Goldshtejn1.htm
"Заметки" "Старина" Архивы Авторы Темы Отзывы Форумы Киоск Ссылки Начало
©Альманах "Еврейская Старина"
Октябрь 2006

Павел Гольдштейн

"Мир судится добром"

Публикация Изабеллы Побединой

(продолжение. Начало в № 8 (44))

 

 


    Одиночество Владимира Набокова в атмосфере всеобщей серединности

     Владимир Набоков несомненно удивительнейший писатель нашего времени. Книги его так необычны, в них такая необыкновенность зрения, слова, интонации, вкуса, естества, правды, совершенства, что можно только отозваться с сожалением на духовную слепоту и непонимание тех, кто сам по себе бессилен и лишен способности оценить и понять это как следует.
     Книги Набокова не "загадки" в обычном смысле, но вечная загадка происходящего в жизни непрестанного чуда, чуда возможности таких воплощений, куда бессилен проникнуть нивелирующий закон литераторства и где всякая уравнительность была бы величайшей несправедливостью. И вот здесь мы подходим к понятию духовного аристократизма, аристократизма прирожденного, аристократизма от Бога, обнаруживающего в своем применении присутствие совсем иного культурного стиля, чем тот, который чтят изломанные жизнью и ошибками воспитания читательские массы наших дней.

     Иной раз у человека не набоковской культуры является такое, чуждое творчеству, тщеславие, такое желание "жизни напоказ" такое стремление к первенствующей роли в жалкой "действительности", что в итоге, несмотря на его в высшей степени большие достоинства, этот человек ни на йоту не имеет возможности улучшить испорченный вкус толпы.

     Нельзя отделиться от мысли, что Набоков оберегает свое духовное одиночество, чтобы не отказаться от самого себя, чтобы глядеть правде в глаза, правде неизменной сущности вещей в этом потоке перемен внешнего мира. "Забавно: если вообще представить себе возвращение в былое с контрабандой настоящего, как же дико было бы там встретить в неожиданных местах, такие молодые и свежие в каком-то ясном безумии не узнающие нас, прообразы сегодняшних знакомых; так, женщина, которую, скажем, со вчерашнего дня люблю, девочкой, оказывается, стояла почти рядом со мной в переполненном поезде, а прохожий, пятнадцать лет тому назад спросивший у меня дорогу, ныне служит в конторе со мной. В толпе минувшего с десяток лиц получило бы эту анахроническую значительность: малые карты, совершенно преображенные лучом козыря. И с какой уверенностью тогда... Но, увы, когда случается, во сне, так пропутешествовать, то на границе прошлого обесценивается весь твой нынешний ум, и в обстановке класса, наскоро составленной аляповатым бутафором кошмара, опять не знаешь урока - со всею забытой тонкостью тех бывших школьных мук".

     Вот негативный оттенок из набоковского "Дара", вернее та выбивающаяся струя своеобразных, так неожиданно возникающих, наперекор всему современному позитивизму, мыслей о неизменной сущности вещей в этом потоке перемен внешнего мира. Дар истинного прозрения принадлежит не многим. Больших усилий стоит путь от видимости к Истине. И действительно, как часто мы встречаемся с наблюдательностью очень сомнительной тонкости, мы видим, что даже наглядные факты оцениваются грубо и неумело, - где уж тут до такой художественной Прозы, где бы "Мысль и музыка сошлись, как во сне складки жизни".

     Стремление к истине и красоте относится к самым глубоким и основным стремлениям природы человека. Человек может и должен отвращаться от ничтожества и пустоты, обращая свой взор к истине и красоте и отвергая банальное и безобразное. В талмудической литературе вся эта идеальная форма жизни носит имя культуры и считается призванием человека. Все что истинный художник пережил в себе, всё, что он носит в себе в своей бодрой печали, все те стороны жизни, которые обнажаются перед ним бесстыдно ярко и в осознании которых он достигает степени недоступной никому иному - все это, несмотря на его гордую замкнутость, как необходимую самозащиту от окружающей пошлости, все это не для него одного и именно по этому поводу слова псалмопевца (111; 3): ,,Обилие и богатство в доме его, и правда его пребывает вовек".

     И это понятно! Ибо, вне всякого сомнения, что этот непрерывный поиск истины изнутри наружу - есть единственно подлинное свидетельство разумного человеческого существования. Однако натиск патетических идей в изобличительно-фельетонном вкусе, натуралистические пошлости, мещанско-слезливое психоложество с удивительным постоянством размывают сознание широкого круга людей. Человек заурядный, человек толпы смотрит на все без особых затей. И не мудрено, если на последней ступени своего долготерпеливого рабского унижения он доходит, наконец, до полного столбняка. В лучшем случае он соображает только видимость мучительных и сложных картин. А то, чего не видно на поверхности, ему не понять и он не в состоянии ощутить во всей глубине весь ужас и всю бессмыслицу такого своего существования. Оно даже не представляется ему как нечто необъяснимое, непонятное, как нечто действительно темное.

     Трагический импрессионизм гротеска, передающий всю правду жизни, не заключает для него в себе ничего значительного и воспринимается им как не стоящий внимания пустячок. Пуганные и неясные, как намек, тропы выводят его снова и снова на подернутые дрязгом ржавые болота. Но если представить себе постепенное развитие того "порядка", который во времени пятидесяти семи лет не мало поработал в свою пользу, то будет не только отчасти понятна разница между тем, что должно пониматься под словом жизнь и тем, что является пародией на нее, где слиты грани страшного маскарада и жизни на нейтрально-бесцветном фоне.

     С большой точностью по близким и далеким звериным крикам определил еще в 1938 году величайший писатель нашего времени Владимир Набоков дух всех вещей этого звероподобного маскарада. Разумеется, его не могла интересовать маска как таковая в узко эстетическом плане, так же как и "всамделишные" натуралистические герои. Набоковские маски не только не забавы, они страшны и даже кошмарны в своей жуткой яви.
     Если смотреть на мир, как смотрел на него Гофман, как смотрел на него Кафка, каким видел его в страшном тридцать восьмом году Набоков и каким познали его в те годы мы - узники сталинских тюрем и лагерей, то значит смотреть на тот страшный мир как на страшный театр марионеток, где ничего уже не может казаться невероятным, где волос дыбом подымается.

     Громадная организованная ложь все шире разворачивается в своих мировых масштабах. Именно поэтому следует оглянуться назад и убедиться в том, что развитие во времени страшнейшего дьявольского фарса, есть лишь проекция того, что в обстановке, "наскоро составленной аляповатым бутафором кошмара", нашло свое глубинное измерение в гениальной книге Владимира Набокова - "Приглашение на казнь", написанной им в тот страшный 1938 год. Вся эта нарочитая буффонада книги: - этот, как на сцене театра, унос одного другим на спине, эти примеры ловкости и поразительного мускульного развития и эти танцевальные и акробатические номера в духе следственной биомеханики лефортовского образца 1937-38 годов, и эти слова-узоры на канве движения, это несоответствие между тем, что человек о себе воображает и тем, что с ним совершается на деле, и эти форменные маски и парики - это хамелеонство, скрытое под несменяющейся личиной комедиантства, и все это хамство, совершенно невообразимое хамство - все это по существу своему относится к удивительной способности необычайно свободного художника видеть приближенно издалека. Такого художника от обыкновенных людей отличает повышенная чувствительность, которая чудесным образом совмещает в себе смех, жалость и ужас - эти, но определению Пушкина, "три струны художественного воображения, потрясаемые драматическим волшебством".

     Возможно, что историки "расширят и углубят" многие детали тех и сегодняшних дьявольских "потех". Поистине напускают целое море фраз, воображая, что все это была и есть "политика" и "история", но художник ощущает все сердцем поэта и пророка. Подобно тому, как музыкальные звуки настраивают души на особую чуткость, набоковское слово прорастает в душу и заставляет острее понять, что означает увиденное и пережитое нами.

     Приговоренный к казни Цинциннат Ц. ,,с ранних лет, чудом смекнув опасность, бдительно изощрялся в том, чтобы скрыть некоторую особость. Чужих лучей не пропуская, а потому, в состоянии покоя, производя диковинное впечатление одинокого темного препятствия в этом мире прозрачных друг для дружки душ, он научился все-таки притворяться сквозистым, для чего прибегал к сложной системе как бы оптических обманов, но стоило на мгновение забыться, не совсем так внимательно следить за собой, за поворотами хитро освещенных плоскостей души, как сразу поднималась тревога. В разгаре игр сверстники вдруг от него отпадали, словно почуяв, что ясность его взгляда да голубизна висков - лукавый отвод, и что в действительности Цинциннат непроницаем. Случалось, учитель среди наступившего молчания, в досадливом недоумении, собрав и наморщив все запасы кожи около глаз, долго глядел на него и, наконец, спрашивал:

     - Да что с тобой, Цинциннат?
     Тогда Цинциннат брал себя в руки и, прижав к груди, относил в безопасное место.
     С течением времени безопасных мест становилось все меньше, всюду проникало ласковое солнце публичных забот, и было так устроено окошечко в двери, что не существовало во всей камере ни одной точки, которую наблюдатель за дверью не мог бы взглядом проткнуть...

    ...Окружающие понимали друг друга с полуслова, - ибо не было у них таких слов, которые бы кончались как-нибудь неожиданно, на ижицу, что ли, обращаясь в пращу или птицу, с удивительными последствиями. В пыльном маленьком музее, на Втором Бульваре, куда его водили в детстве, были собраны редкие, прекрасные вещи, - но каждая была для всех горожан кроме него так же ограничена и прозрачна, как и они сами друг для друга. То, что не названо, - не существует. К сожалению, все было названо.

     "Бытие безымянное, существенность беспредметная..." - прочел Цинциннат на стене там, где дверь, отпахиваясь, прикрывала стену".
     Вот оно далеко нефрагментарное видение бытия безымянного, существенности беспредметной, которые не вызывают ни сарказма, ни даже улыбки только потому, что вызывают, в силу своего невероятного правдоподобия, страшную боль и уныние. Такое понимание "реальности", "преодолевая по своему наследие отцов", отстоит далеко от общепринятого пристрастия "искусства", расставлять в виде ловушек "эффекты" внешней занимательности и развлекать ваше внимание суррогатами внешнего вдохновения в те минуты, когда простая истина ищет и так трагически не находит выхода из-за рассеянности нашей жизни.

     "Реализм" - отдельного человеческого существа - Цинцинната Ц. - одинокого и отчаявшегося в этом непонятном ему, окружающем его мире, населенном людьми с притупленными чувствами - есть ведь уже, по своему существу, момент предрелигиозный. Человек в собственном смысле слова - это его душа, ибо тело и все аксессуары есть только внешняя оболочка, за которой скрывается истинная сущность человека. "Дух мой изумляется во мне, и с сердцем моим я говорю".
     "Вероятно, завтра", - сказал Цинциннат, медленно шагая по камере. "Вероятно, завтра", - сказал Цинциннат и сел на койку, уминая ладонью лоб. Закатный луч повторял уже знакомые эффекты.

     "Вероятно, завтра, - сказал со вздохом Цинциннат. - Слишком тихо было сегодня, а уже завтра, спозаранку".
     Некоторое время все молчали: глиняный кувшин с водой на дне, поивший всех узников мира; стены, друг другу на плечи положившие руки, как четверо неслышным шепотом обсуждающих квадратную тайну; бархатный паук, похожий чем-то на Марфиньку; большие черные книги на столе...

     "Какое недоразумение!" - сказал Цинциннат и вдруг рассмеялся. Он встал, снял халат, ермолку, туфли. Снял полотняные штаны и рубашку. Снял, как парик, голову, снял ключицы, как ремни, снял грудную клетку, как кольчугу. Снял бедра, снял ноги, и бросил руки, как рукавицы, в угол. То, что оставалось от него, постепенно рассеялось, едва окрасив воздух. Цинциннат сперва просто наслаждался прохладой; затем, окунувшись совсем в свою тайную среду, он в ней вольно и весело... - Грянул железный гром засова, и Цинциннат мгновенно оброс всем тем, что сбросил, вплоть до ермолки".

     Корни одиночества очень глубоки, они восходят к самым истокам бытия. Именно поэтому, не требуя от самой жизни лицемерия, истинный художник не может не закамуфлировать свою боль грустным иронизмом. "Что такое гений?" - спрашивал себя Александр Блок. "Так все дни и все ночи, пишет он, гадаем мы и мечтаем; и все дни и все ночи налетает глухой ветер из тех миров, доносит обрывки шепотов и слов на незнакомом языке; мы же так и не слышим главного. Гениален, быть может, тот, кто сквозь ветер расслышал целую фразу, сложил слова и записал их; мы знаем не много таких записанных фраз, и смысл их приблизительно однозначащ: - "Ищи Обетованную Землю".

     "Реальная действительность" - это таинственный мир, или ужасающе враждебный мир, или до трепетности близкий. Соблазн осудить эту "реальность", когда самоуверенно судишь, велик. А кто же судит не самоуверенно?
     Художник призван в мир не за тем, чтобы истреблять и разрушать, а затем, чтобы все направлять к добру. "Друг мой, - писал Гоголь в письме к графу А.П. Толстому, - мы призваны в мир не за тем, чтобы истреблять и разрушать, но, (подобно самому Богу), все направлять к добру, - даже и то, что уже испортил человек и обратил во зло. Нет такого орудия в мире, которое не было бы предназначено на службу Богу. Те же самые трубы, тимпаны, лиры и кинвалы, которыми славили язычники идолов своих, по одержанию над ними царем Давидом победы, обратились на восхваление истинного Бога, и еще больше обрадовался весь Израиль, услышав хвалу Ему на тех же инструментах, на которых она дотоле не раздавалась".


     Памяти Владимира Набокова


     Все так, кажется, обыденно в извещении газет и радио о смерти Владимира Набокова. А ведь о Владимире Набокове в эти десятилетия, когда он открылся для нас, думалось и думается постоянно. С его "Даром", "Приглашением на казнь", "Защитой Лужина", "Лолитой", к тем, кому еще там - в Советской России посчастливилось их прочесть, прорвалась какая-то особая врожденная и сверхсовременная громадная правда, столь совершенно и с такой тонкостью выраженная, что она вполне могла эмансипироваться от художественных проявлений по другому устроенного духа предшественников и современников Владимира Набокова.

     Наши иудейские мудрецы говорили, что для пустых вещей нет памяти у людей, имея при этом в виду, что высшее прозрение распространяется на обладающих разумом согласно их совершенству. Люди могут сказать много еще нового относительно подробностей того и другого человеческого или античеловеческого образа действий, но невыразимое в действительности есть нечто неясное, находящееся в состоянии брожения в условиях такой страшной обыденщины, когда недалекому обывателю кажется, что он понимает все, что видит и слышит, в то время как дух более глубоко чувствующего подвергается здесь пытке заниматься всякого рода бессмыслицей, заедающей его век и мешающей ему жить. То, что зачастую превращается в моду и что оскорбляет вкус, как пошлость, - запечатлено из непосредственной недуховной определенности читающей публики, например, переходившее в "списках" более полстолетия из рук в руки знаменитое "Письмо Белинского к Гоголю" или нигилистические кропанья знаменитого семинариста Чернышевского, квинтэссенция натуры которого мыслится теперь абсолютно отчетливо сквозь призму гениальных страниц "Жизни Чернышевского" в набоковском "Даре".

     В простоте сердца своего не предполагала читающая Чернышевского публика такого от этого чтения практического результата, такой ужасающей полосы возмездия, такой моральной гибели и развращения целых поколений по причине бездарной срединности. Сказано в притчах Соломона: "Глупость человека искривляет путь его". И вот получает живой человек нашего поколения набоковский "Дар", чтобы понять теперь, чего не понимал тогда.

     "Чернышевский сколачивал непрочные силлогизмы; - читаем мы в набоковском "Даре", - отойдет, а силлогизм уже развалился, и торчат гвозди. Устраняя дуализм метафизический, он попался на дуализме гносеологическом, а беспечно приняв материю за причину первоначальную, запутался в понятиях, предполагающих нечто, создающее наше представление о внешнем мире вообще. Ему было решительно наплевать на мнения специалистов, и он не видел беды в незнании подробностей разбираемого предмета: подробности были для него лишь аристократическим элементом в государстве наших общих понятий. "Голова его думает над общечеловеческими вопросами... пока рука его исполняет черную работу", - писал он о своем "Сознательном работнике" (и почему-то нам вспоминаются при этом те гравюры из старинных анатомических атласов, где с приятным лицом юноша, в непринужденной позе прислонившись к колонне, показывает образованному миру все свои внутренности). Но государственный строй, который должен был явиться синтезом в силлогизме, где тезисом была община, не столько походил на советскую Россию, сколько на страну утопистов".

     Нелепость, по утверждению Достоевского, весьма часто заключена не только в книге, но и в уме читающих.
     "Кстати, не знаю, кого сейчас особенно чтят в России, - спрашивал Набоков в постскриптуме к русскому изданию "Лолиты" в 1965 г., кажется, Гемингвея. современного заместителя Майн Рида, да ничтожных Фолкнера и Сартра, этих баловней западной буржуазии. Зарубежные же русские запоем читают советские романы, увлекаясь картонными тихими донцами на картонных же хвостах-подставках или тем лирическим доктором с лубочно мистическими позывами, мещанскими оборотами речи и чаровницей из Чарской, который принес советскому правительству столько добротной иностранной валюты".

     Да, поистине, окружающий тебя мир читающей публики убавляет душу, а не прибавляет, но великий художник слова всегда должен думать, что подлинная мысль, получившая выражение в слове, не исчезнет, ибо невыразимое в действительности, получившее выражение в слове, приобретает ясность, и слово, таким образом, дает возможность жить в самом существе явления. Точно взвешивая силу каждой фразы и слова, Набоков всецело отдавался наслаждению с презрением отталкиваться от патетических идей, тонко поворачивая речь в сторону глубочайшей иронии и под покровом тонкого гротеска, открывая такие грани, когда земное перестает являть собою только натуральное.
     Соприкосновение с таким подлинно великим художником высвобождает из пелены сумрака и дремы и дает людям возможность во время становиться взрослыми, не искривляя путь своей глупостью.


     "Облачко" Джемса Джойса


     В делах, представленных свободной воле человека, не лихими вымыслами определяется природа этих дел. Много скорби выпадает на долю человека. Сколько продумано людьми в мире этом, и должно быть успокаивает кажущаяся достоверность того однозначного вывода, что такова и есть жизнь. А тут, с другой стороны, гениальная творческая личность, рожденная для труда словесного, находясь на уровне изначально-природной непредвзятости, без позы, без тщеславного умысла, ставит себе целью именно то, что было назначено ей свыше. Будем говорить о человеке, невольно увлеченном своей лирической интуицией, о художнике слова, который умеет видеть и на которого не оказывают влияние такие категории, как рассудочно-эстетический умысел и практическая оценка. Его очертания кажутся вырезанными на фоне конторки, где, сидя за конторской работой, чтобы прокормить себя и семью, он глядел в открытое окно на багрянец осеннего заката. Ничего над собой не выделывая, он в многократно повторяющемся творческом акте углублялся в подсознательное, находясь вдалеке от родного Дублина, в каком-нибудь уединенном кафе Триеста, Цюриха или Парижа. Всюду одно и то же, но одни почти уверены, что это "должно быть так", а другие не могут отрешиться от своих чувствований и мнений. Божественная премудрость положила, чтобы каждое творческое новообразование осознавалось вне прагматических оценок нудных науковедов. Невозможно усомниться в том, что через "Облачко" Джемс Джойса как-то удивительно интимно просвечивается далеко выходящая за рамки докторских диссертаций совсем не пустяковая действительность.

     Канонически похожие друг на друга сочинения не располагают к тишине взволнованных чувств. Человек же, пишущий о своем личном, самом интимном в самых самоочевиднейших положениях, способен почувствовать и зафиксировать как всегда себе равное, в высшей степени трудно постижимое личное в окружающей его среде.

     Вот и Джойс... тоже весь в глубине внутренней достоверности самого себя - со своим физическим недомоганием (доходящая до слепоты болезнь глаз), со своей незащищенностью от окружающей пошлости, с ранимостью от произвола издателей, критиков и непонимания читательской толпы, воспринимал эти злополучия - как суть явлений, которые превратили его в поистине сверхчувственного союзника живого человека, в союзника крошки Чендлера из удивительной во всех своих обнаружениях новеллы "Облачко".


     Жак Маритэн


     Французский философ Жак Маритэн - один из крупнейших европейских религиозных мыслителей двадцатого столетия, родился в Париже в 1882 году.
     С 1914 года он профессор Католического Института в Париже, с 1933 года читает лекции по философии в Торонто, потом в Принстонском и Колумбийском университетах; с 1945 года - французский посол в Ватикане, потом в Мексике, президент французской делегации в ЮНЕСКО. После смерти жены он переехал в Тулузу. В Тулузе он скончался. В своих сочинениях "Искусство и схоластика", "Антимодерн", "Примат спиритуалиста" и в других своих работах Жак Маритэн отчетливо и ясно уточняет, что философия и религия не могут являться благородной игрой идей. Попытки обособить философию и религию от серьезного восприятия глубин реальности остаются по утверждению Маритэна искусственными.

     Равным образом и в эстетике Ж. Маритэн акцентирует творчески волевое устремление, принимая Декартово положение - делать из форм физического (материального) мира орудие духовного познания. Глубоко целостная натура Жака Маритэна раскрывается в том душевном строе мыслей, который приводит его к коренным проблемам бытия, обусловленным, прежде всего тайнами Израиля. Чуткий и глубоко мыслящий, как немногие другие в окружающем Израиль мире, он умом сердца доходит до тайны и сокровения вечности Дома Израилева, пребывающего в вере и прорицании свыше. Лишь очень немногие в окружающем нас мире могли сказать столь глубоко о праве народа Израиля на Эрец-Исраэль, об абсолютных провиденциальных категориях этого права и об отношениях к народу Израиля "на высших уровнях" понимания.

     Стихи Льва Мея


     Перевод библейского стиха на другие языки мира оборачивается не только проблемой внутреннего зрения и слуха, не только проблемой синтактических законов Святого языка и необычайной важности синтактического членения,* но, главным образом, даром приятия и преображения, при котором чужое делается своим в духе религии жизни в полете столетий, в духе внутреннего родства, постепенно идущего вглубь не в дословности перевода каждого слова, от которого остается только голый смысловой остов, а в не меняющейся окраске и глубочайшем внутреннем смысле целого.
     Лев Александрович Мей - русский поэт шестидесятых годов прошлого столетия весь обращен был к Божьей Книге, и в великом гимне сотворению мира он узрел свою песню, которая не лежит на поверхности смысла, хотя и находятся в ней несоответствия с Нашей Книгой, заметные для критического ока.

     * Вундт, по свидетельству Ю. Тынянова, считал, что синтактическое членение в древнееврейском стихе играет необычайно важную роль. "Здесь, - пишет Вундт, - как и везде, parallelismus membrorum вовсе не заменяет ритма, как ранее полагали, но сопровождает его как усиление, которое развивается на его основе и уже предполагает его наличие: (Wundt, V?lkerpsych III B.S 346)


     О В.В. Розанове


     Говоря о Розанове, надо остерегаться таких определений, которые всё обращают в шаблон, схему, преграждая выход на прямую к наполненному глубочайшим всеобъемлющим смыслом живому розановскому слову. В великом тяготении его к иудаизму слово требовало особого слуха и зрения, и путь к подобному слову был далеко не прост.
     При жизни в темную в условиях Каинова мира, путь и других русских мыслителей к высшим реальностям никогда не был легким, но никому из них не открылась такая невероятная реальность мира Божьего, как ему. Именно на примере Розанова выступает во всей своей живой полноте та истина, что не только один день, даже один час не похож на другой, и что человек, достигший такого познания, может достичь многого.

     "Всё сводится к Израилю и его тайнам" - утверждает Розанов в своем гениальнейшем "Апокалипсисе нашего времени".
     В этих словах главное указание к пониманию существа мышления Розанова.
     До сих пор помню те дни, когда там, на той земле, где скончал срок своей жизни Розанов, я прочел впервые его "Апокалипсис нашего времени", а вслед за этим перечитал и его "Уединенное", "В мире неясного и нерешенного" и "Опавшие листья".

     Меня ошеломило то, как этот умнейший из умнейших русских людей умел глубоко вглядываться в горизонты иудейской дали, именно в той стране, где даже такие наделенные поэтическим даром евреи, как Мандельштам или Пастернак, живя вне живого взаимодействия и без глубоких связей со своим народом, декларативно отмежевывались от своего высокого подлинно аристократического иудейского происхождения. А русский мыслитель Розанов ждет, никем в том Каиновом мире не ожидаемое наступление того времени, когда возродится во всей полноте в Израиле иудаизм. "Ясно, что не ближайший к нам Новый Завет будет руководителем, - пишет Розанов еще в 90-е годы прошлого столетия, - ибо он слишком слаб и односторонен. Древний Завет - трансцендентно-мировой, космический". "Христианство, положим, прогнило, - пишет он в 19-м году своему другу Голлербаху, и не о нем речь: но есть гениальный юдаизм, пророки, весь Древний Завет, и Иов, и Руфь. Это уже не реклама, а глубина и поэзия".

     "Древним Заветом я не мог насытиться, - пишет он в другом месте, - всё там мне казалось правдой и каким-то необыкновенно теплым, точно внутри слов и строк струится кровь, при том родная!"
     Не будничными глазами взглянул Розанов на мир, и самые тайники мыслей распахнули перед ним реальность Божью. Прислушаемся к его словам, улавливая всю глубину их излучения.

     "Бог есть самое теплое для меня, - пишет Розанов. - С Богом мне "всего теплее"".
     "Как бы Бог на веки вечные указал человеку, где можно с ним встретиться. "Ищи меня не в лесу, не в поле, не в пустыне", ни "на верху горы", ни - "в долине низу" - ни в водах, ни под землею, а... где Я заключил завет "с отцом вашим Авраамом".
     "Библия нескончаемость. Евангелие - тупик... Посмотрите Древний Завет - ...Отец не пренебрегает самомалейшим в болезни дитяти, даже в капризах и своеволии его: "Отец берет свое дитя в руки, моет и очищает его... В пустыне Он идет над ними тенью - днем (облако, зной), и столбом огненным - ночью освещает путь... И "роды женщины" поставлены впереди "солнца, луны и звезд".

     Тут тоже есть объяснение. Жизнь поставлена выше всего. И именно жизнь человека.
     Евангелие оканчивается скопчеством, тупиком. "Не надо". Не надо - самих родов. Тогда для чего же солнце, луна и звезды? Евангелие со странным эстетизмом отвечает - "для украшения". В производстве жизни это не нужно. Как "солнце, луна и звезды" - явились ни для чего, в сущности, так и роды - есть "ненужное" для Евангелия. И мир совершенно обессмысливается... Душа есть страсть. И отсюда отдаленно и высоко: "Аз семь огнь поедающий" (Бог о себе в Библии). Отсюда же: талант нарастает, когда нарастает страсть".

     Какая редкостная общность возникла между русским мыслителем и иудаизмом, где любовь к Богу составляет истинное содержание человеческой жизни. "В быте сам Господь почил" - так верует Розанов и так постигает он высшую правду, оставившую земле память не единократным откровением, а многократным выражением Божественной силы, свидетельствовать о которой предназначено Израилю.

     Наиболее лелеемая Розановым мысль была о том, что евреи благословенны за свою любовь к земному, и ясен ему был смысл судьбы Израиля в познании Всевышнего всей концентрацией своих нравственных сил, в углублении действительности постижением всего доброго в самом сокрытом основании Божьей воли, означающей лежащую вне сферы видимых вещей причину всего происходящего. Христианскую же метафизику и позитивизм Розанов отнес за одну общую скобку абстрагирования природы и людей. "Что же это такое на самом деле?" - спрашивает он и отвечает: "Именно ядра в них нет, из которого растет всякий дар, всякий порыв, всё энергичное и твердое в сопротивлении".

     Розанов был глубоко русским человеком, выразителем широты "русского духа" в самом высоком смысле этого слова. С его интуицией несовершенства русской жизни он взглянул глазами сердца на "реальнейшее иудейское бытие" и он узрел чаемое в судьбе Израиля, обратившись с последними предсмертными словами к нашему народу:
     "Веря в торжество Израиля, радуюсь ему... Верю в сияние возрождающегося Израиля и радуюсь ему. Благородную и великую нацию еврейскую я мысленно благословляю и прошу у нее прощения за все мои прегрешения, и никогда ничего дурного ей не желаю и считаю первой на свете по значению. Многострадальный терпеливый народ люблю и уважаю.

     17 января 1919 года.
     Василий Васильевич Розанов".


     На эстраде израильские артисты*


     Искусство есть одно из средств единения людей. Москвичи чутко реагировали на первозданную чистоту песен народов мира в проникновенном исполнении Геулы Гилл и пантомимы Якоба Аркина.
     Стиль актера тревожен. Хрупкий и незащищенный человек вглядывается в мир. И все отливается в ритмический ряд последовательно сменяющих друг друга пантомим. Говоря словами Михоэлса, "в поисках образного действует весь человек. Нельзя исключить тело человека... Есть жизнь рук, ног, головы, тела, всего человека". Повествование о жизни должно воспроизводить ее движение, дать зрительный образ ощутимого переживания.

     Что же означают пантомимы Аркина?
     Все они ("Фантазия", "Знаменосец на ветру", "Уличный клоун", "Мечта больного мальчика", "Прощание перед отплытием", "Операция", "Вор", "Орел", "Оркестр") оставляют целостное впечатление. Аллегоричность целого выступает с полной очевидностью. Аллегоричное, "иносказательное" можно пересказать своими словами, памятуя, разумеется, что здесь все полно акцентов, отношений, вытекающих из самого содержания.
     В основе сюжета молодой характер с его нежным и бережным отношением к людям, с его желанием ввести радость и веселье в обиход жизни. Острый взгляд проникает в "суть вещей". Все вокруг волнует: море, цветы, звездное небо... Только человек мог бы быть чуть-чуть лучше, щедрее, человечней. В "Фантазии" явно торжествует мотив радости бытия. Человеку смертельно хочется пронизать землю лучами небесными. Трепещущие руки тянутся в синюю высь, а его тянут вниз - "нести знамя против ветра". Постепенно, на глазах у всех, черты лица меняются, появляется неподвижное выражение оловянного солдатика. Он робко взглянул на кого-то и замаршировал, еле удерживая тяжелое древко в руках.

     Вот уличный клоун. Он всегда улыбается, но глаза его грустные. Смотрите, смотрите, какие удивительные фокусы, какие труднейшие акробатические штуки он умеет делать. А вот гвоздь программы... Он весь натужился (тяжеловесная штанга). Еще толчок... выше, выше... И вот она над головой. А через минуту он идет с протянутой шапкой. Никто не бросает в нее ни гроша. Растерянно смотрит он по сторонам. "Что пользы человеку от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем?"

     "Мечта больного мальчика". Мир обращается в сон, а сон - в мир. Тело калеки стало свободно. Все вспыхнуло, разблисталось в лучах света. В вихре сознания пронеслась потрясшая душу ребенка фантастическая картина. Но тщетны попытки воскресить радость. Солнце заходит. Во мраке ночи ковыляет несчастный калека. Его провожает безнадежно-грустная мелодия "Шербургских зонтиков". Властно вырастает здесь все та же мысль: превыше абстрактной любви к человечеству - близкое и несомненное чувство живой любви к человеку. Вот пантомима "Прощание перед отплытием". Что-то очень милое в этом прощании молодого человека, впервые покидающего своих близких, домашнее и наивное. Молодой человек жаждет оторваться от родного ствола. Ласково кивает он сестренке, подставляющей ему щечку, жалостливые материнские объятия, увесистая, сильная рука отца, наставляющего сына в самостоятельную жизнь, тонкие руки девушки обвиваются вокруг шеи. Вот он уже на палубе: "Ну, прощайте. А там, что Бог даст!" Глаза его блестят от радости. Пароход отчалил от берега. И вдруг что-то внутри его завинтило, зашатало. Встряхнулся, шагнул. Еще раз - судорожный, "героический скачок в сторону". Держась рукой за борт, весь наклоненный, в исступленно-отчаянной борьбе за равновесие, теперь уж он "сам по себе". Тема человеческой "непроницаемости" - вечная тема. С одержимостью аналитика раскладывает Я. Аркин в своих пантомимах эту гнусную "непроницаемость" на свойства, ее составляющие. Абсолютно непроницаем пройдоха-хирург, безжалостно кромсающий, извлекающий, подгоняющий внутренности живого человека. Извлек живое сердце... Многозначительно заглядывает в глаза своей жертве... О-о... Фибры сердца туги и тверды... Будет полный порядок!.. Пощупал пульс... не бьется... Удивился, пожал плечами и быстренько смылся. А вот вор - этот уже попроще. Скок в комнату - там младенец в люльке. Чувствительный вор так увлекся игрой с ребенком, что не заметил, как его "накрыли".

     В некотором отношении "Орел - царь птиц" - кульминационное достижение Я. Аркина. Зрители оценили здесь не только великолепную пластику, но и полное жизненного смысла обобщение. Орел, не имея себе равных, повелитель всех. Нико Пиросмани говорил: "Орел - огромный, беспощадный, он терзает маленького зайчика. Орел - это царский орел, а зайчик... - это мы с вами". Орел кружит в темноте. На задник падает свет, отражая зловещую тень хищника. В конвульсивных движениях орла непомерная гордыня. Ему все позволено. Пусть каждый живет настороже, дрожа перед его клювом и когтями.

     В заключительной пантомиме "Оркестр" связь вещей предстает как бы в синтетическом смысле. Каждый персонаж "Оркестра" "слеп" и "глух", абсолютно "непроницаем". Отношения между ними состоят из чисто механических притяжений и отталкиваний. Раскланивающийся на все стороны дирижер тоже абсолютно "непроницаем". И вся эта лжежизнь, где душа и тело разъединены, где собственный желудок или заболевший палец - высшая ценность, где чувство личной ответственности за общее зло отсутствует, - вся эта лжежизнь имеет какую-то свою дурацкую, дикую, непонятную логику. В этой крайне выраженной телесности призыв художника к битве с пошлостью, с дьявольски страшной, опустошающей "телесностью", с нечувствительностью к чужой боли.

     Но мир не только полон злобы и несчастий. У людей достаточно сил, чтобы сделать его более радостным и справедливым. И вот мы на пороге иного бытия - Геула Гилл поет "Песню радости" с многократными "Халелу", а ей подтягивают Йоэль Дан и Игаль Харед. Виртуозные пальцы гитаристов в параллельном мажоре разукрашивают основной мотив. От самой низкой, грубовато-мужественной ноты до самой высокой, предельно нежной, звучат все чувства мира, все дали, все светы, все огни. Вся песня звучит как одна фраза: "Давайте все веселиться, благословлять природу и радоваться жизни". Это не едва слышное эстрадное шептание. Глубина чувств не требует ложной экспрессии с вытягиванием рук и приподниманием на цыпочки. Без всяких ухищрений Геула берет эту ноту и держит ее на свободном дыхании чуть ли не полминуты. Певица с редким по красоте тембра голосом, с великолепными низами и такими же великолепными и свободными верхами, она поет в любом ключе и любом темпе.

     Вот "Таам Хаман". Эту песню завезли в Израиль из восточной Персии. И в ней Геула Гилл узнает свою тему. Мелодия, полная чисто восточной нежности, переходит в танец. Близость к природе придает смысл краскам. Язык, подобный музыке, звучит с особой свежестью, и звуки, пришедшие из далеких веков, дают возможность пережить далекое и таинственное.
     "Бим-Бам" поется в старинной манере, как ее пели в средневековье в Восточной Европе, как ее пели в Испании и, наконец, как ее поют теперь в Израиле. Необыкновенно трогательная в своей наивной мелодической простоте, прошедшая фильтр веков, от библейских тропарей, она соединяет невидимые переживания людей вне зависимости от расстояния и времени.

     "Орха ба мидбар" ("Караван в пустыне"). Это - воспоминание о горящем терновом кусте в пустыне с ее песками и камнями, с ее красными холмами и неослабевающим жаром солнца. Музыка может сказать больше, чем слова. Она открывает пути во времена и страны. О жизни, о любви, о людях на земле поется в мексиканской народной песне "Малагвения". И кажется, что более великолепного произношения, более подлинного мексиканского колорита и быть не может. Нас охватывает такое же чувство подлинности и, когда мы слушаем в исполнении Геулы американскую народную песню, где ритмические фигурации гитарного аккомпанемента сливаются в одно целое с уникальной чистотой голосового звучания. А вот исполненный с поразительной легкостью в фиоритурах и руладах швейцарский йодлер, приближающий слушателей к вечной тишине синего неба Альп. Геула Гилл поет песню гетто "Эли-Эли". Перед лицом величайшей трагедии молодая певица полна таинственного величия. Здесь не только скорбь, но и глубочайшее раздумье о смысле бытия. В такой глубине чувств, в таких страданиях - правда человеческой жизни. Эта правда исцеляет боль, делает человека добрее к другим людям, и он находит новые и незыблемые основания, на которых держится и будет во веки веков держаться красота мира.

     * Эта статья была написана для советского журнала "Театр" и опубликована в № 2 этого журнала в феврале 1967 года, за три месяца до Шестидневной войны



     Генеральному секретарю ЦК КПСС Л.И. Брежневу

 

     от Гольдштейна Павла,
     проживающего в Москве,
     Большая Молчановка,
     дом 21, кв. 6


     Уважаемый Леонид Ильич!


     Начну с того, что я один из тех евреев, для которых дальнейшая жизнь вне Святой земли наших отцов лишена всякого смысла.
     Бесконечно разнообразны злоба и враждебность по отношению к тем, кто добивается разрешения на выезд в государство Израиль. Говорить об этой злобе бесполезно, ибо корни ее уходят в глубокое прошлое. Крайне наивно было также предполагать, что на таком древе злобы вдруг может расцвести любовь или хотя бы какое-то подобие доброжелательного понимания. Может быть, мне просто повезло, но требуемые для выезда в Израиль документы у меня лично приняли без особых препятствий, и я продолжаю работать на той работе, на которой работаю уже двенадцать лет.

     Этого, казалось бы, достаточно, чтобы быть счастливым и ждать для себя благоприятного решения.
     А что же еще?
     А вот еще что:
     "Если я только для себя, - как сказано в одной из наших святых книг, - что я?"

     Тридцать четыре года назад, будучи юношей, я написал Сталину письмо в защиту доброго имени Мейерхольда. Этот великий мастер искусства не приходился мне, говоря обывательским языком, ни сватом, ни братом. Но в силу природной еврейской отзывчивости я не мог поступить иначе. Мое письмо к Сталину явилось причиной семнадцатилетнего моего пребывания в местах заключения. После XX съезда КПСС я был реабилитирован. Не могу ни на кого быть в претензии за то время, памятуя, что и я человек, и сам полон грехов, ибо человек не Бог и силы его не безграничны, и каждый про то, что делал в то время, в глубине души своей знает, и если у него есть совесть, глубоко страдает. В Вашем докладе на XXIV съезде КПСС было сказано, что явления того прошлого бесповоротно отодвинуты в прошлое. Но вот 11 мая в Ленинграде начался суд над девятью евреями, перенесшими долгие месяцы тюремного заключения. Я лично ни с одним из них не знаком, но мне известно, что они боролись за то, за что борется каждый еврей, выразивший законное желание выехать на свою историческую родину. Они боролись за право оставаться тем, чем они родились.

     В прежние времена евреев сжигали на кострах инквизиции за то, что они говорили на языке иврит, на котором впервые прозвучали великие десять заповедей веры, добра и справедливости. В наше время нет оснований опасаться костров, но кажется просто невероятным, что можно преследовать людей за то, что они хотят изучать язык своего народа, если они даже и размножали между собой учебник этого языка, поскольку он запрещен к выдаче в библиотеках. Людей обвиняют в подготовке к бегству за границу. Но кто посеял в их душе эти семена? Не те ли, что в нарушение прав человека и Конституции препятствовали их законному стремлению выехать на свою историческую родину? Еще более поразительный повод для преследования - это обвинение в сионизме. Как уже было давно сказано, здесь спор идет не между сионистами и несионистами. Спор гораздо глубже. На одной стороне стоят те, кто сознательно или бессознательно ведут еврейство к исчезновению со сцены; на другой те, которые ко дню будущего международного братства хотят сберечь живым и того брата, имя которому Израиль. Такова истина.
     Я, конечно, не имею права советовать, но я не могу не просить Вас употребить весь Ваш авторитет для восстановления истины и справедливости.

     22 октября 1971 г. С уважением П.Гольдштейн


     Открытое письмо Виталия Свечинского и
     Павла Гольдштейна к Федерико Феллини



     Иерусалим 09.07.1978 г.


     Глубокоуважаемый Федерико Феллини!

     Ваши фильмы ясно указывают на то, что в душе их творца сохранилась еще в этом безумном окружающем нас мире трусов и рабов, деспотов, маньяков и дельцов такая огромная творческая совесть и правда.
     Мы два израильтянина - один архитектор, проектирующий и сооружающий теперь дома на своей возрожденной земле, а второй литератор, редактирующий журнал, в основе которого идеи Священных наших Книг, истолковывающихся всей полнотою нашей жизни, обращаемся не к политикам, и не к всякого рода сильным и влиятельным мира сего, а именно к Вам, человеку гуманной профессии, который не смотрит на жизнь свою и на свое творчество как на сугубо частное дело, и просим Вас поднять свой голос, к которому прислушаются многие люди, в защиту нашего друга Владимира Слепака, его жены Марии и мужественной женщины Иды Нудель.

     У Владимира Слепака - доброго, мягкого, правдивого, желающего всем помочь человека, и у его семьи отнято восемь дорогих для жизни каждого человека лет - полных страданий, постоянных тревог, томительной неизвестности в жуткой реальности насильственного пребывания в стране, где он и его семья лишены были всех элементарных человеческих прав только за то, что выразили в свое время естественное желание жить в том единственном в земном мире месте, где евреи могут чувствовать себя, как и другие представители рода человеческого, полноправными людьми. Место это - земля наших праотцев - возрожденный Израиль, тот же самый Израиль, который с древнейших времен и по сей день более всего ненавидим всякого рода насильниками, деспотами, тиранами. И как и древле, слова: "отпусти народ мой!", - обращенные к фараону, вызывают у тиранов наших дней бешенство и они в безумстве своем, не ведают, что в положенный час и они всей мерой рассчитаются за свое беззаконие. Во всяком случае, памятуя о пределах, Владимир Слепак и его жена Мария, чтобы привлечь внимание людей, открыли на балконе своей квартиры на улице Максима Горького в Москве скорбный лист жизни, на котором были написаны все те же издревле известные справедливые слова "отпустите нас в Израиль!" И тут же они были отправлены за решетку вместе с вступившейся за них мужественной и благородной женщиной Идой Нудель, находящейся долгие годы в таком же положении, как и семья Слепака.

     Вслед за тем, явные нарушители всех законов божеских и человеческих подводят этот случай под соответствующую статью придуманных ими законов, обозначая высоко нравственные побуждения Владимира Слепака наиболее коротким термином - "хулиганство", за которое его и Иду Нудель отправляют под стражей в отдаленные места холодного Севера, с которым и мы, обращающиеся к Вам с этим письмом, знакомы довольно хорошо по длительному своему пребыванию в лагерных и тюремных застенках в годы деспотии Сталина. Цитируя здесь Ваши же собственные слова, уважаемый Федерико Феллини, сказанные в 1955 году во время дискуссии о фильме "Дорога", можно и сегодня с еще большей уверенностью сказать, что "каждый (и не только еврей, стремящийся в Израиль) в своей жизни может оказаться в подобном положении, и должен будет искать выход".

     Как свидетельствует Брунелло Ронди в своей книги "Кино Феллини": - "Кафка - автор, которого Вы по-настоящему безоговорочно предпочитаете всем другим писателям". Положение Владимира Слепака и миллионов других людей, находящихся в мире "обобществленных средств и орудий производства", где последнее слово принадлежит партийному бюрократу и тюремщику, гениально изображено Кафкой, но этот кафкианский кошмар абсурда оборачивается теперь страшной реальностью и для всех тех людей свободного мира, которые еще продолжают дорожить своей свободой. Тем кто "молчит" и не реагирует на злобу и бесчеловечность придется еще пережить ужасную полосу возмездия за свое молчание, которое становится соучастием.

     Надеемся, уверены, что не ошиблись адресом, обращаясь к Вам с призывом поднять свой голос против беззакония и лжи, грозящих всему человечеству.

     С искренним уважением Виталий Свечинский, Павел Гольдштейн



     Переписка с Иоанном, архиепископом Сан-францисским


     Иоанну, архиепископу Сан-францисскому

     Многоуважаемый Архиепископ!
     Получил от Вашей сестры Зинаиды Алексеевны Шаховской очень доброе письмо, в котором она пишет, что редактируемый мною журнал "Менора" (№ 2) чрезвычайно интересен и что она с удовольствием поместит о нем отзыв. "Я думаю, - пишет она далее, - что хорошо было бы, если бы Вы послали этот номер моему брату, Владыке Иоанну, Архиепископу Сан-францисскому. Я думаю, что ему тоже захочется о нем написать, а может, написать и Вам лично". Очень рад исполнить совет глубокоуважаемой Зинаиды Алексеевны. Посылая Вам журнал, надеюсь на Ваше доброжелательное отношение к нему, ибо при издании журнала мы избрали своей целью не интерес минуты, а выражение тех непререкаемых Божественных истин, которые всех должны объединять.

     В заключение позвольте пожелать Вам всего, всего хорошего.

     Павел Гольдштейн 2/IХ 1973 г. (5733)



     Господину Павлу Гольдштейну
     Главному Редактору журнала "Менора",

     Иерусалим 18 декабря 1973 года


     Многоуважаемый Господин Редактор, П. Гольдштейн, вернувшись, после продолжительного отсутствия, в Сан-Франциско осенью, нашел Ваше письмо от 2/IX и первые два номера "Меноры". Благодарю Вас за их присылку.
     Ваше письмо помечено годом 1973/5733. Мне по душе этот величественный счет, от "двух сотворений мира" (евангельского, "внутреннего", духовного, и древне-библейского, антропологического и цивилизационного). Русские люди древности тоже придерживались такого двойного летосчисления, пока европейские замашки их и их царей не вытолкнули древнейшую дату. Подобное "одухотворение" истории можно понять, но оно спорно, во-первых, в силу того, что творение Богом Всевышним и Благословенным даже самого какого-либо малого и незначительного предмета, уже безмерно велико и празднично, в силу одного того, что творил это Бог.

     Если самый ничтожный эскиз Леонардо да Винчи или несколько штрихов Рембрандта ценятся сейчас более чем на вес золота (даже какое-нибудь ничтожное письмо Гитлера продается как ценность), то, что сказать о ценности мира, сотворенного Богом?! Надо бы всем верующим в Бога людям мира ввести праздник "Миросотворения"... Конечно, у христиан есть самый святой для них день Нового сотворения Мира: праздник Воскресения Христова. Но первичное сотворение мира так же велико и связано с будущим. Да, надо было бы ввести "Праздник Сотворения". Он был бы праздником, объединяющим всех верующих в Бога-Творца, чей взор поднят к Творцу. Своевременно было бы напомнить людям всех стран мира, что Господь сотворил мир, что есть у мира Творец, что мир - не "Иван Непомнящий".

     Наивная библейская дата - 5733 года - конечно, может вызвать и насмешки со стороны несерьезно-думающих наших жителей планеты, нахватавшихся поверхностных "космологических" знаний и не имеющих знаний антропологических и пневматологических... Но, ведь и эмпирически - шесть-семь тысяч лет, это и есть срок исторического, общечеловеческого самосознания, начало нравственного человечества и пробуждения человека в человеке.

     Как воскликнул некогда древний христианский апологет на вопрос язычника: "покажи мне твоего Бога", - "Покажи ты мне твоего человека, и я тебе тогда покажу моего Бога"... "Покажи, что глаза твои видят"... Библейская дата сотворения мира - это, ведь, дата сотворения смысла истории. Правда, она есть и дата начала нравственной ответственности. Но признак ее - есть признак высоты. Тут и началась метаистория. С этой даты человек стал солью, является солью мира. Он явил свой лик в приятии от Бога духа, по Книге Бытия. Человек отделился от животного мира и начал историю. Без педантизма, это событие может быть сведено к библейскому и реальному и символическому счету от "сотворения мира". Ею и пользовались исходившие из Библии народные культуры. Древняя эта дата прекрасна тем, что без обиняков, простодушно, мудро говорит, что мир был сотворен, мир - Божие творение, а не бессмысленное верчение, коловращение какой-то материи, неизвестно откуда взявшейся, да еще и с диалектикой. (В материализме не видно никакой красоты мира и даже нет самой диалектики, так как материя в материализме ничему не противупоставляется, - она чисто монистически включает в себя все).

     Приятно видеть, что "Менора" старается выдвинуть на первый план мир духовных ценностей. В этом же суть всей истории Израиля. Вы стараетесь "посыпать пророческой соли" на бездуховный национализм, который, как есть он и в других странах, есть и в Израиле. Даже не мало сионистов древнего толка не признают в современном Израильском государстве лица своего иудаизма. Не говорю о евреях, во Христа верующих. (Как апостолы, и тоже имеющих свою точку зрения на сионизм своего народа.) Увы, эти верующие во Христа евреи еще пасынки, а не сыны в Израиле. Верю, что Израиль преодолеет, как правовое государство, эту несправедливость (которая в СССР происходит "с другого конца", но тоже без формального обоснования гражданской дискриминации).

     Люди, в силу греха, имеют подслеповатое постижение безмерной Божьей святыни. Оттого даже самое детское выражение в людях веры в то, что Бог сотворил мир, и люди - Его творение и Его дети, прекрасно (даже при досадной психологии "старшего брата", из притчи о Блудном Сыне). Теоцентрическая установка прекрасна, и, если принять ее серьезно, за ней должно пойти дальнейшее погружение журнала в истину познания Духа Божия. Желаю "Меноре" в этом успеха.

     Следующий вопрос "Меноры", тоже важный и интересный: комплексный вопрос русского еврейства, не только с еврейской точки зрения, а и с русской и общечеловеческой. Русское еврейство (все-таки) не совсем такое - как, скажем, пакистанское и даже немецкое. Я думаю, что многие евреи в Израиле сами это чувствуют (если нет, - вскоре почувствуют). Связанность историческая русского еврейства с русской религиозной культурой и русской психологией создала все же явно - особый тип еврейско-русский. Мне кажется, он одинаково нужен Израилю и России*. Тут интересный парадокс. Израиль, конечно, будет стараться (что понятно) в процессе своей государственности ассимилировать русское еврейство, перековать его, пережевать, переварить его; но русское еврейство, в силу именно своей двойного рода духовности, "в долгу не останется": оно тоже будет по-своему "пережевывать" Израиль. Процесс будет идти по двум направлениям. И, может быть, окажется на пользу не только евреям.

     Если "Меноре" суждено жить, она, несомненно, станет отражать и этот процесс. Элемент ассимиляционный, религиозно-национальный смешан с элементом религиозно-пророческим, общечеловеческим. Может быть, это последнее даже воспреобладает над первым. Я бы этого желал, но этого нельзя ждать в ближайшее время, - "огонь и кровь" еще дымятся на полях. И государству всего 25 лет. Это еще ранний период, "космогонический". Человеческие (даже законные) расчеты, ниже Богом вложенных в историю целей. Часто это люди не понимают... Бог Израилев, "Бог Авраама, Исаака и Иакова" (а "не философов и мудрецов", - добавлено было в Откровении Паскалю). Бог Единый творит историю и не только отдельных народов**. В процессе Его творения истории и в результате его, многие будут сюрпризы для людей. Да всякий Божий Суд есть сюрприз, - мучительный для гордых и радостный для смиренных Его детей. Бояться чего-то окончательно-плохого для земли, нет основания. А что ни арабы, ни евреи не выйдут окончательными победителями из своих войн, это, несомненно. Господь будет единственным победителем всех. И, среди всей слепоты своей, нам, людям, дано бывает это видеть и даже возвещать.
     Да поможет Вам Господь в Ваших трудах, на путях Его правды, питательной и живительной для всех народов. Будем ее у Него просить - для всех.

     Уважающий Вас
     Иоанн, Архиепископ Сан-францисский.

     * И я бы лично, любя Россию, не хотел бы, чтобы все евреи выехали из России - навсегда.
     ** В первом номере "Меноры" есть размышления Ицхака Маора, с которыми я был уже знаком. У него есть ценная мысль о Божьем человечестве, - универсальное восприятие пророков.


     Иоанну, архиепископу Сан-францисскому.

     Благодарю Вас за письмо, которое я и мои друзья и коллеги по журналу прочитали с глубоким интересом.
     Всегда особого внимания заслуживают те слова, которые выливаются от сердца, если даже в этих словах имеются сомнения по поводу тех вопросов, которые сами по себе очевидны. Каждый, как утверждал рабби Гамлиель, должен быть в душе тем же, что и наружно, и поэтому не взыщите, если и я позволю себе, не вдаваясь в подробности, высказать некоторые мысли, вызванные Вашим письмом.

     Вы пишите, что "наивная библейская дата - 5733 год - конечно, может вызвать и насмешки со стороны несерьезно-думающих наших жителей планеты, нахватавшихся поверхностных "космологических" знаний и не имеющих антропологических и пневматологических". Само собой разумеется, что есть достаточно оснований для такого предположения, ибо в этом огромном деловом мире всякий человек средних способностей, смотрящий на жизнь с ее материальной стороны и изучающий историю как древнюю, так и новую, географию и хронологию, и при своей средней затрате сил преуспевающий в этом деле, не только не в состоянии уловить смысл библейского летоисчисления, но даже не в состоянии пробиться сквозь случайные, второстепенные стороны своего существования к самому себе и понять, что та его часть, которая контрастирует с его телесной природой или пополняет ее, то есть дух, мысль и душа - не земного, а небесного, Божественного происхождения. Где же ему понять, что простота и возвышенность космологии иудаизма совершенно иной природы, чем все другие космогонии, основанные на теогонии. Люди, которые ставят вопрос: почему? - очевидно находят необходимым указать своему чувству известные границы, на которых оно должно остановиться. И начинаются все эти: "Откуда?" и "Почему?".

     Хочется повторить слова Александра Блока:
     "Все дни и все ночи налетает глухой ветер из тех миров, доносит обрывки шепотов и слов на незнакомом языке; мы же так и не слышим главного. Гениален тот, кто сквозь ветер расслышал целую фразу, сложил слова и записал их...
    ... «Ищи Обетованную Землю»".

     Слово дни применительно к творению и выражает в Книге Бытия Божественное проявление во всей его временной и пространственной бесконечности. В Талмуде сказано: "Адам лежал в виде бесформенного куска (голема) от края мира и до края, и Господь проводил перед ним каждое поколение с его судьями, с его отрицателями, ворожеями, злоумышленниками, похитителями. Он лежал, как голем, а Господь проводил их перед ним, показывая ему праведника, которому хорошо, и грешника, которому худо. Показав ему праведников, имеющих произойти от него, Он дал ему Свой один день, то есть тысячу лет, как сказано (Пс. 90:4): «Ибо пред очами Твоими тысяча лет, как день вчерашний»".

     Прикасаясь к таинственному и сверхзначительному, мы можем и не оспаривать "идеальности" чисел прагматической "логики" и "априорности" арифметики, но как можно при помощи арифметически простенького и скудного учебника прагматической логики измерить, исчислить и, сообразив подробности, понять ту глубочайшую связь вещей, о которой думалось уже давно и упорно еще со дней отца нашего Авраама и которая теперь предстала перед нами - евреями, возвратившимися из земли нашего рабства на нашу Святую землю, в живом ощущении синагогального уюта и интимного общения с Всевышним?

     На сквозном для нас ветру разноплеменных культур, мы каким-то чудесным образом сохранили такой запас национального самосознания, такую внутреннюю самобытность, такую жажду подлинного духовного самоопределения, что не приходится сейчас и не придется в будущем прибегать к заплатам противопоказанного нам отвлеченного и бескровного морализма. Умудренные опытом двухтысячелетнего галута, мы вернулись к тем нашим сородичам, которые оставались на Святой земле, и к тем, которые на нее прибыли из Пакистана, Марокко, Йемена и других стран мира - к земледельцам, ремесленникам, рыбакам - к людям не "интеллектуального" труда, которые в отличие от нас, "обогащенных русской культурой", дни и ночи, в течение всей своей жизни занимались изучением Торы и которые, даже смазывая колесо или забивая гвоздь, продолжали на своем еврейском "священном" языке молиться.

     Святое чувство любви, этот Божественный дар, может овладеть любым человеком, но нашему народу всегда была свойственна особая, исключительная отзывчивость на страдания ближнего и готовность на любые жертвы ради помощи своему ближнему. Именно поэтому так понятно, вероятно, никем не испытанное с такой ясностью и ничем не устранимое отчаяние и одиночество еврея, когда сын его, разрывая живые трепетные нити еврейства, совершает тем самым страшный грех против неба, пред отцом и пред Богом Единым. Мне кажется, что во всем этом вероотступничестве столько бессознательного и поэтому именно грустного самообмана, что становится весьма тяжело, когда подумаешь, к каким оно приводило и приводит последствиям.

     Нет сейчас такого другого места на земле, как Израиль, где бы не только к инакомыслящим, но даже к явным врагам своим проявлялось столько мужества терпимости. Слово терпимость - наиболее часто по всякому поводу и даже без повода употребляемое в нашей стране слово, и было бы просто кощунственно проводить аналогию между атмосферой чудовищного насилия в советской стране и Израилем, где сообразно с природным характером народа и культурным его стремлением сложилась совершенно иная обстановка жизни.

     Что же касается тех людей, которых Вы называете пасынками, то их никак не уподобишь юноше, покинувшему родной дом и вернувшемуся к своему отцу, из известной притчи о возвращении блудного сына. Для них пресловутая евангельская фраза о "домашних, которые враги ваши", продолжает быть основополагающей в их трагическом состоянии. Семье евреев противопоказана фраза о "домашних, которые враги ваши", противопоказан конформизм, который давно начался и который весьма своеобразно подготовил атеистическую революцию проповедью безличных пассивных состояний.

     "В вашей интернационалистической борьбе, - писал Н. Бердяев в 1923 году, обращаясь к большевикам, не чувствуется восприятия национальных ликов, нет в ней любви к национальному образу... угнетают живого национального человека в роде, в плоти и крови, "освобождают" же отвлеченного геометрического человека. Я, - пишет далее христианский мыслитель Н. Бердяев, - не хочу "угнетать" еврея и еврейское, но не хочу и "освобождать" отвлеченного, как абстракцию, человека, теряющего все свое еврейство. Я глубоко чувствую еврея и еврейство, всю особенность и неповторимость еврейской судьбы". "Поэтому еврей, - как справедливо замечает Ицхак Маор, - переменивший религию (а это его личное дело), тем самым окончательно оставляет еврейский народ".

     Только через национальное воспринимает человек органически и общечеловеческое. "Ибо заповедь сия, которую я заповедаю тебе ныне, не недоступна она для тебя и не далека она. Не на небе она, чтобы сказать: кто взошел бы для нас на небо и достал бы ее нам, и возвестил бы ее нам, чтобы мы исполняли ее? И не за морем она, чтобы сказать: кто отправился бы для нас за море и достал бы ее нам и возвестил бы ее нам, чтобы мы исполнили ее? А весьма близко к тебе слово сие: в устах твоих оно и в сердце твоем, чтобы исполнять его, ...когда заповедаю тебе любить Господа, Бога твоего, ходить путями Его и соблюдать заповеди Его, и уставы Его, и законы Его, дабы ты жил и размножился, а Господь, Бог твой, благословит тебя на земле, в которую ты входишь, чтобы владеть ею. Если же отвратится сердце твое, и не будешь слушать, и собьешься с пути и поклоняться будешь богам иным и будешь служить им, то я заявляю вам ныне, что наверно погибнете, не долго пробудете на земле, ради которой переходишь Иордан, чтобы войти туда владеть ею. В свидетели призываю на вас ныне небо и землю: жизнь и смерть предложил я тебе, благословение и проклятие, - избери же жизнь, дабы жить тебе и потомству твоему, любя Господа, Бога Твоего, слушая глас Его и прилепляясь к Нему, ибо Он жизнь твоя и долгоденствие твое для пребывания на земле, которую клялся Господь отцам твоим, Аврааму, Ицхаку и Яакову, дать им" (Второзаконие 30:11-20).

     Пишу Вам это, думая, что понимаю Вас и Вашу душевную высоту, пишу то, чего не написал бы другому, зная, как легко можно перетолковать эти мысли. Прошу Вас извинить меня за откровенность, с которой я изложил мое мнение, в некоторой степени противоположное Вашему, и верить чувствам моего глубокого уважения к Вам.

     Всего Вам доброго
     Павел Гольдштейн.

     (окончание следует)


    
   


   


    
         
___Реклама___