Lurie1
©"Заметки по еврейской истории"
Февраль 2005

 

Шуламит Аревен


Свидетель

Перевод с иврита Любы Лурье

 

 

Об авторе

    Шуламит Аревен (1930-2004), репатриировавшаяся в Израиль в1940 году из Варшавы, – выдающийся израильский писатель. Литературные произведения Шуламит Аревен публикуются с 1956 года. Ею написаны романы, рассказы и эссе, стихи, а также книги для детей. Произведения автора переведены на многие языки. Предлагаемый вниманию рассказ опубликован в сборнике «Восток – Запад» (50 избранных рассказов израильских писателей), издательство «Авив», Тель-Авив, 1998г. (Перевод с иврита Л.Лурье). На русском языке рассказ представлен журналом «Галилея» №5, Copyright "Galilea", Нацрат-Илит, 2001г.

     Не успел я, как положено, подготовиться к прибытию Шломека в нашу школу, хотя класс готовился мною уже не один день. Я сказал им, что на этой неделе к нам сюда приезжает еврейский мальчик из Польши, прямо с войны и что я совершенно уверен, что все мы примем его тепло и создадим ему ощущение дома. «Наша школа, - это наши сердца», - сказал я им. А ещё я им сказал, что судьба у него тяжелая. «Но, несмотря ни на что, - он едет. Едет для того, чтобы воссоединиться с нами. Сажать строить и обустраивать».
     Может, не надо было так уж распространяться. Восьмиклассникам сделать назло - плёвое дело, такое бывало, но не исключено, что тогда они поступили назло именно мне, своему классному руководителю. Временами, стоя перед этим классом, я чувствовал, что всё, что я говорю - лишь пустые звуки, лишённые содержания, будто свет, наполнявший слова, пока я их не произнёс, меркнет, как только они вылетают у меня изо рта. Казалось, что голос упирается в стоящую между нами плотную стену, которая, искажает смысл сказанного, возвращает звук обратно, а то, что я хотел донести, не дошло, осмеяно и не имеет отклика. Уверен, что нет на свете учителя, с которым не случались бы такие деньки. А мне-то каково, я же человек чувствительный. Рута, наш консультант по психологии, которая тогда попалась по дороге из столовой, сказала: «Скажи-ка, Йотам, а не слишком ли ты их наставляешь? Ты уверен, что так и надо?»

     Нет, я не был уверен. Когда я разговариваю с Рутой, женщиной сухой и язвительной, я вообще ни в чём не уверен. Но разве может воспитатель не готовить класс к такому особому случаю. Уже десять месяцев как тянется мировая война, ученики следят за всеми передвижениями немцев, французов, поляков по большой карте, висящей у них на стене в бараке ещё с прошлого сентября; слушают радио, как болельщики, следящие за непреходящим спортивным соревнованием. И ведь до сих пор у нас не было прямого касательства к этой войне. То есть, непосредственного. Боаз надеялся, что новенький объяснит ему, в чём различие между мессершмитами и штюками. Некоторые девочки, родители которых репатриировались из Польши, хотели с его помощью понять, как случилось, что прославленная польская конница так быстро потерпела полное поражение. Йорам и Эли считали, что они должны обсудить с новеньким, когда же Англия справится с Данкёркским поражением и опять начнёт эффективно сражаться за европейские земли. Итак, было ожидание, что появится эксперт.
     Случилось, что вместо обычного небольшого запаздывания транспорта, который привёз бы Шломека утром (и тогда он имел бы со мной продолжительную беседу, перед тем, как вместе войти в класс), автобус на Дром-Ехуду появился у нас на казуариновой аллее только во второй половине дня. Я не услышал, что он прибыл, и когда Шломек появился у меня в комнате, я стоял перед зеркалом и укладывал волосы. Разумеется, нет ничего плохого в том, что воспитатель причёсывается, наоборот, он даже обязан выглядеть прибранным и опрятным. А у меня много кудрей, и управляться с ними трудно. Ухаживать за этим «богатством» - наказание. Так, или иначе, но из-за того, что наша первая встреча выглядела таким образом, я почувствовал себя как-то неловко. А времени уже не оставалось ни на что, больше, чем взять его и быстро пройти в класс до начала большой перемены.

     Сам не знаю, чего я ожидал, но только не такого Шломека. Во-первых, он был не особо-то бледным, - очень худой, правда, но не бледный. Оказалось, что он несколько недель болтался в море на палубе какого-то парохода и загорел. Во-вторых, он знал немного иврит – тот, что учат в школах «Тарбут». Это такой стиль языка, на котором в наших местах разговаривают одни старики, им - вроде бы, положено, а если молодой человек изъясняется на нём, то он как бы качает права взрослого. Да и одежда на Шломеке была такая, будто он старше меня: явился в длинных брюках, тщательно отутюженных, с острой складкой спереди. А кто в наших краях носит длинные брюки кроме совсем уж стариков, у которых ноги белые, как выбритые? Короче, зима ли, лето – здесь ходят с голыми ногами, на ногах же волосы - тепло. Мы ведь носимся по горам и холмам, вот и ноги у нас как у горных коз. Дотронется бывало кто-нибудь из наших девчонок к густой растительности на ноге у парня, и вот уж искра загорелась. Этим я хочу сказать, что в наших классах много здоровой страсти. У Руты, правда, по этому поводу свои понятия. Она считает, что в этом вопросе мы развиваемся быстрее, потому что наши дети подрастают вдали от родителей. Как покопаешься в личном деле у ребят земледельческой школы, так, в самом деле, найдёшь что-нибудь этакое. Я не такой учёный как Рута. Но, наблюдая иногда, как прогуливаются под вечер девушки из двенадцатого (или даже одиннадцатого) класса возле забора цитрусовой плантации (ну, а запах апельсинов - это уж само собой), я теряю уверенность в том, что созревание этих девиц связано с родителями: далеко ли они, или развелись, или просто не хотят, чтобы дети жили с ними. В этих девушках проявляется естество. До Руты, кстати, не очень-то доходит, что такое естественность. Могу и примеры привести. Михаль, скажем, из одиннадцатого класса - очень естественная девушка. Дан Слуцкий, её классный руководитель, просто не понимает её. Я уверен, что если бы я был её воспитателем, то уж подработал бы ради неё официальную программу обучения. Разумеется, это не по правилам, но в особых случаях, вполне приемлемо. Однажды я обмолвился об этом в учительской, и мне кажется - большинство педагогов со мной согласились.

     Итак, только успел Шломек рассказать мне, что родился он в огромном городе, учился в школе «Тарбут», а когда разразилась война, бежал вместе с семьёй в деревню, - как мы уже стоим у входа в класс - класс, к середине дня утомлённый, потный, голодный и взвинченный.
     Я попросил извинения у учительницы английского и сказал:
     «Ну вот, друзья, - вот вам ещё один ваш брат».
     «Я ему вовсе не брат» - раздался голос Боаза, и трое или четверо возбуждённо захохотали. Шломек удивлённо посмотрел на Боаза, потом взглянул на меня.
     «Шломек, - сказал я, - давай-ка, расскажи нам, каково сейчас военное положение в тех местах, из которых ты прибыл».
     Шломек посмотрел на меня с большим удивлением, и после долгого молчания сказал печально: «Нет войны». «Что это значит? - раздались в классе голоса, - Что ты говоришь?»
     «Нет войны - сказал Шломек. Немцы и в городах, и в деревнях. Уже никого нет, кто бы продолжал воевать против них, потому что слишком сильны немцы».
     Боаз выплюнул изо рта соломинку и сказал: «Трусы».
     «Нет, не трусы, - Шломек повысил голос, объясняя и волнуясь, - Не трусы. Но силы у них не те, и нет той мощи, которая им противостоит».
     «А я уверен, что есть, - сказал Боаз, - Я уверен, что есть люди, которые сражаются с немцами как надо, даже в оккупации. Я уверен, что не все такие трусы, как некоторые из тех, что стоят здесь».

     Шломек смотрел на меня со всё возрастающим и ещё более глубоким изумлением. И я сказал: «Боаз, Не суди другого, пока ты сам не побывал на его месте!».1
     Боаз даже не ответил. Уже само появление Шломека в классе закрутилось совсем не так, как было запланировано.
     Я почувствовал себя неуютно. К тому же, неприбранные волосы, которые я из-за внезапного появления Шломека не успел как следует уложить с помощью специального средства, хранившегося у меня в комнате, усиливали мою неловкость до такой степени, что мне казалось, будто меня врасплох застали голым.
     «Шломек, - сказал я, - Расскажи нам о своём доме и о своей семье».

     Прошло много времени прежде, чем он заговорил. Похоже, что уже не решался открыть рот. Потом проговорил слабым голосом, будто тихо молился: «Моего отца повесили на дереве. На песах2 его повесили. Мать и двое моих братьев расстреляны при выходе из дому, когда они вышли раздобыть хлеба. Четыре дня и ночи мы не могли их захоронить, потому что снег и земля были слишком твёрдыми из-за долгой и суровой зимы. Нет, мы не... (он изобразил движение рукой, будто копают, - и я подсказал: «Закапывать. Вы не закопали»). Нет, мы их не закопали», - казал Шломек и продолжал говорить тем же тоном, словно причитая и молясь.
     «И еще очень многие убиты в этом месте. И там старший брат мой Илиягу, и там младший брат мой Йоси. И там отец мой Ицхак, и там мать моя Белга».
     «На этом кончается недельная глава Торы»,3 - послышался шёпот Эли. Минуту класс молчал, а потом, будто прорвало. Заговорили сразу все.
     «Что он там рассказывает? Что он нам заливает? С чего это немцы будут убивать людей, которые вышли за хлебом? Он же сам говорил, что войны нет, а только оккупация, так к чему вся эта туфта?»
     «Класс, молчать!» - призывал я снова и снова, но без толку. «Тихо! Тишина!»
     «В самом деле, путь не рассказывает нам сказки» - проговорила Рина, отец которой в Германии был музыковедом. - Я понимаю: во время войны случаются разные вещи, но так, ни с того, ни с сего убивать гражданских людей, - как-то в голове не укладывается. Это просто его выдумки».
     «А я вот думаю, я думаю, может быть, у него - шок, - затараторила одна из маленьких девочек-общественниц, - знаете, бывает такое на войне: люди получают шок и говорят всякую всячину. Шок проходит, а потом они абсолютно ничего не помнят».
     Шломек посмотрел на неё, потом на меня.
     «Ты можешь сесть, Шломек», - сказал я. Я был смущён и понимал, что мне не удалось овладеть классом.

     «За какой кафедрой?» - спросил Шломек, и на этот раз почти разозлил меня: прямо-таки за кафедрой! Усадил я его рядом с самой доброжелательной в классе девочкой - Эдной. Деликатной, маленькой, с прямыми как у младенца волосами и, кажется, прямодушной, - во всяком случае, не злыдней. Мне захотелось, чтобы он был подальше от Боаза. Но оказалось, что Шломек высокого роста и загораживает сидящему за ним низкорослому Эли. Опять пришлось пересаживать их заново, что к концу учебного года вовсе нежелательно. Между прочим, я увидел, что Эдна втихаря достаёт из кармана жвачку и протягивает Шломеку. Что делать с ней он не знал.
     Тем временем прозвенел звонок на большую перемену. Голодное стадо разом вырвалось наружу, увлекая за собой учительницу английского и меня. Шломек подошёл ко мне. Несмотря на чувство некоторой неловкости, кое-что я всё-таки предпринял: обнял его за плечи. Он прижался ко мне. Среди парней это не принято, как-то неестественно.
     «Никому я не понравился», - проговорил он огорчённо.
     «Они привыкнут, и ты привыкнешь, - сказал я с преувеличенным оптимизмом, - Пройдёт какое-то время, и ты станешь выглядеть, как мы, говорить, как мы – уже не будет заметно, что ты не здешний. Да и одежда тоже имеет значение».
     «Одежда?» - не понял он.
     «У нас все ребята ходят в шортах, - сказал я, - только те, кто прибыл из галута4 носят длинные брюки. Завтра утром, Шломо, пойди на склад, скажи Батье, чтобы она выдала тебе шорты и надень. - Я потрепал его по плечу. - Скоро ты станешь саброй.5 Не тревожься, всё будет хорошо».

     Но я не был уверен, что всё будет хорошо. Совсем нет. Рассказы Шломека свидетельствовали о его склонности к преувеличению и о необузданном воображении. Я могу предположить, что его семья пропала во время бомбёжки, или, он терзается чувством вины из-за того, что бросил своих по дороге, когда они бежали (о чём мне пока неизвестно), или что он не знает ничего об их судьбе и компенсирует эту неизвестность придумыванием страшных рассказов про невероятную смерть родных. Некоторые наши девушки и парни, у которых в семье есть проблемы, выдумывают всякие небылицы о своих родителях, но, как правило, - это рассказы о достижениях отца и матери и о том, каким уважением они пользуются. Скромный бизнесмен в воображении ребёнка делается миллионером из Канады. Мать, которая поёт на семейных вечеринках, может предстать оперной певицей. Но с таким случаем, чтобы ребёнок нафантазировал подобным образом убийство родителей, - я в своей педагогической практике сталкиваюсь впервые. Рута, конечно, знай себе, будет бубнить об Эдиповых проблемах. Или что-нибудь, связанное с братьями. Вообще то, что говорится о комплексах, свойственных мальчикам. К моей профессиональной области эти дела не относятся. Я понимал, что должен бы посоветоваться с Рутой, но уж очень не хотелось. Если Рута уделяет классу повышенное внимание, он не считается у нас хорошим. А мой пока что был на хорошем счету, то есть, признан нормальным.

     В учительской мне сочувствовали: говорили, что, мол, пройдёт время, и Шломек твой станет как все, не будет никакой разницы. Все дети, каждый по-своему, адаптируются, приобретают уверенность в себе и освобождаются от фантазий. Вспомни, сколько Боаз выдумывал. Или Рина. Полгода она рассказывала сказки о каких-то несуществующих дядьях, пока не абсорбировалась и успокоилась. Я слушал и соглашался.
     Утром выяснилось, что Шломек не смог дождаться открытия склада и, взяв в одной из комнат ножницы, сделал из своих длинных брюк короткие шорты, как положено. Отрезал прямо в темноте, не осмеливаясь зажечь свет.

     Признаюсь, что в последующие дни я не особо много занимался Шломеком, поскольку меня занимала своя собственная проблема, разрешить которую мне не удавалось. По одному вопросу я, всё же, вынужден был вмешаться. Это касалось кровати. Шломек потребовал, чтобы его кровать была в самой ближайшей к выходу из барака комнате и стояла возле двери. На этом он настаивал и ни за что не уступал. «Могут подумать, что ты хочешь сбежать», - сказал я ему, но это не подействовало. Он заявил, что во всяком другом месте он вообще не заснёт. Пошли ему на уступку, хотя для этого потребовались дополнительные передвижки. Я старался как только мог идти Шломеку навстречу.
     Личная же моя проблема была интимной: одинаково ли следует относиться к одиннадцатому и двенадцатому классу. У нас считалось, что девушки в двенадцатом классе старше одиннадцатиклассниц во всех отношениях. Даже был такой случай несколько лет назад, что наш учитель спорта стал близким другом ученицы из двенадцатого класса - и ничего. А Мики, то есть, Михаль, она - всё еще в одиннадцатом, и у меня это вызывало немало душевных проблем и бессонных ночей. Иногда мне казалось, что она улыбается мне и всё понимает. Много раз я жалел, что преподаёт в её классе Ран Слуцкий, а не я. И вот, на той самой неделе, когда появился Шломек, подходит ко мне учитель спорта и просит провести вместо него урок в одиннадцатом классе. Это был один из дней, которые я не забуду до конца жизни. Проходили Черняховского: «Ты - моя музыка, ты - мой напев». Признаюсь, я расчувствовался. Это стихотворение всегда возбуждало. А в то утро у меня словно крылья выросли. «Что за кровь кипит во мне?» - произнёс я, и на сей раз голос не вернулся ко мне безответным эхом. Класс напряжённо вслушивался. Это был один из тех редких моментов, когда ты полностью владеешь своими учениками, и они принадлежат тебе, и весь мир - твой. «Что за кровь кипит во мне?» Я знал, что у меня красивый голос, но тогда он был лучше обычного, будто высшая сила снизошла на меня. И собственной причёски тоже можно было не стесняться в то утро. Я вызвал Мики (Михаль, то есть), чтобы она прочла вслух строфу. Она посмотрела мне прямо в глаза и, подхваченная тем же вихрем, что и я, прочла: «Взойди на вершину ...»

     В подобные мгновения профессия учителя оказывается оправданной. Ощущение выполнения высокой миссии охватило меня и требовало выхода. Уверен, что если бы тогда пришёл призыв из спецорганов, я бы встал во главе класса и был бы готов вести его на любое задание. Да, такова сила поэзии.

     Нелегко было после такого блестящего урока перейти к рутинной жизненной прозе, хотя прозы в нашей школе хватает. А дело было вот в чём: по традиции каждую пятницу у нас полагалось печь пироги. Пирог на барак. И почти каждый раз между директором школы и двумя поварихами начиналась перебранка по поводу часов работы. Каждую пятницу (зима ли, лето) в двенадцать дня девчонки уже вовсю мчатся по казуариновой аллее, чтобы поспеть к автобусу на Дром-Егуду, и едут по домам. И в результате, у них то времени в пятницу не хватает, то какие-то проблемы с печью (а она, и в самом деле, старая и бывает неисправна), так или иначе, - но два-три барака, как правило, остаются в субботу без пирога. Сам я считал, что девушки просто недостаточно проникнуты духом товарищества и братства, и мне было поручено (всё на той же неделе) отчитать их за это. Попытался было, но без толку. Какой они подняли крик! И теперь по пятницам, когда эти поварихи неслись мимо меня к автобусной остановке, я должен был с выражением презрения на лице демонстрировать своё явное недовольство тем, что они уезжают так рано, да ещё и мчатся, как бешеные, что совершенно непристойно в стенах нашего учебного заведения. Не понять выражение моего лица, думаю, было невозможно. Я считаю, что нет необходимости всё детально разжёвывать и объяснять на словах.

     Итак, я пребывал то в делах духовных, то в делах материальных, если можно так выразиться. Ведь не хлебом единым жив человек. Да, сознаюсь, не очень думал я о Шломеке в те дни. Как-то раз я увидел его стоящим с горящими глазами в компании нескольких задир из нашего класса и подошёл спросить, что случилось.
     «Шломек опять врёт, - Йоав наскочил на меня, как встрёпанный петух. «Уже просто невозможно больше терпеть его враки. Сейчас он рассказывает, будто во время оккупации они две недели почти ничего не ели, только чуть-чуть картошки. Но, ведь правда, это блеф? Скажи, Йотам, - это же блеф? Скажи, разве такое может быть?»
     Шломек, весь пылая, стоял, сжав зубы, и не отвечал.
     «Шломек, - сказал я, - подойди!»
     Он оторвался от группы и подошёл ко мне. Я начал прохаживаться с ним по коридору, туда-сюда. Может, ему опять захотелось прижаться ко мне, но я не позволил: нужно скрепиться и быть мужчиной.
     «Шломо, - сказал я ему мягко, - если ты хочешь стать одним из нас, не нужно дразнить класс».
     «Учитель, - сказал Шломек почти плачущим голосом, - поверь мне, клянусь жизнью, что мы ничего не ели кроме нескольких картошин».
     «Йотам, - сказал я ему, - Не учитель, а Йотам».
     «Йотам».
     «Знаешь, Шломо, - сказал я ему, - Иногда не так уж важно бывает говорить абсолютную правду. У каждого своя правда. Ведь сейчас ты находишься среди товарищей, и мы хотим, чтобы ты стал своим, стал одним из них, чтобы тебя полюбили. Знаешь выражение: «Братство или смерть»?».

     «Знаю, - сказал Шломек, утирая глаза. Но у нас в классе она имела другой смысл: слово «товарищество» - означало товарищество изучающих Тору».
     «Ну, а мы? Кто же мы как не товарищество учащихся? Теперь ты понимаешь?» - победа была на моей стороне. Он усмехнулся быстрой горькой усмешкой. (Рута как-то заметила, что он улыбается, как солдат, прикуривающий на поле боя: зажигает спичку и сразу прикрывается рукой). «Вижу», - сказал он очень устало.
     Он старался. Я-то знаю, как он старался. Он был в неплохой физической форме, это повышало его статус. Однажды он даже пришёл первым в беге на пятьсот метров и сиял от счастья. Я, по простоте своей, всегда относился к тем, кто верит в утверждение: «В здоровом теле - здоровый дух». И повидал множество учеников, которым хорошее владение телом помогло разрешать их душевные проблемы. Известно, к примеру, что в смешанных школах, где учатся бок о бок парни и девушки, общие помещения и разломанные душевые кабинки могут создать немало забот в подростковом возрасте. И можно буквально воочию убедиться, что после утренней пробежки с хорошей нагрузкой психологические проблемы у наших подростков отдвигаются на задний план. Поэтому в школе очень приветствуется спорт. И хотя и сказано: «Пусть хвалит тебя другой, а не твой собственный язык»,6 всё же, я очень горжусь, что нашим ребятам удалось завоевать несколько кубков в областных соревнованиях. И думаю, мне дозволительно сказать, что мои классы никогда не были последними. В самом деле, никогда.

     Как-то я спросил у малышки Эдны: «Ну, как там Шломек с его рассказами?»
     «Я не знаю, Йотам, - сказала она, - какие-то ветхозаветные истории. Это выше нашего понимания».
     «Не цепляйтесь к нему из-за этого», - сказал я, - Пройдёт время, он и сам избавится от них».
     «Никто и не цепляется, кроме нескольких психованных мальчишек».
     Я погладил её по голове: «Эти мальчики станут героями, известными людьми. И Шломек выправится и тоже будет одним из них. Терпение, и всё образуется».

     У большинства в школе есть прозвища, и к Шломеку прилипло: «Кафторэк». Почему Кафторэк? Тут не обошлось без девчонок. Я бы не сказал, чтобы они особенно выделяли Шломека. Он никогда не пользовался в классе такой мужской репутацией как Боаз или Йоав, но его не недолюбливали. Шломек был одним из тех парней, которые не стесняются повсюду появляться в компании девушек и даже подержать для них вязальную шерсть, чтобы помочь смотать в клубок. Однажды девчонки спросили Шломека - так, для смеха, как называются по-польски дни недели. И им очень понравилось, как звучит «вторник». (А звучит оно «вторэк»). Вы удивитесь, откуда я знаю такие подробности? Потому, что хороший педагог, как правило, знает о происходящем в классе гораздо больше, чем это себе представляют его ученики. Странно, откуда мне, Йотаму Разу, знать слово по-польски? Да ведь родители мои - тоже из Польши, а меня привезли в возрасте пяти лет. Кто меня видел, ни за что не догадается. Потому что я выгляжу, как самый что ни на есть сабра. Но это так. Гордиться, правда, особенно нечем, но и зазорного в этом тоже ничего нет, потому что многие основатели нашего государства из поколения первых пионеров, прибыли оттуда. И таким образом, даже я, Йотам Раз, бывший Рузовский, - сабра во всех отношениях и классный руководитель сабров, - всё ещё смутно помню, что вторэк - это вторник. Девочки произносили: вторэк, вторэк, пторэк, кафторэк. Так и сделался Шломек Кафторэком.

     Как-то, перед окончанием учебного года мы отправились с классом на прогулку в один из наших лесов. На привале Шломек подходит ко мне и спрашивает, когда уже мы придём в лес. Я сказал ему, что это и есть лес. Шломек посмотрел вокруг и ухмыльнулся ухмылкой, которая мне не понравилась. Может, это и небольшой лес и пока не очень густой, но это наш лес от «Керен кайемет»,7 который первопроходцы высаживали собственными руками. Я думаю, что Шломек мог бы быть более великодушен в своей оценке земли Израиля.
     Но в целом, терпимость окружающих делала своё дело, и я видел, что Шломек осваивается. На моей памяти два инцидента, которые произошли до окончания года: в одном из них я выступил в пользу Шломека, в другом - против него. И я считаю, что мне удалось осуществить надлежащее равновесие. Было так, что Шломек выполнял работу дворника, а Боаз нарочно кидал мусор на траву. Какое-то время Шломек всё ещё продолжал убирать, но, в конце концов, терпение его лопнуло, и он, дрожа от гнева, обратился к Боазу: «Кто сорит, тот, будь любезен, - убери!»
     «Ещё чего?» - сказал Боаз и швырнул обёртку от жвачки.
     «Соизволь поднять!» - сказал Шломек, весь дрожа.
     «И не подумаю соизволить», - ответил Боаз.
     И в этот момент Шломек допустил ошибку. Ошибся по горячности.
     «У нас так себя не вели», - сказал он.
     «Разумеется, в вашей скорбной диаспоре так себя не вели. Так может, тебе лучше вернуться туда, в своё печальное изгнание и перестать морочить нам голову?»

     Шломек налетел на него. Странная это была драка. Боаз ведь был в классе неоспоримым королём, и если бы не внезапность нападения, он, конечно, вмазал бы Шломеку как следует. Но застигнутый врасплох, Боаз уже лежал на земле, а Шломек колошматил его. Несколько девочек, стоящих рядом, от неожиданности сначала смущённо захихикали, а потом стали подзадоривать: «Кафторэк! Кафторэк, браво! Кафторэк! Дай ему! Дай ему!»
     Выхода у меня не было. Иногда воспитатель должен позволить, чтобы всё шло, как оно идёт, но иной раз он обязан вмешаться. Боаз был вожаком класса, всё делалось по его слову. Много классных дел я построил на Боазе, и, кроме того, я был уверен, что на следующий год, когда они станут охранять этот округ, Боаз наверняка будет избран одним из командиров. Я видел в нём пример мужества, здоровой еврейской гордости - многие из качеств, которые следовало культивировать в нашем воспитании. Не мог же я допустить, чтобы его статус вожака был поколеблен. Я растащил их.
     Боаз поднялся и бросил в сторону Шломека: «Счастье твоё, что Йотам пришёл, слабак!»

     После этой истории он пустил среди мальчишек слух, что, мол, Шломек такой трус, что прибегнул к помощи Йотама, а не то бы от него и мокрого места не осталось. Каждой из трёх девчонок, которые были свидетельницами случившегося и поощряли Шломека, Боаз отомстил по-своему. Я не вмешивался. Принятое мной правило, как я и говорил Шломеку: торжество правды - ещё не всегда самое главное. Моей задачей как воспитателя было создать здесь новое поколение, поколение достойное, отзывчивое, но и беспощадное. Для меня национальные, общественные интересы всегда были выше интересов личности. И, если бы речь шла не о Шломеке, а ком-то ещё, я поступил бы точно также. Не думаю, что ради него нужно было чем-то поступаться, несмотря на то, что он случай особый. Классный руководитель должен знать, что иногда приходится идти и на непопулярные меры.
     Зато в другом случае – я, наоборот, принял его сторону. Отовсюду на него поступали жалобы, что где бы ни появлялся Шломек, в каждом месте, где можно хоть как-то отгородиться, он находит любую поверхность и начинает на ней писать, царапать, или чиркать: на стенах, на дверях, даже на коре деревьев. При этом пишется всегда одно и то же: 10 - 39; 2 - 37; 1 - 12; 10 - 8. Я заподозрил, что все эти цифры и знаки означают какой-то личный код Шломека, но я уважаю неприкосновенность личности и никогда не спрашивал, что это означает. Порой воспитателю не следует вмешиваться в личные дела взрослеющих молодых людей. Известно, что их поведением управляют соответствующие возрасту гормоны, и действие этих гормонов побуждает подростков делать какие-то необычные записи. Даже я, когда мне уже исполнилось двадцать шесть лет, однажды заметил за собой, что почти машинально вырезаю на коре казуарины букву "М". Я моментально остановил себя, чтобы не дописывать остальное, потому, что я, всё-таки, не юноша, а учитель и воспитатель. А вот Шломеку с его таинственными знаками я уступил. Это ведь такая понятная человеческая слабость.

     Итак, как я и предвидел, по мере его адаптации к классу и повышения личного статуса, все выдумки и фантазии Шломека прекратились. Слава Богу, не потребовалось вмешательства Руты, и классный журнал остался без единого пятнышка, если можно так выразиться.
     И вот, настало время летних каникул.
     У нас было принято, что на весь период каникул тот, кто хочет, может поехать домой, а ребята, которые не едут, остаются с какими-нибудь воспитателями. У меня у самого был отпуск, и я уехал. Шломек, разумеется, остался в стенах школы. Рута была там и, пока меня не было, сделала попытку разговорить его за моей спиной. Мне, конечно, стало это известно после отпуска, и я разозлился.
     «Тебе не на что злиться, Йотам», - сказала мне эта сморщенная вобла. «Твой Шломек и рта не открыл. Он настолько замкнут и закрыт, будто на сердце у него могильный камень. Сколько раз я предлагала ему поговорить, а он только всё усмехался этой своей многозначительной усмешкой, а однажды заявил: «Рута, ты из меня не вытащишь ни единого слова». Я спросила, почему, чего он опасается? Он покачал головой: «Здесь мне говорить нельзя, и ты, не собьёшь меня с толку». После этого разговора, не поверишь, Йотам, - он стал обходить меня, будто я для него опаснейший человек».
     «Что же, желание другого следует уважать, - сказал я - Может, это означает, что Шломек здесь заново родился. Ты же сама выразилась: «Могильный камень», а я - человек, чуткий к словам, Рута. Очевидно, Шломек похоронил здесь своё прошлое, и я вижу в этом его развитие в положительную сторону. Тут люди рождаются заново, и ты это знаешь не хуже меня».
     Рута посмотрела на меня и, отгрызя остаток ногтя на большом пальце, помолчав, сказала:
     «Да нет, Йотам, не доросли мы в нашей школе до того, чтобы быть повитухами».
     Сказала и пошла. Не дошло до меня, что она хотела сказать. Но я эту Руту знаю уже восемь лет и не сомневаюсь, что иногда она говорит что-нибудь этакое, чтобы произвести впечатление. Выглядеть оригинальной. Как говорится, оригинальной изо всех сил. Создаёт сложности из ничего. Я же, наоборот, я люблю упростить дело. Есть люди, что без психологии с места не сдвинутся.

     После каникул Шломек уже по-настоящему полностью абсорбировался в школе. Правда, однажды, школьные шутники послали его на сопку за первыми крокусами. «Вон, - говорят, - посмотри туда хорошенько, он заметный, гляди, Кафтороэк, - красивый», на самом деле, это была слизь на улитке. Шломек, не зная, что такое крокус, её и принёс. И всё же, у меня имелось и наглядное доказательство его адаптации. Он уже, как все сабры, путал мужской и женский род, говорил, как они: «два тысяч»8 по отношению к любому существительному, и я не хватал его за руку. Пусть себе, говорит «два тысяч», лишь бы приспособился, думал я, лишь бы вызывал симпатию. Я ведь знал, что тщательность речи - не самое привлекательное качество для моих учеников. Иногда, правда, я бывал слишком придирчив к ним в вопросах языка, хотя, возможно, не мешало бы уступить. Уметь уступать молодёжи – для педагога тоже важно. Ведь будущее за ними, а не за нами. На эту тему у меня бесконечный спор с учителем истории. Вероятно оттого, что он-то всегда занят прошлым, и душа его глуха к будущему, в то время как я - воспитатель и вскапываю борозды для грядущего.
     И ещё я заметил, как Шломек, покраснел, когда Бен, спросил его, давно ли он репатриировался в Израиль, и он ответил «когда был маленьким». Бросил, не уточняя детали, как многие из нас, кому не посчастливилось родиться на этой земле. Я и сам отвечал также, хотя мать упрямо говорила всем, что привезла меня, когда мне было одиннадцать, из-за чего я ужасно злился. Она - старая женщина и не может понять того, что само собой разумеется.

     Тем временем, война всё продолжается, и мы передвигаем наши флажки по большой карте, слушаем по ночам голос Биг Бена из Лондона, в полночь - позывные «Широка страна моя родная» из Москвы и понимаем, что свободный мир жив, существует, защищается, что он не рухнет и не встанет на колени перед этим тявкающим врагом. И мы зажигаем свечи в Хануку и зимуем зиму.

     Большое горе свалилось на меня после летних каникул, и сейчас всё ещё сердце болит, как только вспомню. Я уже говорил, что я не из тех, кто всё усложняет, и скажу попросту все, как есть: забеременела Михаль, моя Михаль - от одного из школьных бугаев. Его выгнали из школы, а за ней приехали родители и забрали домой. Мне было так тяжело, что по ночам доставалось моей подушке: она была искусана от боли. Но не менее горько было оттого, что тот самый Ран Слуцкий, её классный руководитель (то есть человек, который обязан был знать обо всём) - понятия не имел, что творится у него под носом... Пусть Бог его простит, Рана Слуцкого, я его не прощаю - ни как человек, ни как педагог. У меня такого и быть не могло: чтобы что-то серьёзное, касающееся моих учеников, происходило у меня в классе без моего ведома. Как наказан Ран Слуцкий за свою слепоту!
     И ведь, как раз в те дни в ней появилась какая-то открытость по отношению ко мне, какая-то готовность. Однажды, прямо перед ханукой, когда я кружил по двору в качестве охранника, я увидел ту, которую любил всем сердцем, в одиночестве прогуливающейся по тропинке, закутанную в короткое толстое пальто, лишь голые ноги покраснели от холода. Она была какая-то печальная, и я подумал, что грусть ей к лицу. Мы поговорили о том, о сём, а потом, уже возле её барака, она сказала мне: «Хороший ты, всё-таки, парень, Йотам».

     Так и сказала моя Михаль. Сказала и ушла. А у меня голова пошла кругом от этой перемены в наших отношениях, будто она в одно мгновенье повзрослела. Ещё год назад она не осмелилась бы так разговаривать со мной в школьном дворе и сказать такое. Ведь, она - ученица, а я - учитель. Вот и стала моя Михаль взрослой, - думал я, сидя у себя и не зажигая света. И нечего больше тянуть. Завтра же пойду, предложу ей свою дружбу - дружбу человека взрослого и опытного. А назавтра (то есть, сегодня) за ней уже приехали родители, и нет больше у нас в школе Михали. А я лишился возлюбленной. И жестоко... Я стал перебирать свои поступки, чтобы докопаться - за что же я так наказан. В конце концов, я решил, что это мне наказание за историю с поварихой.

     Боюсь, что про поварих я рассказал не всю правду. Стыдно было. У нас две поварихи: одна из России, другая - йеменка из Шаараим, которая много и тяжело работала и была очень бедна. И вот, в сезон сбора фруктов я не раз поддавался ночью дьявольскому искушению. Михаль, тогда учившаяся ещё в десятом и в одиннадцатом классах, была далека от меня, как божий ангел. Если спросить, любил ли я эту девушку из Шаараим, то, конечно же, нет. Я ненавидел и её и себя, как парень ненавидит девушку, которую не любит и сам не знает, зачем он с ней всем этим занимается. Хотя я человек не религиозный, но и сейчас думаю, что именно из-за этих гнусных дел (в течение года, или больше) была отнята у меня Михаль. Я был нечистоплотен. Понятно, что гордиться или похваляться тут было нечем, тем более, что эта девица из Шаараим всегда первая спешила поскорее убежать домой в пятницу, ещё быстрее своей подружки, - стало быть, она не питала ни капли чувств братства или преданности нашей школе. Короче, всё мне было отвратительно, и по сей день я всё ещё каюсь. Несколько дней я колебался, а потом как нашла на меня блажь, так я и поехал в Иерусалим. В самый разгар зимы, при сильном ветре, без плаща, без носков, в сандалиях на босу ногу - постоять у дома, где Михаль жила с родителями. Стоял на улице, не входя в дом: вдруг, увижу её. Но жалюзи были опущены, и я не видел ничего. Что говорить... Как только ни позорится человек из-за любви. Не она ли декламировала: «Взойди на гору...» и не она ли сказала: «Хороший ты парень, Йотам»? До сих пор я раздумываю над теми её словами и, особенно, над самой ситуацией. Если и есть мне утешение сегодня, спустя почти тридцать пять лет, то лишь в том, что не притронулся я к своей воспитаннице. Не прикоснулся. И даже немного горжусь этим. Не только пороки свойственны человеку. Но и сила воли у него есть.

     Несколько недель я вообще не занимался Шломеком, поскольку необходимости в этом не было. Он, как и положено, включился после каникул в учёбу. По математике и английскому был лучший в классе и даже помогал другим.
     Так было, пока ни пришла ко мне одна из девочек и сказала, что спать в одном бараке с Кафторэком (с Шломеком, значит) совершенно невозможно, потому что по ночам он не спит, а всё время бродит, включает фонарь и что-то пишет. Я спросил её, сколько это продолжается, она сказала, что давно, может быть, неделю.
     Эта неделя была у нас торжественной. Мы были заблаговременно предупреждены, что должны подготовиться к встрече субботы, придти на которую в качестве гостя оказывал нам честь один из руководящих лиц поселения, представитель еврейского агентства, чтобы разъяснить военную ситуацию. На тот момент дело обстояло так: враг значительно продвинулся на всех фронтах, и мы пребывали в состоянии сильной тревоги. Немцы были недалеко и от наших границ. Поэтому визиту гостя придавалось особое значение. Говорили, будто он из людей разведки и, если у него возникнет желание, то расскажет и о стратегии, и тактике войны, которые простым людям как мы, неизвестны. Не дай Бог, подумать, что я с пренебрежением отношусь к нашей школе. Это очень солидное учреждение, в котором учатся довольно много девочек и мальчиков, детей известных в еврейской общине людей. Но по отношению к большому миру мы, всё-таки замкнуты в своей серой педагогической практике. Поэтому можно сказать, что мы простые люди, не в обиду будь сказано.

     Целую неделю мы готовились к вечеру. И я должен сказать, что даже наши поварихи, этот крест, который мы взвалили на себя, на этот раз сотрудничали с нами, заранее всё напекли и наварили, так что из кухни последнее время доносились дразнящие обоняние запахи. Всю неделю мы жили как простые смертные, привыкшие к яичному порошку и вяленой рыбе (по норме) и к котлетам из кабачков и шпината, а теперь - будто какая-то щедрая рука осыпала нас своими богатствами. Я сам видел, как на кухню привозят продукты, которые по распределительным карточкам получить нельзя, но промолчал. Не ставлю я это в вину нашему директору, человеку очень конструктивному, каких здесь не так уж много. Ну, а слабость в подобных случаях, дело житейское. Короче, мы чувствовали всякие запахи, все были в большом возбуждении и ждали самого события. Лишь Шломек по-прежнему не спал по ночам.
     В пятницу, во второй половине дня, когда все ученики были на спортивном корте, я нарушил свои принципы и рассказал Руте, что Шломек ночью что-то пишет. Она заколебалась. Дело в том, что Рута собиралась уехать на двенадцатичасовом автобусе в Хайфу по поводу Узи из выпускного класса. Родители его (отец - врач, мать - психолог) вот уж как пять лет, то разводятся, то не разводятся, и всё это висит на мальчике. Подумав, Рута решила: «Вот что, Йотам, пойдём-ка в барак и хотя бы посмотрим, что это за таинственные записи».
     За неимением времени я особо не раздумывал, хорошо ли мы поступаем. Мы быстро вошли в барак и открыли ящик Шломека. Там было семь или восемь листов, исписанных ясным и убористым почерком.
     «Это по-польски?» - спросила меня Рута.

     «По-польски», - ответил я. Настроение испортилось: я всё ещё был в состоянии понимать этот язык, а теперь придётся и прочесть на нём, поскольку выхода у меня не было. Мать упрямо продолжает говорить со мной по-польски и даже письма на нём пишет. Я весь сжимаюсь. Что правда, то правда, - недолюбливаю я этот язык.
     «Ну, читай же!» - произнесла Рута с беспокойством, - автобус должен был придти с минуты на минуту.
     «Я не могу, - не совсем честно сказал я, - я знаю по-польски не больше нескольких слов».
     Рута нетерпеливо взглянула на меня. «Раз так, друг мой, то в сей момент я тебе помочь не могу. Вернёмся к этому в воскресенье и продолжим разговор, если твой Шломек не начнёт до той поры спать ночью как все». Сказала и побежала к казуаринам.
     Подожди тогда Рута, может, я бы и сознался и начал читать. Но она не стала ждать. Ни за что не даст человеку раскаяться в содеянном. По ней, - сказанное - сказано. Точка. Нет, я её не обвиняю. Она - женщина занятая, день и ночь хлопочет для наших учеников, которые в ней нуждаются. Вот я и подумал: в самом деле, что уж тут такого срочного? Наверняка, - дела гормональные. Ну, побеседую со Шломеком потом, после ухода нашего гостя. Я не самый старый в нашем заведении и кое-что в этих делах смыслю. Я не знаю ни одной девушки, или парня, которые ни вели бы в этом возрасте дневник. Хочет Шломек писать по-польски, пусть пишет себе по-польски. Только не ночью, потому что другие имеют право спать после дня учёбы и труда. Вот это я и постараюсь донести до него.

     Но я не успел. И случилось, что случилось. А произошло вот что.
     К вечеру прибыл наш гость, будто явился с небес. Мало того, что он был в сопровождении директора и замдиректора, но и вся атмосфера вокруг него вибрировала. Я заметил, что вокруг действительно значительных личностей воздух как бы вибрирует. (Возможно, есть в этом какой-то магнетический эффект, но я, собственно, не отношусь к лицам, занимающимся точными науками, чтобы разбираться в этом). В столовой горел свет нескольких свечей сразу и ещё керосиновой лампы. Непривычное освещение, кушанья, даже запах которых, и то - нам не снился, - всё это вскружило головы. Мы были очень празднично настроены. Директор его поприветствовал, а потом прочёл и прокомментировал библейский стих: «После еды и питья...», что означало, что после трапезы и выпивки пришло время Слову Писания. Тогда наш гость рассмеялся и сказал, что на этот раз он собирается говорить не столько о писателях, сколько о воинах.9 И все мы подскочили как на пружинах.
     Что отличает великого человека от простолюдина? Когда великий человек говорит, он создаёт словами целые миры, и не бывает, чтобы слова его не дошли или не имели отклика. Встал наш гость, сделал доклад о военной ситуации, и выстроились перед нами миры. Мы увидели гитлеровских солдафонов, разрушающих Россию, уже приближающихся к вратам Ленинграда и Москвы. Мы увидели, как русские храбрецы сражаются на руинах своих разрушенных домов. Мы взлетали вместе с королевской авиацией в спитфайерах для выполнения боевых операций. Мы почти ощущали запах моря у далёких островов в океане, где в руки японцев переходил остров за островом. Но больше всего был слышен в его словах рёв броневиков Ромеля, всё ближе и ближе подступающих к нам. Уже совсем близко.

     Но не только о разрушениях говорил наш гость, он нашёл также слова утешения и надежды. Не утаил от нас, что положение, действительно очень и очень тяжёлое. Но богатство Америки. Но мужество русского народа. Сказал он нам. И снег. Вспомните Наполеона. И нечто подобное случится и с армиями Гитлера. Бронемашины не способны тягаться с болотами и снегом, так он сказал. И мы, приободрившиеся, перешёптывались, повторяя друг другу его слова: вот, человек, который хорошо разбирается, говорит, что броневики не могут справиться со снегом и болотами, значит, есть надежда на русских. А на Средиземном море - три грандиозных оплота, которые не пали и не падут: Гибралтар, Мальта и Александрия. Что же касается генерала Окинлека в Аравийской пустыне, - что нам до генерала Окинлека, - сказал наш гость, когда уже известно, что ошибку в его назначении англичане уже осознали, и есть основание считать, что скоро ему найдут лучшую замену. И вот уже голос гостя звучит в полную силу: «Знайте же, друзья, что не ступит на нашу землю вражеская нога!».
     Он сказал и сел, а зал ему зааплодировал. Директор взволнованно благодарил снова и снова, предложил гостю сок и шутливо обратился к нам: а нет ли у кого-нибудь вопросов? Конечно, после лекции такой сокрушительной силы в нашу малую деревню по-настоящему повеяло духом большого мира, и вряд ли, кто осмелится что-то, спрашивать, чтобы не возмутить и не испортить эту праздничную атмосферу.

     Но, держа в руках свою тетрадку, написанную по-польски, встал Шломек.
     Директор недовольно посмотрел на него и сказал:
     «Если ты уверен, что у тебя, в самом деле, стоящие вопросы, что же, спроси, сын мой, спроси».
     «Кафторэк, сядь уже!» - цыкнул на него кто-то.
     Смотрел я на Шломека и думал, насколько он стал красивее, с тех пор как приехал, какая большая работа была проделана нами, сколько сил в него вложено и как прекрасны полученные плоды. И ещё я увидел, что Шломек действительно несколько ночей не спал, или это была игра света на его лице из-за необычного освещения столовой свечами и керосиновой лампой?
     «Господин мой» - начал Шломек, но гость перебил его и сказал: «Товарищ Бенио. Прошу тебя, мы все здесь товарищи».
     «Товарищ Бенио, - сказал Шломек, - Есть сведения, что немцы приняли окончательное решение по еврейскому вопросу: уничтожить всех евреев Европы, находящихся под их властью. Я хочу спросить Вас: известно ли это в органах и если да, то, что предполагается делать в связи с этим?»
     С недоумением и изумлением смотрел гость на Шломека. За полтора года Шломек уже почти утратил своё польское произношение и стиль иврита, приобретённый в «Тарбут», и казалось, что говорит настоящий сабр.
     «На войне, ты знаешь...»
     «Я говорю не о войне, - прервал его Шломек, и мы все поразились, как он посмел перебить гостя. - Я имею в виду обыкновенное убийство».

     Наш гость покачал головой и сказал: «Откуда же у такого миляги столь компетентные сведения?»
     «Кафторэк! - послышался чей-то голос, кажется Боаза, - Наложил? Теперь сядь и спусти воду».
     «Товарищ Бенио, - сказал Шломек, стоя очень прямо, - Я прибыл сюда больше года назад. Но перед моим отъездом немцы расстреляли и повесили большинство мужчин в нашей деревне, а в соседнем селе сожгли в синагоге все еврейские семьи. Вот здесь, в списке - свидетельства, которые мне удалось запомнить: даты, имена, всё».
     «Кафторэк, ты пришёл слушать или выступать?» - одёрнула его одна из девочек.
     «Ну и ну! - сказал гость с изумлением, - Каким чудом тебе удалось выбраться оттуда? Как же ты добирался? А выглядишь ты совершенно саброй, саброй во всех отношениях».
     Шломек сделал нетерпеливый жест рукой. Он стоял, выпрямившись, дрожа, как осиновый лист. Стало понятно, что теперь никто уже его не усадит. Директор попытался что-то сказать, но наш гость движением руки успокоил его.

     «Товарищ, - как тебя зовут? Шломо? Товарищ Шломо, ты задал достойный вопрос, и я намерен ответить на него. Итак, товарищ Шломо, знай, что и до нас доходит информация, подобная той, о которой ты сейчас здесь рассказал. Может быть, не в столь крайней и категоричной форме, но, тем не менее, было несколько сообщений. И знайте, друзья, что у нас нет недостатка в информации даже из того мира, в который трудно проникнуть, потому что есть отважные люди, рискующие жизнью и передающие нам сведения из самой тьмы. Я не стану говорить вам, кто они, откуда и как это делается».
     По залу прокатился взволнованный шёпот.
     «И я хочу сказать вам, товарищи, кое-что важное. С полной ответственностью мы взвешиваем и анализируем по существу все полученные сообщения. Ваш товарищ Шломо не единственный, кто высказал нам свои сомнения. Ни один человек не посмеет сказать, что мы пренебрегаем хоть какой-нибудь информацией, пришедшей оттуда. Не дай Бог! Но я говорю вам, товарищи, что если и будут появляться такие страшные сообщения, пусть даже часть из них - правда, лично я верю, что они сильно преувеличены и что речь идёт, самое большее, о случаях жестокости, которые прекратятся, когда положение оккупации немного утрясётся... Но и тогда, скажу я вам, товарищи, - у нас не будет возможности что-либо предпринять».
     «Почему?» - спросил чей-то голос, и это был не Шломек.
     «Говорил я, что Шломек преувеличивает» - прошептал Эли.

     И снова повторил первый голос: «Почему?»
     «Почему? Хороший вопрос. Это глобальный вопрос, и я отвечу на него. Почему мы не сможем ничего сделать? Да потому, что главная наша задача, наша священная обязанность - спасти тех уцелевших от гибели, что собрались здесь. Потому что нет у нас большего долга, чем долг перед делом наших великих зачинателей, ибо только здесь на этой Родине надежда на спасение Израиля и всего еврейского народа».
     Директор зааплодировал первым, за ним весь зал. Я тоже был растроган. Я понимал, что столь значительные слова, которые мы услышали, были такими суровыми, что осмелиться их произнести мог только человек с той особой силой духа, которая была в нём. Таково различие между великими вождями и нами, обыкновенными людьми. Слова чёткие, жёсткие, пронзительные как пророчество.

     Я вышел, вместе со всеми сопровождая нашего гостя на ночлег в комнату директора, которую тот освободил для него на ночь. И мы ещё долго стояли, собравшись возле его двери, в надежде услышать от него ещё какую-нибудь секретную информацию. Ведь не каждый день случается такая возможность.
     Был уже час ночи, когда я подходил к своей комнате и увидел бегущую мне навстречу Эдну, ту самую маленькую добросердечную девочку, которая была первой соседкой Шломека по классу.
     «Йотам, послушай, Йотам, - Кафторэк исчез!»
     Исчез? - опешил я. Как это исчез? И куда он мог податься - один, без оружия вблизи селений погромщиков? Да никуда он не делся, наверняка, спрятался из-за своих переживаний. Все же видели, как он был взбудоражен в присутствии нашего гостя – настолько, что опять вернулся к своим фантазиям, которых мы давно уже (слава Богу, больше года) не слыхали. Конечно, он был не в себе. Скорее всего, отыщется где-нибудь в укромном месте.
     Но Шломек и в самом деле исчез. «Шломек, Шломек!» - всю ночь выкликали его ребята на дворе, на улице, в саду, в коровнике, на шоссе. «Кафторек, кончай, возвращайся! Мы ждём тебя». Директор позвонил в сторожевую охрану, и они приехали в тендере, разбились на группы для поиска. Была лунная и очень холодная ночь, первые огромные горные цветы возвышались на сопках, как приведения. Боаз, который уже был призывником, достал из тайника ружьё, засунул под куртку и вместе с Йорамом и Узи до утра ходил по тропам, ущельям и рощам. Они нашли следы шакала, яйца, оставленные лесной куропаткой, трубопровод, сворованный на плантации цитрусовых, но Шломека нигде не было.

     В среду в школу пришло несколько сообщений сразу. Каким образом Шломек без плаща, в сандалиях и в шортах, один добрался до Иерусалима, я - представить себе не могу, как он улизнул из арабских деревень - мне тоже непонятно. Но в Иерусалим он прибыл, справился о местонахождении дворца высшего чина в английском представительстве и, несмотря на всю охрану и множество постовых, перемахнул через первое ограждение. И только во внутреннем дворе его схватили охранники. Он сказал, что должен передать свидетельские показания главному уполномоченному и очень срочно. Очевидно, написанные по-польски показания, вызвали у англичан подозрения. Выяснилось, что его допрашивали несколько дней и ночей и никак не в деликатной форме. В конце концов, не знаю, каким путём (скорее всего, англичане связывались по телефону), но докатился Шломек до дома одной могущественной особы из отдела репатриации молодёжи. Она забрала его, выслушала, позвонила нам и сказала, как отрезала, а именно то, что Шломек в нашу школу больше не вернётся.

     Может, Шломек и захотел бы вернуться, не знаю. Знаю лишь, что не очень-то я люблю этих могущественных особ, которые восседают на высоких постах в Иерусалиме и понятия не имеют, сколько трудов вкладывается здесь, на местах. Признаюсь, что когда в кабинете директора мне сказали, что Шломек не вернётся в школу, я страшно расстроился из-за его неблагодарности по отношению ко мне. Ко мне и ко всем нам. Не сомневаюсь: если бы Шломек вернулся хотя бы на день, мы поговорили бы по-дружески и враз устранили все недоразумения, стоящие между нами. Если, допустим, его разозлило прозвище «Кафторэк», так я уверен, что класс обошёлся бы и без этого. Ну, к примеру, даже Боаз, - вроде бы, его заклятый враг, - не он ли с отрядом из трёх человек ночью отправился на поиски Шломека? Это – не поступок друга?
     Тем временем вернулась Рута. Приехала ещё в воскресенье, села на телефон и трезвонила без отдыха, до тех пор, пока не нашла Шломека в Иерусалиме. Все эти дни она была как в трауре. Я считал, что она сильно преувеличивает. В меня она просто вцепилась: скажи ей в точности, что Шломек говорил, да как он выглядел, и что случилось тогда в присутствии гостя поздним вечером. Будто я мог припомнить каждый его шаг. Ну, это уже слишком - требовать такое от воспитателя. Потом мы вместе с Рутой пошли в комнату Шломека и перебрали все его вещи. Он ни к чему не притронулся, только свою писанину по-польски взял в Иерусалим.

     Рута уселась на кровати Шломека, словно плакальщица. Я уже еле терпел её «Ой-ой-ой!» и стал искать способ, как-то прервать стенания, которые из уст этого сухаря, звучали ещё более скорбно. В результате, я сказал: «Рута, а тебе знаком тайный код Шломека, который написан на всех его вещах? Вон там: на кровати, на стене. Ты понимаешь, что это такое?»
     «Что уж тут понимать? - запричитала Рута без слёз: Отец его, Ицхак, убит в тридцать девять лет; мать, Белга, убита тридцати семи лет отроду. Его брату Элияху было двенадцать, а брату Йосефу - восемь лет. Затем она добавила: «И остался я один, и пожелали моей смерти10 ». «Рута, - сказал я, - ты явно преувеличиваешь. Кому надо убивать Шломека? Прекрати, в самом деле, прошу тебя».
     Я был настолько взбешён, что вышел из барака. Прошёл мимо Рана Слуцкого, но увернулся от него (после случая с Михаль я с ним и словом не обмолвился). Человек, который не видит и не желает знать, что творится у него под носом... И, вообще, мне хотелось остаться одному. Во всей этой истории со Шломеком было что-то уязвляющее и, признаюсь, я никак не мог понять, что именно.

     Насколько преувеличивала Рута и та могущественная особа в Иерусалиме, которая распоряжалась нашим директором и всеми нами, выяснилось спустя приблизительно полгода. Начали поступать сведения, и на сей раз, сугубо документальные, по поводу деяний немцев в Европе. Короче, смысл их состоял в том, что всё, что рассказывал Шломек, оказалось правдой. Но раз так, то почему было не выждать, пока его слова подтвердятся? Почему он не мог трезво оценить ситуацию и подождать других свидетельств в свою поддержку? Каждый человек нуждается в поддержке других, но из-за своей заносчивости и зазнайства Шломек довёл до того, что сам исключил себя из общества. Что это он сбежал от нас, будто совесть у него не чиста? Взял, да и сбежал, а нам оставил всяческие обвинения, которые мы ни при каких обстоятельствах принять не можем. Ведь, разве мог кто-нибудь из нас знать, когда Шломек появился, что события происходили так, а не иначе. Пророки, что ли среди нас были? Или мы должны были быть умнее компетентных национальных органов?.. Не обращай внимания, что я злюсь. Каждый раз, когда вспоминаю, что было со Шломеком, я всегда очень злюсь, даже теперь, когда прошли годы. Каким неблагодарным оказался этот парень, скажу я тебе, страшно неблагодарным. А ведь, смотри, - в том же году один из видных журналов опубликовал его свидетельские показания. Две с половиной колонки. Хранится у меня в ящике. Конечно, я храню, я всё сохраняю: альбомы, фотографии. Боаз в форме - старший офицер, старший, разумеется, старший. Письмо в школу от Эли в дни боевой подготовки. Позже, во время шестидневной войны, его убили. Открытка от Рины из Норвегии. Да-да, здесь я с классом выпускников, видишь какой чуб? Видишь?.. Ну вот, и свидетельские показания Шломека у меня тоже хранятся, в конце-то концов, я был его классным руководителем – именно тем человеком, который укоренил его в Израиле. И, хотя он и не писал мне лично, ну так что, - стану я на него зло держать? Нет, я храню его свидетельства. Две с половиной колонки в очень представительной газете. Но я злюсь на него. Надо же понимать, как и когда говорить правду. Подождал бы всего-то несколько месяцев, - всё равно, опубликовался бы, и к тому же, школе нашей принёс почёт, вместо той безответственной выходки. Один ночью - в Иерусалим...
     Да всё проще простого: не доставало ему такого качества как терпение.

     Примечание

     1. «Не суди другого, пока сам не окажешься на его месте» - изречение из Торы. «Тора» - главный еврейский религиозный канонический текст, которому соответствует переведенный на русский язык (с некоторыми изменениями) «Ветхий Завет». назад к тексту>>>
     2. «Песах» – название еврейского религиозного праздника. назад к тексту>>>
     3. «Недельная глава Торы» – имеется в виду религиозная традиция прочтения всего текста Торы за 52 недели года (определённый отрывок в неделю). Стиль, в котором Шломек изложил свою историю, несколько напоминает стиль Торы, еженедельно читаемой по главам. назад к тексту>>>
     4. Галут – страны рассеяния еврейского населения вне территории Израиля. назад к тексту>>>
     5. Сабра – коренной житель, родившийся в Израиле. назад к тексту>>>
     6."Пусть хвалит тебя другой, а не язык твой" - изречение из книги Мишлей ("Притчи царя Соломона"). назад к тексту>>>
     7. Керен-Кайемет - еврейский национальный фонд, на деньги которого осуществлялось озеленение Израиля (а также еврейского поселения в Палестине до появления государства Израиль). назад к тексту>>>
     8. он говорил «два тысяч»... – по правилам ивритской грамматики числительные согласуются с существительными по родам. назад к тексту>>>
     9. «Писатель и воин» - арамейская идиома, вошедшая в иврит. назад к тексту>>>
     10. «И остался я один...» - цитата из Торы. назад к тексту>>>
   
   


   


    
         
___Реклама___