Goldshtejn1.htm
"Заметки" "Старина" Архивы Авторы Темы Гостевая Форумы Киоск Ссылки Начало
©Альманах "Еврейская Старина"
Ноябрь-декабрь 2006 года

Павел Гольдштейн

"Мир судится добром"

Публикация Изабеллы Побединой

(окончание. Начало в №8(44) и сл.)

 

Раввин З. Минор

 


   
     Перед потомками, перед временем раввин 3. Минор предстает необыкновенно добрым и мудрым человеком, исполненным духа правды и твердости. Раввин Минор был замечательным синагогальным оратором, и его речи на русском языке, в которых он объяснял своим современникам предначертания Божьи и указывал им Его волю, выслушивались с великим вниманием. В одном из писем Льва Толстого из Москвы, датированном ноябрем 1882 года, мы читаем: "Все это время я очень пристально занимался еврейским языком и выучил его почти, читаю уже и понимаю. Учит меня раввин здешний, Минор, очень хороший и умный человек. Я очень много узнал благодаря этим занятиям".
     Культура толкования Св. Писания сослужила большую пользу людям. Раввин Минор учил, воспитывал свою общину, всегда имея в виду хорошие, а не дурные начала человеческих душ.


     Раввин А.М. Киселёв


     Аарон Моше реб Шмуэль Иосеф Киселев (благословенна память праведника) родился в уездном городе Сураж Черниговской губернии 18 сентября 1866 года. Время, проведенное в Воложинском иешиботе в благотворной атмосфере изучения Талмуда, по рекомендованному Виленским гаоном методу ясного толкования текста, наложило глубокий отпечаток на всю дальнейшую деятельность раввина Киселева как мыслителя и бессменного руководителя в течение тридцати шести лет духовной жизни евреев Дальнего Востока и особенно центра еврейской жизни Китая 20-х-ЗО-х годов нашего века - города Харбина, где раввин А.М. Киселев скончался 8 сентября 1949 года.
     В 1936 г. в Харбине была издана на иврите книга раввина Киселева "Мишберей ям". В 1940 г. вышла в свет на русском языке его книга "Национализм и еврейство". В 1951 г. в Израиле была посмертно издана его книга на иврите "Имрей Шофар", в предисловии к которой покойный главный раввин Израиля д-р Герцог (благословенна память праведника) писал о раввине А.М. Киселеве как о человеке глубокого ума и талмудической эрудиции.


     Памяти Александра Эйзера


     Перед человеческой совестью не раз вставал вопрос: неужели умственное развитие не всегда идет об руку с развитием нравственным, неужели культура и знания не всегда облагораживают человека? И, к глубокому сожалению, ответ нередко получался и получается отрицательный. Высокий умственный уровень нередко уживается с полной нравственной дрянностью. Рабби Ханина, сын Досы, говорил: "у кого дел добрых больше, нежели учености, у того ученость устойчива, а у кого учености больше, нежели добрых дел, у того ученость неустойчива".
     К счастью, наша жизнь имеет немало примеров, когда умственная высота гармонически сочетается с высотой нравственной, и такие примеры люди запоминают с благодарностью, потому что без них можно было бы усомниться в самом смысле жизни. Такой пример в жизни своей и деятельности являл ушедший от нас Александр Эммануилович Эйзер.

     Главные две черты его духовного образа: сознание своего человеческого долга и доброта его души. В молодости он умел вселять уважение к себе в тех, кто был старше его. В 1914 году в Петрограде Саша Евзеров вместе с друзьями основывает журнал "Еврейский студент". С 1915 по 1920 год молодой адвокат Евзеров - председатель Западно-Сибирского комитета сионистской организации. Он создает сионистскую организацию в Китае, затем в Японии, основывает еженедельник "Сибирь - Палестина". В 1921 году, прибыв на Святую Землю, адвокат и редактор, общественный деятель Александр Евзеров, или по-израильски Эйзер, облачается в короткие штаны и идет с мотыгой работать в дорожном строительстве и в поле.

     Как человек Александр Эммануилович отличался замечательной отзывчивостью ко всякому проявлению общественной жизни. В 1923 году им было основано Общество для поддержания развития торговли, промышленности и интенсивного сельского хозяйства под названием "Мисхар ве Таасия". Давно сказано, что вера без дела мертва. Основанное А. Эйзером Общество приступило к изданию специальных журналов на иврите и английском, которые бы снабжали строителей сведениями в области их специальной деятельности.

     Знания А. Эйзера были обширны и изумительно разнообразны. Он и его друзья организуют на бульваре Ротшильда в Тель-Авиве первую "Выставку Израильской промышленности"; за первой затем пошли и другие. Между 1923 и 1939 годами А. Эйзер организовал в Палестине семь ярмарок "Иерид Га-Мизрах''. Жизненный путь человека надо понимать как преодоление препятствий: он жил не для себя, а для возрождающегося Израиля. Строительство "Биньяней Га-ума" - Дворца Наций в Иерусалиме на целый ряд лет заняло энергию и творческие силы Александра Эммануиловича.
     Страстно влюбленный в работу, богатый идеями и горящий энтузиазмом, он всегда создавал вокруг себя плодотворную атмосферу, в которой только и может родиться что-то подлинное.

     Вспомним и о том, что радиопередачи на русском языке "Голоса Израиля", которые мы с таким волнением ловили там, в советской диаспоре, впервые были организованы Александром Эммануиловичем Эйзером. Никто ревнивее его не отстаивал в те годы настоятельную необходимость довести живое слово Израиля до еврейства Советского Союза. Организовав издание журналов "Вестник Израиля" и "Шалом", Александр Эммануилович уже тогда, будучи главным редактором и душою этих журналов на русском языке, работал для нашего Великого Исхода. Последнюю свою статью "Третий исход" он написал для журнала "Менора".

     Всякий, кого судьба сводила с ним, не мог не чувствовать присутствия ясного и систематически развитого ума и правдивейшего характера, неспособного поступиться ни йотой своих нравственных принципов. Кто имел случай знать его ближе, знали, сколько доброты, сколько сердечной теплоты было в этом мужественном человеке.
     Память о человеке, посеявшем доброе семя на поле своем, не умирает.


     Рахель Павловна Марголина


     Рахель Павловна Марголина принадлежала к числу тех редких людей, у которых невольно устанавливаются с каждым человеком нравственные связи особой чистоты. Искренность ее была беспримерна и абсолютно далека от напускной добродетели. Именно эта искренность побуждала ее иметь высокое понятие не о том, что делаешь, а о том, что надо сделать. Она никогда не ждала никаких материальных преимуществ от жизни и ни в чем не полагалась на счастливую случайность.
     То была тяжелая и трагическая жизнь поколения нашего времени - времени невероятного насилия, пожиравшего миллионы людей, времени, переполненного плачущими и скорбящими над скорбным листком, на котором против дорогого имени горело страшное слово "убит".
     Рахель Павловна тоже согнулась шестого марта 1944 года над таким листком. Вот что было там написано:

     Уважаемая тов. Марголина!
     Поскольку я принял часть всего месяц назад и Вашего сына Самуила Марголина не застал, то при выяснении установил, что Ваш сын красноармеец Самуил Марголин погиб смертью храбрых в деревне Козьяны, Дубровского района, Смоленской области. В списках убитых отмечено, что Ваш сын похоронен в братской могиле на северо-западной окраине дер. Козьяны. Об этом Вам послано извещение штабом части в начале декабря 1943 г.

     С приветом. Капитан Марченко
     29.02.1944г.

     Много лет спустя, находясь уже в Израиле, Рахель Павловна писала в Москву своему другу, у которой скончался муж:

     А теперь я хочу поговорить с Вами, моя родная. Когда я думаю о Вас, о Вашем состоянии, мне вспоминается разговор с Феликсом Львовичем Шапиро. Как-то я ему сказала, что никогда раньше не поверила бы, что, узнав о гибели сына, я не потеряю интерес к жизни. Тогда Феликс Львович мне привел выдержку из Талмуда: "Над каждым живым творением витает дух Божий и неслышно повелевает: живи, живи, живи!" Поэтому мы все живем, несмотря на пережитое, и нам не следует мысленно себя упрекать за интерес к жизни.

     Но трудно и нельзя уйти от своего горя. Не оповещая никого о своей боли, хранила многие годы Рахель Павловна перечитанные ею бесчисленное число раз письма единственного своего сына - восемнадцатилетнего еврейского юноши, погибшего на чужой Смоленщине среди чужих людей. Вот некоторые строки из этих писем с фронта:

     Здравствуй, дорогая мама! Я хочу тебе написать про мое настоящее положение. Оно незавидное. К сожалению, твое предположение относительно моих взаимоотношений с начальством оправдалось. Все это очень сложно описать. Я нахожусь в линейной батарее, и меня должны выпустить рядовым радистом. Как все это случилось? Ты вот спрашиваешь меня в письме, что я сейчас думаю о том воспитании, которое ты мне дала. Здесь, в армии, и, наверное, везде в жизни успех имеют только "арапы". Везде блат. "Арапы" торжествуют. И потом "конституционный" вопрос. Он особенно сказался в учебном дивизионе... Я тоже, как и ты, вспомнил теперь наше прощание на уфимской дороге. Как я тогда смотрел на свое будущее!..

     Смоленский фронт
     Начато 12.09.1943 г.

     Здравствуй, дорогая мама!
     Мы стоим все в той же деревушке, из которой я послал тебе предыдущее письмо. Я еще не совсем ясно представляю, что со мной происходит. "Стою, как путник, молнией застигнутый в пустыне". Где я? Что я? Не знаю, как в Москве, а у нас по ночам заморозки. Если будет возможность, пришли мне теплое белье, носки, варежки, кашне. "Арапизм" продолжает торжествовать, и я теперь вижу, что "арапизм" здесь и "арапизм" там - это явления одного порядка. Но я теперь утешаюсь тем, что ты более или менее защищена от "арапов" и находишься в родной среде, среди наших знакомых людей, педагогов, можешь читать наши книги. А я уже так давно не вижу их. Мы теперь каждый день слушаем последние известия. Велики победы, и они поднимают настроение... Кто знает, может, конец Гитлера не так далек, как мы думаем, и я тоже вернусь. И все мы соберемся и примемся за свои дела. Я надеюсь только на себя, и на тебя, и на армию. Сейчас я сижу у рации. Где-то вдалеке рвутся снаряды, над головой "Мессершмидт". Но я привык уже обращать на это мало внимания. Не хвастаясь, напишу тебе, что хладнокровия в этих случаях у меня хватает. Наш командир взвода, старшина и некоторые бойцы тоже не уступят в храбрости нашему Гусарову.

     Будь здорова. До свидания
     твой Муня.
     14.09.1943г.

     Р.S. Узнай что-нибудь о спец. школе и капитане Левите. Вышли мне еврейский алфавит. Муня.

     В том состоянии потрясения душевного, в котором находилась Рахель Павловна после смерти сына, в ней еще больше усилилось чувство правды и понимания того, что делалось вокруг нее.
     Глубокое преклонение перед духом и языком своего народа, в котором она выросла в отчем доме, придало ей силы жизни и главное - надежды на встречу на возрожденной земле Израиля с матерью, отцом, сестрами, которые прибыли в Эрец Исраэль еще в 30-х годах, когда Гитлер пришел к власти.

     "Люби ближнего своего" - по этому паролю всегда узнают друг друга настоящие люди, какие бы метаморфозы они ни претерпели, какие бы крупные перемены, какие бы жестокие события их ни потрясали. Казалось бы, что при "воспитательных" мерах партийных плановиков и тюремщиков, учащиеся советских школ и вузов, где после окончания в 1925 году историко-филологического факультета Московского университета преподавала Рахель Павловна, едва ли были способны воспринимать высокие формы духовного общения. Но, следуя голосу сердца, Рахель Павловна не могла удержаться от желания сказать своим ученикам еще то, что касается всех - что в жизни всегда было, есть и будет торжествовать творческая мысль, воплощённая в слове без остатка.

     50-60-е годы, вплоть от отъезда в Израиль в июне 1963 года, ее окружают дружески расположенные к ней добрые и умные люди. С 1956 по 1961 год она помогает покойному Феликсу Львовичу Шапиро в составлении иврит-русского словаря, все 28000 слов которого переписаны ее рукой.
     После смерти Феликса Львовича Шапиро она вместе с одним из его помощников участвует в редактировании наследия покойного. В эти же годы все более крепчает связь с испытанными сердцами близких в Израиле. И это было совершенно необходимо в тяжелой шестилетней борьбе за право выезда на родную ей не только по крови, но и по духу землю.

     Еще - о своем далеком доме много знала она и много думала в России и была полна радостной готовности принести пользу строящемуся Израилю. И вот показался Иерусалим.
     Полезно было бы прибывшим недавно из Советской России и поселившимся в новом районе Иерусалима в Неве-Яакове - некоторым нуворишам от неизвестно какой культуры, устраивающим демонстрации протеста по поводу переселения в их район жителей кварталов бедноты, главным образом из Катамонов, знать, как Рахель Павловна Марголина - человек подлинно разносторонней высокой еврейской и европейской культуры - прожила свою жизнь в Израиле в квартале Катамон Тэт.

     У вас могут быть тысячи доброжелателей и недоброжелателей, но сделать их по-настоящему близкими людьми можете только вы сами. Все зависит от вас. Не раздумывая, не скаредничая, выкладывала Рахель Павловна свое духовное богатство своим братьям и сестрам, прибывшим в Иерусалим из Марокко. Да! - в лестничных пролетах была невероятная грязь, да! - глаза плохо воспитанной девушки сужались в усмешке, когда пожилая, интеллигентная женщина мыла лестничную клетку, и даже более того - нарочно опрокинуто было ведро, да! - все суждения и приобретенные в Марокко привычки были иные, но мудрый человек не ощущал непричастности к этому, далекости от этого. И спустя несколько месяцев эта же плохо воспитанная девушка, видя как Рахель Павловна выходит мыть лестничную клетку, забирала у нее ведро наверх, на четвертый этаж, и мыла всю лестничную клетку сама.

     Когда в ульпан Катамон-Тэт стала прибывать алия из Советского Союза, и если оказывалось, что это субботний день, и нельзя поэтому купить продуктов, малоимущие жители этого квартала собирали продукты и несли их Рахели Павловне Марголиной, чтобы она передала их новоприбывшим.

     Деньги играли в жизни Рахели Павловны второстепенную роль; она постоянно из своих скромных средств посылала посылки друзьям и знакомым в Россию, и в эти посылки ей хотелось вложить гордость за Израиль, за каждую вещь, изготовленную в Израиле. Потом и другие люди присоединились к ней, и они ночами вместе паковали посылки нуждающимся и заключенным в тюрьмы - активистам алии.

     Не надобно было ей ни славы, ни богатства, ни восхваления, ни благодарности. Увы, не многих соблазняет возможность творить добро негласно. Болезнь текущего момента - самомнение. "Святых" больше, чем алтарей. Но каждому, как говорится, свое. Рахели Павловне с ее непоколебимой честностью, твердостью и возвышенностью характера были глубоко чужды эти мелкие личные страстишки. Она не представляла себе, чтобы можно было служить добру с корыстной целью. Не ведая забот о приобретении имущества, которые преследуют столь многих людей, она неустанно пеклась о жизненных удобствах прибывающих в страну. В ее постоянном стремлении организовать удобства и уют приезжающим и оказать поддержку борющимся за выезд из Советского Союза ей помогала проживающая в стране более сорока лет ее родная сестра Ципора Шрагай. И у обеих сестер постоянно болело сердце за каждого еще не устроенного человека.

     Мимо Рахели Павловны Марголиной не проходило ничто; она была во всем и все в ней. Она в детской библиотеке разъясняет детям содержание библейских книг, она на радиостанции "Голос Израиля" была не только переводчицей с иврита на русский, с английского на русский, с французского на русский, но и составителем передач о научных достижениях Израиля.
     Она любила русскую культуру, любила русскую природу, но не "умирала" от тоски по ней. Когда стали прибывать евреи из России после Шестидневной войны, она встречала их, как расторопная хозяйка. Она уже могла все показывать и объяснять.

     В дни Шестидневной войны сестра ее Ципора позвонила ей из Тель-Авива и просила, чтобы Рахель приехала к ней, так как она, Рахель, одна в Иерусалиме: не дай Бог, что-нибудь случится, что же тогда будет. На это Рахель Павловна ответила ей: "Как ты (с резким ударением на слове "ты") можешь мне предлагать такое, когда Иерусалим в такой опасности... И ты что... хочешь, чтобы я в такое время оставила город, чтобы свою жизнь спасать!?"
     В этот период своей жизни Рахель Павловна Марголина обрела дружбу Корнея Ивановича Чуковского, о котором не очень щедрый на раздачу "наградных" известный русский мыслитель Розанов еще в молодые годы Чуковского писал, что он "очень хороший писатель". Тогда же Розанов упомянул и о портрете Чуковского работы Репина. И вот через пятьдесят шесть лет разрушений и катастроф Рахель Павловна Марголина разыскала этот репинский портрет в Иерусалиме, в доме известного мецената Мальса Шеровера, на средства которого было построено здание Иерусалимского театра. Она попросила М. Шеровера сделать фотоснимок с этого портрета и послать его К.И. Чуковскому в Переделкино.

     Рахель Павловна Марголина пишет старейшему русскому писателю Чуковскому в подмосковное Переделкино из Иерусалима. Иерусалим - не то, что города России, не то, что города Европы и Америки; это нечто необычайное, свое и особенное. И Чуковский более чем кто-либо другой в сегодняшней России это понимал. Он ощутил всем сердцем эти великие минуты жизни Рахели Павловны Марголиной - этот новый кругозор, это прозрение будущего, эти огромные горизонты пространства и времени. И Рахель Павловна в своих письмах вознаградила его за трогательные чувства к Израилю, раскрыв перед ним все сокровища своего сердца.

 

     Переписка с Ицхаком Маором*

     02.01.1980

     Дорогой друг,
     Давно не писал Вам, а также и от Вас давно писем не имею. Как поживаете, как здоровье Ваше и всех Ваших? С тех пор, как моя дорогая, незабвенная подруга жизни скончалась (4 марта будет "вторая" годовщина), я "сиднем сижу" в моем кибуце, и только изредка выезжаю по "делу", и в большинстве случаев возвращаюсь домой в тот же день.
     По прочтении Вашей статейки о В.В. Розанове в "Менора" № 18, я собирался написать Вам, но до сих пор никак не мог сосредоточиться. Попытаюсь теперь выразить некоторые мысли по поводу Вашей оценки отношения Розанова к иудаизму и Израилю.

     Еврейство далеко не исчерпывается ветхозаветным иудаизмом, и мысль Розанова о том, что евреи благословенны за свою любовь к земному, отнюдь не характерна для Израиля и его истории. Я склонен думать, что Розанов этим невольно выражает свое личное тяготение к земному. Если не ошибаюсь, то сексуальный фактор занимает видное место в его мышлении; он положительно относился и к фаллическому культу в античном мире. Правда то, что еврейство не пренебрегает земною жизнью, оно реально в этом отношении. Однако, это еще не дает основания приписать еврейству особую любовь к земному. Гораздо глубже понимал еврейство Владимир Соловьев, ибо он серьезно изучал и талмудическую литературу. Вот что говорит Соловьев о национальном сознании еврейского народа:

     "Ко времени появления христианства, в пределах древнего культурного мира, только у одного еврейского народа проявилось крепкое национальное сознание. Но здесь оно было нераздельно связано с религией, с верным чувством внутреннего превосходства этой своей религии и с предчувствием ее всемирно-исторического назначения. Национальное сознание евреев не имело реального удовлетворения, оно жило надеждами и ожиданиями" ("Оправдание добра").

     Характерно то, что Розанов был одним из крайних противников Соловьева и выступал против него с резкой критикой в особенности за его, Соловьева, требование веротерпимости, т. е. справедливости к иноверцам. Розанов прямо, без обиняков, заявлял, что он отрицает веротерпимость и оправдывает нетерпимость. Причем он, в полемике с Соловьевым, не скупился на самые нелестные эпитеты по его адресу (личному) и цитировал мысли противника в искаженном виде, так что Соловьев считал себя вынужденным выразиться о "прискорбном неумении г. Розанова ладить с истиной, или, по крайней мере, оставаться с нею в сколько-нибудь приличных отношениях" (В. Соловьев, Спор о справедливости, 1894г.).

     К Розанову, в области отношения его к евреям, можно применить пословицу: "скажи мне, кто твои друзья, и я скажу тебе, кто ты". Итак, одним из близких друзей Розанова был пресловутый "жидоед" А.С. Суворин, собственник и редактор погромной газеты "Новое время", в которой сотрудничал и Розанов. Он также сотрудничал в реакционных периодических изданиях - "Московские Ведомости", "Русский Вестник", "Русское Обозрение", и на страницах этих журналов резко нападал на В.Соловьева, наравне с бывшим народовольцем Львом Тихомировым, который эмигрировал за границу после убийства Александра II (1.III. 1881), и до 1888 года стоял во главе "Вестника Народной Воли", издававшегося в Лондоне. Тихомиров публично раскаялся и отказался от своих прежних революционных взглядов, и после личного обращения к Александру III, получив на то его согласие, вернулся в Россию, присоединился к крайним реакционным кругам и стал писать подобострастные письма обер-прокурору Святейшего Синода, архиреакционеру Константину Победоносцеву...

     Имя Василия Розанова вызывает во мне крайне неприятное чувство. Будучи отроком, я пережил кошмар кровавого навета в деле Менделя Бейлиса (1911-1913). Имя Розанова связано с подстрекательством к еврейским погромам в те пасмурные, мрачные для еврейского народа дни. Касательно антисемитской части взглядов и деятельности Розанова, достоверным свидетельством могут служить слова его друга и биографа Э. Голлербаха:

     "Очень любопытно было в Розанове совмещение психологического юдофильства с политическим антисемитизмом. Он питал органическое пристрастие к евреям и, однако, призывал в свое время к еврейским погромам за "младенца", замученного Бейлисом. Одновременно проклинал и благословлял евреев. Незадолго до смерти почувствовал раскаяние, просил сжечь все свои книги, содержащие нападки на евреев, и писал покаянные письма к еврейскому народу. Впрочем, письма эти загадочны: в них и угрызения совести, и нежность, и насмешка. Несомненно одно: "антисемитизм" Розанова и антисемитизм "Нового Времени" явления разного порядка" (Э. Голлербах. В.В. Розанов. Жизнь и творчество. Париж, 1976, стр. 87-88).
     Голлербах простительно заключает антисемитизм Розанова в кавычки. Я же другого мнения о юдофильстве Розанова, согласно поговорке: "Сохрани меня, Боже, от моих друзей, от своих врагов уж сам остерегусь"...

     Вспоминается мне другой случай раскаяния в евреененавистничестве. Это нашумевшее в свое время дело пресловутого мракобеса члена черносотенного "Союза русского народа" иеромонаха Иллиодора, который систематически произносил с церковного алтаря в Царицыне подстрекательные проповеди, призывая свою паству "бить жидов и спасать Россию". Он, по каким-то причинам, взбунтовался против церковных властей (в 1911 г.) и, спустя год, публично просил прощения у еврейского народа в своем письме к обер-прокурору синода Лукьянову (Победоносцев умер в 1907 г.). Я хорошо помню ту сенсацию, которую произвело в России письмо Иллиодора, опубликованное в прессе. Оно было напечатано и в сионистском "Рассвете" (№49, 1912) под редакцией Абрама Давидовича Идельсона. В свое время я перевел это письмо на иврит, но так как номер газеты не имеется сейчас у меня под рукой, то я передаю ниже содержание письма в обратном переводе с иврита на русский:

     "Еврейский народ! Светило мира! Тебя в особенности прошу - простить меня! На тебя я нападал больше, чем на кого-нибудь другого; но поверь мне: крови твоей никогда не жаждал, хотя против тебя подстрекал. Прах убитых младенцев во время погрома мучит мою совесть! Прости же меня, способнейший народ, блестящий из всех народов. Честно и правдиво я до сих пор заблуждался по отношению к тебе, а также честно и правдиво я раскаиваюсь теперь. Ты рассеян по всему человечеству, чтобы направлять его к вечной правде. Направляй же! Тебе много дано, много и делай!"

     Содержание этого письма производит впечатление, что оно выражает искреннее, правдивое раскаяние, без мудрствований лукавых, без малейшего намека на иронию и насмешку...
     А теперь перейду к следующему вопросу. В июле сего года - восьмидесятилетие кончины Владимира Сергеевича Соловьева. Я намереваюсь написать статью на тему: В. Соловьев, личность, жизнь и творчество. План статьи таков: Часть первая - краткое изложение его общих философско-религиозных взглядов; часть вторая (более подробная) - его взгляд на иудаизм и отношение к еврейскому народу. Спрашивается: есть ли возможность поместить такую статью в "Меноре", а по мере надобности и в двух номерах журнала? Буду Вам благодарен, если не замедлите ответом.
     С наилучшими пожеланиями и с сердечным приветом Вам и всем Вашим.
     Ваш И. Маор.

     * Ицхак Маор - историк и публицист; в 1935 г. приехал с семьей в Израиль из Латвии и стал членом кибуца Ашдот Яаков, где работал на с.-хоз. физических работах, а также преподавал историю, Танах и иврит. Закончил также Иерусалимский университет и защитил звание доктора философии. Он автор книги "Сионистское движение в России". Публиковал свои публицистические эссе и письма в журнале "Менора".

     Дорогой мой друг Ицхак Маор!

     Я тоже давно не писал Вам.
     Да позволено мне будет сказать, что одолевавшие меня семь приступов сильнейшей аритмии, прекращавшиеся в иерусалимских больницах "Адасса" и "Бикур Холим" после электрошока и пребывания там некоторого времени, при удивительной помощи нашей израильской медицины, дали мне возможность в "последние", так сказать, "минуты", когда я уже произносил "Шма", взглянуть какими-то гораздо более широкими глазами на основы нашей человеческой жизни, отдаваясь с полной верой в руки Творца Милосердного, и не невольно, а из неуклонной сердечной глубины повторить за Паскалем: "Бог Авраама, Бог Ицхака, Бог Яакова, а не философов". Я давно уже обратил внимание на глубочайшую духовную реакцию а-Рош (Рабби Ашер бен Иехиеля), который еще в XIII веке новой эры, задолго до появления на свет Спинозы, Гегеля, Соловьева и многих других философов, благодарил Бога за то, что Он избавил его от искушения заниматься философией. К философии, говорил он, применимы слова царя Соломона:

     - "Никто из входящих к ней не возвращается и не идет опять по пути жизни" (Притчи, гл. 2; 19).
     Розанов же шел по пути жизни. Вот Горький, которого уже никак не заподозришь в симпатиях к антисемитам, и который благороднейшим образом проявлял симпатии к нашему народу, его истории, культуре, писал в 1927 году из Сорренто в советскую Россию писателю Пришвину: "Верно, Михаил Михайлович, сказали Вы о Розанове, что он, "как шило в мешке - не утаишь ", верно! Интереснейший и почти гениальный человек был он. Я с ним не встречался, но переписывался одно время и очень любил читать его противопожарную литературу. Удивляло меня: как это неохристиане Религиозно-философского общества могли некоторое время считать своим человеком его - яростного врага Иисуса из Назарета и "христианского гуманизма"?"

     Да, дорогой друг, Розанов в том мире философов-идолопоклонников был одним единственным вестником чего-то совершенно иного. Вот, Вы пишете, что "еврейство далеко не исчерпывается ветхозаветным иудаизмом". Мы каждое утро благодарим Творца Превечного, открывающего нам глаза на живую жизнь, на откровение нашей иудейской жизни, беспрерывное и вечное и вовсе не ветхое. В призвании Авраама, с которым заключил Творец Превечный союз-завет, основное понятие составляет - "дабы он заповедал сынам своим " (Бытие 18; 19) . И как можно этот пламенный дар, это дыхание нашей жизни назвать ветхим! Это может показаться довольно странным, что для Вас, для одного из активных сыновей возрожденного Израиля, Завет, который только и должен составлять ядро и основание нашего особенного существования, - ветхий, а вызывающий у Вас "крайне неприятное чувство" русский человек Розанов "не мог насытиться этим "ветхим" Заветом". "Все мне там - пишет Розанов - казалось правдой и каким-то необыкновенно теплым, точно внутри слов и строк струится кровь, при том родная!"

     За эти годы, что мы с Вами не виделись, я очень много думал о глубокой невероятной "правдашней" нашей действительности, и менее всего чувствую возможность соглашаться с Вашим утверждением, что "мысль Розанова о том, что евреи благословенны за свою любовь к земному, отнюдь, - как Вы пишете, - не характерна для Израиля и его истории".

     Мне хочется написать Вам так, без теорий, без "двойной мысли" о тех высших чувствах и душевных движениях, которые я постоянно наблюдаю в окружающих меня людях в моем доме, в синагоге, в больницах, в очень жизненных ситуациях, связанных с бытом, с опасностями, с муками потери близких людей, с сильной радостью рождения, брит-мила, бракосочетаний, любви к детям, с большими переживаниями, имеющими большое значение в жизни каждого человека, с нашим страданием о человеке, воссоединяющим нам с мыслью о перворожденном, "о временах прежних, которые были до тебя", о жизнеспособности дома Израиля и, главное, с мыслью о вечно животворящей и определяющей всю нашу земную жизнь Торе, которой Всемилостивый одарил нас для выполнения ее в жизни мира сего. - "Смотри, предлагаю тебе сегодня жизнь и счастье, и смерть и злополучие, когда заповедаю тебе любить Господа, Бога твоего, ходить путями Его и соблюдать заповеди Его и уставы Его, дабы ты жил и размножился, а Господь, Бог твой, благословит тебя на земле, в которую ты входишь, чтобы владеть ею... жизнь и смерть предложил я тебе, благословение и проклятие, - избери же жизнь, дабы жить тебе и потомству твоему" (Второзаконие 30; 15,16,19).

     Да, для того чтобы отличить настоящее от поддельного, надо видеть взгляд молящий и озаренный, обращенный в мир, в ясность, к правде, к истине. В свете сегодняшнего дня, один из мудрых людей нашего возрожденного Израиля пишет: "Тора дана человеку в нашем мире. Являясь Учением жизни, она указывает человеку на то, что он должен делать и соблюдать в этом земном мире. Только здесь, на земле существует долг и возможность исполнить предписания. Умирая, Гаон из Вильно взял в руку кисти видения (цицит) и со слезами на глазах сказал: "Как тяжко расставаться с этим миром действия, где благодаря легкой заповеди, такой как заповедь цицит, благочестивый человек зрит Шехину. Где сможем мы найти подобное в мире душ?.."

     Способность показать подлинную действительность до самих ее корней - эта способность великое качество иудаизма. Мне мало известно, насколько Владимир Соловьев серьезно изучал талмудическую литературу, но вот отрывок из Масехет Шабат (88,2), наиболее отвечающий в символической форме мысли Розанова, что евреи благословенны за свою любовь к земному:

     "Когда Моше взошел к Всевышнему, ангелы-служители сказали Святому, благословен Он: "Властелин мира! Что делает среди нас рожденный женщиной?" Сказал Он им: "он пришел получить Тору". Сказали они Ему: "Береженую драгоценность, которую Ты бережно хранил в продолжение девятисот семидесяти четырех веков до сотворения мира, Ты намерен отдать смертному, плоти и крови. Что есть человек, чтобы Ты помнил о нём, и сын человеческий, чтобы Ты отличал его? Господи, Властелин наш, сколь величественно имя Твое по всей земле! Ты вознес величие Твое выше небес. Сказал Святой, благословен Он, Моше: "Дай им ответ". Сказал Ему: "Властелин мира, боюсь я, как бы они не сожгли меня дыханием уст своих". Сказал Он ему: "Держись за Мой престол и отвечай". Сказал он Ему: "Властелин мира! Тора, которую Ты даешь мне, что написано в ней - "Я Господь Бог твой, Который вывел тебя из земли египетской, из дома рабства". Сказал он им: "В Египет вы ли спустились? У фараона вы были в кабале? Почему Торе быть вашей? А что еще написано в ней? - "Да не будет у тебя богов иных". Вы ли живете среди народов, которые поклоняются идолам? А еще что написано в ней? - "Не произноси имени Господа, Бога твоего, всуе". Разве есть среди вас тяжбы (чтобы произносить ложную присягу)? Еще что написано в ней? - "Помни день субботний, чтобы освятить его". Разве вы занимаетесь ремеслами и вам нужно прекращать работу? Еще что написано? - "Чти отца твоего и мать твою". Разве есть у вас отец и мать? Еще что написано в ней? - "Не убивай", "не прелюбодействуй", "не укради". Разве есть среди вас зависть? Разве есть среди вас дурные побуждения?" Тотчас восхвалили они Святого, благословен Он, как сказано: "Господи, Властелин наш! Как величественно имя Твое по всей земле", а не написано: "Ты вознес величие Твое выше небес".

     Вот строки, дорогой друг, навсегда памятные для "откровения жизни". А вот еще, но это уже из "реакционера", как Вы его именуете, Розанова:
     "Как бы Бог на веки вечные указал человеку, где можно с Ним встретиться. "Ищи меня не в лесу, не в поле, не в пустыне", ни - "на верху горы", ни - "в долине низу" "ни в водах, ни под землею, а ...где Я заключил завет "с отцом вашим Авраамом". Поразительно.
     Но куда же это приводит размышляющего, доискивающегося, угадывающего?" Да, Розанов был не из числа доискивающихся.

     "Бог мой! вечность моя! - писал он. - Отчего же душа моя так прыгает, когда я думаю о Тебе... И все держит рука Твоя: что она меня держит - это я постоянно чувствую".
     Это я тоже чувствую постоянно и везде.
     А что вот чувствовал Владимир Соловьев, который, по Вашему мнению, гораздо глубже Розанова понимал еврейство?
     Не хотелось бы мне, еврею, это цитировать, но, очевидно, без этого не обойдешься. В предисловии к своему сочинению "Духовные основы жизни" В. Соловьев пишет: "Помимо Иисуса (из Назарета) Бог не имеет для нас живой действительности... Бог не имеет для нас действительности помимо Богочеловека Иисуса".

     Надеюсь и верю, что Вы, при всей Вашей веротерпимости, присоединитесь в данном случае не к В. Соловьеву, который, как христианский философ и не мог мыслить иначе, а к словам нашего мудреца Рамбана, который в навязанном ему выкрестом Пабло Христиани диспуте в июле 1263 года в королевском дворце сказал следующее: "Неужели Творец неба и земли может быть зародышем в чреве какой-то еврейки и развиваться там... и родиться малым и беспомощным, а затем расти и стать взрослым человеком, и его выдали в руки его ненавистников... Такого не потерпит ни разум еврея, ни разум любого другого человека...".

     Невероятное для того мира идолопоклонников, в котором жил Розанов, он пишет в своем гениальнейшем "Апокалипсисе нашего времени":
     "Сын, дети в сынах человеческих всегда не походят на отца, и скорее противоположат ему, нежели его повторяют собою. Мысль о тавтологии с отцом, неотличимости от отца противоречит закону космической и онтологической целесообразности: Повторение вообще как-то глупо. Онтологически - оно невозможно.

     Посему, кто сказал бы: "я и отец - одно", вызвал бы ответом недоумение: "К чему?" - "Зачем повторение?" Нет, явно, что сын мог бы "прийти" только чтобы "восполнить отца", как несовершенного, лишенного полноты и вообще недостаточного. Без онтологической недостаточности отца не может быть сына, хотя бы отец и был "вечно рождающим" и даже только в сути своей именно "рождающим". Но Он "рождает мир" и, наконец, имеет дар, силу и красоту рождения, хотя бы даже без выражения ее на земле или в истории. Вернее, Он именно продолжает и доселе сотворять мир, соучаствуя всем тварям без исключения в родах их; составляет нерв и нить ихних родов и до человека, без преимущества цветку или человеку. Но, чтобы "появился сын" как имянность и лицо, то это могло бы быть только, чтобы сказать нечто новое земле и совершить в ней тоже новое. Без новизны нет сына. Сказать иное от отца и именно отличное от отца - вот для чего мог бы "прийти" сын. Без противоречия отцу не может быть сына. Так это и изложено в самом Евангелии. "Древние говорят... А (но) - Я говорю". На самом деле это говорили не древние люди, но - закон их, вышедший от Отца. Возьмем же "око за око" и "подставь ланиту ударившему тебя". "Око за око" есть основание онтологической справедливости наказания. Без "око за око" - бысть преступление и несть наказания. А "наказание" даже в упреке совести (и в нем сильнее, чем в физике) - оно есть и оно онтологично миру, то есть однопространственно и одновременно миру, в душе его лежит. И оттого, что оно так положено в мире, положено Отцом Небесным, христианская "ланита" в противоположность Отцовскому (как и везде) милосердию, - довела человечество до мук отчаяния, до мыслей о самоубийстве, или до бесконечности обезобразила и охаотила мир. Между прочим, на это показывают слова апостола Павла: "Бедный я человек, кто избавит меня от сего тела смерти". Это - прямо вопль Каина, и относится он бесспорно к вине отмены обрезания, то есть к разрушению им, уже совершенно явно всего Древнего Завета, при полном непонимании этого Завета. Как и везде в Евангелии, при "пустяках" ланиты, делая пустое облегчение человеку, Иисус на самом деле невыносимо отяготил человеческую жизнь, усеял ее "терниями и волчцами" колючек, чего-то рыхлого, чего-то несбыточного. На самом деле, "справедливость" и "наказание" есть то "обыкновенное" и то "нормальное" земного бытия человеческого, без чего это бытие потеряло бы уравновешенность. Это есть то ясное, простое и вечное, что именно характеризует "полноту" Отца и Его вечную основательность, - кончающую короткое коротким, - на место чего стали слезы, истерика и сентиментальность. Настала христова мука, настала христова смута".

     Дорогой друг, неужели нельзя почувствовать, как все эти мысли выстраданы умнейшим русским человеком, поднявшимся на самую высшую ступень прозрения?
     В сущности, я пишу так много оттого, что в Вашем письме читаю довольно грустную разгадку заблуждений к нашему пути и цели не такого уж малого числа евреев. И дело здесь не только в Розанове, вызывающем у Вас крайне неприятное чувство. Думаю, однако, что когда человек, оставшийся один на один со своей совестью, "благословляет нас во всем, как было время отступничества (пора Бейлиса несчастная), когда проклинал во всем", - такой человек, по определению наших мудрецов, в состоянии творить больше добра, чем никогда в глазах людей не оступившийся.

     Розанов писал, что "все сводится к Израилю и его тайнам". К великому сожалению, многие в нашей стране, принимая американский образ жизни и уподобляясь в этом эллинистам времен Антиоха Эпифана, предпочитают заветам Торы и соблюдению субботы языческие утехи футбольных матчей и с уверенностью беспрерывно печатно толкуют о том, что все сводится к Америке и ее капиталам.
     Грехов много, что говорить, много.

     Друг, я Вас ни к коей мере не нравоучаю. Я совсем не знаю многого и, когда о себе думаю, ужасаюсь всей прошлой грешной своей жизни. Но я уверен, что Вы в письме этом прочтете мою человеческую боль. Вы все годы с первой нашей встречи всегда были для меня примером того, какими должны быть все; именно в Вашей благородной жизни, бескорыстии, беззаветной преданности Израилю.
     Каждое слово, сказанное в иудаистском журнале "Менора", должно углублять смысл нашего иудейского бытия. Многим кажется, что можно прожить и без иудаизма, страшен для них антисемитизм.

     Владимир Соловьев был из тех русских людей, который писал, что Тора, данная нам, делает иудаизм "чем-то большим, чем ее видимая национальная форма, что Израиль призван - стать деятельным посредником для очеловечивания материальной жизни и природы, для создания новой земли, где правда живет". Эти его мысли о вере еврейского народа были опубликованы в журнале "Менора" № 4 в декабре 1973 года. Вы пишете в своем письме, что по прочтении моей статейки о В.В. Розанове в журнале "Менора" № 18 никак не могли сразу сосредоточиться. Я тоже прервал свой ответ Вам, так как только 17 февраля вернулся из Тель-Авива, где находился для тяжелейших исследований моей сердечной деятельности. О, много, что есть сказать Вам, но в той части, где Вы спрашиваете о возможности опубликования в "Меноре" Вашей статьи об общих философско-религиозных взглядах В. Соловьева, отвечу, что невозможно, ибо его основной тезис, что не Синайское откровение - событие историческое, всемирное и всечеловеческое, имеющее значение и для всего мира, а "христианство явилось как добрая весть всему миру", а это для каждого, даже самого веротерпимого еврея, верующего в Единого Творца Превечного, есть уже ни что иное, как "авода зара".

     Слишком глубока разница между тем, что чувствует, думает и желает то поколение молодых выходцев из советской страны, к которым обращает свой свет "Менора", и теми духовными основами жизни в мировоззрении Владимира Соловьева, которые неотделимы от нравственных христианских проблем. Бесспорно, что Владимир Соловьев - это совершенно исключительная личность. Соловьев к концу дней своих писал "Философию библейской истории". Однако, многое из того, что должно было войти во вторую и третью части этого исследования, составило впоследствии содержание французской книги Соловьева "La Russie et L'еglise universelle"
     В заключение добавлю, что мне хотелось бы быть как можно правдивее друг перед другом.
     Все мои близкие желают Вам всего лучшего.
     Всего доброго Вам
     Ваш
     12.III.1980

     Моему дорогому другу П. Гольдштейну Шалом!
     Дошедшая до меня весть, еще до получения письма от Вас, о Вашей болезни меня крайне обеспокоила; поэтому я был так рад получению подробного письма, ибо оно служит явным признаком улучшения Вашего здоровья.
     Касательно разногласия между нами по вопросу об оценке Розанова, то я склонен думать, что оно проистекает из того, что Вы судите о нем в интеллектуальной плоскости ("Этот умнейший из умнейших русских людей"), я же сужу о нем в этической плоскости. Вдобавок, если я не ошибаюсь, то Вы придерживаетесь библейского фундаментализма, я же склонен к более либеральному толкованию Библии. Этот мой подход Вы подвергаете строгой критике, как показывает следующее Ваше предложение: "В Вашем письме читаю довольно грустную разгадку заблуждений к нашему пути и цели не такого уж малого числа евреев". Спрашивается: кто заблуждается, и кто не заблуждается?

     Два "дома" (школы) Гиллеля и Шаммая, которые просуществовали, как полагают, около ста лет, - какая из этих двух школ заблуждалась? Кто из этих двух великих мудрецов Талмуда был прав и кто заблуждался - ригорист Шаммай, или облегчитель Гиллель? Согласно талмудической традиции (трактат Эйрувин, лист 13, стр. 2) послышался Глас Свыше: "Эти и эти они слова Бога живого (существующего), но постановление согласно дому Гиллеля".

     Другими словами, в контроверзах между этими двумя школами никто не заблуждается, и толкования обеих сторон одинаково легитимны; однако, постановление в его применении к требованиям жизни - по школе Гиллеля. Итак, иррационально или рационально, но народ отказался принять ригоризм Шаммая и выказал определенную склонность к облегчению Гиллеля. По этому же пути шло и дальнейшее историческое развитие еврейства (Гиллель в противовес Шаммаю и рабан Иоханан бен Заккай в противовес зелотам...).

     Для большего освещения метода Гиллеля следует привести один из характерных для него афоризмов. "Гиллель говорит (поучает): не будь уверенным в себе до самой смерти" (трактат Авот, глава II, "мишна" 4) . Комментатор Раши дал этому изречению Гиллеля объяснение путем следующего примера: Иоханан был в течение многих лет первосвященником, а в конце дней своих стал саддукеем. В этом примере подразумевается Иоханан Гирканос, сын Симона Хасмонея. Он, как и его отец (Симон), был первосвященником и одновременно также князем-управителем (Наси) Иудеи. Он все время был приверженцем фарисеев, а на старости лет вошел в конфликт с ними и примкнул к их противникам саддукеям. Таких примеров было немало и в более поздние поколения, и имеются даже в наши дни.

     Итак, "мораль сей басни такова": нам, простым смертным, не дано познать в земной жизни абсолютную правду в области мнений, а тем паче в области верований. Мы можем только стремиться к ней и искать путь к достижению ея. А кто из нас заблуждается, и кто идет верным путем - одному Господу Богу известно.
     До сих пор - о разногласиях, в дальнейшем несколько слов о недоразумениях. Вы пишете, что считаете невозможным опубликование в "Меноре" моей статьи "об общих философско-религиозных взглядах В. Соловьева". Но вот что я писал Вам по этому поводу: "Я намереваюсь написать статью на тему: "В. Соловьев, личность, жизнь и творчество". План статьи таков: часть первая - краткое изложение его общих философско-религиозных взглядов, часть вторая (более подробная) - его взгляд на иудаизм и отношение к еврейскому народу".

     Собственно говоря, я поставил себе целью опубликовать в местной периодической печати, чтобы ознакомить израильского читателя с Влад. Соловьевым, этим истинным праведником из народов мира. Причем считаю элементарным долгом добросовестного писателя изложить вкратце и общие взгляды философа, а не только его мнение о еврействе. Но так как собранный мной материал весь на русском языке, то напишу статью по-русски, а потом переведу на иврит. Исходя из предположения, что редакция "Меноры" будет заинтересована опубликовать статью, то я предложил Вам, хотя мне лично этого не нужно.

     Второе недоразумение. В моем письме к Вам я упомянул Вашу "статейку" о Розанове. Из Вашего письма я понял, что Вы видите в этом моем обозначении умаление написанного Вами. Но это ведь сплошное недоразумение. Примите во внимание то, что я мыслю на нашем языке, и все это (устно или письменно) я перевожу в уме с еврейского. Статья в широких размерах на нашем языке называется маамар; в более узких размерах - решима. Но так как решима означает также заметку, то я перевел - "статейка", с точки зрения количественной, без какого-нибудь умаления качества написанного. Как видно, мой "перевод" вышел неудачным, и если он причинил Вам огорчение, то я очень сожалею об этом.
     Да ниспошлет Вам "Дающий утомленному силу" (Исайя 40,29) доброе здоровье и долголетие.
     Привет всем Вашим близким.
     Ваш И. Маор.

     15.III.1980

     Дорогой друг!
     Как сказано в трактате Авот (гл. V): "Спор во имя Неба (Божие) когда-нибудь приведет к цели, а спор не во имя Неба, к цели не приведет. Каков спор во имя Неба? Это спор Гиллеля с Шаммаем".
     Получил, дорогой друг Ицхак Маор, Ваше письмо и рад был ему, ибо наша переписка с Вами была во имя Неба. Несмотря на мою полную убежденность в том, что я Вам писал, я глубоко уважаю и Вашу убежденность. Так как мысли, высказанные Вами и мной, представляют большой интерес не как просто личная переписка, я отдаю ее в печать, о чем Вас и уведомляю.
     Все мои шлют Вам лучшие пожелания -
     Ваш Павел Гольдштейн.


     Переписка с проф. Глебом Струве


     19 декабря 1977 г.
     Дорогой Павел Юльевич!

     Получил сегодня № 13 (августовский; запоздавший выходом?) номер "Меноры" и, прочтя первым делом Вашу статью о Набокове, с которым мы когда-то были большими друзьями и которого я один из первых среди русских критиков приветствовал и высоко оценил как русского, писателя, был немало шокирован, увидев, что Вы нашли нужным цитировать из его послесловия к ужасному русскому переводу "Лолиты" пассаж, в котором он о докторе Живаго говорит как о "лирическом докторе с лубочно-мистическими позывами, мещанскими оборотами речи и чаровницей из Чарской" (вот уж - "для красного словца..."). Зачем было напоминать читателям об этом недостойном Набокова выпаде против Пастернака? Правда, Ваши читатели, может быть, даже не сообразят, что речь идет о Пастернаке, которого они, вероятно, в отличие от Набокова, не относят к советской литературе. Но могут быть среди них и такие, которые знают, так как Набоков говорил это не раз. Правда, это, кажется, единственный случай, когда он сказал это по-русски в печати (мне он раз написал в том же духе, но менее грубо, в частном письме). Можно сказать: из песни слова не выкинешь - написал Набоков и написал, что ж поделаешь? Но ведь Вы сочувственно цитируете эти слова, не раскрывая для читателя того факта, что единственные советские романы, на которые намекает Набоков (после тоже грубых и не очень умных поносительных слов о Хемингуэе, Фолкнере и Сартре), это - "Тихий Дон" и "Доктор Живаго"!
     А набоковский перевод "Лолиты" - что бы ни думать о самом романе - ужасный с литературной точки зрения, тоже, на мой взгляд, недостойный Набокова.

     Ваш Глеб Струве

     Иерусалим 17 января 1978 г.
     (5738)
     Дорогой Глеб Петрович!

     Получил Ваше письмо-упрек, когда лежал в больничной палате Адассы, в отделении сердечно-сосудистых болезней. Немножко поболел, а теперь все вроде в порядке.
     За письмо - благодарен Вам, ибо всегда следует прислушаться и остерегаться впасть в ошибку, которая может повести к заблуждениям гораздо более значительным. Не желая терять привычку внимательного отношения к прочитанному, решил перечитать ставший таким знаменитым роман Б. Пастернака "Доктор Живаго", а перечитав, и надо признаться - с большим трудом, пришел к первоначальному впечатлению и к полному согласию с очень точной оценкой Владимира Набокова. Этот роман никоим образом нельзя сравнить с тем лучшим, что было сочинено Б. Пастернаком, и чем он мне когда-то был дорог как поэт.

     Разумеется, что каждый пользуется той эстетической пищей, в которой чувствует потребность, но не случайно, думается мне, как бы в унисон той единой, все определяющей тональности книги, та, которую В. Набоков именует "чаровницей из Чарской" и которую, как объявляет об этом в своих рекламах агентство Неманиса: "мир знал под именем "Лара", теперь сама рассказывает подлинную историю этой воистину триумфальной любви" (!?). Представляю себе, какой успех будет иметь это новое произведение у широкого круга любителей подобного жанра.
     У покойного Бориса Пастернака была, конечно, другая заявка. Мир встревожило то, что стало явным для всех после смерти тирана, и уж не то было состояние, при котором хотелось бы "ладонью заслонясь, сквозь фортку крикнуть детворе: "какое милые у нас тысячелетье на дворе?"

     Для людей определенного мирочувствования, согласно книге Когелет (Экклезиаст) наступило "время собирать камни". Для Бориса Пастернака, человека иного мирочувствования, наступило, согласно той же книге Когелет, "время говорить" и писать о времени и о себе, "и писать о нем (о том страшнейшем времени) надо так, заявлял поэт в своем "Биографическом очерке", чтобы замирало сердце и подымались дыбом волосы. Писать о нем затвержено и привычно, писать не ошеломляюще, писать бледнее, чем изображали Гоголь и Достоевский, … не только бессмысленно и бесцельно, писать так низко и бессовестно. Мы далеки еще от этого идеала".

     Да, это так: к глубокому сожалению надо признать, что роман "Доктор Живаго" очень далек от такого идеала. Нет в нем такой глубины, и я, прочитав эту книгу еще тогда, при первом выходе ее в свет, никак не мог понять, что там есть такого, отчего было так много шума. Ну, за рубежами Советской России такой шум был вполне понятен, и весьма характерна голливудская кино-аранжировка этого романа с пикантным вальсом в виде, гак сказать, перевода с языка собственного пафоса Б. Пастернака на язык западного обывателя. Что-то трудно себе представить вальс на тему "Процесса" Кафки или даже на тему располагающего по своему аллегорическому названию к такой музыкальной форме страшного по глубине "Приглашения на казнь" Набокова.

     Тут как бы два полюса: на одном "раздался общий вопль" - как определено такое состояние Пушкиным в его "Борисе Годунове". И было, отчего придти в такое состояние, ибо, пребывая не день, не два и не год, а десятилетия в атмосфере грандиозной до феноменальности лжи и совращения, люди не только по злому умыслу, а по большей части по глупости, наиву, слепоте или доведенные до крайности чудовищными пытками в тюремных застенках и невообразимыми многолетними муками в страшнейших лагерях, не могли теперь в глубине души своей уклониться от оценки вынужденного обстоятельствами личного своего поведения в те годы всеобщего кошмара.

     И вот, у пишущих людей, и в первую очередь у Б. Пастернака явилась вошедшая в двухтысячелетнюю традицию известного мироощущения, насущная потребность, подводя итоги страшнейшего периода времени, пострадать, предъявляя при этом категорическое требование всем, кроме самого себя, посредством чего встревоженный человек получает возможность, желая успокоиться, мириться с самим собой. "Я один, все тонет в фарисействе". По выражению и по смыслу, в независимости в каком мирочувствовании ее рассматривать, эта фраза банально-вычурна, ходульна, но, являясь подлинным выражением жизнечувствования автора романа "Доктор Живаго", лишала изначально эту книгу настоящей глубины в двояком смысле - глубины идеи и глубины явления.

     Для Б. Пастернака открытие "довольно опасной", как писал когда-то Розанов, "категории обаятельности", стало тем идеалом, который необходимо было сделать своей "второй натурой", что по существу явилось только бегством от огромной творческой задачи выражения нечто совершенно отличного, воспринимаемого в духе Псалма Давидова: "Ведь я сознаю вины свои, всегда у меня перед глазами грех мой". С этой точки зрения силы творческой личности испытываются в борьбе с собственной душою, из которой она выходит с победой, связывающей прошедшее с будущим во вновь обретенном равновесии, воспринимаемом как эстетическое целое, как объективная реальность во всей глубине ее духовной стихии.

     Мы чувствуем это на другом ее полюсе в поистине нетронутом распадом провидческом голосе Достоевского в "Бесах", в "Процессе" Кафки, в "Приглашении на казнь" и "Даре" Набокова, в объективно-достоверной "России кровью умытой" Артема Веселого и "Конармии" Исаака Бабеля, в "Про это" Владимира Маяковского и в его "Бане", о которой небезызвестный В. Ермилов, один из тех многих, кто ускорил смерть поэта, писал 9 марта 1930 года в газете "Правда", что существует для советского строя "опасность" вследствие того, что "победоносиковщину" он, В. Маяковский, "увеликанивает" до таких пределов, при которых она перестает выражать что-либо конкретное".

     "Зная, что на свете живут и Ермиловы, - писал по этому поводу Вс. Мейерхольд, - В. Маяковский отобрал у Победоносикова партбилет, которым он располагал в первом наброске пьесы". Но на свете живут и не только Ермиловы, и в силу этого чрезвычайно важно, как говаривали римляне, знать mores multorum hominum, или в переводе на русский язык: нравы многих людей. Например, в наши дни в Соединенных Штатах Америки в "Новом Журнале" - его редактор Роман Гуль совсем уже с другого угла зрения - с позиций давно почившего князя Мещерского, предает гораздо более страшному остракизму не только покойного Маяковского, но и ныне здравствующего Синявского. И нет никакой уверенности, что не был бы предан такому же остракизму Б. Пастернак, не появись на свет "Доктор Живаго", а в особенности "Стихотворения Юрия Живаго" на евангельские темы. Ведь очень трудно автора поэм "Девятьсот пятый год", "Лейтенант Шмидт". "Высокая болезнь" и многого другого, сочиненного им до романа "Доктор Живаго", уложить в прокрустово ложе Мещерского-Гуля, так же как и в прокрустово ложе В. Ермилова и ему подобных.

     Разум призван помочь человеку отличить существеннейшие свойства тех или иных явлений. Однако, все то, что нам может казаться случайным, будет ли это добро или зло, исходит из провидения. А человек выходит посмотреть на мир с определенным настроением, которое ему хотелось бы выразить в стихах, ибо проза, как тонко было замечено Зинаидой Гиппиус, очень голит поэта как человека. Как раз для человека-то в прозе гораздо меньше, чем в стихах, "кустов", куда можно спрятаться". Увлеченный, подхваченный, даже в своем замкнутом мире, стремительным временем, Б. Пастернак с гораздо большей страстностью и дифирамбичностью, чем Горький, Есенин, Маяковский и многие другие, заполнял свои автобиографические заметки невинными порывами веры и сокровенными мыслями о том, кто, по его разумению, "управлял теченьем мыслей - и только потому страной". Вот, что он писал в то время: "Ленин, неожиданность его появления из-за закрытой границы; его зажигательные речи; его в глаза бросавшаяся прямота; требовательность и стремительность; не имеющая примера смелость его обращения к разбушевавшейся народной стихии; его готовность не считаться ни с чем, даже с ведшейся еще и не оконченной войной, ради немедленного создания нового невиданного мира; его неторопливость и безоговорочность, вместе с остротой его ниспровергающих, насмешливых обличений, поражали несогласных, покоряли противников и вызывали восхищение даже во врагах. Как бы ни отличались друг от друга великие революции разных веков и народов, есть у них, если оглянуться назад, одно общее, что задним числом их объединяет. Все они - исторические исключительности или чрезвычайности, редкие в летописях человечества и требующие от него столько предельных и сокрушительных сил, что они не могут повторяться часто. Ленин был душой и совестью такой редчайшей достопримечательности, лицом и голосом великой русской бури, единственной и необычайной. Он с горячностью гения, не колеблясь, взял на себя ответственность за кровь и ломку каких не видел мир, он не побоялся кликнуть клич к народу, воззвать к самым затаенным и заветным его чаяниям, он позволил морю разбушеваться, ураган пронесся с его благословения".

     О, конечно, с его благословения! "Но неужели - как писал в те же годы Маяковский:

     Неужели
     про Ленина тоже:
     "вождь
     милостью божьей"?

     Слова, конечно, меняются, дорогой Глеб Петрович, они рождаются, как листья на деревьях, и осыпаются, как когда-то говорил Гораций и потом повторял за ним Шкловский. Но здесь задолго до окончательной неудачи, которую Б. Пастернак потерпел со своим романом "Доктор Живаго", обнаруживается нечто такое, чем осознанное связывается с неосознанным, собственное с чужим, как раздвоенная сущность, другую сторону которой выявляет только горький опыт.
     Б. Пастернак, как мне кажется, давно уяснил для себя тот непреложный факт, что:

     Счастлив, кто целиком
     Без тени чужеродья,
     Всем детством с бедняком
     Всей кровию в народе.

     И действительно, только эта кровная связь давала возможность бросающемуся с небес поэзии в коммунизм русскому поэту Маяковскому громогласно в самом начале заявить:

     Не Ленину стих умиленный.
     В бою
     славлю миллионы,
     вижу миллионы,
     миллионы пою.

     И оставить совершенно определенное в своей исключительности для 1923 года свидетельство в поэме "Про это":

     "Столбовой отец мой
     дворянин,
     Кожа на моих руках тонка.
     Может,
     я стихами выхлебаю дни,
     и не увидев токарного станка.
     Но дыханием моим,
     сердцебиеньем,
     голосом,
     каждым острием вздыбленного в ужас
     волоса,
     дырами ноздрей,
     гвоздями глаз,
     зубом, исскрежещенным в звериный лязг,
     ежью кожи,
     гнева брови сборами,
     триллионами пор,
     дословно -
     всеми порами
     в осень,
     в зиму,
     в весну,
     в лето,
     в день,
     в сон
     не приемлю,
     ненавижу это
     всё.

     И именно это и дало ему возможность за год до смерти преподнести в духе острейшей гоголевской прямолинейности обобщающий образ Победоносикова - того монументального хама, который весь наш земной мир держит сегодня в страхе. После этого не оставалось другого выхода, как "поставить точку пули в своем конце", потому что, останься Маяковский жив, он был бы уничтожен так же, как был уничтожен его друг Мейерхольд, как были уничтожены Бабель и Артем Веселый, которых Маяковский впервые опубликовал в своем журнале.

     Конечно, и он писал поэму о Ленине, но ведь и Пушкин был певцом империи и свободы. Но, как глубоко заметил Достоевский, "никто не проникался так нравами и пониманием склада души чуждого народа, как то мог делать Пушкин, ибо эта способность прирожденна ему, как истинно совершеннейшему выразителю русской души". Этой же способностью обладал, как истинно совершеннейший выразитель высот русской культуры, Владимир Набоков, которому в изображении в "Лолите" Америки или в "Король, дама, валет" - Германии мог бы позавидовать любой американский и немецкий писатель. В полной мере обладал и Исаак Бабель этой способностью в понимании склада души чуждого народа, ибо эта способность прирожденна ему была, как истинному выразителю еврейской души.

     Борис Пастернак являл собою трагический пример совершенно противоположных свойств. Он настолько отступился от своего народа, что не только не дано ему было, как, впрочем, и многим другим, оторвавшимся от еврейства евреям, понять то, что своей глубочайшей интуицией провидчески понял русский мыслитель В.В. Розанов, - что "все сводится к Израилю и его тайнам", но даже паутинки не осталось, которая связывала бы его чем-нибудь с тем, кто, по его собственному выражению, "как воздух, нескончаем".
     Поразительна по оторванности от народа эта фраза: "Я один, все тонет в фарисействе".
     А что же такое фарисейство?
     Если не хотел дело иметь с евреями, то мог хотя бы у того же Розанова прочесть, что эти "фарисеи", и "Симон Праведный, и Акиба, бегали, суетились, кричали, кричали на народ, но никогда "торжественно не становились в позу", и не произносили слов, воистину проклятых. Единственно в чем они "прегрешили против Евангелия" - это, что так любили и Храм, и город, и народ...".

     Ощущение кровной душевной боли всегда врожденное. Этому, действительно, нельзя научиться и выучиться. Б. Пастернак, кажется, почти единственный из поэтов нашего времени, кто ни единой строчкой не отозвался на гибель шести миллионов евреев. Вы хорошо знаете роман "Доктор Живаго", и я не стану здесь цитировать кощунственных советов Б. Пастернака евреям: "не называться, как раньше", "не сбиваться в кучу", "разойтись", то есть уничтожиться теперь, уже без душегубок. Чудовищно предположить, чтобы, например, Пушкин, или Достоевский, или Блок, или Ахматова, или Цветаева могли бы что-либо подобное посоветовать своему народу. Мне кажется, что в какой-то степени это та исходная точка духовно-творческого поражения, при которой происходит деформация истинного облика вещей с появлением "лирического доктора с лубочно-мистическими позывами, мещанскими оборотами речи и чаровницей из Чарской".

     Соблазнительно усмотреть перст Божий в постигшем Пастернака поражении, но, как сказано в Книге Божьей: "Сокрыто же это у Меня, запечатано в хранилищах Моих ".
     Ведь совершенно справедливо было замечено, что самосознание внутри народа движется от всеобщего до особенности, до единичной индивидуальности, которая в своем действовании выявляет исключительную неповторимость, некоторую негативную по отношению к себе действительность. А самое главное - это то, что покаянное самосознание в своем действии узнает тогда на тяжелом опыте развитую природу действительных поступков, - и тогда, когда оно подчинялось Божественному, и тогда, когда оно в непреодолимых обстоятельствах подчинялось разного рода человеческим и анти-человеческим законам.

     Религия Б. Пастернака, то есть его поиски истины в христианстве, нужны были, вероятно, ему в романе для того, чтобы быть свободным от того, что в его иудейских предках вызывало величайшую надежду и отказ от чего вызывал в них всегда величайшую тревогу.
     Я столь подробно остановился в связи с Вашим письмом на "Докторе Живаго", рассматривая роман и его автора в нескольких контекстах и направлениях, именно потому, что, получив всемирную известность, в отличие, например, от удивительного по глубине розановского "Апокалипсиса нашего времени", этот роман внес в мир ту смутность мысли, при которой все труднее становится людям понимать истину.
     В Б. Пастернаке мыслитель был гораздо ниже поэта. А ведь как поэт, как писатель в свое время он был очень одинок. Не менее одинок и не понимаем, чем М. Цветаева, чем В. Набоков. Еще в моей юности, когда я прочитал ему у лестницы "Дома Союзов" (бывшее Дворянское собрание) его чудесное "Определение поэзии" и он, схватив меня за руку, долго потом вышагивал от одного конца Брюсовского переулка до другого, он мне, юноше, жаловался на это одиночество.

     Сегодня, дорогой Глеб Петрович, мир все больше погрязает в маниакальных преступлениях, и зачастую нельзя понять, происходит ли это все наяву или это горячечный бред больного воображения. И как всегда это было и ранее, в этом мире в большинстве случаев достигают наибольшего успеха и известности люди весьма скромных способностей и весьма небольших и неглубоких познаний, но исключительной предприимчивости, настойчивости, жажды величия и, главное, уверенности в себе. И тут уж никак не помогут высвободиться современному поколению из пелены сумрака и дремы и не искривлять путь свой глупостью - ни "картонные тихие донцы на картонных же хвостах-подставках, ни лирический доктор с лубочно-мистическими позывами, мещанскими оборотами речи и чаровницей из Чарской", ни страстный любитель боя быков Хемингуэй, ни "экзистенциалист" Сартр, этот духовный наставник "новой левой" всех мастей и окрасок.

     Псалм Давида - "вот существо всего дела", как мудро утверждал Розанов. Именно он примиряет человека с жизнью, как бы она ни была тяжела вследствие всего пережитого человеком.
     По письму моему Вы видите, как меня взволновал Ваш упрек, и, я надеюсь, поймете, что побуждением к написанию такого длинного письма было мое уважение к Вам.
     Ваш П. Гольдштейн

     1154 Spruce
     Berkeley, Cal., 94707
     26-1-78
     Дорогой Павел Юльевич!

     Я получил вчера Ваше длинное заказное письмо. Вижу, что мой "упрек" Вас очень задел, раз Вы, несмотря на только что перенесенную серьезную болезнь, уделили моему письму столько внимания. Ответить сколько-нибудь пространно, к сожалению, не могу: 1) потому, что занят одной очень запущенной срочной работой, а 2) потому, что мы в каком-то смысле, мне кажется, пишем "мимо" друг друга. Постараюсь это вкратце объяснить.

     К роману Пастернака я отношусь далеко не без критики. В нем с литературной точки зрения есть много промахов. Но под суждением Набокова - хотя и он, вопреки тому, что Вы, мне кажется, думаете, осуждал роман как литературное произведение (просто плохое), всё другое в нем его просто не интересовало - подписаться не могу: вижу в нем все-таки и интересную и значительную вещь, хотя могу понять и ту критику, которой Вы его подвергаете (Набоков от нее просто отмахнулся бы - эта сторона, повторяю, его просто не интересовала). Приведу на всякий случай то, что Набоков написал мне в частном письме о романе: "Мне нет дела до "идейности" плохого провинциального романа - но как русских интеллигентов не коробит от сведения на нет Февральской революции и раздувания (sic) Октября... и как Вас-то, верующего православного, не тошнит от докторского нарочито церковно-лубочно-блинного духа... У другого Бориса (Зайцева) все это выходило лучше. А стихи доктора "Быть женщиной - огромный шаг"".

     Я очень хорошо знал Набокова, дружил с ним, в Берлине 1922-24 гг. Потом, с 1925 по 1939 год мы с ним много переписывались и два раза встретились в Лондоне, где я ему устроил несколько русских и английским выступлений. Война разлучила нас. После войны мы встретились только раз - в 1947 году в Нью-Йорке. Но переписка наша некоторое время спорадически продолжалась, хотя Набоков с годами писал все реже и реже, поручая жене писать за себя (все же у меня есть и его письма из Швейцарии). Мне сдается, что в Вашей оценке Набокова и подходе к нему есть две большие ошибки. 1) Вы считаете его умным человеком и даже как будто "мыслителем". Я не уверен, что он был умен (иногда очень даже сомневался в его именно уме в общепринятом смысле слова). А мыслителем он вовсе не был. Он был одарен огромным литературным талантом и гениальным видением, и это делало его большим писателем. Но, в сущности, ему было мало что сказать, и с годами он все больше и больше уходил в словесную игру, которой предавался со страстью (поэтому все его английские романы, включая "Лолиту", которую я никогда не ставил высоко - он это, по-видимому, чувствовал, а потому охладевал ко мне - и которую Вы как будто очень цените, слабее почти всех его русских вещей). 2) Он был совершенно чужд религии, а к христианству относился, я бы сказал, даже враждебно. Уже по этому одному он не мог оценить романа Пастернака, религиозной "инспирации" которого, как бы ни относиться к нему, нельзя отрицать. Вы говорите, что "Доктор Живаго" далек от идеала, который Пастернак сам сформулировал. Не буду спорить. Но для Набокова самый идеал был неприемлем. И он, как видите, отвергал огульно все стихи доктора Живаго. В этих стихах есть, разумеется, "просчеты", но есть среди них и замечательные (и как раз религиозные). Набокову они ничего не говорили и не могли говорить. Вы, я вижу, очень высоко ставите "Приглашение на казнь". Я - тоже. Но Вы видите в этом романе то, чего сам Набоков не замышлял. Набоков - очень интересный случай на редкость одаренного писателя, совершенно лишенного духовности. Не было ее, мне кажется, и в человеке. Не думаю, чтобы эта бездуховность была просто позой, как иногда можно было бы подумать. В каком-то смысле Набоков-писатель был больше самого себя.

     Что касается так широко (и, пожалуй, безвкусно - согласен) рекламируемой сейчас Нейманисом книги Ольги Ивинской, то я ничего о ней сказать не могу, хотя наперед настроен скептически. Но один мой хороший знакомый в Оксфорде, ознакомившийся с рукописью (по крайней мере, частично), дал мне понять, что это - вещь очень незаурядная. Таково же, по-видимому, мнение переводчика (Макса Хэйворда, хотя это, может быть, и секрет).
     Довольно показательно, что в Вашем письме в "защиту" Набокова Вы ссылаетесь на таких писателей как Достоевский и Розанов. Отношение Набокова к Дост<оевско>му, как к писателю и мыслителю, как Вы знаете, было с известного момента (в одном из ранних стихотворений он его "воспел") очень отрицательным. А Розанов как писатель - а тем более как "мыслитель" - для Набокова, я думаю, не существовал. Я думаю, что я не зашел бы слишком далеко, если бы определил Набокова, как довольно банального безбожника, позитивиста...

     Ну вот, простите за этот краткий и, наверное, неудовлетворительный ответ. Вы говорите, что когда-то ценили и любили Пастернака-поэта. Набоков, насколько я знаю, никогда его не любил. Пастернак всегда должен был ему казаться slovenly (не подберу подходящего русского слова - это не просто "неряшливый").
     Всего Вам доброго - и, прежде всего здоровья.
     Ваш Г. С.

     14 февраля 1978 г.
     Иерусалим
     Спасибо Вам, дорогой Глеб Петрович, за письмо, которое очень располагает к ответу. Оно меня убедило в том, что возможен такой доброжелательно-живой разговор на расстоянии, когда два человека, следуя голосу своего сердца, прямо и доверчиво все говорили бы друг другу. В этом большая свобода. И тут, может быть, с особой наглядностью сказывается совершенно необходимая между людьми способность постичь и принять этот свободный обмен мнений.

     То, что я написал о Набокове в журнале и в письме к Вам, достаточно для того, чтобы понять, что я воспринимаю Набокова и его творчество по-иному, чем Вы. Вы, дорогой Глеб Петрович, совершенно правы, когда ставите вопрос о творческой природе Набокова, исходя из единственно возможного для определения подлинно великого искусства религиозного критерия. И исходя из этого критерия, Вы считаете, что вместо того чтобы выразить высшую человечность своей божественно-человеческой природы и данный человеку свыше талант, творчество Набокова является лишь отпечатком его умелого писательского занятия. По моему же разумению, книги Набокова ведут к тем чувствам, которые можно назвать высшими и лучшими.

     "Для меня - писал Набоков в послесловии к "Лолите" - рассказ или роман существует, только поскольку он доставляет мне то, что попросту назову эстетическим наслаждением, а это, в свой черед, я понимаю, как особое состояние, при котором чувствуешь себя как-то, где-то, чем-то связанным с другими формами бытия, где искусство (т. е. любознательность, нежность, доброта, стройность, восторг) есть норма".
     Эта мучительная жажда нежности, доброты, гармонии, восторга не есть ли основная примета высшего творческого качества, содержащего в себе некое священное, возвышенное начало, которое и является источником творческого совершенства?

     Когда в 60-х годах, будучи еще в России, я привез в Коктебель набоковский "Дар" в журнале "Современные Записки" и читал его покойной Марии Степановне Волошиной несколько вечеров подряд, она в конце чтения сидела долго молча и, наконец, сказала: "Да, в этой удивительной книге много неба".
     В нашем с Вами разговоре, дорогой Глеб Петрович, речь шла не о борьбе двух мнений, а об установлении более тонких различий и о выработке таких критериев, которые отвращают от заблуждений и устремляют к исстари чтимому и отсвященному поколениями идеалу этического характера. В идеале этом - ясная мысль, чистое намерение связано с творческой, неизменно на добро направленной волей.
     Будьте здоровы и всех Вам благ.
     П. Гольдштейн
    
   


   


    
         
___Реклама___