| "Заметки" | "Старина" | Архивы | Авторы | Темы | Отзывы | Форумы | Ссылки | Начало |
|
©"Заметки
по еврейской истории"
|
Апрель 2006 года
|
Григорий Канович
Последняя примерка
Памяти мамы Хены Канович,
не дожившей до моих лет
Капитана Красной Армии Николая Чижова, командира расквартированного на полигоне в Гайжюнай мотострелкового батальона, привел к моему отцу - портному Шлейме Кановичу - его шурин Шмуле-большевик.
- Шлейме! - сказал Шмуле-большевик, который до прихода Советов в Литву в промежутках между отбытием срока в тюрьмах и короткими пребываниями на свободе, зарабатывал на хлеб насущный тем, что и сам портняжил, прославившись как отменный брючник.- Познакомься: мой новый друг - товарищ Чижов...- И после многозначительной паузы перешел с домашнего идиша на выученный в заключении по словарям и подпольным книжкам язык мировой революции - русский.
- Николай Николаевич, - отрекомендовался Чижов.
- Муж моей сестры Хены - Соломон Давидович. Лучший портной Йонавы и окрестностей. Когда-то служил в литовской армии уланом, - не преминул отметить гражданские и военные заслуги зятя Шмуле-большевик.
- Очень приятно, очень приятно, - пробубнил капитан.
- Товарищ Чижов в двадцатых числах июня отправляется в Киев на свадьбу дочери, - торжественно сообщил Шмуле.
- Ну? - на понятном всем народам мира языке спросил отец, не собиравшийся чинить товарищу Чижову помехи на его свадебном пути из Йонавы в Киев.
-Николай Николаевич послушался моего совета и решил обратиться к тебе с большой просьбой - сшить ему до отъезда двубортный костюм. -Что ж. Просьба хорошая. Даже хорошая, - одновременно похвалил отец русского капитана и своего шурина. По правде говоря, он такой услуги от Шмуле, заместителя начальника Йонавского НКВД, променявшего портновское ремесло на малопривлекательную для евреев должность полицмейстера, никак не ожидал.
На дворе стоял июнь, та убыточная для портных пора, когда зимнюю одежду они еще не шьют, но и заказами на летнюю не могут похвастать, и потому каждого заказчика встречают с распростертыми объятьями, как Мессию.
Товарищу Чижову, конечно, трудно было сойти за Мессию, капитан был другого племени и веры, но отец обрадовался ему так, словно с Земли обетованной на берега Вилии вдруг явился его провозвестник.
- Чем больше на свете будет людей в штатском, тем, лучше, - повеселел отец, уставясь на капитанские петлицы, на ежик Чижова и на щеки, гладенькие и румяные, как только что снятые с противня пирожки.
- Для кого лучше?- навострил уши чуткий к крамоле Шмуле-большевик. Он знал, что тихий и миролюбивый Шлейме всегда может ввернуть в разговор какую-нибудь хитроумную и ядовитую загогулину.
- Для всех, - не растерялся отец. - Ты где-нибудь видел, чтобы в кого-нибудь палили из пушки в двубортном костюме? - козырным вопросом на вопрос ответил Шлейме, но, уловив в глазах шурина искорки недовольства, спохватился и быстро залатал свой промах: Маловато времени даете, боюсь, к сроку не сошью. Конец июня уже не за горами.
-Успеешь,- бросил Шмуле-большевик
Это Господь все сшил быстро. И что же из этой спешки вышло? Тут корчит, там жмет, тут заузь, там расширь. Столько лет прошло, а люди все переделывают на свой лад. Сейчас, Шмуле, пришла ваша очередь. А какой сошьете наряд, еще, прости, неизвестно. Ни нам, ни вам. Но я, кажется, не туда тычу иголкой. Раз товарищу капитану нужен к концу июня костюм, то костюм будет. Было бы только из чего шить...
- Товарищ Чижов у Трауба еще в феврале купил отрез из чистой английской шерсти. Такой шерсти, к сожалению, в СССР пока нету. Из-за этого немецкого холуя Чемберлена у Москвы с Лондоном испортились все торговые отношения.
- Трауб, конечно, не Чемберлен, он пока торгует со всеми. Хорошо, что его лавку еще не закрыли. На галантерейном магазине Рувима Могильнера уже красуется пломба, а старика вообще из собственного дома выселили, - обращаясь как бы к самому себе, буркнул отец, озабоченный тем, что не из-за холуя Чемберлена, а из-за таких, как его шурин, он чего доброго, может лишиться не одного клиента
- Неправда. Могильнера никто не выселял. Он сам добровольно к брату в Каунас переехал, - защитил от нападок новую власть Шмуле-большевик.
- Говорят, скоро всех богачей в Сибирь вывезут. Чем же, Шмуле, они вам так насолили?
- А что ты за них так переживаешь?
- Я, Шмуле, за всех переживаю. Такой у меня характер. Если богатых вывезут, с кем же мы останемся? Только с нищими? А от нищих какой прок? Двубортных костюмов они себе не шьют и на сиротские дома из своих доходов сотенных не отщипывают…
- Чем болтать, - перебил его шурин, - лучше сними с человека мерку и договорись с ним о сроках.
- А свадьба когда?
- Двадцать девятого, - объяснил Шмуле-большевик. - Ты уж постарайся.
Николай Николаевич в разговор не вмешивался. Приученный к воинской дисциплине, он терпеливо ждал, когда эти освобожденные его мотострелковым батальоном йонавские евреи наговорятся всласть и, наконец обратят на него свои разгоряченные беседой взоры. Капитан был высокий, статный мужчина с густыми, отращенными на сталинский манер усами, которые он то и дело поглаживал, как будто опасался, что они вот-вот ощетинятся и вонзятся в собеседника. Летний китель и широкие раструбы галифе не вязались с его румяным крестьянским лицом. Чижов неподвижно стоял посреди комнаты, как в штабе перед начальством, не решаясь без приказа вынуть из свертка свою первую заграничную покупку.
- Ложите, ложите свой материал сюда, - промолвил отец и пористым наперстком ткнул сперва в сверток, который Николай Николаевич прижимал своей тяжелой пахарской рукой к боку, потом в застеленный цветной клеенкой стол.
Соломон Давидович говорил по-русски с долгими остановками и какими-то странными постанываниями, ибо все свои более чем скудные познания о языке мировой революции черпал не в подпольных книжках, не в толковых словарях, а урывками в дружелюбной староверской деревне Скаруляй, приютившейся на краю дремучей литовской чащи, неподалеку от Йонавы, куда летом вся семья приезжала подышать сосновым воздухом, попить парного молока, полакомиться медом и озерными карпами к суровому и неистовому бородачу Луке Пахомову, дровосеку, рыбаку и пчеловоду, младший сын которого подпольщик Ерофей вместе с моим дядей Шмуле Дудаком до прихода Красной Армии по мере своих сил приближал на нарах каунасской каторжной тюрьмы счастливое будущее всех населявших Литву народов. Шлейме шил (конечно, не из английской шерсти) для Пахомова и его троих отпрысков пиджаки и кацавейки, стеганки и полушубки с лисьими воротниками. Оголодавшие лисы, бывало, подходили по вечерам к ладно срубленной избе, воровато заглядывали в открытые окна, из которых струился запах съестного, и не по летам крепкий и проворный Лука, вставал из-за стола, хватал двустволку, выбегал в длинной до колен холщевой рубахе во двор и с каким-то веселым и заразительным азартом палил в живое рыжее пламя.
- Ложите, ложите, - подстегнул майора Соломон Давидович, вспомнив Луку Пахомова, который за вечерней трапезой такими словами уговаривал своих дачников накладывать в миски побольше жареных на сале дранок или блинов.
Николай Николаевич достал свернутый в рулон отрез и, как свиток Торы, протянул портному.
Отец долго и тщательно ощупывал ткань, выдернул из отреза нитку, поджег ее спичкой, впился взглядом в мгновенную вспышку, стараясь по ней определить не то качество материала, не то его истинное происхождение, и к скудному запасу своих русских слов сумел только добавить похвальное и протяжное "Д-а-а-а!"
- Голову на отсечение, Шлейме, - сказал на идише Шмуле-большевик, - когда ты сошьешь товарищу капитану костюм, и перед отъездом в Киев Николай Николаевич во всей красе явится в свою воинскую часть, к тебе строем двинутся старшины, лейтенанты, майоры, полковники, генералы. - И, давясь от хохота, быстро перевел свое предсказание Чижову.
Зная неистребимую привычку Шмуле льстить нужным людям, сулить каждому на словах златые горы и безвозмездно живописать райские кущи, отец его не прерывал. Когда бывший брючник насытился собственным красноречием, Соломон Давидович (мне это созвучие почему-то нравилось) снял с шеи сантиметр - он всегда его носил, как драгоценное ожерелье, - жестом велел капитану скинуть китель и сапоги и принялся обмерять гостя.
- Записывай, - сказал отец, и я под его диктовку бросился заносить в тетрадку все данные - объем капитанской груди и талии, длину рук, размер каждой штанины в шагу и в паху...
- Только не напутай, - ласково предупредил дядя. - Твой папа первый раз в жизни будет шить не пекарю Ицику, не балагуле Пинхасу, не лавочнику Могильнеру, а представителю самой сильной армии в мире, которая в прошлом году принесла Литве...
- А папа всем хорошо шьет, - перебил я Шмуле, не дождавшись, когда тот донесет до моего незрелого ума то, что, кроме вечерних показов фильмов на рыночной площади и выступлений солдатского ансамбля песни и пляски, принесла в Йонаву Красная Армия.
- Ишь какой папин защитник! Если бы ты, Гиршке, еще русский выучил, цены бы тебе не было....
- А я уже три слова знаю, - выпалил я, - Сталин, Чапаев, ура...
- Молодец! - восхитился Шмуле-большевик. - А что они значат, ты хоть понимаешь?
- Чапаев - это герой. Он командовал на столе картошкой и, раненый, утонул в реке, Сталин вроде нашего президента Сметона, только без бородки и с незакрученными усами... А ура кричат, когда парад с танками или сходка, - отчеканил я.
- Что ты мелешь! - возмутился дядя. - Сметона - фашист, угнетатель, как можно его сравнивать с любимым вождем всех народов мира товарищем Сталиным! - И, повернувшись к зятю, воскликнул. - Да он у тебя дикарь... темнота!.. Занялся бы ты, Шлейме, на досуге его просвещением.
Отец ничего не ответил. Заниматься моим просвещением у него не было времени. Да и в отличие от Шмуле он политикой не интересовался, разговоров о ней избегал, не славил победителей и не клеймил проигравших, считая, что всякая власть рано и поздно оборачивается для евреев либо малой, либо большой бедой. Хороших властей для евреев, мол, испокон веков не было, нет и во веки веков не будет.
- Пусть учитель Бальсер парня просвещает. Спроси, пожалуйста, у товарища капитана, кто у реб Шимшона подкладку и пуговицы купит - он или я, - гася праведный гнев шурина против племянника-недотепы, сказал отец.
Шмуле-большевик перевел его вопрос Чижову, и тот благодарными кивками дал понять Соломону Давидовичу, что целиком и полностью полагается на него и возместит все расходы...
Тут в комнату неслышно вошла мама. Она и Гися, наша кошка всегда входили неслышно, словно ступали не по полу, а по воздуху.
- Может, чайку попьете? Я как раз пирог испекла. С марципанами и корицей. Есть у меня и черничное варенье... - предложила она. - Товарищ таких пирогов, наверно, не кушал.
- Кушал, кушал. По-твоему, там у них и пирогов не пекут, и черника в лесах не растет. Спасибо, Хена, но некогда чаи гонять, - пожаловался на свою занятость Шмуле-большевик.
- Чем же ты так, братец, занят? Воров и бузотеров в местечке вроде бы нет, грабителей и убийц, слава Богу, тоже... У Гедрайтиса, который тебя, помнишь, когда-то под руки от нас в тюрьму увел, времени всегда было хоть отбавляй. Целыми днями в униформе шатался по улицам, причмокивая языком, уплетал тейглех или с откоса ловил в Вилии уклеек... А ты, Шмуленька, кого ловишь?..
- Не твое дело, - осерчал тот и сухо осведомился у зятя, когда товарищ Чижов должен явиться на первую примерку.
- Как только сошью рабби Иехезкелю его костюм, сразу же займусь вашим. Пошлю гонца - Гиршке, он скажет, когда прийти. - Договорились. Надеюсь, я еще буду в Йонаве. Дело в том, что меня посылают в Москву. На учебу, - не без гордости сообщил Шмуле-большевик и, покровительственно похлопав отца по плечу, степенно зашагал к выходу. За ним, поклонившись хозяевам, последовал и непривыкший к затяжным еврейским перестрелкам Николай Николаевич.
- Ну кто тебя за язык тянул? - напустился на маму отец. - У твоего братца секретная работа, а ты - "кого ловишь, кого ловишь?"...
- Секретная-шмекретная... Вместо того чтобы с утра до вечера в носу ковырять и драть на митингах глотку, сел бы и помог бы тебе для этого русака брюки сшить...
- Да от него толку, что от козла молока! Он давно забыл, как нитку в иголку продевать... Они ведь теперь не брюки, а новую жизнь шьют.
- Шьют? Без всякой надобности старую распарывают. Могильнера и Капера из местечка уже выжили, ксендза прямо с амвона забрали, - выстрелила мама и, всплеснув руками, побежала на кухню - чай вскипел.
На ее счастье, к пирогу с марципанами и к чаю с черничным вареньем подоспел галантерейщик Шимшон Трауб, у которого мама до замужества три года служила в прислугах и нянькой...
- Я на минуточку, - тоненьким, птичьим голоском пропел Трауб.
- Да мы всегда вам, реб Шимшон, рады, - засуетилась мама. - У меня как раз чай вскипел... И пирог с марципанами готов...
- Спасибо. Каждому еврею охота подсластить свою жизнь. Но у меня в крови целые залежи нажитого сахара, которые в отличие от всего остального добра, к сожалению, национализации не подлежат, - натужно усмехнулся галантерейщик.
Трауб волновался, от волнения его птичий голос то и дело срывался, а глаза на выкате беспрестанно моргали и слезились, он все время нервно вытирал их носовым платком с вензелями и по-детски шмыгал крупным, в голубых прожилках, носом.
Мама поставила на стол чай, пирог с марципанами и снова зачем-то отправилась на кухню.
- Садитесь, реб Шимшон, - не найдя ничего лучшего, сказал отец.
- Такое предчувствие, что еще насижусь, - грустно пошутил Трауб. - Сейчас, прошу прощения за каламбур, сажают без всякого приглашения. Впрочем, вам, Шлейме, бояться нечего. По ихнему талмуду вы не мироед и не сионист, а кустарь-одиночка... почти пролетарий... Да один из главных в местечке сажателей - ваш близкий родственник.
- А вам, реб Шимшон, чего бояться? Ведь вы и ваши родители за всю жизнь и мухи не обидели, - успокоил его отец, уразумев, что тот пришел не чаи распивать.
- Может быть, может быть... Но это обстоятельство для нынешних судей не решающее.
- Чай стынет. Пейте, реб Шимшон, - выдохнул отец, уклоняясь от обсуждения щекотливой темы и по-прежнему теряясь в догадках, зачем реб Шимшон среди бела дня пожаловал.
- Почаевничаем в другой раз, - деликатно отказался Трауб. - Если не ошибаюсь только что от вас вышли ваш шурин и этот симпатичный русский офицер, который в феврале купил у меня отрез из английской шерсти. Между прочим, я сделал ему большую скидку. Такова уж наша еврейская доля - задабривать тех, кто наверху, и кто в любую минуту может пустить нас по миру.
- Отрез великолепный, - подтвердил отец, редко употреблявший превосходные степени. Костюм получится на славу.
- Такой шерсти у меня на полках еще на целый гарнизон, не меньше. - Шимшон Трауб снова вытер слезящиеся глаза, спрятал платок в карман, вздохнул и продолжал. - А сукно, а шелк, а кашемир и крепдешин!
- Знаю, знаю, - отрешенно поддакивал отец.
- Могильнера и Капера уже, как кур, распотрошили. Кто помешает им то же самое сделать со старым бейтаровцем Траубом?
- Хотите, реб Шимшон, чтобы я перед шурином за вас словечко замолвил? - желая выбрести из томительного Неведения и добиться хотя бы какой-то ясности, осмелился спросить отец.
- Нет, - отрубил Трауб. - Победители несговорчивы и немилосердны. Блеяние овец только раззадоривает аппетит волков. У меня другой план.
- Какой? - оживился отец
- Мне пришла в голову идея - передать кое-какие товары в другие руки. Например, в ваши.
- В мои руки? Но я... но мы...
- Это, поверьте, правильный выход. Я знаю вас и Хену много лет. Если нас не тронут, то вы мне все вернете обратно. А если тронут - в чем я почти не сомневаюсь- то хоть голодранцам, не все достанется. Честно говоря, я бы на ваше имя всю свою недвижимость без колебаний переписал... Вас-то они грабить и вывозить не станут... Никаких грехов за вами не числится. Вы в Йонаве президента Сметону с букетом роз на рыночной площади не встречали, в Каунас Жаботинского слушать не ездили, сотенных на озеленение Галилеи не жертвовали...
Трауб не мог остановиться, он без устали высевал слова, но они не умеряли волнения, а еще больше распаляли, сообщая его речи, обычно скупой и деловитой, несвойственную ей категоричность и высокопарность. - Уж если кто-то в Йонаве и заслужил наше доверие, так это вы и Хена, дай Бог ей здоровья и долголетия; она нянчила нашего бедного мальчика - Авремеле и нашу покойную дочку Эмму, стряпала, стирала, за прилавком, бывало, стояла. - Он помолчал и впился в отца своими большими молитвенными глазами, ожидая благоприятного для себя решения.
- Я посоветуюсь с женой, - сказал обескураженный отец, передоверявший все трудные решения своей отважной и прямодушной Хене. - У нас и места-то лишнего нет. Две комнатки и кухня...
- Некогда, Шлейме, советоваться... Поймите, вы ничем не рискуете. Каждый может у Шимшона Трауба купить английскую шерсть, французское сукно, кашемир и крепдешин. Вы это у меня купили в рассрочку, в долг, со скидкой. Если хотите, я для пущей убедительности я вам на каждую вещь квитанцию выпишу и гербовую печать поставлю... Медлить нельзя.
Отец не спешил соглашаться. Его обуревали смешанные чувства. Он искренне желал Траубу добра, но вместе тем опасался, что кто-нибудь пронюхает про их сделку и наябедничает на него в НКВД Шмуле-большевику, а тот устроит скандал и обвинит его во всех смертных грехах - мол, мироедам потакаешь, классово чуждым элементам. Что и говорить, реб Шимшона было жалко, он был для отца не мироед и нечуждый элемент, а живой, великодушный человек, который приютил их, молодоженов, в двадцать седьмом году, отвел для них комнату с отдельным входом, вербовал для стеснительного и мастеровитого квартиранта приличных клиентов. Что Трауб подумает о нем, если Шлейме возьмет и наотрез откажет своему покровителю и добродетелю. Шерсть и сукно, в конце концов, не порох и не динамит - их можно куда-нибудь спрятать, на чердак ли, под кровать ли.
- Реб Шимшон, ведь еще может всякое произойти, - сказал отец и, чтобы оттянуть свое решение, бросил на стол последнюю козырную карту: - Сами знаете, что творится в мире. Польша для немцев только закуска - они и на Москву скалятся... Стало быть, и на Литву. Глядишь, заварится такая каша, что не расхлебаешь - всем отсюда придется давать деру.
- Чему бывать, того не миновать. Литва уже давно подобно ржаному зернышку между могучими жерновами, и скажу вам откровенно: мне лично все равно кто выступит в роли мельника - немцы или русские, Гитлер или Сталин, или, прошу прощения, наш местный мукомол Шмуле Дудак?
- Ради Бога, Шимшон, не обижайтесь, но я над вашим предложением должен еще хорошенько подумать... это ж не шуточное дело.
- Что ж... Думайте, Шлейме, думайте, только побыстрей, - тем же птичьим голоском пропел Трауб и, не проронив больше ни слова, вышел.
- Зачем он приходил? - спросила мама, метнув взгляд на неотпитый чай и заподозрив что-то неладное.
Отец сделал вид, что не слышит.
- Я тебя спрашиваю, зачем приходил реб Шимшон?
Деваться было некуда. Таких следователей, как Хена Дудак, в местечке было мало. А, может, и во всей Литве не было. Шмуле-большевик ей в подметки не годился. Хватка у нее была железная - как ни выкручивайся, все равно расколешься.
Раскололся и Соломон Давидович - ничего не утаил.
- Ну и ты, конечно, отказал ему.
- Не отказал, но и не согласился.
- Господи, что ты, Шлейме, за человек, почему ты всего на свете боишься? Жениться на мне боялся, детей делать боялся, уйти от своего учителя Рабинера и начать собственное дело боялся. Грозы боишься, солнца боишься. Меня боишься...
- Перестань! При ребенке... - взмолился отец.
- Пусть ребенок знает, какой у него смелый отец... Я сейчас же бегу к реб Шимшону и говорю: мы согласны... сегодня ночью все перетащим: и шерсть, и кашемир, и крепдешин... все, все, что он даст. И никаких, пожалуйста, возражений... Если то, что люди честно за десятки лет нажили, преступление, то зачем тогда вообще жить на свете?
- А ты своего братца спроси, зачем, - огрызнулся отец.
- Спрошу, спрошу. Мой братец - не Господь Бог. Он еще когда-нибудь за свои значки в петлицах поплатится. Русский царь триста лет не Йонавой, а Россией правил, и то его послали ко всем чертям. Пошлют и Шмуленьку. А сейчас... сейчас, смельчак, оседлай свой "Зингер" и скачи туда, где ждут на свадьбу этого Чапаева в новом костюме!
- Свадьба в Киеве, но он - не Чапаев, он - Чижов, - примирительно выдавил отец.
- Стало быть, скачи в Киев. А я поскакала к Траубу... Гиршке, вылей остывший чай в ведро, помой и протри чашки, а пирог поставь в буфет! - по-командирски распорядилась мама и уединилась для обдумывания предстоящей операции с Гисей, которая хозяйку всегда поддерживала и понимала…
Ночью, когда я уже сладко спал, отец с мамой второпях перетащили все, что передал им на хранение Трауб, и спрятали - отборной английской шерстью выстелили в три слоя продавленный матрас двуспальной кровати и накрыли его толстым байковым одеялом, а сукно запихали в платяной шкаф и заперли на ключ.
Шимшон не зря торопил отца: Трауба как чуждого и неблагонадежного элемента первым выкорчевали из Йонавы. К его дому солнечным майским утром подкатил крытый брезентом грузовик; из кузова выпрыгнули солдаты, за ними из кабины выскочил помощник Шмуле-большевика младший лейтенант Ерофей Пахомов, и все они дружно принялись выносить и грузить в машину пожитки галантерейщика. Затем белобрысый Ерофей вывел из дому Шимшона, его миниатюрную, похожую на бронзовую статуэтку, жену Йохевед и страдавшего слабоумием длинношеего сына Аврама, который все время улыбался солдатам безмятежной, неживой улыбкой.
- Оторвись от шитья, - прильнув к оконному стеклу, пробурчала мама. - Надо выйти и попрощаться. Кто-то же должен проводить их, Господи прости и помилуй, в последний путь. Наши мудрые евреи, видно, решили не мозолить свежим властям глаза и отсидеться дома. А ведь еще недавно они бегали к реб Шимшону за советом и помощью, завидовали, что он со Сметоной и его милой женушкой Зоситена короткой ноге, что самолично с каунасского вокзал провожал в Париж не кого-нибудь, а самого Жаботинского. Ты, что, тоже хочешь отсидеться? Ну чего возишься, как муха в меду? Ждешь, когда их увезут?
- Я, Хена, к примерке готовлюсь. Обещал этому дружку Шмуле сшить костюм до конца месяца, - промямлил отец.
- Этот дружок Шмуле на свадьбу спешит, а Траубов увозят как каторжников в Сибирь. Сейчас же брось копаться - и пошли! - приказала мама и первая толкнула дверь.
Солдаты никого к дому Траубов не подпускали.
Реб Шимшон стоял у откинутого борта грузовика и вполголоса молился, раскачиваясь, как верба на юру; чопорная Йохевед в широкой соломенной шляпе издали махала маме черной шелковой перчаткой, будто отправлялась на излюбленный отдых в Баден-Баден или Ниццу; Недотепа Авремеле по-клоунски улыбался, и солдаты, не выдержав, отворачивали от его бессмысленной и зловещей улыбки свои скуластые, обветренные лица.
- Ерофей! - приблизясь к грузовику, по-литовски окликнула Пахомова-младшего мама. - Скажи солдатам, чтобы нас пропустили. Ты же меня знаешь... я сестра Шмуле Дудака... мы у вас в деревне каждое лето дачу снимаем... Ерофей... Позволь... только мне... - И, не дождавшись ответа, двинулась напролом к грузовику, но солдаты преградили ей дорогу.
- Нельзя! Назад! Назад!
- Реб Шимшон, - сквозь слезы и гул мотора закричала мама. - Спасибо вам!.. За все, за все... И поскорей возвращайтесь! Воз-вра-щай-тесь!
Трауб не откликнулся.
Только черная шелковая перчатка Йохевед подбитым из рогатки грачом трепыхалась в застывшей синеве.
Обдав маму вонючими газами, грузовик неуклюже вырулил со двора на мостовую и, грохоча, вскоре скрылся из глаз.
Когда в кастрированном - избавленном от окриков и грохота - воздухе расплескалась тишина, из дома Траубов вдруг донеслось протяжное и жалобное мяуканье.
- Хена! - позвал отец.
Мама не шелохнулась, стояла и вслушивалась в тягучую жалобу оставленной взаперти мурки, то ли скорбевшей по хозяевам, то ли тщетно взывавшей к помощи.
- Грета!! Грету негодяи заколотили! Она-то в чем виновата?!
Мама ненавидела собак и обожала кошек, особенно свою Гисю, внучку породистой Траубовой Греты. Черно-белая Гися с мохнатыми, как из плюша, лапками и печальными глазами была ее любимицей и исповедницей. Только с Гисей она могла поговорить по душам и вволю, тайком от всех поплакать. Кошка тыкалась белой мордашкой в мокрые щеки хозяйки, и первая узнавала от нее все домашние и местечковые тайны. Отец ревновал к Гисе - мама с ним никогда не была так ласкова и так терпелива, как с ней. Иногда мама ходила с Гисей даже в синагогу и на день-другой одалживала её подслеповатому служке Генеху, чтобы та помогла справиться с голодными мышами, подбирающимися к пергаментным свиткам, а на все упреки отца насмешливо отвечала, что четвероногая Гися более угодна Господу, чем некоторые завзятые местечковые богомольцы.
Мама была готова тут же бежать в отделение НКВД к брату, но отец удержал ее, сказавши, что завтра утром Шмуле вместе с товарищем капитаном придет на первую примерку и что, если Хена по-доброму, без ругани, попросит, то братец наверняка распорядится, чтобы Грету выпустили из неволи.
- Вы что - уже лишаете свободы и четвероногих? - по-доброму начала мама, как только брат и капитан Чижов переступили порог. - Может, и воробьев отправите под домашний арест, за то, что чирикают под вашими окнами?
- О каких четвероногих ты говоришь? - насупился Шмуле.
Пока отец примерял капитану пиджак с приметанными рукавами, мама, обуздывая свой недюжинный темперамент, объяснила своему начальственному родичу суть дела.
- Видно, ребята не заметили её. Но ты не беспокойся... По просьбе трудящихся выпустим пленницу... И нечего из-за такой мелочи шум поднимать.
- Мелочи? Чужая жизнь-это, Шмуленька, мелочи?! Представь себя на ее месте - без хлеба, без воды, взаперти… Твоим ребятам, конечно, наплевать на все. Кто на каждом шагу долдонил, что вы боретесь за справедливость, за счастье всего народа? Я? Твой шурин Шлейме? Шимшон Трауб? Это ты, дорогой, долдонил. Ты! А что получилось? За что и с кем вы боретесь сегодня?
- Не с народом же.
- С народом, с народом. Ведь весь народ, Шмуленька, это не только ты, сын Луки Пахомова и эти скуластые солдаты, это еще и Трауб, и старик Могильнер, и Капер, и ксендз Клееменсас, это еще кошки и собаки, коровы и куры, дома и магазины, и птицы в небе... Какая же без них справедливость? Какое же без них счастье?
- Порешь Бог весть что и рада...
- А ты мне рот не затыкай! Говорю, что хочу. Надо будет - за свои слова и в тюрьме сяду... Есть с кого пример брать.
Отец сердито покосился на маму, но та и не думала прекращать обстрел.
Из-под шквального огня сестры Шмуле-большевика неожиданно вывел товарищ Чижов:
- Самуил Семенович! Я тут без вашей помощи никак не обойдусь. Соломон Давидович спрашивает меня о чем-то важном, но я пока на идише ни бэ, ни мэ...
- Что ты, Шлейме, хочешь сказать? - прогудел шурин.
- Как быть с карманами? Сделаем накладные или вшитые?
Шмуле-большевик перебросился с командиром мотострелков по-русски несколькими словами и объявил:
- Желательно накладные. Больше вопросов нет?
Тут Шмуле-большевик совершил роковую ошибку - надо было ограничиться накладными карманами и замолчать.
- Есть, есть, - обрадовался Соломон Давидович. - Я еще спросил, у товарища капитана, будет ли в ближайшее время война, но ответа не понял...
- Это же к костюму не имеет никакого отношения.
- Еще как имеет, - защитился отец. - В войну не то что костюмы - саваны не шьют. Убитых хоронят, как попало.
Во избежание очередной семейной ссоры Шмуле-большевик вынужден был перевести зятю авторитетный ответ капитана Чижова на идиш.
- Николай Николаевич сказал, что война нам не страшна, что, как поется в одной советской песне, чужой земли мы не хотим не пяди, но и своей вершка не отдадим.
- Постой, постой. Это своей земли. А нашей?
- Какой нашей?
-Ну этой, где мы живем…Тут не одна пядь, а тысячи-тысячи пядей, за год не сосчитать...
- Ты, что с луны свалился? Вся - наша! - отрубил Шмуле. - Вся... От Балтийского моря до Тихого океана... Пора бы знать.
Отец еще долго испытывал терпение шурина своими вопросами о том, где Николай Николаевич родился, учился, с кем до ввода Красной Армии в Литву воевал, и Шмуле, спасаясь от более мощного обстрела, поспешно засорял слух зятя диковинными названиями: Гусь-Хрустальный, Подмосковное пехотное училище, Халхин- Гол...
Утолив любопытство Соломона Давидовича и заверив сестру, что Траубовой кошке скоро вернут попранную свободу, Шмуле-большевик и капитан Чижов удалились
Невинная Грета, которая скоро должна была окотиться, и впрямь обрела свободу. Мама приютила отощавшую, осипшую сироту, как когда-то их, молодых, бездомных, пригрели в своем особняке сердобольные Траубы.
Своенравная Гися приняла освобожденную сперва очень настороженно, но потом обнюхала и, горделиво виляя хвостом, по-хозяйски, с некоторым чувством превосходства дружески облизала.
Когда Шмуле-большевик накануне своего отъезда в Москву пришел с нами прощаться, он, глядя на эскорт кошек, следовавших по пятам мамы, съехидничал: - Теперь ты, Хенка, довольна? Спасла от гибели невинную душу.
- И не одну. Грета беременна.
- Кстати, разве Траубы не могли о ней сами позаботиться?.. Не сомневаюсь, что кое-какое имущество они все - кому-то заблаговременно сплавили.
- Да? - изобразив на своем лице неподдельное удивление, спокойно, почти игриво выдохнула мама. - И кому же?
- Представляешь - За ночь с полки исчезли рулоны английской шерсти... десятки метров крепдешина и кашемира...
- А ты, что, раньше все у них пересчитывал?
- Когда мы с Чижовым выбирали в феврале отрез, там всего было во много раз больше. Вы той ночью, когда их еще не увозили, никого не видели?
- Мы, Шмулик, по ночам обычно видим сны и еще кое-чем занимаемся. А ты что - хотел, чтобы мы вместо этого за соседями следили?- отбрила она братца и, умело обойдя расставленную им западню, поинтересовалась: - Один едешь или берешь в Москву и свою Тайбу с Шимончиком?
- Один.
- Смотри не влюбись. А то, чего доброго, привезешь оттуда русачку и бросишь свою голубку. Говорят, русачки красивые. Тебе же в жизни всегда все трефное нравилось - сало, митинги, забастовки, тюрьмы, а сейчас и это... некавэдэ... Все, кроме кошерной работы.
- Опять ты за свое! Лучше пожелала бы брату что-нибудь хорошее на дорогу.
- Храни тебя Бог, - снизошла мама, которая не могла понять, зачем ему ехать за тридевять земель и чему там могут его научить. Ведь он не умет ни шить, ни брить, ни стругать, ни паять… А чтобы кого-то арестовывать и в Сибирь вывозить, никакая наука не нужна.
- Пусть он вас всех хранит, - рассмеялся Шмуле-большевик. - Но у меня - другие охранители.
- Этот капитан и его войско?
- Кстати, о капитане. Сделай одолжение, попроси своего мужа, чтобы он с Чижова ни копейки не брал... Вернусь - заплачу... Связь держите с ним через Ерофея.
Провожали Шмуле на железнодорожную станцию жена Тайбе с Шимончиком и я с мамой, а отец, оставшись дома, на своем "Зингере" мчался галопом в далекий Киев.
Поезд опаздывал. Мама и Тайбе все время вглядывались в даль, в синее летнее марево, откуда, грохоча и откашливая дымом, должен был появиться паровоз. Пятилетний Шимончик гонялся за прыткой бабочкой и вскрикивал, когда та, увертываясь, вспархивала вверх пестрым, раскрашенным в цвет радуги, листочком. Шмуле-большевик восхищенно следил за погоней и, посасывая, как Сталин, потухшую трубку, отдавал последние распоряжения, которые все слушали с нарочитой покорностью. Наконец из-за поворота вынырнул состав. Он со скрипом подкатил к станции, открыл на минуту Шмуле-большевику двери вагона и навсегда промчался мимо Йонавы.
- Помаши папе, - сказала Тайбе сыну, и крохотная рука Шимона вдруг затрепетала, как бабочка, в воздухе и вспорхнула ввысь.
На обратном пути со станции мама заглянула в участок или, как Шмуле его называл, отделение, чтобы через Ерофея передать товарищу Чижову добрую весть: Соломон Давидович приглашает его на последнюю примерку.
Ерофея в отделении не было, и мама от нечего делать принялась разглядывать развешанные по стенам кабинета фотографии. Кроме Сталина, там не было ни одного ее знакомого. Рядом со Сталиным висел поджарый, болезненного вида мужчина с остроугольной жиденькой бородкой, смахивавший на спившегося сельского дьяка или учителя. Он господствовал над столом, за которым до отъезда в Москву сидел ее брат, и мама надеялась, что, когда Шмуле вернется из России, он познакомит ее и с ним.
Связная уже собиралась уходить, когда в дверном проеме вырос Ерофей.
- Передай капитану Чижову, чтобы приехал на последнюю примерку, - сухо сказала мама.
- Когда?
- В субботу... Двадцать первого... Костюм почти готов.
- В субботу мне не по пути... В понедельник, ладно? Я из Скаруляй поеду с Ивана Купалы на работу, тогда на полигон заверну. Костюм до понедельника не скиснет.
Пахомов-младший молодцевато подтянул портупею, пригладил рукой волосы цвета выгоревших пшеничных колосьев и удобно устроился на стуле, под фотографией поджарого мужчины во френче, упорно сверлившего своим стальным взглядом его бритый затылок.
- Пускай будет в понедельник, - согласилась мама.
- В понедельник так в понедельник. Гиршке на полигон не пошлешь. Да и я туда пешком не потащусь, - сказал отец, укладываясь спать.
- Только не смей за пошив деньги брать, - предупредила мама
- Почему? - отец не был жадным, но даром никому не шил.
- Шмуле сказал, что заплатит за капитана...
- Если он вернется из своей Москвы.
Они уснули на припрятанных отрезах, но сон их был короче, чем обычно.
Поначалу им показалось, что разразилась шальная летняя гроза с громом и молниями. Но грохот и сверкание только усиливались.
Отец встал с кровати и в одних кальсонах вышел во двор. Небо было чистое, безмятежное, празднично сияли звезды.
- Буди Гиршке, - ворвался в комнату отец. - Это не гроза, это война.
- А как же быть с костюмом? В понедельник последняя примерка.
- Конец света, а ты со своей последней примеркой… Бежать надо!
Бомбы уже падали на рыночную площадь и на мосты через смирную Вилию, когда отец согласился оставить свой верный "Зингер", готовый костюм командира мотострелков Чижова, который уже вряд ли в обнове отправится в Киев, чтобы всласть поплясать на свадьбе дочери; двуспальную кровать, выстеленную в три слоя отборной английской шерстью, платяной шкаф, битком набитый чужим кашемиром и крепдешином...
- А с ними что делать? - показывая на кошек, метавшихся от разбойничьего свиста трассирующих пуль и близких бомбовых разрывов, озаботилась мама.
- Отдай их этому божьему одуванчику - Казе, - бросил отец.
Соседка - бездетная набожная Казе - взяла Гисю и Грету и ни с того ни с сего вдруг перекрестила их и маму...
* * *
Спустя четыре с лишним года, тихим августовским утром мы приехали из Вильнюса в Йонаву
- Как я рада, как рада, - увидев нас на пепелище, заверещала Казе. - А я-то думала, что вы уже никогда не приедете. Милости просим в избу, отдохнете с дороги, молока попьете... молоко и молитва от всех невзгод лечат. Заходите! Вас на крылечке ждет еще одна ваша знакомая...
Гися, осенило маму.
Старая, почти ослепшая кошка сидела на соседском крылечке и, зевая, грелась на солнышке. Его лучи золотыми нитями вплетались в ее облезшую шерстку.
- Гися! - позвала мама. - Узнаешь? Это я, Хена... А это Гиршке... А это Шлейме... Живые...
- Гися, - позвал и я.
Никакого отклика.
Пытаясь растормошить обмелевшую кошкину память, мама с каким-то безоглядным отчаянием запела про бедную девушку Хену и молодого портняжку Шлейме, которые встретились на лесной поляне, усеянной маргаритками, и полюбили друг друга.- Помнишь, Гися, как мы с тобой ее пели, я затягивала, а ты ее - мяу, мяу - подпевала. Помнишь: "В лесочке, у речки они повстречались под липами, тра-ля-ля-ля"...
Кошка не отзывалась. Она не помнила ни маму, ни песенку.
-Тра-ля-ля-ля, - повторила мама и смахнула рукавом слезу.
Но и слеза упала в безответную тишину.
Больше некого было тормошить - ни Тайбе, ни маленького Шимона, ни Траубов, ни Могильнера, ни командира мотострелкового батальона Чижова, который, как оказалось, на полигоне в Гайжюнай в первые дни войны пал смертью храбрых, ни Ерофея Пахомова, убитого литовскими повстанцами под фотографией несгибаемого рыцаря революции Феликса Дзержинского. Кроме Гиси больше некому было отзываться и свидетельствовать. Некому, тра-ля-ля-ля...Апрель-май 2004
Бат-Ям
___Реклама___