Wajsberg1
©"Заметки по еврейской истории"
Январь  2006 года

 

Владимир Вайсберг


Размышления дилетанта

(Часть вторая*)

Звонок был неожиданным и тревожным,  ибо я  ничего не знал о планах отца. На следующий же день я купил два фотоаппарата „Зенит“ с мощными объективами (считалось, что фотоаппараты эти пользовались спросом в Израиле), договорился с начальством о недельном отпуске и полетел в Черновцы, где не был к тому времени более пятнадцати лет. Самолет вылетал поздно ночью и рано утром я был уже в черновицком аэропорту. Я доплелся пешком до трамвая и уж на нем  быстро доехал до улицы Шевченко. Здание на углу было мне знакомо до мельчайших подробностей - это была школа номер 26, которую я окончил в 1954 году. Было необычайно для конца ноября  холодно. Мела даже небольшая метель. Я торопился, голова моя была занята  тревожными мыслями, но я  не мог не заглянуть в окно класса на первом этаже, где  проучился несколько лет.  Уже до того, как я это сделал, я обнаружил, что школа моя катастрофически изменилась. Она резко уменьшилась и из представительного многоэтажного здания превратилась в неказистый маленький домишко. А подоконник, с которого я часто прыгал во время уроков на улицу покурить или просто поболтать с приятелями, оказался на уровне моих коленей. Класс не был освещен, но даже в сумраке заметно было, что и его не миновала горькая участь: он тоже стал маленьким,  тесным и приземистым. Я очень расстроился, ибо не был готов к столь разительным и нежданным переменам. Но я вспомнил, что нахожусь в Черновцах инкогнито,  так как никто  из знакомых не должен был меня видеть накануне отъезда отца моего в эмиграцию.  Узнай об этом мое начальство - и карьере моей наступил бы конец. Поэтому  я убыстрил шаг  и почти побежал по занесенной снегом знакомой дороге...

Каждый из  мелькавших  мимо домов был мне знаком. Каждый напоминал о чем–то давнем, но не забытом. Воспоминания образовали пестрый калейдоскоп. Я бежал,  не останавливаясь, и то же происходило с калейдоскопом. Действительность переживается человеком на двух уровнях: на интеллектуальном и подсознательном чувственном, т. е. – на уровнях второй и первой сигнальной системы соответственно.  В памяти  события оживают в обратном порядке. Всплывает чувство, настроение, ощущение  и воскрешает  картину, событие, череду явлений.

 

Жорка Карнасевич

 

Я  не знаю, является ли это общечеловеческим свойством или  исключительным качеством  моего дурного характера: прочное удержание в памяти обид, нанесенных мне в прошлом,  способность с трудом  вспоминать сделанное мне добро и умение быстро забывать обиды, причиненные мною самим другим людям...

Внезапно я замер и уставился на небольшой одноэтажный дом на противоположной стороне улицы. Желтое здание, зеленый низкий дощатый забор. Услужливая память выплеснула минулое, прошлое, и давняя обида обожгла меня.

Здесь жил мой бывший одноклассник Жорка,  Жорка Карнасевич. Его настоящая фамилия была Нижник, но отца убили на войне, мать вышла замуж за  безногого инвалида с фамилией Карнасевич.

Лента моей памяти замедлила бег, и я вспомнил, как познакомился с Жоркой в холодную зиму сорок седьмого года. Я носился по улице Марамуреш на самодельных коньках и увидел вдруг над низеньким зеленым забором две пары внимательных глаз, принадлежавших, как затем выяснилось, Жорке и его младшему брату Славику. Жорке в ту пору было, как и мне, десять полных лет, Славику - шесть. Знакомство наше началось с драки, но перешло потом в самые дружеские отношения. Под моим влиянием Жорку перевели в мою школу, и мы стали учиться в одном классе. Все в ту пору жили бедно.  Но если мой отец смог раздобыть где - то в деревне два мешка кукурузной муки, спасших нас от голодной смерти, то отчим моих друзей не имел еще в ту пору инвалидной коляски и совершить подобный акт просто не мог.   В результате каждый день перед уходом в школу Жора и Слава,  в зависимости от того, в какую смену мы учились, завтракали или обедали у нас.  В школу мама давала мне перекус, состоявший из двух кусков хлеба, политых подсолнечным маслом и слегка подсоленных. Один из этих кусков предназначался Жорке, который и получал его от меня в большую перемену.

Вместе с  Карнасевичами в доме жила семья  Жоркиного дяди, брата его матери. Он был преподавателем математики в одном из техникумов города. Жорка, однако, с пятого класса успешно списывал все домашние задания у меня, и не только, впрочем, по математике. Но и он тоже давал мне многое. Он был умельцем и очень тяготел к разного рода технике. Так, мы катались на моторизованной трехколесной инвалидной коляске его отчима, а потом научились разбирать и ремонтировать весь этот экипаж, включая  ходовую часть и двигатель. Позже Жорка стал активным членом автомотоклуба ДОСААФ и приобщил меня к мотоциклетному спорту. В этом  он был гораздо способнее меня. Карнас (так одноклассники сократили его фамилию до молдавского слова, означавшего „колбаса“) был одаренным гонщиком и механиком. Мы дополняли друг друга. Мы не были друзьями. Но и чужими мы не были тоже.  Я болтался у них в доме,  во дворе и в саду, Жорка не вылезал из нашего дома. В семейном кругу обсуждались оценки каждого из нас. Отношения были ровными и спокойными. Так и продолжалось до проклятых дней пятьдесят второго, когда в газетах появилось сообщение об врачах - отравителях, большинство из которых были евреями.

Вот тогда - то и проявился Жорик во всей своей красе. В один из дней я, как обычно, направил стопы свои к Карнасу, чтобы продолжить ремонт мотоцикла М - 1А „Москва“, бренные останки которого мы получили  в автомотошколе. Жорка уже приступил к разборке двигателя. Руки и лицо его были черны от мотоциклетной смазки. Он был, как всегда, оптимистичен. Припухлые губы  улыбались, но  серые глаза его  были серьезными. И  не успел я приступить к работе, как он тихо и очень буднично стал говорить:  

„Вовка, я хочу тебе сказать, что вся наша семья с вами больше не знается и не разговаривает. Евреи отравили наших вождей и хотели отравить всех нас. Мама говорит, что она еще в Виннице заметила, что стоит украинцу или русскому попасть к еврейскому врачу, то он тут же и умирает. А дядя Федя говорит, что евреи еще в древние времена напускали на всю Европу чуму и холеру“...

Что-то оборвалось у меня в солнечном сплетении, перехватило дыхание... Не помню, как я добрался домой.

В школе я никому ничего рассказывать не стал.  С Жоркой  я никогда более не общался. Были ли члены его семьи ознакомлены с „благородными устремлениями“ старшенького, не знаю. Внешне, по крайней мере, все выглядело так, как если  бы они ничего не знали... 

 

Джильда

 

Опять же не знаю, было ли то случайностью, или произошло это в силу неведомого мне закона, но одна обида оживила в памяти другую.

Рядом с жильем  Карнасевичей  стояло одноэтажное строение. Дом  этот был, однако,  больше и представительнее. Во времена моей юности жил в нем другой Жорка - Жорка Майданов.  В сорок шестом, когда мы приехали в Черновцы, особняк этот иначе, как „Дом энкаведешника“ и не называли, так как жил в нем высокопоставленный сотрудник почтенной организации этой со своей семьей. У него была дочка Лилька, не отстававшая ни в чем от мальчишек в самых диких забавах наших. Семья  жила тихо,  спокойно и, главное, незаметно, так что я и вспомнить не могу матери или других Лилькиных родственников. Потом они переехали в другую квартиру, а в их дом въехал начальник коммунального хозяйства города Черновцы Майданов с семьей в виде тишайшей супруги Ксении Дмитриевны  и двух сыновей:  Жорки и Алика. Жорка был моим ровесником, Алик  - на пару лет  младше. Братья были типичными представителями балбесов - сыновей  начальников.  Основной их отличительной чертой была, не в обиду им будь сказано,   дремучая лень и, как следствие этого, полное отсутствие каких - либо интересов. Вполне вероятно, впрочем, что скуку на братьев Майдановых  навевало мое присутствие. Я заметил, что, когда в гости к ним приходили их друзья -  тоже дети черновицкого начальства, они оживлялись и становились веселыми и предприимчивыми. Более подробно изучить эту закономерность я не мог, так как каждый раз, когда являлись аристократические гости, незамедлительно ретировался домой. Справедливости ради  надо заметить, что никто, впрочем, включая Ксению Дмитриевну,  повторявшей всякий раз  при  встрече с моей матерью, что бесконечно рада дружбе ее детей со мной,  меня  не удерживал.  Так оно было и в этот раз - в один из летних дней пятидесятого года.

Я пытался вовлечь юных Майдановых во дворе их дома  в таинства контактной печати фотографий с негативов «шесть на шесть», полученных с помощью моего фотоаппарата «Комсомолец», когда неожиданно явилась толпа высокопоставленных гостей.  Я поспешно распрощался с братьями и попытался убраться, почти бегом направившись к выходной калитке. Но не тут то было...

Все гости опередили меня, дождались, пока я вышел из калитки на улицу и  попытались окружить меня плотным кольцом. Но я прижался спиной к стене и сзади меня никто расположиться уже не мог. Было их  человек десять. Все они были либо несколько старше меня, либо моими ровесниками,  но они расположились таким образом, что непосредственно передо мной оказался маленький мальчик восьми – девяти лет. Он -  то  и начал грязно оскорблять меня, чередуя классический русский мат с  откровенными грубыми антисемитскими высказываниями о моей национальности. Не стану утомлять читателя повторением потока грязи, вылитого на меня. Весь расчет строился на том, чтобы я, не выдержав оскорблений, ударил малолетнего отпрыска черновицкой коммунистической аристократии. И  тогда можно было бы избить меня всем обществом, не боясь последствий.

Я стоял, прижавшись спиной к стенке майдановского дома и думал только об одном: кого выбрать из этой толпы, чтобы вцепиться ему в глотку вначале руками, а затем и зубами. Богатая практика военных  лет, проведенных на базаре города Джамбул под руководством моего старшего  двоюродного брата Лени Клигмана, светлая ему память, позволила мне овладеть необходимыми для этого навыками...

И тут я должен на время расстаться с толпой подростков и обратиться к истории следующего за домом Майдановых двухэтажного строения, известного среди окрестных жителей как «Дом героя». Название это огромный дом с садом, по размерам своим напоминавшим небольшой парк, получил в связи с тем, что жил в нем с семьей начальник леспромхоза, а прежде – начальник кавалерийской разведки  партизанской армии Ковпака, Герой Советского Союза Александр Николаевич Ленкин.   Он и его жена Клава были  благородными и приветливыми людьми, особенно хорошо и нежно относившимися к своим и чужим детям. Они были сибиряками по происхождению  и несли в себе лучшие черты русских людей. Эти красивые люди не  делили соседей по национальности, а были одинаково приветливы   со всеми и щедры ко всем. Они,  к примеру, обнаружив, что мы проникаем в их сад, чтобы украсть яблок, не стали ругаться, а, встретив меня  - десятилетнего сорванца уважительно и вежливо попросили передать всей честной компании  нашей, что не следует лезть через забор, а  необходимо пользоваться калиткой, так как они разрешают нам играть в саду и есть любые растущие в нем плоды. Они не стали даже читать нам морали о необходимости, к примеру, рвать только зрелые плоды. Узнав, что я – страстный  читатель, тетя Клава позвала меня и сказала, что они получают  «Огонек», и она может   неделю спустя после прихода очередного номера  дарить его мне. При этом она добавила:

«Не обижайся, что мы с Александром Николаевичем  будем  решать помещаемые там кроссворды»

Я был бесконечно счастлив вместе с моей мамой, светлая ей память, которая тоже была читательницей, лишенной из–за нашей  глобальной нищеты  возможности  читать свежие журналы и газеты. Примерно через месяц тетя Клава спросила меня, пытаюсь ли  я завершать начатую ими разгадку кроссвордов. Узнав, что  я это делаю систематически, она тут же попросила принести последний номер журнала и очень долго удивлялась и изумлялась, тому, что десятилетний мальчик часто разгадывал слова,  которые она с мужем найти не могла....

Счастье всей окрестной шпаны длилось до  начала пятидесятого года, когда Ленкина перевели на работу куда–то в Сибирь, а в особняк вселились другие жильцы. Это были уж люди совсем другого пошиба. Нас всех изгнали из сада и ругали немилосердно и нещадно  при всяком удобном случае. Особенно усердствовал один из новых жильцов по прозвищу «Татарин». Ничего обидного в кликухе этой не было, ибо он действительно был татарином и, кроме того, настоящего имени его никто не знал. Он был капитаном медицинской службы, зубным врачом. Это был человек небольшого росточка с лицом, похожим на  мордочку лисицы.  Глаза его были маленькими, темными, взгляд - тоже был лисьим: бегающим, острым и бесконечно злобным.   Мы никогда не видели его улыбающимся. Но он никогда, в отличие от других его соседей по особняку, и не ругался. Действовал он всегда по – лисьи, натравливая жильцов его дома на каждого из нас порознь и на всех вместе.

В провинциальном городе, каким были Черновцы, все тайное быстро становилось явным. Но мы не конфликтовали с ним, ибо с каждым из нас поговорили родители и строго–настрого запретили связываться  с «Татарином». Каждое утро и каждый вечер он гулял с небольшой овчаркой,  тоже напоминавшей  сухим туловищем и острой мордой лисицу. Звали собаку по – оперному «Джильдой».

«Джильда, рядом! Джильда,  место! Джильда, стоять, Джильда, лежать!»

Он никогда не бил собаку на людях, но вздрагивание Джильды при каждом его окрике, ее приседание к земле на задние лапы и испуганный взгляд говорили сами за себя и свидетельствовали обо всем. Нам было  жаль собаку, но сделать что–либо было невозможно, ибо украсть ее не представлялось возможным, так как, когда  «Татарин» отправлялся  на работу, он запирал   Джильду в своей квартире, взлом которой  в случае поимки не сулил нам  ничего хорошего.

Мы  оставили «Татарина» в покое, а он просто не замечал нас и не отвечал  на приветствие, если кто–либо из нас вдруг здоровался с ним. 

Теперь я возвращаюсь к часу, когда я стоял, прижавшись спиной к стене майдановского дома, а передо мной стояла свора сынков черновицкого коммунистического начальства, страстно желавших порвать меня на куски, но  не знавших, как приступить к этому благородному и увлекательному занятию. И в это время справа к нам приблизился возвращавшийся со службы Татарин. Он молниеносно понял и оценил происходящее и не заговорил, а закричал голосом трибуна, обращающегося к огромной толпе своих последователей:

«Убейте жида! Не бойтесь, убейте жиденка! Жиды – ваши враги! Убейте его и на одного врага человечества станет меньше! Бейте его, бейте его! Зарежьте его, зарежьте его, зарежьте его»

 Он кричал громко, визгливо и неистово Слова „Зарежьте его“ стали истерически повторяющимся рефреном.  Ему важно было, чтобы меня не просто убили, а именно зарезали. И, даже, обращаясь ко мне, кричал:

«Что, жид пархатый, пришел твой час? За все ответишь, сволочь трусливая!»,

И добавлял:

„Зарежьте его, зарежьте его!“

В какой-то момент нервы мои сдали, я  закричал страшным нечеловеческим голосом, прерываемым судорожными всхлипами, и устремился к Татарину, ничего не понимая и ничего не чувствуя, кроме животного желания убить этого человека. Я просто не думал о том, что толпа может сделать со мной, или  что произойдет, если я совершу желаемое. Мне было четырнадцать лет, но бравый офицер сдрейфил перед моей психической атакой, перепугался до смерти  и убежал от меня со скоростью необыкновенной. Пока я сбил с ног  малолетнюю сволочь и прорвался сквозь толпу остальных оторопевших от неожиданности сволочей–ровесников, Татарин скрылся за калиткой своего дома. Я  перебежал улицу, забежал во двор своего дома, схватил в  нашем сарае тяжелый гуцульский топор с длинной ручкой и побежал назад. Мучители мои, увидев меня и нисколько не сомневаясь в серьезности моих намерений, бросились врассыпную. Я  вернулся во двор и долго сидел в сарае, дабы не расстраивать родителей.

Я рассказал обо всем одному лишь одному моему дальнему родственнику по имени Шмага, который был старше меня на  два года и который, что значительно важнее в данной ситуации, был профессиональным карманным вором.   Я переловил по одиночке  всех юных аристократов и бил каждого долго и обстоятельно. Шмага присутствовал при всех актах возмездия,  в избиении не участвовал, но спокойно увещевал каждого страдальца не жаловаться родителям  и зла на меня не держать, обещая в  противном случае «пописать хавало». Он демонстрировал при этом инструмент, которым намеревался разрезать физиономии мучеников: кольцо с впаянным в него безопасным лезвием. Говорил он убедительно, и поэтому с претензиями к моему отцу пришел лишь родитель  одного из потерпевших. Визит его никаких последствий не имел... Я же твердо решил убить Татарина.  Я стал встречать его каждый день при возвращении  с работы у ворот его калитки, желая посмотреть ему в глаза, и каждый раз, увидев меня издали, он разворачивался и быстрым шагом уходил, почти убегал от меня. Недели через три он  вообще уехал из города.

Майдановы делали вид, что ничего не произошло. Мы продолжали  здороваться при встречах. В  гости я к ним больше никогда не ходил. Они, впрочем, меня  и не приглашали.

Прошло тринадцать лет. Я окончил Горный институт,  работал в институте научно - исследовательском  и часто по роду службы бывал командирован на разные горно-обогатительные комбинаты. И в этот раз  я тоже отправился в октябре шестьдесят третьего года  в поселок Африканда, что на Кольском полуострове. Здесь была уже глубокая зима. Лежал  снег, и значительную  часть дня было темно.

Работы, как всегда, было очень много. Большую часть суток мы проводили в шумных, душных и запыленных помещениях, и поэтому  ежедневно после ужина  я отправлялся на  прогулку, дабы хоть немного подышать свежим воздухом и насладиться тишиной.

Прохаживаясь  в один из  октябрьских вечеров по темным и малолюдным улицам Африканды, покрытым толстым слоем старого и свежевыпавшего снега, я вдруг услышал:

„Джильда, рядом! Джильда ко мне!“

Крик доносился откуда-то  спереди.         Не только содержание фразы, но и   интонация, с которой она произнесена была, и тембр голоса были мне абсолютно знакомы. Мне даже не пришлось ничего вспоминать.   Было  темно, и я не видел кричащего. Но стоило ему попасть под свет, льющийся из окон одного из домов, я  тотчас визуально убедился в том, что это был он - Татарин. Он не изменился.  Тот же злобный пигмей в военной форме, то же лисье личико, те же острые, злобные, быстро бегающие глазки, ... Собака была той же породы, но уже другой экземпляр, Она удивительно напоминала ту, черновицкую Джильду  и внешним обликом, и бросающейся в глаза  загнанностью. Он поднял глаза и, когда я непроизвольно и необдуманно тоже вошел в полосу света, он  окинул меня взглядом  и тотчас  узнал, хотя я за эти годы  из юнца, уличного черновицкого мальчишки превратился в высокого и     крупного, представительного  мужчину.

Татарин от неожиданности  хотел даже поздороваться  и  подался было ко мне всем своим корпусом. Но воспоминания дней иных  всплыли в его голове.  Он резко отпрянул назад, дернул  поводок несчастной  Джильды и растаял в кромешной тьме. Негромкий звук шагов его  быстро стих.  Никогда более  я его не встречал...   

 

Партия сказала „надо“,  комсомол ответил „есть“

 

Как и школа, дом наш  тоже врос в землю.  А  уж квартира во дворе, где обитал отец со  своей новой семьей, вовсе  заставила меня содрогнуться. Ремонт в ней не делали более тридцати лет. Мебели  не было никакой. Отец, его жена Шура и  брат  мой (по отцу) Игорь вместо мебели использовали  тюки, в которых упаковано было их барахло. Квартира вполне могла бы служить  декорацией к пьесе  Буревестника революции. Я  поразился глубокой печали, сквозившей в огромных глазах моего   двенадцатилетнего  брата. Глаза мачехи излучали тревогу. Я обнимал отца и остро чувствовал  особый запах еврейской бедности. Отец припал, прижался ко мне и зарыдал. Это не было на него похоже. Он никогда ранее не плакал. Он был мужественным терпеливым,  верующим и надеющимся на Всевышнего человеком. И я  - огромный, толстый сорокадвухлетний мужик крепко  обнял отца и заревел как малое дитя.  Шура и Игорь испугались и удивились. Мы с отцом вспомнили о них и плакать перестали. Я  сел на подобие табуретки, которую специально для меня притащили из веранды.  С   трудом стали говорить. Говорили, не сговариваясь, тихо, почти шепотом:    наученные долгим и печальным опытом, в болезненной и непреодолимой страсти соседей к шпионажу и доносительству не сомневались.

Я произносил слова, отвечал на вопросы, сам задавал их, а всем своим существом находился в прошлом. Грязные, ободранные  стены  непрестанно рисовали голографические картины прожитого. Странным и непонятным  образом все мое прошлое, прошедшее в этих стенах, вновь одновременно ожило. Однако, постепенно на первый план стали выдвигаться картины осени пятьдесят третьего - зимы пятьдесят четвертого годов. Но тяжкому  и печальному времени этому предшествовали безмятежные дни зимы пятьдесят второго и весны пятьдесят третьего, с которых и начнем  наше повествование.

Учился я в девятом классе 26й мужской средней школы  города Черновцы. Учился легко, с интересом и удовольствием, одинаково хорошо понимая и запоминая  филологические нюансы, математические головоломки, химические формулы и физические законы. Честолюбием не маялся. Не знаю почему. но ближайшими моими друзьями стали   бывшие одноклассники, с которыми я учился до седьмого класса, но  которые не стали учиться в восьмом классе, пойдя кто - в техникум, кто - на работу.  Кажется мне, что круг моих друзей предопределило и обусловило  одинаковое социальное положение наших семей. Друзья мои все были детьми из  нищих семейств. У большинства из них не было отцов, а если у кого и был таковой, то  был он  либо дворником, либо сапожником,  либо мелким спекулянтом, торговавшим в базарные дни на городском рынке старыми вещами.   Наши семьи жили одними и теми же интересами,  вместе выживая в  голодные  послевоенные годы. Мы, в сущности, были одной большой семьей. Я был уже тогда более начитан и более образован большинства моих сверстников, но не придавал этому никакого значения. Я любил моих друзей, они любили меня,  я был глуп, весел и счастлив. О будущем я не задумывался. Щенячья беззаботность предопределяла безоблачное счастье. В комсомол я вступил, как и все, в восьмом классе, но никакой общественной работы не вел. Учился, да и только...

Так и продолжалось до зимы пятьдесят второго года, в один из сумрачных вечеров которой состоялось открытое родительское собрание, на котором наша классная руководительница говорила о плохих оценках моих сотоварищей и отсутствии у всех нас инициативы и взаимной ответственности. Я, долговязый юнец, вымуштрованный нашим преподавателем  русской литературы, Федором Васильевичем четко уловил главную идею ее речи и, когда после долгих и тоскливых выступлений общественников - родителей предложено было высказаться самим учащимся и наступила тягостная тишина, я, к моему несчастью, встал и закатил речуху о чувстве коллективизма, о его влиянии на все аспекты жизни класса, о путях и способах развития коллективизма,   приплетя сюда цитаты из пролетарских писателей...

Успех был ошеломляющий. Сама Мария Николаевна Скидова – классный наш руководитель и преподаватель немецкого языка не ожидала от меня такой прыти. Мама моя была на вершине родительского счастья...

Уже через несколько дней меня вызвали к  директору школы, который и сообщил мне, что на педсовете решено было ввести меня в состав Комитета комсомола школы. Да и не только ввести, но и рекомендовать избрать меня секретарем школьного комитета – комсоргом.

Несколько слов о человеке, бывшем тогда директором нашей школы и учителем физики. Дмитрий Николаевич Летюченко очень хорошо знал свой предмет и блестяще его преподавал. Он любил физику, любил нас и очень радовался, когда видел свет понимания в глазах  учеников. Он не был антисемитом. Его волновали успехи учащегося по физике, а не его национальность и социальное положение. Я  по тогдашним меркам находился  в самом низу социальной лестницы, но я не только умом, но и нутром понимал смысл разного рода ускорений, масс, сил и их взаимодействий, а потому запросто щелкал задачки по физике. И для Летюченко важным было именно это, а не то, что отец мой был нищим евреем, торговавшим старьем на базаре. Он - то мыслил категориями прекрасного украинского интеллигента, но мне... мне  надо было понимать свое истинное положение и не высовываться ни в коей мере и ни за что. Мне – выходцу из нищей еврейской семьи   следовало отказаться от сделанного предложения, сославшись на любые истинные или выдуманные причины. Но... «в зобу дыханье сперло».

Комсоргом я был хорошим. Много сил и времени тратил на работу по повышению успеваемости, с радостью и увлечением помогал пионерам и новеньким комсомольцам. Речей не произносил. Был, впрочем, случай, когда пришлось  нести околесицу в день,  когда прощались с „вождем всех народов“. Помню до сих пор мучительное чувство нехватки нужных слов по причине полного понимания их лживости. Участвовал в нескольких семинарах комсоргов городских школ, но нигде не выступал, а молча слушал, внимая мудрости старших товарищей. 

Старался, дурачок, старался все делать добросовестно и изо всех сил, как, впрочем, так и не поумнев,  делал это и потом во всей своей  профессиональной жизни  также. Всегда помнил слова отца:

«Ты – еврей и должен работать больше, на десять голов быть выше и бежать многократно быстрее всех неевреев, тогда может, быть, тебе удастся придти к финишу каждого из этапов жизненной гонки наравне с ними».

Но беспощадная машина, отбрасывавшая евреев на обочину жизни, работала без перебоев. Внешне это выглядело как ряд случайных, неблагоприятных для меня совпадений.

Факт первый: Летюченко  пошел на повышение и стал работать в аппарате горкома партии. Не знаю уж в какой должности, чуть ли не одним из секретарей.

Факт второй: директором школы стала некая Прасковья Гордеевна. Если за все годы моей учебы в школе я могу вспомнить лишь одну особу - явную антисемитку - старшую пионервожатую, ставшую потом преподавателем  Конституции СССР, то новый наш директор успешно компенсировала „недоработки“  наших учителей. На первом же педсовете она заявила, что „просто возмутительно, сколь много в школе отличников - евреев“.  Не забудьте, что год шел пятьдесят третий.   

Факт третий требует отдельного пояснения. На улице нашей  недалеко от нашей обители тихо жила молодая, красивая, вежливая и приветливая особа по имени Римма. Работала она где – то в горкоме комсомола, но основным ее промыслом была облагороженная проституция. Она предоставляла сексуальные услуги не всем подряд желающим свободной любви, а только лишь  молодым летчикам из Черновицкого военного гарнизона. Вели они себя всегда очень вежливо. Приветливо улыбались, никогда не буянили и пьяных песен не пели. Сама Римма была образцом приветливости. Она знала всех   нас по имени.        Мы росли у нее на глазах. И она не упускала случая ласково потрепать меня по голове и сказать при этом:

«Говорят, у тебя большие способности и по математике, и по гуманитарным предметам. Молодец, Вова, молодец!»

Род ее ночных занятий меня не волновал, я всегда с уважением приветствовал ее, но ни разу в жизни с нею не беседовал и не обсуждал никаких проблем. Этого нельзя было, однако, сказать, про одну из девочек из нашей кампании, про Аллу. Была она единственной дочерью  в добропорядочной пролетарской семье. Отец ее был работягой - шофером, мать – работницей на текстильной фабрике. Алла была на год младше меня, но была значительно более просвещена с самых ранних лет во всех оттенках сексуальной жизни. Устав за день от бесконечной беготни  и игр, мы – маленькие сорванцы  собирались в каждый теплый украинский летний вечер где-нибудь в саду и рассказывали по очереди страшные истории или смешные, как нам казалось, анекдоты. Алла всегда рассказывала эротические стихи, подробно описывавшие половой акт и изобиловавшие ругательными словами и грязными терминами. Мне было тогда десять лет. Я был послевоенным сорванцом,  и отлично знал уже как рождаются дети, воспитание мое проходило, в основном, на базаре, обитатели которого благородством манер и изысканностью манер и речи отягощены не были.   Но я краснел и смущался, когда девятилетняя Алла пела  песни, в которых, обращаясь от лица своей героини к матери, грязно ругалась.

Товарищем Алла была хорошим, не ябедничала, бегала и карабкалась по деревьям и заборам не хуже любого мальчишки, а потому – была она полноправным членом нашей банды. Вначале у меня с ней были  хорошие, дружеские отношения, но в классе примерно восьмом она сделала меня предметом своих нежных чувств. Я не  разделял их и не питал к ней  никаких ответных, а видел в ней по-прежнему только сотоварища по развлечениям. А от любви до ненависти, как известно, один только шаг. Алла и сменила страстную ко мне привязанность на жгучую ненависть. Она перестала даже здороваться со мной, а при встрече смотрела на меня прямым ненавидящим взглядом  больших голубых глаз. Примерно в это время она сблизилась с Риммой, познакомившей красивую белокурую со зрелыми формами девочку с бравыми офицерами. Алла успокоилась, жизнь ее наладилась, она поступила в техникум, но большую часть своего времени проводила  в квартире Риммы. Она даже стала здороваться и разговаривать со мной. Ненависть в ее душе сохранилась, и каждый раз при встрече она искала повода ненависть эту высказать и проявить. В середине каникулярного лета пятьдесят третьего года она, однажды встретившись со мной на нашей улице,  поздоровалась и, глядя прямо мне в глаза, сказала:

«В десятом ты уж больше не будешь комсоргом. Хорошо, если тебя и из комсомола не выгонят...»

И ушла, не оглядываясь...

 Встреча оставила неприятный осадок, но я не придал ее словам серьезного значения, и вскоре забыл о ее пророчестве. Но Алла знала, что говорила, каждое ее слово основывалось на долгих ее беседах с Риммой.

Уже в третий  день учебного года меня вызвала новая директриса и официально сообщила, что десятого сентября в 16.00 меня приглашают на заседание Черновицкого городского комитета комсомола. На робкий вопрос мой о повестке дня ответа не последовало.

Настал «Судный день и час» и я предстал пред светлы очи членов городского комсомольского ареопага. Я, естественно, волновался, но, войдя в зал заседаний и обведя взглядом членов почтенного собрания,  почувствовал вдруг спокойствие обреченного. Все присутствующие были людьми между тридцатью и сорока годами. Лица и мужчин, и женщин были  равнодушно – спокойными, а глаза – пустыми  и жестокими. Это было выражение глаз собаки, когда ей очень хочется впиться в плоть визави, а обстоятельства  заставляют временно отказаться от вожделенного действа. Именно – собаки, а не, скажем, хищного волка. Встреченный мной в лесах Ленинградской области матерый волк смотрел взглядом сурового хозяина положения и округи. Его взгляд был спокойным,  но не жестоким. Он не излучал ярости и непреодолимого желания разорвать  на куски. Много лет спустя я жил  в районе для иностранцев в Кельне и поднимался однажды на лифте в сопровождении молодого турка и его собаки – старого ротвейлера. Обоим хотелось меня сожрать. И у обоих было одинаковое выражение глаз, моментально напомнившее мне выражение глаз руководителей черновицкого комсомола. Особенно откровенно враждебными и презрительными были глаза  собаки.

Я пишу эти слова и в голове моей  встает давнишняя картина судилища и глаза соседки Риммы;  глаза, пред которыми прошло мое босоногое и нищее детство; глаза «тети Риммы», прикосновение руки которой  тогда еще помнила моя голова, и слова которой еще звучали в моих ушах:

«Говорят, ты очень способный, Вова. Молодец, учись, а, главное, много читай».

 Вот я и дочитался...

Председательствующий объявил заседание расширенного  комитета комсомола города Черновцы открытым и предоставил слово по первому вопросу повестки дня «Рассмотрение личного дела секретаря  комитета  ВЛКСМ мужской средней школы номер 26    Вайсберга Владимира»  секретарю горкома  Римме Н.

Римма встала и равнодушно, спокойно и буднично стала повествовать о моих преступлениях.

Было их немного, но были они столь тяжкими, что в некоторых местах «тете Римме» просто слов не хватало. Преступление первое: полный развал воспитательной работы с комсомольцами школы. Следствие: выпускник школы Александр А., поступивший в военное училище с блестящей характеристикой, подписанной комсоргом школы Вайсбергом (бесконечно предан, морально устойчив, интеллектуально и физически развит), не справился с первыми же трудностями, проявил худшие свои черты и кончил жизнь самоубийством. Он был еврейским юношей, учился средне, но очень хотел попасть в военное училище. О характеристике вовремя не побеспокоился и пришел к директору школы уже после ее окончания. Летюченко сказал, что подпишет характеристику после того, как это сделает комсорг. Я на велосипеде объехал всех членов школьного комитета, поговорил с каждым, и лишь после этого подписал характеристику, составленную бывшим классным руководителем Александра А.  Шурик поступил в Рязанское училище и совершил акт самоубийства на сборах, практически еще не приступив к учебе.

Замечу, что впоследствии выяснилось, что никакого самоубийства не было. Его убили  курсанты-однокашники из антисемитских побуждений. Дело, как это всегда бывает, спустили на тормозах.

Но на судилище, где распинали другого еврейского юношу, речи об этом не было. Не было и речи о том, что помимо моей подписи на характеристике стояли подписи еще трех руководителей школы. Налицо был явный факт специального ослабления рядов Советской Армии гнусным отщепенцем, подписавшим ложную характеристику. Обвинили меня также и в том, что я летом не вел работы с учащимися, проводившими каникулы в городе. Пример: двое пионеров нашей школы организовали в городском парке представление детского кукольного театра, а я вовсе и не знал ничего об этом.

Все выступавшие гневно и горячо осудили меня и предлагали «передать дело в органы для расследования преступного деяния».

Ограничились строгим выговором с занесением в личное дело и рекомендацией школьному комитету переизбрать комсорга. Вопрос о передаче дела в компетентные органы  следовало рассмотреть дополнительно.

Присутствовала новый директор школы Прасковья Гордеевна. Она защищать меня не стала, а только страстно благодарила членов горкома за бдительность, которая  воздвигла непроходимую стену перед отщепенцами и проходимцами. Почему она говорила во множественном числе и кого она еще имела в виду, кроме меня, я так до настоящего времени  и не понял.     Об атмосфере в школе, о дикой травле, о реакции моих сотоварищей писать не стану – больно уж печальны воспоминания...

Партия сказала... комсомол ответил...

Отец мой жалел меня, но сказал загадочно:

«Бачылы очи що купувалы – зараз йижте, хоч повылазьте...»

Что он имел в виду?

Моя нервная система всего этого выдержать не смогла. Я впал в тяжелейшую депрессию и уже в конце ноября пятьдесят третьего года оказался в Черновицкой психиатрической больнице, в которой и встретил Новый 54-й год.

Судьба Аллы под влиянием комсомольского вожака, «тети Риммы», сложилась наихудшим образом. Она стала дешевой проституткой, услаждавшей за умеренную цену окрестное мужское население.

Вот такие воспоминания разбудили во мне обшарпанные стены родительской квартиры в холодное утро семьдесят восьмого года.

 

Примечание. Первая часть опубликована в "Заметках", №2, 2005 год.


   


    
         
___Реклама___