось название "Трагедия "Владимир Маяковский"", и это обнажает основной сдвиг, характерный для XX века. Пастернак так написал об этом: "Заглавье скрывало гениально простое открытие, что поэт не автор, но предмет лирики, от первого лица обращающийся к миру". Библер сказал бы, что - и автор и предмет, постольку автор, поскольку предмет лирики, и что это открытие делает именно лирику камертоном для понимания всей культуры XX века, искусства, философии, науки, нравственности - подобно тому, как трагедия является фокусом для понимания поэтики всей античности, а роман - нового времени.

     При этом к науке он относился весьма серьезно, и модные в конце его жизни антинаучные, иррационалистические, мистические настроения его очень раздражали. Часто очень серьезно говорил о "высоком рационализме" как о ценности, к которой был и хотел быть привержен. В институте психологии однажды докладчик говорил, что наука, дескать, изжила себя, что это вчерашний день. Кто-то (Ф.Т. Михайлов? - не помню) с раздражением сказал о том, что против науки уже все воробьи на ветках чирикают. Раздражение можно было истолковать по-разному, в том числе и в том смысле, что это, дескать, всем ясно, зачем ломиться в открытые ворота. Кажется, именно так и понял эту реплику Библер, потому что он очень серьезно и строго сказал: "Меня прошу к этим воробьям не причислять". Его критика науки была совсем с другой стороны, он требовал не меньшей, но большей жесткости, логичности. Помню, как он огорчился, когда на обсуждении одного из его докладов было сказано (вполне одобрительно!), что Библер предлагает новую, гуманитарную, "более мягкую логику". Он считал свою логику более жесткой, чем классическая логика Нового времени.

     Библер остро чувствовал важность сделанного им и не менее остро - непривычность, "непонятность" не только так называемой "концепции", но и самой манеры размышлять, самого жанра своих работ. Многие работы он предварял обширными введениями, характеризующими жанр и способ размышления и изложения и обосновывающими их. Библер изобрел особый жанр - "конспекты ненаписанных книг и статей". Это заметки, наброски, подобранные цитаты, разной степени подробности конспекты отдельных частей возможной книги, конспекты чужих работ, которые привлекаются для критики, диалога, развития авторской мысли - но для Библера они представляли собой не столько подготовительные материалы для будущей работы, сколько особый жанр самостоятельных произведений - не только конспекты пока еще не написанных книги, но книги, которые именно так, в виде конспектов, могут и должны быть написаны. Незавершенность, неготовость, "проективность" были для него принципиальными особенностями поэтики и логики XX века, и в его "конспектах ненаписанных книг и статей" ходы мысли, иногда только намеченные, повторы, варьирующие один и тот же мотив, фрагменты чужих текстов, иногда процитированные вольно, иногда дословно, "вмонтированные" в несколькие места авторского текста в разных контекстах или просто "приложенные" к какому-то тексту - все это не только характеристики некоторого (неокончательного) этапа работы, но и осознанные как необходимые определения целостного произведения, которое, по мысли Библера, и в современном искусстве, и в современной философии строится экспериментально, "черновиково". Эти "конспекты" опубликованы в его посмертной книге "Замыслы". Но такое построение характерно и для многих подготовленных им самим и опубликованных при его жизни работ. Многие работы написаны им на основе устных сообщений, докладов - готовя их к печати, Библер сохранял стилистику устной речи, часто сопровождал их фрагментами стенограмм обсуждений соответствующих докладов. Многие работы, опубликованные им при жизни, написаны в жанре "предположений", с намеренно оставленными лакунами, провоцирующими читателя на ответную работу, на соавторство.

     Его любимая похвала докладу, статье, книге звучала так: "Это парадоксально". Мог сказать с огорчением: "Это интересно, но не парадоксально". Это звучало не только метафорически; кроме метафорического, слово "парадоксально" имело в его устах строгий логический смысл.

     Другим похвальным словом было технологично. "Отличная работа, сделана жестко, технологично". Интерес к тому, как сделано, Владимир Соломонович пронес с ранней юности до последних дней. С этим связано одно его пристрастие, которое он сохранил на всю жизнь. Он любил рассказывать, как совсем молодым, еще не философом, еще не очень образованным человеком, случайно прочел сборники "ОПОЯЗа" и сразу, надолго и сильно, увлекся формалистами, как-то интуитивно почувствовал, что это очень важно для него, не особенно отдавая себе отчет, почему важно и чем именно. Рассказывая об этом, немного гордился своим чутьем, которое ему позволило угадать действительно важное и нужное. Теперь, задним числом, можно предположить, что именно было важно и близко ему - очень многое: установка на современность, принципиальный модернизм; соединение истории литературы, теории литературы и писательства, "исследования" и "творчества"; внимание к поэтике в буквальном смысле слова, к тому, как сделаны вещи (очень нравилось Библеру само название статьи Эйхенбаума "Как сделана "Шинель" Гоголя"); некоторая "энергия заблуждения", небоязнь высказывать спорные, рискованные, недостаточно подтвержденные гипотезы; пристрастность, даже нетерпимость; антиакадемичность; "групповщина" в том смысле, в котором говорил Владимир Соломонович о малых группах; даже стиль жизни, артистичность основных фигур. "Конструктивизм" опоязовцев отвечал его юношеской максиме "все понять значит все изобрести". (Но понять "как сделано" - не значит разъять на части и объяснить устройство вещи как механизма. Обращенное на идею произведения, "понять - значит изобрести" оказывается способом воспроизведения живой целостности, замысливаемой сейчас и адресованной собеседнику. "Сколько редкостных предчувствий…") К столетию В. Шкловского была опубликована статья, кажется, Новикова, где было употреблено в адрес Шкловского очень сильное слово, "великий" или "гениальный", не помню точно. Это было неожиданно, это казалось слишком даже для юбилейной статьи. Владимир Соломонович был очень доволен статьей, особенно отметил, что автор не побоялся этого слова. Эту любовь к формалистам как к группе, как к течению и к отдельным авторам он сохранил с юности на многие годы, году в 90-м перечитывал с удовольствием "Зоо", "Как сделана "Шинель" Гоголя", очень любил и часто вспоминал романы (особенно "Смерть Вазир-Мухтара") и многие статьи Тынянова. Удивительно, что он никогда специально не написал о формалистах. Несколько раз говорил, что Бахтин и формалисты - два важных взаимодополнительных подхода к художественному тексту, к произведению, оба его чрезвычайно интересовали, но книгу о Бахтине он написал, а о формалистах - нет. Бахтин был очень важен как собеседник и оппонент, был близок и во многом противоположен теоретически и "идеологически", но, кажется, такое личное пристрастие, такой горячий вкусовой отклик вызывал в меньшей степени, чем формалисты.

     Довольно долгий период работы Библера почти не издавали. (С 70 по 87 г. вышла одна книжка, "Мышление как творчество", и несколько статей). Основные книги вышли практически одновременно, во время т.н. "перестройки и гласности". Мне кажется, что толком прочитаны они не были. Библера уважали, при его имени многие почтительно закатывали глаза, но по-настоящему не понимали, за исключением единиц. Он чувствовал это и пытался найти этому причину, даже сделал на эту тему доклад. Доклад назывался "Диалогика в канун XXI века", но главную тему его, мотив можно сформулировать так: "почему диалогика переживает кризис, почему она так непопулярна?". Надежды на то, что философия Библера непопулярна, "не работает" только из-за того, что нет трибуны, невозможно публиковаться, кажется, не оправдались. Но Библер не мог с этим смириться. Упомянутый доклад, описав подробно симптомы кризиса, проанализировав его причины, Библер кончает очень характерным для него образом: "На что все-таки есть надежда? Почему можно предположить, что дело не так плохо?".

     Публиковаться он страстно хотел все время, публиковать не только свои работы, но и работы членов группы, кружка, семинара - говорил, что рядом друг с другом, создавая друг для друга контекст, подпирая друг друга, подтверждая и оспаривая, они формируют иную целостность, более значимую, чем опубликованные отдельно (вспоминал в этой связи 10-20 годы, время групповых манифестов, маленьких сборников "малых групп"). В середине 80-х он задумал составлять и публиковать в самиздате периодический альманах "Архэ" (об официальном издании такого альманаха тогда думать не приходилось). Помню, как на даче у Владимира Соломоновича обсуждалась эта идея. В частности, спорили вот о чем: что важнее - опубликовать работу в официальном издании, где ее прочтет множество людей, или же в самиздате, где прочтут, возможно, единицы, зато она приобретет тот контекст и настоящий смысл, о котором говорил Библер. Замысел этот тогда по ряду причин не реализовался, зато через несколько лет появилась возможность издавать "Архэ" официально, и первый номер был выпущен даже очень большим тиражом. (Мы пытаемся продолжать и сейчас, после смерти Владимира Соломоновича, выпуск альманаха - увы, с переменным успехом.)

     В последние несколько лет жизни Библер обдумывал план своего возможного собрания сочинений. План был им перепечатан несколько раз, с небольшими вариантами. Вот один из вариантов:
     "В.С. Библер
     Избранные работы
     Том I. От "наукоучения" к логике культуры (15)
     Том II. Кант. Галилей. Кант (20)
     Том III. Собеседники (15)
     1. М.М. Бахтин, или поэтика культуры
     2. Самостоянье человека (о Марксе)
     3. Л.С. Выготский. О внутренней речи. (Тут же - о Лотмане)
     Том IV. Книга предварений и ответвлений (20)
     Том V. Книга очерков (15)

     Вместо заключения ("Парменид". Век XX)"

     Во время перестройки были предприняты попытки вывести домашний семинар на большую арену, сделать его официальным, открытым и т.п. Обнаружилось, что это размывает его, лишает какой-то содержательной сосредоточенности. Два мотива были одинаково сильны у Владимира Соломоновича - желание "идти в народ", и - желание сосредоточиться. Перевешивал в разное время то один, то другой, он называл это "челноком".

     Библеру нужна была трибуна, нужна была большая аудитория, что бы он ни говорил о важности одинокой работы за письменным столом и важности малых групп. Попадая волею судеб в разные организации и коллективы (на моей памяти - институт психологии, ИВГИ, но то же рассказывали коллеги и о более ранних его службах), он начинал с того, что делал большие концептуальные доклады - "О душе", "О предмете психологии", "Воспитанный, образованный, просвещенный, культурный человек…", осмысливающие, переопределяющие сам предмет соответствующей дисциплины. Они собирали большие аудитории, часто вызывали восторги, но мало кто понимал их по существу. Философы не могли принять саму мысль о возможности нескольких логик. Психологи, историки и филологи воспринимали его примерно так: "Интересно, ярко, вдохновенно - но все-таки это не наука", как тонкие, захватывающие эссеистические размышления. О "мягкой логике" я уже писала. Это было не так - жесткая логика стояла за этим, строжайше продуманная система - но логика иная, не научного исследования, не диалектическая, не монологическая. Время от времени Владимир Соломонович говорил: хватит, не надо идти в народ, надо сосредоточиться, письменный стол и наш семинар - вот все, что нужно для серьезной работы. Я уже написала крамольную мысль - о том, что одиноким он чувствовал себя и на домашнем семинаре, в кругу тех, которых он называл "мы", несмотря на сотрудничество, любовь и уважение тех, кто считал себя его последователями и учениками. И - письменного стола ему явно не хватало.

     Возможно, именно с этим связан тот энтузиазм, та серьезность и жадность, удивившая многих, с которой он взялся за проект Школы диалога культур.
     Каждая философская концепция пытается "попробовать" себя на идее образования. Философия имеет дело с началом - началом знания, культуры, человека…, а стало быть, с той ситуацией, где всего этого еще нет, все только возможно - а это и есть ситуация образования. Поэтому концепция образования оказывается своего рода экспериментальной проверкой для философской концепции. Библер как философ писал о логических основах образования, просвещения, воспитания, это казалось нормальным и естественным (неожиданными и парадоксальными казались идеи, но не само обращение к проблемам образования). Но когда он принялся составлять программу школьного образования, руководить работой экспериментальных классов, проводить четыре раза в год (!) конференции для школьных учителей, консультировать учителей в индивидуальном порядке, внимательнейшим образом читать и рецензировать ученические работы - и все это со страстным увлечением, со свойственной ему самоотдачей, - многие его друзья были поражены, некоторым казалось, что напрасно он отвлекается от своего главного дела - философии. С энтузиазмом принимал Библер приезжающих отовсюду школьных учителей, часами беседовал с ними, внимательнейшим образом читал их тексты и выслушивал их идеи, часто весьма экзотические, очень часто непродуманные. Один из участников этих бесед, новосибирский педагог (Ефимов?), сочинил "Подражание Хармсу": "Библер очень любил молодых педагогов. Бывало, набьется к нему в комнату целая куча, так что уже больше некуда, а ему все мало. "Еще, - кричит, - еще!".

     Это было взаимно. У школьных учителей его концепция тоже вызвала настоящий, порой казалось, неумеренный энтузиазм. Библер создал концепцию "Школы диалога культур" под впечатлением знакомства с харьковскими педагогами С.Ю. Кургановым и В.Ф. Литовским и их работой. Они же, как рассказывал впоследствии Курганов, поняли смысл того, что они делают, проводя уроки-диалоги, познакомившись с книгой Библера "Мышление как творчество", а затем и с ним самим и другими его работами. Здесь было ощущение необходимой встречи. Но широта и горячность отклика со стороны многих десятков школьных педагогов, который был вызван публикацией первого наброска концепции целостной Школы диалога культур, были поистине удивительны. Многие учителя ухватились за это как за свое, насущное, давно ожидаемое. Огромное количество учителей со всех концов страны писали, звонили, приезжали с зачитанной до дыр брошюркой, в которой был опубликован первый вариант библеровской концепции Школы диалога культур. По странной прихоти обстоятельств она была издана в виде препринта Министерством угольной промышленности и называлась тогда между нами "угольной книжкой". Что вычитывали из нее учителя? - непонятно, текст крайне сложный, сама концепция настолько радикально переосмысливает саму идею школы, обучения, предметного содержания образования, что ожидать ее массового принятия со стороны педагогов и серьезных попыток практической реализации не приходилось. Достаточно указать, что предположено было такое построение школы, при котором после двух первых, подготовительных классов, предполагались два класса античной культуры, затем два класса средневековой культуры, следующие два - нововременной и последние культуры XX века, причем культуры предполагалось осваивать в полный серьез, - достаточно, чтобы понять, насколько утопичной она могла бы показаться. Тем не менее она вызвала неожиданный энтузиазм. Многие учителя были готовы немедленно включиться в практическую работу, преподавать "по программе ШДК", несмотря на отсутствие организационного, финансового, методического обеспечения, а зачастую и несмотря на сопротивление "на местах", на свой страх и риск, преодолевая огромные трудности. Что-то, видно, эти идеи задевали, оказывались, говоря словами Выготского, "в зоне ближайшего развития", попадали в какой-то нерв школьной жизни - попадали настолько точно, что люди, даже не вполне понимая логические основания концепции, хватались за нее с жадностью и восторгом. Один из участников конференций, В. Осетинский, говорил, что, первый раз попав на конференцию и прослушав доклады, не понял практически ничего, но уехал с отчетливым ощущением, что случилось что-то важное, необходимое, крайне нужное для его работы. Эта реакция была типичной. Кроме самой концепции, привлекала и вдохновляла учителей и та доброжелательная серьезность, с которой Владимир Соломонович относился к их работе, к их идеям и соображениям - он готов был часами внимательнейшим образом, с полной отдачей разбирать их тексты, очень часто неумело написанные, их идеи, иногда непродуманные, протоколы уроков. И, конечно, мало кто мог устоять перед его огромным личным обаянием.

     Библер вообще удивительным образом реагировал на доклады и статьи, особенно малознакомых людей. Об этом вспоминают и пишут многие знавшие его. Типичное начало его "соображений" по поводу доклада было примерно такое. "Имярек сказал то-то и то-то. Но посмотрите, если мы внимательно продумаем его мысль, то получается…" - и дальше шло необычайно тонкое, интересное и парадоксальное продолжение. Особенно это поражало, когда сами доклады казались непродуманными и слабыми. Иногда это производило впечатление развития мысли автора, иногда казалось дипломатическим приемом, а иногда (часто) бывало трудно понять, извлекает ли Владимир Соломонович мысль, действительно содержавшуюся в докладе, пусть не проясненную ни для слушателей, ни для самого автора, или вкладывает свое. Во всяком случае эта мысль там могла быть, должна была бы быть, есть там место для нее, значит, его необходимо вытащить "за ушко да на солнышко" (одна из любимых поговорок Владимира Соломоновича). Автор бывал ошеломлен, горд, озадачен - это я такое сказал? Это в моем размышлении содержатся (или могли бы содержаться) такие серьезные, тонкие, значимые вещи? Ай да я, ай да сукин сын! Особенно это поражало при его работе с детскими сочинениями и докладами (Владимир Соломонович участвовал в коллоквиумах Гуманитарного лицея, писал подробные рецензии на ученические творческие работы - об этом, впрочем, уже написано). Там это часто воспринималось как поощрительный приз, снисходительное отношение к детям. Я свидетельствую, что с детьми это было точно так же, как со взрослыми - в ту же меру всерьез.

     От друга Владимира Соломоновича, хорошо и близко знавшего его на протяжении многих лет, пришлось услышать, что слово дружба не особенно хорошо характеризует отношение Библера к близким ему людям. Поясняя это, он сказал приблизительно следующее (передаю только смысл, как я его поняла; слова и выражения забылись): "Общительность Библера совершенно особого свойства. Имел ли он близких друзей? Не уверен. Приятельство, компания, круг единомышленников и насущных собеседников - да, но имел ли он друзей, трудно сказать. В людях, окружавших его, Владимир Соломонович прежде всего ценил собеседников - интеллектуальных, философских; друзей в обычном смысле этого слова он, кажется, не имел, и то, что мы привыкли называть дружбой, ему было не особенно свойственно. После смерти Лины Тумановой Владимир Соломонович сказал: "Какого собеседника я потерял!" Собеседничество, а не дружба в привычном смысле слова, было больше всего важно для Библера". Я запомнила другого Библера, которому в высшей степени была свойственна и необходима дружба в самом обычном понимании этого слова, теплота человеческих связей. О Лине, которую он чрезвычайно ценил как философа, как блестящего собеседника, как мужественную женщину, он всегда говорил и как о друге, как о дорогом ему человеке. Мне однажды сказал: "Вы думаете, мы только о Гегеле с ней разговариваем - нет, вы себе не представляете, как мы любим посплетничать!". Сплетничающими я их никак не могла представить, но, кажется, поняла, что имел в виду Владимир Соломонович. Я тогда знала Лину только по семинарам и по рассказам о ее диссидентской деятельности, потом познакомилась немного поближе. Владимир Соломонович говорил, что мы с ней могли бы очень подружиться, что-то в каждой из нас есть такое, что могло бы нас сблизить - не успели…. Когда Лина умирала, Владимир Соломонович ездил к ней проститься, помню, как он рассказывал об этом визите, страдая, восхищаясь ее мужеством. Она знала, что умирает. Она любила слушать, как Владимир Соломонович читает стихи, и во время этого прощального визита он хотел ей прочесть и начал Мандельштама "Я не увижу знаменитой Федры", но она остановила его, попросила прочесть другое. Он прочел Самойлова, кажется, "Выезд". На ее похоронах кто-то сказал, что нужно, дескать, различать человека и его дело, помнить и ценить не только дело, главное - за делом (философия; диссидентство) видеть человека. Владимир Соломонович очень был задет и раздражен этим, на следующий день сказал мне с чувством, что это нельзя разделять, что у большого человека это всегда проникает одно в другое.

     Владимир Соломонович говорил, что в юности он выразил свое жизненное кредо в смешной аббревиатуре ДУБ, что расшифровывается как "дружба и уверенность в будущем". В юности мы все умеем и хотим дружить (ценить же в юности уверенность в будущем не совсем, кажется, типично). Я плохо представляю себе юного Библера, несмотря на его рассказы, но некоторые дружеские связи он хранил много лет и десятилетий и чрезвычайно ценил. Своего сверстника и соученика, друга детства, С.Б., Библер очень любил, дружбу с ним сохранил до конца его жизни. Когда я знала С.Б., он не казался мне интересным собеседником для Владимира Соломоновича, казался вздорным стариком, политические и эстетические взгляды имел самые неприемлемые для Библера, быстро пьянел, его высказывания на разные темы часто раздражали Владимира Соломоновича. Тем не менее Библер говорил о нем всегда с нежностью, иногда подсчитывал, сколько лет они дружат - 60, 70 - цифры получались астрономические. Я два раза видела, как Владимир Соломонович плакал - один раз это было, когда он узнал о смерти С.Б.

     Тесная дружба много лет связывала Библера с М.С. Глазманом. Это были отношения совсем другого рода, Михаил Семенович - философ, сотрудник, единомышленник, много лет был участником библеровского семинара, считал себя во многом учеником и последователем Библера, с которым он познакомился в Сталинабаде, потом, уже в Москве, много лет они вместе работали. Библер очень ценил и любил Михаила Семеновича, Глазман отвечал ему преданной любовью. Владимир Соломонович часто рассказывал об их с Глазманом жизни в Сталинабаде, куда Библер был сослан в связи с борьбой с космополитизмом и где преподавал философию в Таджикском университете. Кажется, они познакомились на экзамене. Не помню, к сожалению, никаких подробностей библеровских рассказов, помню общее настроение молодой свободы, несмотря на ссылку, молодой заносчивой самоуверенной дружбы, когда кажется, что море по колено; философские споры, дружеские попойки, чтение стихов, невинные хулиганские проделки - однажды, например, они ходили по ночному Сталинабаду и будили спящих "обывателей" выкрикиванием самодельных стихов. Михаил Семенович написал воспоминания о Библере, о его домашнем семинаре, об их знакомстве и жизни в Душанбе, но, как человек серьезный, умолчал о том, о чем очень любил вспоминать Владимир Соломонович. Библер ко времени их знакомства был уже сложившимся человеком, ему было уже за 30, Михаил Семенович был намного моложе, но в рассказах Библера они выглядели ровесниками, почти юношами. Помню один смешной рассказ о том, как они, уже в Москве, после какой-то вечеринки ехали в метро, подвыпившие, втроем, с Вандой Исаковной, и Михаил Семенович ручкой от зонтика пытался хватать за ноги сидящих напротив дам, Владимир Соломонович пытался его остановить, а Ванда Исаковна делала вид, что она с ними незнакома. "Но напрасно, все равно всем было ясно, что она организатор и вдохновитель наших безобразий" - закончил Владимир Соломонович. Помню один рассказ трогательный, ностальгически окрашенный, о том, как Михаил Семенович привел к Библерам на дачу знакомиться молодую жену (или еще невесту?), еще были живы родители Владимира Соломоновича, они все сидели на веранде, и отец Библера сочинил о гостье милое шуточное стихотворение, которое Владимир Соломонович читал по памяти. Я запомнила строчку: "Глазки-вишенки - и все для Мишеньки". Когда Владимир Соломонович и Ванда Исаковна были стары и больны и часто нуждались в бытовой помощи, одним из нескольких людей, к которым они всегда могли обратиться, был Михаил Семенович. Однажды, когда Владимир Соломонович лежал в больнице, Михаил Семенович просидел на улице, у входа, несколько часов - на случай, если понадобится помощь. Владимир Соломонович и Ванда Исаковна были очень растроганы, рассказывая об этом.

     Отъезд Михаила Семеновича в Германию, как тогда говорили, на ПМЖ, Библер переживал очень болезненно. Главное, конечно, была потеря возможности общаться с преданным другом, одним из немногих, самых давних, ближайших. Регулярное общение было привычно, казалось обоим необходимым и согревало обоих. Библер был уже серьезно болен, Глазман уезжал в неизвестную жизнь, оба не знали, удастся ли увидеться еще (удалось). Но было еще что-то, какой-то оттенок ревности - Владимир Соломонович полагал, что Глазману в Германии не удастся заниматься философией, найти круг интеллектуального общения, хоть в какой-то мере аналогичный библеровскому семинару (судя по письмам Михаила Соломоновича, так и произошло), и, стало быть, он предпочел благополучие "нашей малой группе", возможности реализовывать себя как философ, променял, некоторым образом, первородство на похлебку. Еще не нравилось ему некоторое лицемерие - Глазман, будучи, как и Библер, атеистом и космополитом по взглядам, формально уезжал "по еврейской линии". Его грядущий отъезд обсуждался часто, Владимир Соломонович говорил всегда жарко, с горечью, требовал моей реакции. Я понимала его, понимала и Глазмана, сердце разрывалось от жалости к Владимиру Соломоновичу, сказать ничего вразумительного не могла. Тогда очень многие уезжали, однажды Владимир Соломонович после одного из разговоров на эту тему спросил: "А вы-то не собираетесь?". Я не собиралась.

     Меня саму на протяжении 15 лет Владимир Соломонович и Ванда Исаковна дарили своей дружбой и любовью, ровной, понимающей и почти родительской. Приходится так высокопарно выразиться, потому что ощущала я их любовь именно как дар, ничем не заслуженный; объясняла себе это так, что такие дары и невозможно заслужить, что они даются всегда авансом, и максимум, что мы можем сделать - это по мере сил стараться им соответствовать. Я старалась. Вначале Владимир Соломонович, по-видимому, видел во мне потенциальную ученицу и последовательницу, хотел сделать из меня философа. Довольно скоро стало ясно, что я, как говорится, не оправдываю надежд и вряд ли буду их оправдывать в дальнейшем. Я никогда не чувствовала в этой связи со стороны Владимира Соломоновича разочарования или неудовольствия. Отношения переключились в другой план: дружеский; почти родственный; с сохранением некоторой иерархии (чуть-чуть ученичества, чуть-чуть отцовско-дочерние), но главным образом дружеские. Обычно долгие, устоявшиеся отношения вызывают привычку. У меня - нет, всегда было радостное удивление; так и сейчас, через 5 лет, я не могу сказать, что привыкла к тому, что Владимира Соломоновича больше нет.

     Владимир Соломонович и Ванда Исаковна были удивительной семейной парой. Прочная дружба и нежная привязанность, связывавшая их, проявлялась как-то необыкновенно трогательно и естественно. Когда Библер уходил куда-нибудь, Ванда Исаковна стояла у окна и махала ему рукой, Владимир Соломонович несколько раз оборачивался, пока шел к автобусной остановке, и смотрел на нее - это не казалось ни демонстративным, ни преувеличенно сентиментальным. Ванда Исаковна говорила, что личная жизнь Библера устроена таким образом, что он женат на философии, а она, Ванда Исаковна, чувствует себя его любовницей; иногда наоборот; ситуация настолько устоялась, что никакой ревности между ними нет. Ванда Исаковна твердо знала, что Библер великий философ, но сама философией как таковой не особенно интересовалась. На семинарах присутствовала изредка. Помню ее высказывание по поводу гегелевской фразы: "заштопанные чулки лучше разорванных, - не так с сознанием": "Разорванный чулок гораздо лучше разорванного сознания - его можно заштопать!". Но в беседах и спорах на "пограничные" темы, до и после заседаний семинара, она активно участвовала, высказывалась часто резко и определенно.

     В последние годы они не любили расставаться даже на несколько часов. Если Владимир Соломонович задерживался на работе, Ванда Исаковна звонила ему - ни разу он не обнаружил раздражения, вполне ожидаемого в такой ситуации. В кино, театр, на выставки ходили последнее время почти только вдвоем. Один раз мы с Владимиром Соломоновичем посмотрели фильм "Мой друг Иван Лапшин", который он хотел посмотреть с Вандой Исаковной, он просил меня не говорить ей об этом, сказал: "постараюсь сходить с Вандой". Постараюсь сходить, а не схожу - потому что у Ванды Исаковны тяжело болела мать, ее нельзя было надолго оставлять, выбраться вдвоем было большой проблемой. На первую большую выставку Шагала он наотрез отказался идти без Ванды Исаковны. Я уговорила их сходить вдвоем, оставив Берту Осиповну со мной. Ее пришлось долго упрашивать (она не считала, что нуждается в присмотре), это было трудно, но в конце концов она согласилась. Вернулись Владимир Соломонович и Ванда Исаковна восторженные, с горящими глазами, и Ванда Исаковна сказала: "Что было бы, если бы мы этого не увидели!". Библеру трудно было выносить ее неудовольствие, даже самое короткое время. После мелких размолвок Владимир Соломонович приходил к ней (кажется, всегда первый) и говорил с какой-то детской интонацией: "Вандуся, давай помиримся!". В его голосе, когда он с ней или о ней говорил, была и дружеская доверительность, иногда шутливая, иногда серьезная, и нежность, и преданность, и привязанность к женщине, с которой он прожил 60 лет и сжился до почти неотделимости от себя. В самые последние годы, когда она тяжело болела, был временами невыносимый страх потери. Это был симбиоз, почти физический. Я со страхом и отчаянием думала, кто из них уйдет первый. Всем казалось, что Ванда Исаковна, она болела очень долго и тяжело. Я до сих пор не могу себе представить, что Владимир Соломонович мог бы ее потерять и пережить потерю. Первый умер он. Ванда Исаковна умерла через пять месяцев после его смерти, не проснувшись утром. Одна знакомая сказала: "Она просто передумала жить". Там, где они похоронены, на общей доске стоят одинаковые для обоих даты жизни: 1918 - 2000.

     После смерти Библера я больше года работала с его архивом. Такие архивы, наверное, скоро исчезнут - все пишущие перейдут на электронные носители. Огромные, пыльные папки с машинописями и рукописями, на некоторых наклеены бумажки с написанными рукой Владимира Соломоновича заголовками. Большие стопки рукописных и машинописных листов, перевязанных крест-накрест, маленькие, сколотые скрепками. Машинописные заготовки, много раз правленые, правка или тоже на машинке - подклеена или приколота, или от руки. Короткие и длинные заметки от руки на разрозненных листках разного размера. Зримо, физически, на вес и объем представлена многолетняя работа. Почерк Владимира Соломоновича был совершенно не читаем. Когда он писал от руки для кого-то, он старался писать разборчиво, почти печатными буквами. Заметки же для себя написаны так, что порой приходилось под лупой разглядывать каждую букву, перебирать десятки вариантов… Расшифровка этих заметок для меня была иллюстрацией некоторых положений Выготского о внутренней речи - полностью понятной автору и абсолютно непонятной извне. Кроме того, иллюстрацией понятия об "инсайте" - смотришь-смотришь, изучаешь под лупой совершенно непонятные крючки, перебираешь чуть ли не все возможные варианты, безрезультатно мучаешься, потом вдруг, иногда после большого перерыва, сразу читаешь целое слово, фразу, и кажется удивительным - как это могло вызывать затруднения, ведь так ясно!

     О многом, что содержится в архиве, я знала или догадывалась. Но кое-что оказалось для меня неожиданным. Например, я знала том, что Библер много лет ведет философский дневник под названием "Заметки впрок"; некоторые фрагменты из него Владимир Соломонович публиковал при жизни, кое-что зачитывал. Но я не знала о том, до какой степени проработанные сложные логические кружева там содержатся (о трансдукции, о Гегеле). На эту тему Библер публиковал статьи. Обычно предварительные заметки при подготовке к печати разворачиваются, усложняются, детализируются, тут было наоборот - в "Заметках впрок" было сложнее, детальнее и подробнее, чем в опубликованных на эту тему статьях. Толя Ахутин сказал, что такое впечатление, что Библер опубликовал выжимки, дайджесты из написанных впрок заметок, облегченный вариант - все равно, дескать, никто не поймет. Неожиданностью была и статья о Гегеле, не конспект или наброски, но совершенно готовая статья.

     После семинаров он часто звонил и мне, и другим участникам семинаров с предложением "обменяться", но я не знала, что в "Заметках…" после почти каждого доклада делались подробнейшие записи с размышлениями о докладе, о прениях, вообще на эту тему, иногда продолжалась полемика с докладчиком, иногда, после библеровских докладов, подробно анализировались высказанные при обсуждении возражения. Эти записи называются "После доклада Ахутина", "…Неретиной", "…Баткина", "…Черняка" ...

     Неожиданностью для меня был объем и страстность реакции на статью Непомнящего о Пушкине, которую я уже упоминала. Я помнила, как Владимир Соломонович коротко и раздраженно отозвался о ней в том духе, что, мол, делают из Пушкина идеолога самодержавия, православия, народности и семейной жизни, забывая, что он поэт - но представить себе не могла, что он посвятил этому тексту десятки страниц и потратил много труда на составление пространной "отповеди" этой статье.
     Я уже писала о жанре "конспектов ненаписанных книг и статей", изобретенных Библером. Владимир Соломонович говорил нам об этом, рассказывал и о некоторых такого рода работах; содержание многих из них было мне в основном известно из докладов - эти работы начинались, как правило, как подготовительные материалы к докладам, которые он делал в разное время на разные темы. Но неожиданными оказались объем и степень "подготовленности" этих "неподготовленных" работ - материалы были, как правило, собраны в аккуратные папки; на отдельных листочках с цитатами было помечено, к какому месту они относятся; разные варианты - планов, глав, фрагментов - были пронумерованы… Библер действительно относился к ним как к особого рода произведениям!
     Но, конечно, "подготовлены" они были только для одного читателя - или для нескольких, очень "подготовленных".

     Мы с А. Ахутиным составили и издали из архивных материалов Библера книгу "Замыслы". В ней почти нет законченных, подготовленных к печати самим Библером работ. Мне, однако, казалось, что все эти материалы имеют какой-то сквозной замысел, который надо прояснить, скомпоновав их, расшифровав ссылки, кое-что прокомментировав. Некоторые зашифрованные, для одного Библера понятные ссылки на малоизвестные работы я искала неделями и месяцами - они могли выглядеть, например, так: две буквы, трудно распознаваемые (обычно инициалы автора), начало какой-то фразы, в кавычках или без, цифры (обычно - номера страниц неведомой мне книги), еще несколько букв и цифр, указывающих, к какому тексту Библера и к какому месту текста относится цитата. "Влезши" в какую-то работу на недели и месяцы, я иногда как-то автоматически находила то, что нужно. Иногда происходило что-то похожее на чудо. Например, однажды после множества безуспешных попыток найти источник следующей фразы (в конспектах из папки "Вещь и весть"): "Роден - о мраморе как своем соавторе, т<аящем?> в с<ебе?> и споря<щем?> - (в беседе с Ник.)" (в угловых скобках то, что я так и не смогла расшифровать) я вдруг почему-то пошла к круглой этажерке в библеровской гостиной, где стояли в основном альбомы с репродукциями, сказки, научно-популярные книжки и то, что называется "разное", и, не отдавая себе отчета, зачем, стала перебирать тоненькие разваливающиеся книжки на полке с этим самым "разным". Почти сразу мне в руки вывались нужная книжка (о существовании которой я не знала, и никто из тех, к кому я обращалась, не знал, и даже сейчас, пользуясь всеми поисковыми системами интернета и зная фамилию автора, я нашла только две ссылки на нее - и одна из них в библеровских "Замыслах"): Николадзе Я.И. Год у Родена. Ташкент, 1946 г.; она почти сразу раскрылась на нужной цитате: "Роден знал мрамор так, как теперь его никто не знает. Камень, мрамор и гранит обладают каждый своеобразными качествами. Сам мрамор одарен от природы талантом, и так как с ним соперничает талант скульптора, то здесь невольно происходит борьба двух дарований; важно, чтобы между ними установилась гармония, так как лишь тогда получается подлинное произведение искусства". Таких случаев было несколько.

     Работая над этими материалами, я видела, как постепенно проявлялся целостный замысел, который, казалось мне, присутствовал в этих разнородных материалах. Как сквозь магический кристалл вырисовывалась конструкция. Мне кажется, что в книге, взятой целиком, воспроизводится логика Библера, круг его идей, его интонация, манера мыслить - не в меньшей степени, чем в его опубликованных при жизни книгах. Нашла ли она и другие его книги своего читателя, найдут ли его "в потомстве" - не знаю. Владимир Соломонович сказал бы, как часто повторял по разным поводам: "Ну, будем надеяться…".


   


    
         
___Реклама___