Levina1
©"Заметки по еврейской истории"
Апрель  2005 года

 

Сарра Левина-Кульнева*


Сорэле**

Литературная запись Анны Масс***

 


     Посвящается светлой памяти
     Наума Яковлевича Левина


     Глава I. Одесса


     Помню островерхий кирпичный домик и множество ласточкиных гнезд под крышей; чистый двор, посреди которого росла высокая шелковица, вся усыпанная крупными черными ягодами; большую летнюю кухню с глиняным полом; медлительную гнедую лошадь, запряженную в бричку.
     Это была немецкая колония в Зельцах, под Одессой, куда меня отдали грудным ребенком, и где я росла до семи лет. В этой семье, кроме меня, было еще восемнадцать детей. Мы с молочным моим братом Петером были самые младшие. Готовила на всех сухонькая, быстрая, легкая старушка - Пессль-Бебль, как мы ее называли.
    ...Вот мы садимся по росту за длинный деревянный, до белизны выскобленный стол. Первым - отец, молчаливый, строгий человек, за ним - все остальные. Старшим ставилось по стакану молодого вина, малышам - по стакану кислого молока. Пессль-Бебль открывала крышку большого, вмурованного в плиту котла и подавала на стол блюдо, которое мне потом никогда уже не приходилось есть, называлось "нудлах". Такие колбаски из теста, ими прокладывалось дно котла, потом туда нарезалась картошка, свинина, все это закрывалось, томилось и, когда подавалось, - это было не только необыкновенно вкусно, но и красиво, под румяной корочкой, а запах какой. Пока отец не брал ложку в руку и не начинал есть, никто не прикасался к еде. Он начинал - и мы начинали.

     После завтрака старшие садились в бричку и уезжали в поле, на виноградники, а мы играли во дворе и помогали в огороде.
     В 1928 году мне исполнилось восемь лет. За мной приехала мамина сестра и увезла в Одессу. Первое впечатление от Одессы: жаркий летний день, я в длинном деревенском шерстяном зеленом платье стою возле трамвайной линии и, разинув рот, гляжу, как мне навстречу с грохотом несется по рельсам трамвай. И не вижу, что сзади тоже идет трамвай. Я оказалась между ними, они со звоном и грохотом разъехались, а ко мне, ошалевшей, в первый раз увидевшей это чудо – «трамвай!», - бежит тетя с поднятыми в ужасе руками, и кричит что-то...
     Дом моих родителей на Базарной улице. Сейчас она кажется, Кирова. Большая прямая улица. Квартира наша была на первом этаже и состояла из кухни, большой общей комнаты и спальни. Мама, пятилетний мой брат Боря, няня и я жили в общей комнате, отделенной от спальни дверью и плотной шторой. Там, в спальне, находился больной папа. У него был туберкулёз легких и гортани, он почти не вставал. Изредка выходил из комнаты, молодой, очень красивый, бледный, смотрел на нас, а потом молча поворачивался и уходил опять в спальню.
     Однажды мама с Борей ушли куда-то, няня стирала во дворе. Я была в комнате одна. Скрипнула дверь, отогнулась штора, и папа, в нижнем белье, страшно худой, остановился на пороге. Он долго смотрел на меня, а потом сказал: "Ну, вот и все, Сорэлэ. Нет у тебя палы. Умер твой папа".
     Он еще живой и говорит, что умер! Я закричала, выбежала из комнаты, захлопнула дверь...
     Через час квартира наполнилась людьми, началась суета, появилась кислородная подушка... К вечеру папа умер.

    ...Он лежал на полу. В изголовье стояли свечи. Мама и бабушка сидели по сторонам - все это наполняло меня чувством ужаса. Может быть, и не было бы такого ужаса, если бы не те последние папины слова, о которых я никому не сказала.
     И на похоронах случилось страшное - папина старшая сестра упала в могильную яму, ее еле вытащили оттуда. Когда по еврейскому обычаю маме разрезали платье - такой символический жест, "шнайдн крие" обозначающий, что все отрезано, я, не в силах больше выносить навалившихся на меня впечатлений, потеряла сознание.
     Больше месяца продолжалось тяжелое нервное расстройство. Не могла есть, мучили кошмары.
     Когда я первый раз вышла на улицу, было уже лето. Я прислонилась к серой теплой стене дома и грелась на солнце, мне было уютно у этой стены. Прошла соседка, увидела меня и - на всю улицу, с распевом: "Сарра! Твоя мама выходит заму-у-ж?! Ее видели в театре!"
     Это было как удар - мама выходит замуж! Я еще не могла поверить, что папы нет, не могла войти в комнату, где он лежал, и когда я услышала, что мама... Я не прощу ей этого никогда!
     Вспоминая себя в те годы, я вижу маленькое строптивое существо, постоянно готовое к обиде, мученически принимающее очередную обиду, а вернее - кажущуюся обиду. Я была трудным ребенком! Если мама приходила с рынка и говорила, что сегодня все дороже, чем вчера, я не прикасалась к купленному, потому что эти слова я воспринимала как упрек, что я ее объедаю. Если она мне что-нибудь покупала, я считала, что она меня хочет задобрить, откупиться от меня.

     Статная, дородная, с гордым холодным лицом, мама не очень-то пыталась разбираться в моих чувствах. Дети здоровы, сыты, одеты - значит, все в порядке. Да ей и некогда было. Она вела отцовское дело - небольшую кустарную мастерскую. В этой мастерской делали кровати, насосы для бочкового пива. Там было три токарных станка, на одном из которых работал, пока мог, отец. А когда отец заболел, на его станке стал работать другой токарь, по прозвищу Яшка-шкалик. Вот за него-то мама и вышла замуж.
     Он был моложе мамы на восемь лет. Приземистый, широкоплечий, силы неимоверной. Он вырос на Молдаванке, среди воров. Мать у него была слепая, и у самого у него было плохое зрение - он носил очки с толстыми стеклами. Окончил он всего четыре класса. Любил выпить - не случайно у него было прозвище «шкалик». Но доброты был необыкновенной. Его все в нашем доме любили за справедливость. Случалась ссора, драка, спор - шли к Яше. Что он - посоветует, то и сделают. Обворуют кого - опять к Яше. Яша выслушает, пойдет на Молдаванку, скажет: ребята, все должно быть возвращено. И все возвращалось.
     Мы с ним подружились в тот день, когда он попросил меня почитать ему вслух "Хижину дяди Тома". Я читала, он слушал, и мы плакали оба навзрыд.
     Я рано пристрастилась к чтению. Тогда в моде были Чарская, Желиховская, Вербицкая - слезливое чтиво, которое очень мне нравилось, отвечало моему тогдашнему внутреннему состоянию. Я была без ума от "Княжны Джавахи", сопоставляла свои переживания, в общем надуманные, с книжными и поражалась их сходству. Но самое поразительное было то, что Яша, этот внешне грубоватый, малообразованный человек, тоже жаждал этих чтений. Каждый вечер после ужина мы с ним садились рядом на диван, и я ему читала. И каждый раз он плакал как ребенок. Мама не одобряла наших занятий, говорила, что это пустая трата времени.

     Годам к девяти, начитавшись книг, я решила, что стану, когда вырасту, актрисой. Подолгу стояла у зеркала, что-то изображала, декламировала. Маме и это не нравилось. Она считала, что профессия актрисы не для порядочной женщины. Вообще ни одно мое желание, ни один мой поступок не встречали у мамы одобрения. От нее всегда веяло на меня каким-то душевным холодом. Если бы не Яша, я бы убежала из дому.
    ...В большой комнате стол накрыт белой скатертью. Мама сидит за столом, смотрит в окно, ждет Яшу. Он пошел сдавать заказ. Ему строго-настрого приказано вернуться трезвым и с деньгами.
     Вот он идет по двору. Пошатывается. Придерживается за стены. Входит в кухню, кивает на дверь большой комнаты: "Там она?" - "Там". - "Злая?" - "Очень злая".
     Он приоткрывает дверь - в него летит вилка. Он ее ловит. В него летит вторая вилка. Он захлопывает дверь, спрашивает: "На сколько человек накрыт стол?" - "На двоих". "Уже хорошо". Он вытаскивает пачку денег и просовывает руку в дверь. Тишина. Больше ничего не летит. Он смело открывает дверь, входит и кладет на стол деньги. И садится напротив мамы. И тогда торжественно подается завтрак - вкусный, обильный, на красивой посуде. Яша это ценил, его детство прошло в бедности.

     И вдруг Яшу арестовали. Это был 32-й год, когда в Одессе прокатилась волна арестов. Брали по подозрению в укрытии золота. Родные арестованного должны были внести за него определенное количество золота, тогда его выпускали. Так выкачивались излишки золота у населения. И вот взяли Яшу, а вслед за ним - маму. Мы остались с Борей одни.
     Я хорошо помню: денег у нас было много. Они были уложены пачками в один из ящиков секретера. А золота не было. Ни колец, ни других украшений.
     Тюрьма была недалеко от третьей станции, за Чумной горой. Сама станция представляла собой домик в три стенки, где можно было спрятаться от ветра и дождя. Каждую ночь тут собирался народ. У кого термос с горячим бульоном, у кого сверток с едой. Каждую ночь кого-то выпускали, и нужно было этого человека сразу накормить, потому что в тюрьме не кормили, и он выходил в таком состоянии, что на него смотреть было страшно. Может быть, поэтому выпускали ночью.
     Бывало, выходит из тюрьмы человек и идет, пошатываясь. Все бегут ему навстречу, и я бегу - вдруг это Яша?! Мне двенадцать лет, я проворнее всех, добегаю первая... Нет, не Яша. Подходят остальные, начнет его спрашивать: "Такого-то вы знаете?" Такого-то знаете?" Он молча идет к остановке. И вдруг останавливается, поворачивается и говорит: "Слушайте, кто тут спрашивал такого-то?" - "Я, я, я спрашивала!" - кричит какая-то женщина. Он отвечает: "Так это же я!" Так изменился, что жена его не узнала. Да и он до чего дошел, жену не узнал.

     Маму держали не очень долго. Она спросила у следователя: "Сколько надо золота?" Он ответил: "На сто долларов". - "Хорошо, выпустите меня, я принесу".
     Я в тот вечер к тюрьме не ходила. Уложила Борю, сидела, что-то шила. Позвонили в дверь. Открываю - стоит женщина, страшно худая, изможденная, с блуждающими дикими глазами. Не узнала маму! К нам иногда приходили те, кто освобождался из тюрьмы, передавали привет от мамы, от Яши, старались помочь, жалели нас. И я подумала - от мамы кто-то. Усадила ее и жду, когда она начнет говорить. А у нее нервный спазм, она не может разжать зубы. И так, со стиснутыми зубами она произносит: "Пить. Пить". И вдруг и я понимаю, что это мама. И я ложечкой вливаю ей воду в щелку сбоку, где нет одного зуба, и массирую ей лицо, чтобы освободить от спазма...
     На следующий день мама взяла из секретера деньги, купила на них золото, внесла, куда нужно за себя и за Яшу, и Яшу тоже освободили.
     Я ночью услышала: Яша вернулся! Заплакала от радости. Я же безумно его любила. Он стоял в дверях и говорил: "Не подходите ко мне! Я весь во вшах! Не подходите". Началась суматоха, грели воду, потом стригли Яшу наголо во дворе, потом поили-кормили, он страшно изголодался в тюрьме...

     В школе я училась с грехом пополам, зато с упоением занималась в двух студиях - балетной и детской театральной, которой руководил артист Одесского драматического театра Николай Николаевич Волков. Кроме того, ко мне ходила преподавательница музыки - у нас дома было пианино, и мне нравилось заниматься. Мама прямо заявила: если я пойду в артистки, она меня выгонит из дома. Вот уж этого я меньше всего боялась. Только и ждала получения паспорта, чтобы самой уйти из дома, уехать в Москву, поступить там в театральную студию.
     И вот окончены восемь классов. Мне шестнадцать лет. Паспорт получен. Я открыла тайком сервант, где лежали деньги, и взяла пачку - пятьсот рублей. Оставила записку, мол, деньги взяла я, чтобы не подумали на домработницу. Написала, что верну, как только смогу. И никому ничего не сказав, уехала.


     Глава II. Москва


     Сдала чемоданчик в камеру хранения, взяла в справочном бюро адреса всех театральных учебных заведений Москвы и поехала по этим адресам.
     Первая театральная студия, куда я пришла, была на улице Горького, недалеко от театра Ермоловой. Какой-то мужчина меня принял, я смущалась, но чтобы не показать этого, держалась довольно нахально. "Я ушла из дома, - заявила я с гордостью, - потому что мечтаю стать актрисой вопреки желанию родителей!" Он мне ответил: "Знаешь что, девочка? Давай-ка, пока нам с тобой от твоей мамы не влетело, бери билет и поезжай домой". Я оскорблено дернула плечом и вышла. И отправилась по улице Горького вверх, Столешников, 8, где помещалась Еврейская студия. Поднялась на второй этаж, постучалась в кабинет, вошла. Мне навстречу поднялся худой блондин среднего роста, лет тридцати, в очках с толстыми стеклами.

     Я уже без всякой амбиции и без пафоса, а наоборот, очень жалобно сказала, что, вот, ушла из дому, потому что мечтаю стать актрисой, а дома - против.
     "Значит, так, - сказал он. - Как выйдешь из дверей, напротив увидишь столовую, можешь там пообедать. Неподалеку - Сандуновские бани, можешь вымыться с дороги. Если нет денег, - поезжай на Потылиху, на киностудию, там нужны люди для массовых сцен. Вернешься - скажешь сторожу дяде Фоме, что я разрешил тебе тут переночевать в физкультурном зале на мате. А завтра подумаем, что с тобой дальше делать".
     Я поблагодарила, спросила робко: "Вы секретарь?" Он ответил: "Да!" А это был директор студии, Моисей Соломонович Беленький.
     Я сделала все, как он сказал: пообедала, сходила в Сандуны, съездила на Потылиху - снялась там в массовке в "Зорях Парижа" (правда, потом, когда я смотрела "Зори Парижа", я там себя не обнаружила). Вернулась и переночевала в физкультурном зале на мате.
     Утром выхожу. На подоконнике сидят какие-то парни. Обращаются ко мне: "Мейделе, мейделе!" Они с Западной Украины, плохо говорят по-русски, а я не говорю на идиш. Ну, поскольку я с детства свободно говорила по-немецки, то мы довольно легко смогли общаться. Вместе позавтракали в студенческой столовой, потом они меня проводили в сберкассу, я положила деньги на книжку, и снова постучалась в кабинет к Моисею Соломоновичу - что мне делать дальше? - "Поезжай в общежитие. Мест нет, но ты попробуй договориться со студентками, я думаю, они согласятся тебя как-нибудь втиснуть".

     Мои новые знакомые проводили меня в общежитие на Трифоновке, возле Рижского вокзала. Там же было общежитие студентов ГИТИСа, вообще небольшой такой студенческий городок. Все очень быстро устроилось: меня подселили к девушкам-студенткам, одна из них, Маня Котлярова, тут же взяла надо мной шефство, стала помогать готовиться к экзамену, до которого оставался месяц. На экзамене нужно было прочитать стихи, спеть песню, сыграть этюд... Маня потом очень смешно копировала меня, как я читала стихи и пела.
     И вот приемные экзамены. В зале артисты, преподаватели, студенты. В первом ряду, среди приемной комиссии, сам знаменитый Михоэлс, художественный руководитель театра.
     Мой черед. Выхожу. Прочитала стихотворение Ошера Шварца, родоначальника советской еврейской поэзии, погибшего в гражданскую войну:
     "Темная мать-ночъ разрывается от боли - враг у ворот..."
     Наверно, плохо прочитала, а как еще. Я же не знала еврейского языка. Потом спела народную песенку - тоже Маня Котлярова мена научила - "Дор цу гроссе ду зайнен".

     Там, где зеленая трава,
     Стоит задумчивый колодец,
     По утрам приходят девушки,
     Поднимают воду и поют песню...

     "А ну-ка, - с места сказал Михоэлс, - еще раз спой. Задача такая: первый куплет - ты очень тоскуешь по дому. Второй куплет - ты в портовом кабачке, танцуешь на столе перед матросами. А третий куплет - ты знаменитая артистка. Выходишь на сцену, и тебя встречают овациями".
     Я взяла стул, повернула его боком к зрительном; залу, села, облокотилась на спинку и спела очень тихо - мне действительно было очень грустно и одиноко, я тосковала по дому. Концертмейстер дает отыгрыш в другом ритме, быстром, я вскакиваю на стул - а я была легкая, ловкая, недаром я в балетной студии занималась - и пою второй куплет. А третий - пою и сама чувствую, что фальшивлю.
     Соломон Михайлович встал, поднялся по ступенькам к сцене. Я испугалась, отступила к самому заднику и вцепилась в занавес. Михоэлс повернулся к концертмейстеру, что-то тихо сказал ему, потом подошел к стулу и положил его на пол. Концертмейстер заиграл похоронную мелодию. Соломон Михайлович, не спуская глаз с лежащего стула, шаг за шагом, в ритм музыки, стал отступать, спустился по ступенькам и сел на свое место. Как все это было сделано! Я словно увидела лежащего на полу - свечи в изголовье - человек, и так же медленно, не выпуская из судорожно сжатых рук занавеса, стала подходить к лежащему... И за мной потянулся занавес, как крылья. Я подошла - и бросилась, приникла к этому лежащему, обняла, выпустил занавес, и он стал медленно-медленно отплывать назад. Наверное, это эффектно получилось, хоть я и не думала об эффекте. По залу шепоток прошел одобрительный.

     «Саша, - Михоэлс произнес со своего места, - музыку». Сразу похоронная мелодия перешла в задорную бурную. А я еще оплакиваю, еще в горе! Я поднялась, повернулась к концертмейстеру: "Музыка! Что ты делаешь?! " А музыка еще мажорнее и вдруг переходит бешеную лезгинку! И я пляшу со всем темпераментом, на который способна, выкрикиваю: "Асса! Асса!"
     «Стоп! - сказал Соломон Михайлович. - Выйди. Только смотри, воды не пей".
     Возбужденная, мокрая, выбежала за кулисы, бросилась к Мане на шею, реву! "Глупенькая, - Маня говорит, - что ты плачешь? Ты принята». - "Откуда ты знаешь?" - "Принята, принята!"
     И замелькали дни, один интереснее другого. Мы жили в общежитии коммуной, четырнадцать девочек в комнате. Я была самая "богатая" из всех: когда я написала домой, что принята в студию, мне каждый месяц стали присылать триста рублей. При стипендии шестьдесят это были большие деньги, но они уходили на всех. И у других так же: посылка из дома на всех. Нет посылки, кончились деньги - ложимся спать с пустыми желудками.
     Как мне было все интересно!
     Историю театра у нас читал Михоэлс. Его имя тогда гремело, он сыграл Лира, сыграл глухого в спектакле пьесе Бергельсона "Глухой", поставил "Шуламис" (Суламифь") по пьесе Самуила Галкина, я там была занята в массовых сценах. Мы, студенты, его побаивались, он был очень требователен.

     Его неправильные, сильные, резкие черты лица - огромный лоб, выпяченная нижняя губа, приплюснутый с горбинкой нос - были одухотворены таким умом, волей, юмором, что каждый раз возникало ощущение встречи с чем-то огромным значительным, прекрасным. В своем кругу - с Толстым, с Москвиным, с Зускиным - он любил дурачиться, импровизировать, но с нами был строг. При встречах останавливал, придирчиво расспрашивал, какие мы спектакли видели, чем интересен тот или иной актёр, та или иная постановка. Требовал, чтобы мы как можно больше ходили по театрам. Да мы и так очень много ходили - прорывались по студенческим билетам, сидели на ступеньках.
     На старших курсах Соломон Михайлович принимал экзамены по мастерству, и когда подходило время показать ему работу, - начиналось великолепное волнение! Актерское мастерство у нас на курсе вел Вениамин Львович Зускин, чудеснейший актер и очаровательный человек, он дружил с Михоэлсом, был с ним неразлучен в жизни и на сцене. Но в дни экзаменов он дрожал как ученик. Да это и было настоящее испытание! У нас были очень интересные ученические спектакли - мы ставили "Блуждающие звезды" по Шолом-Алейхему, "Семью Оппенгейм" по Фейхтвангеру, ставили Мольера, Шекспира. Всегда было много публики на показах.
     Студия у нас была маленькая, всего пять аудиторий. Мы иногда в пять часов утра прибегали, чтобы занять первыми аудиторию и порепетировать.

     Кроме Зускина у нас актерское мастерство преподавала Александра Вениаминовна Азарх, жена Грановского, основателя театра. Сам Грановский остался за границей, когда театр поехал на первые зарубежные гастроли. Александра Вениаминовна вернулась. И вот такое с ней несчастье произошло по возвращении: она попала под трамвай, и ей отрезало ногу выше колена. Женщина изумительной красоты, преисполненная высочайшей духовности. И режиссер прекрасный.
     Ее сестра, Раиса Вениаминовна, была женой художника Фалька, который у нас в театре оформил несколько спектаклей.
     Много занимались физическими действиями. Танцы, фехтование, акробатика - я все это обожала. Двигалась прекрасно...
     В студию к нам часто приходили поэты, писатели. "Ребята! - кто-нибудь объявляет. - Быстро все в первую аудиторию, Галкин пришел, будет читать стихи".
     Самуил Галкин очень красив был и большой ценитель красивых женщин, а в студии у нас были очень красивые девушки. Особенно одна... Теперь уже не помню, как ее звали. Про таких говорят: "Народу нужно было трудиться тысячу лет, чтобы создать такую красоту".
     Мы собираемся в аудитории, и эта девушка сидит первом ряду, и Галкин выходит на сцену, начинает читать, обращаясь к ней: "Таере майне, харцике майне…»

     Дорогая моя, сердечная моя...
     Вот такие мы все - мы ходим и повторяем:
     Дорогая моя, сердечная моя!
     И трудимся, и суетимся, и на работу ходим, и всех нас объединяет одно:

     Дорогая моя, сердечная моя...

     А кончается так:

     Неужели конец? Неужели все кончено?
     Неужели мне никогда больше не увидеть
     Чистоту твою, красоту твою?
     Пусть твой закат, как твой восход, светит мне
     Дорогая моя, сердечная моя.

     Очень красивое стихотворение, может быть, я его не сумела перевести, как следует.
     Приходил к нам Перец Маркиш - он был тогда в расцвете своего обаяния, таланта. Эти голубые глаза эта буйная шевелюра, этот сумасшедший темперамент. Его жена, Фира, преподавала у нас французский.


     Глава III. Нохим


     Шел у нас как-то дипломный спектакль - Александра Вениаминовна выпускала курс. И так получилось, что я сидела в зале рядом с нашим преподавателем, Наумом Яковлевичем Левиным.
     Спектакль окончился, мы вышли в фойе. Он меня спросил, видела ли я во МХАТе "Мертвые души". "Нет, не видела". - "Хотите пойти?" - "Конечно, хочу". 'Так вот, я вас приглашаю".
     Ему было двадцать шесть лет. Он после аспирантуры работал заведующим отделом прозы в еврейском книжном издательстве "Дер Эмес" ("Правда"), много переводил. У нас он преподавал эстетику и литературу. Обладал большой эрудицией, был всегда собран, сдержан. Красивым его нельзя было назвать, но очень обаятелен. Тяжелые веки, пристальный взгляд. Серые глаза. Очень хорошее лицо. Моя соседка по общежитию Ривочка Гуревич отчаянно была в него влюблена.
     Прошло несколько дней - Левин, действительно, меня приглашает во МХАТ. Я в растерянности: идти или не идти? Если пойду - Ривочка обидится, а если не пойду, - Левин обидится. Я решила так: нарочно приду раньше назначенного времени, сделаю вид, что не дождалась его, и уйду.

     На всякий случай приоделась. Пришла в студию, где Левин мне назначил встречу, и сказала дяде Фоме: меня будут спрашивать (кто будет спрашивать, не сказала, постеснялась), то скажите: я была и ушла". И убежала на Малую Бронную, к нам в театр.
     Поднимаюсь по лестнице - мне навстречу спускается Беленький, наш директор, и смотрит на меня очень удивленно: они ведь с Левиным были друзья, и Левин ему сказал, что пригласил меня в театр.
     Вхожу в зал, сажусь на откидной стул. Гаснет свет, Вдруг кто-то трогает меня за плечо. Оглядываюсь – Левин. Он меня крепко берет за руку, мы, согнувшись, выходим из зала, бежим вниз по лестнице, выбегаем на улицу, берем такси, едем во МХАТ. Левин ужас возмущен - так себя не ведут, в театр не опаздывают! Я не могу ему объяснить, что я нарочно так сделала, чтобы не огорчать Риву... Конечно, на первый акт мы опоздали.

     После спектакля он повел меня в Столешников, в кафе "Красный мак". Было лето, столики стояли прямо на улице. Нохим (так его друзья звали) заказал кофе-гляссе. А я до этого ни разу его не пробовала и не знала, как пить - прямо из стакана? А вдруг на носу сливки останутся? Сижу, выжидаю, что Нохим будет делать. Он так посмотрел на меня с юмором, все прекрасно понял, усмехнулся - у него была очень хорошая улыбка, чуть-чуть трогала губы, - взял соломинку опустил в стакан, потянул кофе, сливки осели. Тогда я сделала то же самое.
     Он рассказал мне о том, как он в первый раз меня увидел - это было на приемных экзаменах. Он вошел в зал с опозданием, когда я уже заканчивала этюд. Сел рядом с Беленьким, а тот ему сказал: "Посмотри на эту девочку! И ведь сама не догадывается, до чего хороша".
     После Нохим мне признавался, что первое время просто не знал, что делать, о чем говорить с этой девочкой...
     Он проводил меня до общежития. И с этого дня мы стали встречаться. Мне было непонятно, чем я могу ему нравиться. Боялась показаться ему глупой и от этого вела себя с ним первое время ужасно скованно. Ведь мало того, что он на десять лет старше, он, к тому же, – мой преподаватель! А в то же время я к нему с каждым днем все сильнее привязывалась.

     Однажды, мы с ним гуляли в Парке культуры и отдыха. Я ему рассказывала о том, как ушла из дома, о своих взаимоотношениях с матерью, с отчимом - мне было легко ему открываться. Мы сели на траву под деревом. Вернее, я села, а он лег, закинув руки за голову. Светлая рубашка натянулась, обрисовала стройную фигуру, - и меня вдруг неудержимо потянуло лечь рядом с ним и положить ему голову на грудь. Никогда я ещё не испытывала ничего подобного. Я казалась самой себе порочным существом, я испугалась, мне стало стыдно, уже слезы вот-вот... Он посмотрел на меня - и всё понял. Поднялся: "Боже мой, человек же голодный, а я тут разлегся отдыхать!" Повел меня в "Поплавок», заказал ужин. А я ни к чему притронуться не могу, волнение не проходит, заполняет меня всю. Подошла официантка, сказала: "Что-то ваша жена ничего не ест». Меня как током пронзило от этих слов.
     В другой раз он пригласил меня в гости к своей сестре. Сказал, что она хочет со мной познакомиться. Сестра его жила на Цветном бульваре, недалеко от цирка. Пришли, комнатушка метров десять. Сестры дома нет. На столе лежит записка: "Я вас не дождалась и уехала к тетке в Останкино". И вот я сижу на диванчике, вся настороженная, недоверчивая. Листаю какой-то альбом, но ничего не вижу, изображения расплываются. Нохим накрывает на стол, о чем-то рассказывает... И вдруг замолчал, подошел ко мне и поднял на руки. И начал носить меня по комнате туда и обратно, снова посадил на диван. Я еле слышно: "Пойдемте отсюда!" Он ответил: "Ну, пойдемте". И мы ушли.

     Я совершенно потеряла голову и решила, что мне только одно остается: бежать. Спасаться. Как раз наступили каникулы, и я сказала Нохиму, что еду домой. Он удивился - он же знал о том, что я убежала из дома. Но - он ведь умница - понял, что я бегу от него. Через несколько дней приносит мне конверт с билетом в мягкий вагон до Одессы.
     Посадил в вагон. Вручил на прощание большой пакет с апельсинами. Когда поезд отошел, я раскрыл пакет: там среди апельсинов лежала маленькая черепаховая сумочка с инкрустацией - веточка с двумя листиками и розочкой. И пластинка с выгравированными буквами: "С от Н".
     Дома моему неожиданному приезду удивились. А когда увидели, в каком я состоянии, - испугались, меня снова что-то вроде нервного потрясения: я плачу, меня лихорадит, у меня температура. Не выхожу из дома, ни маме, ни Яше ни о чем не рассказываю. Только Юдифи обо всем рассказала - это была моя подружка, на два года старше меня. Юдифь говорит: "Ну что? Из-за этого дома сидеть? Пойдем ко мне, я переоденусь, потом вернемся к тебе, ты переоденешься, и пойдем гулять". Я говорю: "Так я же могу сейчас переодеться!" - "А! - она говорит. - Так больше времени пройдет!"
     На мне было ситцевое платье, красное в белый горошек, и такую же косынку я повязала. И мы пошли к ней. Она переоделась.
     Возвращаемся к нам - на углу стоит Нохим.
     Юдифь потом показывала, какое у меня сделалось выражение лица, я хохотала, но тогда... "Откуда вы?!" - только и могла спросить. "Да вот, - он отвечает, - мимо проходил". Из Москвы в Одессу - это называется мимо.
     Я пригласила его к нам, познакомила с мамой, с Яшей. Мама его спросила, надолго ли он в Одессу, он ответил, что приехал по путевке в Дом творчества, Юдифь сказала, что завтра уезжает на пароходе в Николаев.

     "А давайте, - Нохим мне говорит, - проводим Юдифь до Николаева?" И очень вежливо маме: "Вы разрешите, Берта Алтеровна?"
     «Пожалуйста! - мама сказала со значением. - Под вашу личную ответственность".
     Мы провели втроем изумительную ночь на пароходе. Утром приехали к родственникам Юдифи, они нас накормили, и мы целый день гуляли по городу, а к вечеру Нохим пошел за билетами в обратный путь. Юдифь говорит: "Вот увидишь, он возьмет одну каюту на двоих!" - "Ты с ума сошла!» - "Спорим!"
     Приходит Нохим и заявляет: "Какая досада: хотел взять одну каюту на двоих - не было!"
     Вечером мы сели на пароход. В свои каюты даже не заходили, всю ночь на палубе. Конечно, не спали. В эту ночь - на восьмое августа тридцать седьмого года - Нохим сделал мне предложение. Предупредил, что он очень трудный человек, и чтобы я не надеялась на легкую жизнь и как следует, подумала, прежде чем дам согласие... Я тут же дала согласие, без всяких раздумий.


    Сорэлэ

     Когда мы приехали в город, он сказал: "Знаешь, Сорэлэ, я не поеду к вам. Ты доберешься сама?" Мне было понятно его состояние. И у меня душа была переполнена, хотелось побыть одной, осмыслить то, что произошло в моей жизни. Мы распрощались. Он сел в трамвай, идущий к Дому творчества, а я поехала домой. Мама увидела меня и спросила: "Что с тобой? Что-нибудь случилось?" - "Нет, ничего". - "А в чем дело? Что такое?" - "Ничего!" - "Нет, а все-таки?" - "Мне Левин сделал предложение". - "А ты что?" - "А я его приняла". - "Почему же он не пришел сюда к нам? Завтра же, поезжай туда к нему на 16-ю станцию и скажи, что мы хотим его видеть".
     Утром она мне дала корзину фруктов, и я поехала.

     Отыскала его на пляже. Подошла, поставила рядом корзинку. Он меня увидел, улыбнулся: "Как хорошо, что приехала". - "Я дома все рассказала, они хотят вас видеть".
     Ему очень хотелось вина, - но вина почему-то не оказалось, мы чокнулись каким-то соком и поехали к моим.
     Приезжаем - стол уже накрыт. Яша говорит Нохиму: "Пошли, поговорим". Они ушли в спальню, и я слышу, Яша говорит: "Ей еще только семнадцать лет. Она ещё десять раз полюбит и десять раз разлюбит". А Нохим: «Вы знаете, Яков Григорьевич, собственно, уже поздно об этом говорить". Он имел в виду, что мы обо всём уже договорились, но Яша по-своему понял: "Ну, если поздно, так о чём говорить".
     Нохим остался у нас ночевать. Ему постелили во дворе – август, южный город, а я спала в комнате, между нами было окно, и мы допоздна разговаривали, взявшись за руки. А наутро Нохим говорит: "Пойдем, погуляем, узнаем заодно, распишут ли нас».
     ЗАГС был напротив Театра оперы и балета. Зашли, а нам говорят: пожалуйста, расписывайтесь хоть сейчас!
     «Так что, давай распишемся?» - "Давай!" Взяли и расписались.
     Вышли из ЗАГСа, Нохим подошел к театру, встал возле люка для спуска декораций и запел арию из «Суламифи»":

     О дер брунем, о део ейдес зол зайн
     О зих швер…

     «Пусть этот колодец будет свидетелем моей клятвы…»

     Все оглядываются - а он поет! Утро, улицы свежие такие, листва омытая. Мы шли по Дерибасовской, он купил мне огромный букет цветов... Приходим домой, сообщаем: «Мы расписались!" Мама заплакала.
     Десятого расписались, а одиннадцатого его вызвали в Москву телеграммой, а я осталась, мне начали готовить приданое, меня окружили портнихи, и приехала я в Москву только через месяц.
     Приезжаю - выясняется, что нам негде жить: в ту комнату, которую Нохим снимал на Трубной, вернулись хозяева. Я, честно говоря, даже немножко обрадовалась, что отдаляется "роковая минута": "Так я поеду в общежитие!" - "Не-ет! - он говорит. - Дудки! Я снял люкс в Метрополе!" Он снял номер в четыре комнаты! Кабинет, столовая, гостиная, спальня, ванная, туалет! В первый раз я видела такую роскошь! Мы там прожили неделю.

     А потом начались переезды с квартиры на квартиру. Сначала поселились у писателя Хашина - он впоследствии погиб в заключении, а тогда, только что вернулся из-за границы, преуспевал. Немного у него пожили и переехали на Вторую Мещанскую, - нас к себе пустили Эмма Казакевич и его жена Галя. Нохим с Эммой дружили, вместе работали в "Дер Эмес", сидели в одном кабинете. Нохим заведовал отделом прозы, а Эмма отделом поэзии. Две молодые пары в одной комнате. Ну, мы, правда, недолго их стесняли. Нохим узнал, что семья писателя Рабина куда-то уехала на два года, похлопотал в издательстве, и нам их комнату на эти два года отдали. Тоже на Трубной, ближе к Сретенке. Комната запущенная, грязная, вся в клопах. Я тут же затеяла ремонт. Все книги сложила в кладовку на лестничной площадке, — а книг было огромное количество, - кладовку заперла. После ремонта открываю кладовку - ни одной книги! Украли! Я переживала ужасно.
     Проходит месяц - и вдруг Рабина арестовывают в том городе, куда он уехал. Жена его с девочкой возвращается в Москву, а нам куда деваться? Попробуй найти новую комнату. И потом мы заплатили за два года вперёд. Пришлось эту перегородить на две части с помощью пианино. Отношения создались тяжелые. Тут ещё эта история с книгами. Каждую ночь из-за пианино вздохи, плач или тихое ожесточенное: "Сволочи!" А через резонатор громко: "...ч-чи!" - "Кровопийцы!" «…ц-цы!». Сейчас-то я понимаю, что она не нас имела в виду, а тогда я все это принимала на свой счет и злилась на нее.
     Наконец, мы заняли денег у кого могли и за двенадцать тысяч купили верхний этаж дачи в Битцах. Теперь это город, а тогда было тихое дачное местечко. И там мы прожили лето и осень. Я уже была в положении, ждала Мишу.

     Я была так влюблена в Нохима. Тут было все - и любовь, и детская привязанность; я отдавала ему всю нежность, которую не отдала матери и отцу, и которую стеснялась отдавать отчиму. Я любила его до слёз. Буквально. Нет его - плачу. Приезжает - снова плачу, от радости. Иногда я чувствовала себя рядом с ним ребенком, а иногда мне казалось, что я старше. В нём было много мальчишеского, он любил розыгрыши, любил людей, и к нему все тянулись. А в то же время - он весь был в своей работе и, бывало, даже не замечал, что ест, что носит. Я однажды купила ему новые туфли. Он их утром надел, а вечером приходит и говорит: "Странное дело: почему-то стали ужасно жать туфли". Или, например, пока он был на работе, я побелила комнату, вымыла полы. Он приехал, я жду, когда он заметит, как у нас стало чисто. А он говорит: "Сорэлэ, ты не находишь, что у нас что-то сыростью пахнет?"
     Как-то приехали после сдачи номера с Эммой Казакевичем, оба навеселе. Идут по дорожке и несут гуся, один за одну лапку, другой за другую, голова метет по дорожке. Эмма увидел меня: "А-а, теперь я понимаю, почему ты ее прячешь в Битцах!"

 


     Я их быстренько уложила спать, а сама этого гуся разрезала, вытащила тушку, шкурку нафаршировала рисом, изюмом, яйцами, зашила, запекла в духовке, а из тушки сварила бульон. И вот они просыпаются, садятся за стол, и я подаю им на противне этого гуся. Румяный, поджаристый! Эмка аж застонал от предвкушения. Берет вилку, нож, с кровожадным видом вонзает в этого гуся - что такое? Нет костей! Каша одна! Надо было видеть его лицо. Я каталась от смеха. "Протестую!" - кричит. Ну, конечно, все съели, было очень вкусно, и бульон съели...
     Конечно, Нохим очень трудно переживал все то, что происходило в этот период, просто он меня оберегал, не рассказывал многого. Иногда я сама узнавала случайно.
     Было, например, так. С Нохимом вместе работал Арел Шехтер, журналист и художник. Очень славный, парень, мягкий, интеллигентный, я любила, когда он к нам приезжал, и мне даже казалось, что Нохим меня немного ревнует к нему. А я просто любила Нохима и любила всех, кто его окружал.

     В 38-м году Арел уехал в командировку в Минск, чтобы выяснить, почему закрываются еврейские школы. Вернулся - Нохим встретил его на вокзале. Они взяли такси и приехали к нам. Арел говорит: "Что же, не могли прислать за мной издательскую машину?" Нохим молчит. Наливает ему рюмку водки: "На, выпей!» Тот пьет. "Закрыли газету". Этот разговор был при мне. А так - я многого не знала. Нохим от меня скрывал. Работал как одержимый. Преподавал, писал статьи, переводил - оглушал себя работой.
     А я, несмотря ни на что, была счастлива. Юность, студия, любовь, материнство... И наивная уверенность, что уж с нами-то ничего не может случиться. Да, пожалуй, и Нохим многого не знал. Тогда ведь как? Исчезал человек - и все. Правда, был один проблеск - возвращение Андрея.
     У Яши, моего отчима, была младшая сестра Аня. Она вышла замуж за крестьянского парня Андрея, могучего, с пудовыми кулачищами. Он кончил мореходное училище, стал капитаном. Жили они в офицерском поселке под Одессой. Вдруг в тридцать седьмом Андрея забрали. Я была в Одессе, когда Аня с ребёнком появились у нас. И я не понимала, почему они прячутся, боятся выходить из дома.
     Через восемь месяцев Андрея выпустили. Мы жили в Битцах, вдруг получаем телеграмму: "Андрей возвращается Дальнего Востока через Москву, встречайте". Аня приехала, и мы все пошли его встречать. Выволокли его из вагона вдрызг пьяного. Его и ещё одного парня, их вместе освободили. Андрею, когда его выпускали, вернули партийный билет, вернули зарплату за восемь месяцев, и он как сел в вагон, так запил.

     Мы взяли такси и повезли всех в Битцы. И вот эти два мужика - громадный Андрей и тот, другой, - сидят за столом друг против друга, и Андрей говорит:] "Ты меня предал! Ты подписал всю эту клевету!" И тот бьет себя кулаком в грудь: "Андрей, прости!" И льются пьяные слезы, и Андрей говорит: "Я тебя - прощаю! Потому что ты этого выдержать не мог! Это только я мог выдержать!" Андрей рассказывал, как его били, подвешивали за половой орган - что-то страшное...
     Вскоре они купили путевки и уехали всей компанией на курорт, в Крым. Вот это возвращение Андрея чуть-чуть приоткрыло завесу. А так люди просто исчезали и уже не возвращались.
    ...Нет, еще один вернулся. Его выпустили перед войной, и он пришел к нам. Он ничего не рассказывал, он пел "Майко Машмо", древнюю еврейскую песню.

     Майко Машмо лон дем регн
     Вос же лост эр унс цу херн...

    
     Скажи, Всевышний,
     О чём говорит дождь, осыпавший оконное стекло,
     Как холодный пот осыпает лоб умирающего?
     О том, что обувь порвана, и на дворе грязь,
     И что скоро придет зима, и нет теплой одежды.
     Скажи, Всевышний,
     О чём говорят часы?
     О том, что они всего лишь сосуд,
     Без чувств, без души и без сердца.
     Проходит время - они стучат.
     Что ни происходит в мире - они стучат...

     Бедный парень... Во время войны он стал одним из организаторов восстания в минском гетто, и его повесили на воротах с выколотыми глазами.
     Перед самыми моими родами Нохим отвез меня в Москву, к Беленьким. Жена Моисея, Эльша Безверхняя была актрисой нашего театра, необыкновенно хороша была собой и масса энергии. У меня вечером начались схватки. Мужчин дома нет, я испугалась, а Эльша решительно: "Одевайся! Пошли!" Я надела свою серую беличью шубку, и мы пошли. От улицы Немировича-Данченко, где они жили, по Тверскому бульвару к Большой Молчановке, где находился родильный дом имени Грауэрмана.
     А уже первый час ночи. Две девицы ночью на бульваре, что о нас можно подумать? Подходят какие-то мужчины, начинают приставать. Эльша, возмущённо: "Ах, что вы, что вы, что вы! Уйдите, уйдите, уйдите!» Довела меня до родильного дома, и я там родила Мишу.

     Родился сын - надо отметить. Нохим купил вина, пригласил в Битцы кучу друзей. А в доме ничего, кроме яиц. Он все эти яйца вылил в огромную сковороду, пожарил, и - под водку - все съели, только удивлялись, почему вкус такой у яичницы странный. Оказалось, Нохим посолил не солью, а нафталином. Ничего, обошлось, только отрыжка была у всех. Потом долго смеялись, вспоминали, как Нохим отметил день рождения первенца.
     Вскоре мы поменяли дачу в Битцах на квартирку в Москве на Большой Коммунистической улице, возле Таганской площади. Первый этаж старинного дома, сводчатые потолки, метровые, как в монастыре, стены... Из-за Миши я пропустила год учебы и окончила студию в сорок первом году. Планировалось, что весь наш курс поедет в Латвию и там организует свой театр под руководством Левина. Но этому плану не суждено было осуществиться. Началась война.


     (продолжение следует)

 

* Левина-Кульнева Сарра Михайловна окончила в 1941 г. студию при Государственном еврейском театре С. М. Михоэлса. Во время войны была с маленьким ребенком в эвакуации в Башкирии, а затем в Ташкенте. С лета 1943 г., вернувшись в Москву, стала вести студию занятия по художественному слову. С 1949 г. после закрытия студии подрабатывала шитьем. В ноябре 1950 г. арестована как "социально опасный элемент", получила 8 лет ссылки и была по этапу направлена в Красноярский край, в село Тасеево. В 1955 г. реабилитирована. С помощью К.И.Чуковского начала ставить детские спектакли: "Чипполино", "Доктор Айболит", организовывать концерты. В 60-70гг. вела культмассовую работу в Доме культуры профсоюзов в Риге. В настоящее время живёт в Израиле. 

** Впервые опубликовано в журнале «Звезда»  №12, 1991г. Переиздано в 2002г. 

***Анна Владимировна Масс окончила в 1961 году филологический факультет Московского университета, затем получила вторую специальность - геолога. Около 15 лет работала техником-геофизиком на Мангышлаке, в Калмыкии, в Забайкалье, в Хабаровском крае. Первая ее книга "Жестокое солнце" вышла в 1967 г. Перу писательницы принадлежат также книги "Разноцветные черепки", "Белое чудо", "Круговая лапта".

 


   


    
         
___Реклама___