Gendlin1
©"Заметки по еврейской истории"
Февраль 2005

 

Леонард Гендлин


Человек, не ставший пророком

Из книги «Перебирая старые блокноты», Амстердам, «Геликон», 1986
 

 

 


     Я столько жил, а все не дожил,
     Не доглядел, не долюбил,
     Я много жил, я ничего не понял
     И в изумлении гляжу один,
     Как, повинуясь старческой ладони,
     Из темноты рождается кувшин.
     Илья Эренбург

    1

     Мне давно хотелось рассказать о писателе И.Г. Эренбурге и его доме, о его трудном, порой невыносимом характере, о шумных вечерах и ночных беседах. Не все он мог сказать в мемуарах "Люди, годы, жизнь".
     Разные были родители у Ильи Эренбурга. Мать сухонькая, изможденная, в набожности перешагнувшая предел. Вся ее жизнь проходила в утренних и вечерних бдениях; долгожданные субботы с благочестивыми верующими соседями, отцом и раввином-родственником. Замужество принесло ей мало радости, она плохо понимала мужа — бедного, порывистого еврея, денно и нощно мечтавшего о дипломе инженера. От отца будущий писатель унаследовал непримиримость духа, страсть к бродяжничеству, непреклонную резкость в суждениях; от матери — верноподданность и умение вовремя погасить внутренние эмоции. Он наблюдал провинциальную семью деда, у которого неоднократно гостил в Киеве. Гимназистом он видел Льва Толстого, слышал о его проповеди нравственного самосовершенствования.
     В 1905 году юный Эренбург был свидетелем первых революционных демонстраций. И когда в гимназии возникла подпольная революционная организация, он принял в ней деятельное участие, за что был арестован полицией. Родителям удалось освободить его под залог до суда, но семнадцатилетний Илья Эренбург на суд не явился - в 1908 году ему удалось бежать за границу. Он поселился в Париже.

     И.Э. несколько раз присутствовал на Собраниях, где выступал Ленин, и даже был у него дома. Живя в Париже, он легко попал под влияние декадентской богемы и отошел от политической жизни. Через год он начал писать стихи, затем публиковать поэтические сборники: "Я живу" (1911), "Будни" (1914). Изображение средневековых католических обрядов с их пышными аксессуарами придавало этим стихам отрешенность, символическую туманность. Известный русский поэт Н.С. Гумилев с одобрением отозвался о стихах молодого поэта ("Аполлон", 1911, №5, стр. 78).
     Разочаровавшись в жизни, Эренбург стал подумывать о крещении и монашестве. Его кумиром долгое время был Папа Иннокентий VI.
     Кульминацией явилось стихотворение:

     Все что мне знать дано устами благосклонными,
     Что записал иглой я на жемчужной ленте,
     У Ваших светлых ног, с глубокими поклонами,
     Я посвящаю Вам — Святейший Иннокентий.
     Я вижу, как носили Вас над всеми кардиналами
     В тяжелом черном бархате и в желтых рукавах
     Высокими проходами, решетчатыми залами
     С узорами и фресками на мраморных стенах.
     Люблю я руки белые с глубокими морщинами,
     Лицо слегка обрюзгшее, с игрою желтых глаз
     За то, что издевались Вы над всеми властелинами.
     За эти руки белые князья боялись Вас.
     Но кто поймет, что вечером над строгою иконою
     Вы как ребенок жаждали несбыточного сна
     И что не римским скипетром, а с хрупкою Мадонною
     Была вся жизнь великая так крепко сплетена.

     Париж плотно вошел в сумбурную и не очень голодную жизнь молодого творца. Сердобольная маменька все годы помогала сыночку, отбившемуся от стада. Реже посылал деньги отец, но были еще друзья. Эренбург попытался стать издателем. Найдя компаньонов с деньгами, он выпустил небольшими тиражами несколько номеров журналов: "Гелиос", "Вечера" и др., а также малоинтересную фривольную книжицу стихов "Девочки, раздевайтесь сами". В левой и правой печати он во всю мощь своих болезненных легких ругал большевиков, с ядовитой иронией высмеивал "угреватую" большевистскую философию, а будущего кумира — "буревестника" революции — Владимира Ильича Ленина перекрестил в обратную сторону, дав ему весьма неблагозвучные прозвища: "Безмозглый дрессировщик кошек", "Лысая крыса", "Старший дворник", "Картавый начетчик", "Промозглый старик", "Взбесившийся фанатик"...
     Первая мировая война открыла ему путь в журналистику. Находясь в качестве корреспондента на франко-германском фронте, он увидел неоправданную жестокость и сделал для себя вывод, что война - источник бесконечных людских страданий.
     В феврале 1917 г. Илья Эренбург возвращается в Россию. Ему трудно было разобраться в происходящих событиях, он испытывал тяжелые сомнения. Эти колебания нашли отражение в стихах, написанных в период с 1917 по 1920 годы.

 

И.Г.Эренбург



     В эти годы И.Э. работает в отделе социального обеспечения, в секции дошкольного воспитания, в театральном управлении. В 1921 г. он уезжает в Европу, вначале живет во Франции и в Бельгии, три года проводит в Берлине, где в то время находились "сливки" русской писательской мысли.
     В эмиграции Эренбург написал книги "Лик войны" (очерки о Первой мировой войне), романы: "Необычайные похождения Хулио Хуренито и его учеников", "Трест Д.Е.", "Любовь Жанны Ней", "Рвач", сборник новелл "Тринадцать трубок", книгу статей об искусстве "А все-таки она вертится!"
     Как только выдавалась свободная минута, он писал стихи. О возвращении в Россию не помышлял, а книги свои старался печатать в московских издательствах, точно так же, как это делал "великий пролетарский" писатель Максим Горький.
     Появление романа "Хулио Хуренито" сопровождалось полемическими спорами, осуждением "нигилизма" и всепоглощающего скептицизма писателя. Сам же Эренбург вел от "Хулио Хуренито" начало своего творческого пути: "С тех пор, — писал он в 1958 г., — я стал писателем, написал около сотни книг, писал романы, эссе, путевые очерки, статьи, памфлеты. Эти книги различны не только по жанру — я менялся (менялось и время). Все же я нахожу нечто общее между "Хулио Хуренито" и моими последними книгами. С давних пор я пытался найти слияние справедливости и поэзии, не отделял себя от эпохи, старался понять большой путь моего народа, старался отстоять права каждого человека на толику тепла". ("Советские писатели". Автобиография в двух томах, т. 2, М., 1959, стр. 731).
     Летом и осенью 1932 г. Эренбург много ездил по России. Он был на строительстве магистрали Москва-Донбасс, в Кузнецке, Свердловске, Новосибирске, Томске. Почти год, 1933—1934, он писал роман "День второй". В эти же годы И.Э. работает над книгой о рабочем классе "Не переводя дыхания" и параллельно пишет "Книгу для взрослых".

     Весьма характерным для формирования публицистического и художественного стиля Эренбурга являются памфлет "Хлеб наш насущный" (1932) и фотоочерк "Мой Париж" (1935).
     "Мой Париж" - небольшая книжка, в которой много фотографий, сделанных самим И.Э., и сравнительно мало текста. Сочетание фотографий и текста раскрывает основной авторский принцип и прием: все фотографии сделаны при помощи "бокового видоискателя", т.е. так, что люди, которых снимал писатель, не знали, что на них наведен объектив т.н. скрытой камеры.
     Памфлет "Хлеб наш насущный" построен по сходному принципу. Опираясь на факты, писатель показывает, что на Западе, где так много хлеба, люди умирают от голода...
     Вспоминая о первых днях войны, И.Г. Эренбург отмечал, что никогда в жизни так много не работал. Ему приходилось писать по три-четыре статьи в день — для советской прессы. Все четыре года Второй мировой войны он выполнял "невидимую" работу для Советского Информбюро.

     2. Первая встреча

     Впервые я увидел Эренбурга в 1942 году. Вместе с Д.И. Заславским1 он руководил краткосрочными курсами военных корреспондентов при Центральном Доме Красной Армии. В моем архиве сохранились выцветшие тетради, куда я записывал лекции-беседы. Приведу фрагмент из вступительной лекции И.Г. Эренбурга:
     "Мои будущие коллеги, запомните, что не всякий желающий может стать журналистом. Многолетняя усидчивость на университетской скамье не сделает из вас журналиста-газетчика, если в душе нет внутреннего горения, таланта, нет сердечной теплоты для этой, пожалуй, самой сложной, но прекрасной и, я бы сказал, всеобъемлющей профессии. Мои "университеты" — неполные шесть классов гимназии, люди и книги, города и страны, фронты и дороги, поезда и пароходы, велосипед и перекладные, музеи и театры, жизнь растений и кинематограф. Скоро вы вернетесь в воинские части, начнете работать во фронтовой печати, знайте, что у вас всегда будет спешка, но прежде чем отдать очередной материал — статью или информацию, интервью или беседу, очерк или рассказ в руки утомленного редактора, еще раз внимательно прочтите, подумайте, даст ли солдатам ваше произведение, находящимся в окопах, необходимую для них живительную влагу. В своем творчестве избегайте крикливых, ни чем не оправданных призывов, - каждый лозунговый призыв следует облечь в сжатую, эмоциональную, но непременно в литературную форму.

     Обращаясь к читателям в книге "Лик войны", я писал в марте 1919 года: "Я видел и злобу и любовь, и змею и голубя. Как во все дни, на войне шла своя война, театром ее действия была душа каждого человека, и бились меж собой извечные враги зло и добро. Весь хаос человеческих чувств и помыслов выявился с особенной яркостью и мощью. Взбираясь на самые неизведанные высоты человеческого духа, люди потом падали в бездну. На войне можно было научиться любить человека, но и возненавидеть его новой ненавистью".2
     Рассказывая, он курил папиросы своеобразным способом: делал несколько затяжек, бросал и вскоре брал новую.

     3. О том, как я дарил И.Г. Эренбургу томик стихов Апухтина

     Моему отцу, отсидевшему десять лет в концентрационном лагере, запрещено было жить в больших и малых городах советской империи, о чем красноречиво свидетельствовала отметка в его паспорте. Соответствующий "минус" зашифрован под римскими цифрами. Мы же с мамой и сестрой жили в Москве.
     Со дня окончания Второй мировой войны прошло два года. Нам казалось, что писатель Эренбург "все может", что он в состоянии облегчить скитальческую, полную лишений жизнь больного, парализованного отца.
     Я с ним долго созванивался, пока его секретарь не назначила дату и время.
     Эренбург принял меня в своей квартире на улице Горького, дом №8, квартира 48. Зная его страсть к книгам, я взял с собой прижизненное издание "Стихотворений" Апухтина.
     Поднявшись на лифте на восьмой этаж, обратил внимание, что на дверях его квартиры висит огромный железный почтовый ящик. Двери мне открыла полная, красивая женщина-домработница. За письменным столом, заваленным рукописями, письмами, корректурой, всевозможными выписками и правками, сидел писатель. На книжных полках выделялись квадратные дощечки с жирными черными буквами латинского алфавита.

     С первых минут моего появления И.Э. проявил вдумчивую деловитость. Он сухо сообщил, что у него имеется пятнадцать свободных минут. Чтобы как-то его задобрить, волнуясь, я достал из портфеля апухтинский томик. На бледно-желтом лице Эренбурга появилось мимолетное облачное просветление.
     — В моей библиотеке имеются различные издания Апухтина, но этого редкостного сборника за 1886 год, как раз недостает. —Писатель буквально на глазах переродился. — А вы знаете, — сказал он, — что Алексей Николаевич Апухтин — потомственный дворянин, что он вместе с Петром Ильичем Чайковским учился в Петербургском училище правоведения и начал печататься в четырнадцать лет? Чайковский любил Апухтина и на его стихи охотно сочинял музыку.
     Он просил поэта написать либретто для оперы. Кроме поэзии Апухтин писал прозу. — Илья Григорьевич встал, стряхнул пепел с лацканов пиджака, подошел к стеллажам, легко вскочил на лестницу, быстро достал с полки две книжки. Все больше оживляясь, он проговорил скороговоркой, - можете посмотреть, это романизированные повести Апухтина "Дневник Павлика Долесского" и Архив графини Д, которые были изданы посмертно. Я случайно их нашел у старейшего парижского букиниста Жака Фабри. Мне говорили, что их даже нет в хранилище Ленинской библиотеки.

     Посмотрев на часы, Эренбург предложил перейти к делу. Я кратко рассказал ему про отца, напомнил, какую роль он сыграл в деле его возвращения из эмиграции, в издании его книг, в получении постоянного советского паспорта. Илья Григорьевич резко перебил:

     —Я все понял. Скажите на милость, а почему ваш отец непременно должен жить только в Москве? Не могу понять, неужели наша гигантская страна для всех возвращенцев ограничивается только Москвой, Ленинградом, Киевом? Ведь города невозможно растянуть до бесконечности? Я осторожно спросил:
     - Вы можете оказать нам конкретную помощь? Сутулый Эренбург встал, зажег потухшую папиросу, сильно затянулся, проговорил, слегка грассируя:
     - Если бы даже и мог, то все равно ничего не сделал бы, ваш вопрос не государственной важности и не связан с установлением послевоенного мира.
     Когда я оделся, Эренбург, визгливо рассмеявшись, спросил:
     - Апухтина вернуть?
     Не растерявшись, я тихо сказал:
     - Вы меня извините, но я тоже собираю книги, Апухтина я принес вам только показать.

     4. "Поединок"

     По совместительству я работал литературным секретарем у А.Я. Таирова, главного режиссера Камерного театра.
     Однажды в Театр приехал Эренбург. Он привез антивоенную пьесу-памфлет "Лев на площади". Александр Яковлевич попросил оставить пьесу на несколько дней. Режиссера интересовало мнение каждого человека, причастного к его театру.
     - Какое впечатление на вас произвела пьеса? — спросил Таиров за ужином свою жену, актрису А.Г. Коонен.
     - Пьеса мне показалась скучной, в ней отсутствует живая человеческая речь, нет драматургического действия.
     Режиссер грустно произнес:
     - Наш театр все равно заставят поставить пьесу Эренбурга. Илья Григорьевич человек упрямый, он, как никто, умеет добиваться своего.
     Эренбург пришел через две недели. Он был в модном сером пальто в крапинку, черном берете и с неизменной папиросой во рту. Поцеловав руку Коонен, он преподнес ей букет цветов, флакон французских духов и большую коробку шоколадных конфет.
     Алиса Георгиевна была тронута. Ее огромные выразительные глаза пристально посмотрели на Эренбурга.
     — Я давно считаю вас первой трагической актрисой современного театра. Ваша очаровательная Эмма Бовари продолжает восхищать театральную Россию. Это только скромная дань, — проворковал Илья Григорьевич, — залог нашей будущей дружбы.

     Таиров вежливо кашлянул. Заместитель директора театра Левин принес бутылку армянского коньяка, лимон, бутерброды, пирожные. Коонен опустилась в глубокое кресло. Никто первым не хотел начинать трудный разговор. Неловкое молчание затягивалось до неприличия. Паузу нарушил Эренбург:
     - Я заканчиваю работу над романом "Буря", который был задуман мной еще в годы войны. Мне кажется, что из него можно будет сделать волнующую, эпическую драму. В книге имеется одухотворенный женский образ. Мадо — участница Французского Сопротивления. Я писал ее, думая о Вас, Алиса Георгиевна, о вашем необыкновенном даре.
     Польщенная актриса сделала глубокий реверанс. Илья Григорьевич закурил. Повернувшись к Таирову, он спросил:
     - Александр Яковлевич, как вы находите мою пьесу? Задумавшись, Таиров ушел в себя; обдумывая каждое слово, он тихо проговорил:
     - Дорогой Илья Григорьевич, мы с вами знакомы почти три десятилетия. Простите меня, но сегодня я обязан быть как никогда, до болезненной жестокости, правдивым.
     Эренбург, нахохлившись, слушал. Он был похож на старого ястреба. Глаза его зажглись недобрыми огоньками. Таким напряженно внимательным я видел его за месяц до смерти.
     - Вашу пьесу я прочитал три раза. Ознакомил с ней труппу. Мы пришли к единодушному мнению, что только после коренной переработки "Лев на площади" может стать полноценным драматургическим произведением. К моему глубокому сожалению, ваша пьеса для Камерного театра не подходит. Уверен, что в новой редакции ее охотно поставит любой драматический театр страны. Не обижайтесь!

     Примите это суровое замечание по-мужски. Мы с Алисой Георгиевной ваши искренние благожелатели.
     Эренбург молча поцеловал царственную руку Коонен. Пьесу спрятал в роскошный кожаный портфель. Как воспитанный человек, он с вежливой холодностью кивнул Таирову.
     Прошло пять дней. Закончился спектакль "Мадам Бовари". Служители гасили свет. Пожарники с пристрастием совершали ночной обход. Артисты, разгримировавшись, быстро разошлись. Таирова задержал телефонный звонок. Его попросили срочно приехать в ЦК КПСС.
     — Меня провели в зал заседаний, — рассказал он на другой день.
     — На беседе присутствовали Г.Ф. Александров, Кухарский, Апостолов, Кабанов; руководители писательского союза Фадеев и Сурков. Председательствовал Маленков. Разговор был коротким и резким. Никакие доводы во внимание не принимались. Нас обязали в двухмесячный срок поставить на сцене нашего театра "замечательную" пьесу Ильи Эренбурга, которая в унисон звучит со временем. Комитету Искусств предложили приобрести "Льва на площади" по высшей ставке и в срочном порядке распространить по всем театрам Советского Союза...

     На один из первых спектаклей приехали Маленков, Г.Ф. Александров, Фадеев, Сурков, Симонов. После просмотра "великодержавный" идеолог предложил руководству пьесу снять. Эренбург сказал, что он пожалуется Сталину. Спектакль прошел не более пятидесяти раз. В мемуарах "Люди, годы, жизнь" Эренбург красочно описывает "встречи" с Таировым и Коонен. Он называет Александра Яковлевича "другом и товарищем". Это не совсем так. Эренбург достаточно горя принес Таирову и немало сделал для того, чтобы в 1949 году Камерный, один из лучших театров России "сгорел дотла". Его злопамятство не имело границ.

    5. И.Г. Эренбург — "злостный космополит"   

    В СССР началась кровопролитная борьба с космополитизмом. В струю "разоблачения" попал и Эренбург, — "знаменосец" советской публицистики. Вспомнили его ранние декадентские стихи, романы "Любовь Жанны Ней" и "Бурную жизнь Лазика Ройтшванеца", книгу о русских символистах "Портреты русских поэтов", "Манифест в защиту конструктивизма в искусстве".
     Мне удалось проникнуть на "историческое" писательское собрание и сохранить стенограмму выступлений. Эренбурга разделали "под орех". Ругали за все, даже за публицистику военных лет. В годы Второй мировой войны статьи Ильи Эренбурга носили характер разорвавшейся бомбы. С каким нетерпением солдаты и офицеры ждали на фронте и в госпиталях, в тылу и на пыльных дорогах его очерки, которые бережно хранились в полевых сумках и нагрудных карманах вместе с фотографиями близких, с партийными и комсомольскими билетами. Говорю об этом, потому что хочу быть предельно объективным. Началось обсуждение литературной деятельности "беспартийного" писателя Ильи Григорьевича Эренбурга. Выступающие ораторы говорили злобно и беспринципно. Особенно лезли из кожи писатели "среднего" поколения: Софронов, Грибачев, Суров3 , В. Кожевников; критик Ермилов. На трибуне с напомаженными волосами Анатолий Суров:

     "Я предлагаю товарища Эренбурга исключить из Союза советских писателей за космополитизм в его произведениях". Николай Грибачев:
     "Товарищи, здесь очень много говорилось об Эренбурге, как о видном и чуть ли не выдающемся публицисте. Да, согласен, во время Отечественной войны он писал нужные, необходимые для фронта и тыла статьи. Но вот в своем многоплановом романе "Буря" он похоронил не только основного героя Сергея Влахова, но лишил жизни всех русских людей — положительных героев. Писатель умышленно отдал предпочтение француженке Мадо. Невольно напрашивается вывод: русские люди пусть умирают, а французы — наслаждаются жизнью? Я поддерживаю товарищей Сурова, Ермилова, Софронова, что гражданину Эренбургу, презирающему все русское, не может быть места в рядах "инженеров человеческих душ", как назвал нас гениальный вождь и мудрый учитель Иосиф Виссарионович Сталин". На трибуне еще один "инженер-душелюб", "людовед века" — Михаил Шолохов: "Эренбург — еврей! По духу ему чужд русский народ, ему абсолютно безразличны его чаяния и надежды. Он не любит и никогда не любил Россию. Тлетворный, погрязший в блевотине Запад ему ближе. Я считаю, что Эренбурга неоправданно хвалят за публицистику военных лет. Сорняки и лопухи в прямом смысле этого слова не нужны боевой, советской литературе..." Я наблюдал за И.Г. Эренбургом. Он спокойно сидел в дальнем углу зала. Его серые глаза были полузакрыты, казалось, что он дремлет. Председательствующий, тонкий виртуоз словесных баталий Алексей Сурков предоставляет для "покаяния" слово писателю.

     Илья Григорьевич неторопливо направился к сцене. Не спеша отпил глоток остывшего чая. Близорукими глазами оглядел зал, в котором находились его бывшие "сотоварищи". Разлохматив пепельно-седоватые волосы, слегка наклонившись, он тихо, но внятно, проговорил: "Вы только что с беззастенчивой резкостью, на которую способны злые и очень завистливые люди, осудили на смерть не только мой роман "Буря", но сделали попытку смешать с золой все мое творчество. Однажды в Севастополе ко мне подошел русский офицер. Он сказал: "Почему евреи такие хитроумные, вот, например, до войны Левитан рисовал пейзажи, за большие деньги продавал их в музеи и частным владельцам, а в дни войны вместо фронта устроился диктором на московское радио?" По стопам малокультурного офицера-шовиниста бредет малокультурный академик-начетчик. Бесспорно, каждый читатель имеет право принять ту или иную книгу, или же ее отвергнуть. Позвольте мне привести несколько читательских отзывов. Я говорю о них не для того, чтобы вымолить у вас прощение, а для того, чтобы научить вас не кидать в человеческие лица комья грязи. Вот строки из письма учительницы Николаевской из далекого Верхоянска: "На войне у меня погибли муж и три сына. Я осталась одна. Можете себе представить, как глубоко мое горе? Я прочитала ваш роман "Буря". Эта книга, дорогой Илья Григорьевич, мне очень помогла. Поверьте, я не в том возрасте, чтобы расточать комплименты. Спасибо вам за то, что вы пишете такие замечательные произведения". А вот строки из письма Александра Позднякова: "Я — инвалид первой группы. В родном Питере пережил блокаду. В 1944 попал в госпиталь. Там ампутировали ноги. Хожу на протезах. Сначала было трудно. Вернулся на Кировский завод, на котором начал работать еще подростком. Вашу "Бурю" читали вслух по вечерам, во время обеденных перерывов и перекуров. Некоторые страницы перечитывали по два раза. "Буря" - честный, правдивый роман. На заводе есть рабочие, которые дрались с фашизмом в рядах героического Французского Сопротивления. Вы написали то, что было, и за это вам наш низкий поклон". После многозначительной паузы Эренбург сказал: "Разрешите выступление закончить прочтением еще одного письма, самого дорогого из всех читательских отзывов, полученных мной за последние тридцать лет. Оно лаконично и займет у вас совсем немного времени".

     Наступила тишина. Смолкли самые ретивые. Фотокорреспонденты, нелегально проникшие в зал, приготовили камеры. На них перестали обращать внимание. В воздухе запахло сенсацией. Подавив ехидную улыбку, Эренбург, не спеша, начал читать: "Дорогой Илья Григорьевич! Только что прочитал Вашу чудесную "Бурю". Спасибо Вам за нее. С уважением И. Сталин".
     Что творилось в зале! Те самые писатели— "инженеры-людоведы", которые только что ругали Эренбурга последними словами и готовы были дружно проголосовать за его исключение, теперь без всякого стыда ему аплодировали. По своей натуре писатель был не из тех людей, которые позволяют наступать себе на пятки. На трибуне Алексей Сурков:
     "Товарищи! Подытоживая это важное и поучительное для всех нас совещание, я должен сказать со всей прямотой и откровенностью, что писатель и выдающийся журналист Илья Григорьевич Эренбург действительно написал замечательную книгу. Он всегда был на переднем крае наших фронтов в борьбе за социалистический реализм. Мы с вами обязаны осудить выступающих здесь ораторов. "Буря" Эренбурга — совесть времени, совесть нашего поколения, совесть и знамение эпохи..." За роман "Буря" Илья Эренбург получил Сталинскую премию первой степени. На всю жизнь писатель сохранил верность Сталину. Заканчивая книгу воспоминаний "Люди, годы, жизнь", он пишет:

     "Я хочу «еще раз сказать молодым читателям этой книги, что нельзя перечеркивать прошлое — четверть века нашей истории. При Сталине наш народ превратил отсталую Россию в мощное современное государство... Но как бы мы не радовались нашим успехам, как бы не восхищались душевной силой, одаренностью народа, как бы тогда не ценили ум и волю Сталина, мы не могли жить в ладу со своей совестью и тщетно пытались о многом не думать"4
     А ведь это было написано через девять лет после смерти Сталина.

     6. Неудавшееся интервью

     Редакция журнала "Советский экран" попросила меня сделать беседу с И.Г. Эренбургом. Писатель руки не подал, сказал, что боится гриппа. Я начал осматриваться. В передней — плакаты Пикассо и Леже с дарственными подписями авторов. В углу в гостиной - мраморная византийская скульптура. Яркий хоровод вятских игрушек окружал задумчивую гипсовую голову Фалька работы И.Л. Слонима. На мольберте — автопортрет Марка Шагала, с серебристого холста Тышлера таинственно глядел из-под фантастического головного убора принц Гамлет. Маленький драгоценный пейзажик Пуни и мощный кубистический холст Лентулова — Москва, Кремль, бурное небо, а рядом - пышный женственно-нарядный натюрморт Удальцова, напротив — аскетический натюрморт Давида Штеренберга с одинокой чашечкой на пустынной голубой салфетке, Была здесь еще и живопись Кончаловского, и Осьмеркина, и Б. Биргера.
     В спальне Любови Михайловны три ее портрета кисти Альтмана, Тышлера и Фалька. Над диваном, под стеклом, рисунки Матисса — три разных облика Эренбурга, выполненные в три минуты музыкальным полетом линий.
     В кабинете Ильи Григорьевича огромный письменный стол завален журналами, газетами, письмами, рукописями. А над столом - пейзажи Фалька: Париж, темные дома, серое небо, клубы дыма, блеск дождя на асфальте. Над диваном — нежные, тающие пейзажи Марке и легкий, как дыхание, рисунок Коро — пушистые деревья Барбизона. И тут портрет Эренбурга - рисунок Пикассо.
     Темные полки со строгими рядами книг оживлялись то японскими масками, то африканскими амулетами, там стоял бронзовый Будда, а тут средневековая Мадонна из дерева. Каменные идолы из Мексики и глиняные свистульки Болгарии, старинные иконы на дереве и меди и современные безделушки из стекла и пластмассы удивительно непринужденно, естественно размещались и здесь, и на полках, и по всей квартире.

     - Чем могу быть полезен? — спросил Эренбург, как только я сел в глубокое кресло.
     По его глазам понял, что он меня узнал. Перелистав несколько номеров худосочного журнала, он насмешливо проговорил:
     - Скажите откровенно, неужели эту пакость кто-нибудь читает?
     Я вижу, что ваш журнал в основном адресован глупеньким девочкам. Кто его редактирует?
     - Доцент, кандидат искусствоведения, старший преподаватель ВГИКа Елизавета Михайловна Смирнова.
     - Ну что ж, давайте ваши вопросы!
     — Пожалуйста, выскажите свои мысли о кинематографе.
     Беседу прервал телефонный звонок. Писатель ласково, почти игриво говорил со своим абонентом: "Да, крошка! Мы встретимся через час за нашим столиком в ресторане "Националь", а потом куда-нибудь отправимся".
     После того, как он положил трубку, я повторил вопрос.

     У Эренбурга была особая манера вести беседу. На вопрос он отвечал не вдруг, не наступая голосом на голос собеседника, не демонстрируя свою готовность опровергнуть, опрокинуть, смять, а, напротив, как бы медля, делая небольшую паузу, закаляя свою выдержку.
     Он никогда не повышал голоса.
     — Если говорить откровенно, я советские фильмы не люблю. Почти все они, за редким исключением, бездумно тягучи и назойливо статичны. Наши киногерои не умеют носить костюм, плохо говорят, топорно двигаются, не умеют петь, танцевать. Предпочитаю смотреть американские, французские, английские, итальянские, японские кинофильмы. По духу мне очень близки ленты Чаплина. Лучшие фильмы доставляют радость, отдых, удовольствие. Значительных успехов за последнее время достигла итальянская кинематография, создатели которой до конца отказались от театральности, столь не выносимой на экране. Из-за отсутствия средств итальянские режиссеры "неореалисты" часто обращались к непрофессионалам. Среди послевоенных итальянских фильмов можно без колебаний выбрать десять шедевров, и первым из них пришлось бы назвать картину Феллини. Я видел "Сладкую жизнь" три раза с неуменьшающимся удовольствием. Я смотрел фильм в ателье автора, он шел более трех часов, многое потом пришлось вырезать.
     Я очень люблю картины Де Сика, "Рим в 11 часов" Де Сантиса, "Два гроша надежды" Кастеллани.
     Эренбург спросил:
     — Какие еще вопросы?
     — Скоро юбилей фильма "Чапаев".
     — Хорошо помню братьев Васильевых. Мне довелось быть на одном из первых просмотров, когда новоиспеченное кинематографическое начальство забраковало их фильм. Картину спас нарком Ворошилов.
     — Как вы относитесь к творчеству С.М. Эйзенштейна?
     — Сергей Михайлович был моим добрым знакомым. Когда-то мы вместе собирались изучать японский язык, и, представьте, ухаживали за одной барышней. Несколько раз отправлялись вдвоем на свидание. Я знал про все его романы, к сожалению, они почему-то оканчивались неудачно. Из всех женщин он любил балерину Марию Пушкину. Мы с ним часто пили кофе по-турецки в ресторане "Метрополь". Его нашумевший "Потемкин" фабулы, как таковой, не имеет. Скорее всего, это фрагментарный кинорепортаж для иллюстрированного журнала.
     В молодости я имел глупость написать сценарий на сюжет своего романа "Любовь Жанны Ней", а теперь на склоне лет сознаю все нелепость киноинсценировок. Кино освобождает литературу от описания зримого мира. Например, мой вечный оппонент Виктор Шкловский, когда ему не о чем писать, берет в руки ножницы, клей, бумагу и начинает вспарывать литературу. Меня уговорили посмотреть цветную ленту "Казаки", сценарий написан Шкловским. Я очень люблю эту толстовскую повесть. Жаль было потерянного времени. С каким изяществом экранизируют литературные произведения французы, англичане, американцы, итальянцы. Наиболее удачной картиной Сергея Эйзенштейна считаю "Иван Грозный". Из-за его преждевременной смерти фильм остался незавершенным.

     - Какое впечатление на вас произвела картина Калатозова "Летят журавли"?
   - Настоящая фамилия Михаила Константиновича - Калатозашвили. Прежде чем стать кинорежиссером, он был прекрасным кинооператором. В годы войны М.К. успешно "торговал" в Америке советскими фильмами. Он женился на Людмиле Ильиничне Толстой, вдове А.Н. Толстого. Она отказалась официально зарегистрировать с ним брак из-за того, что А.Н. этот пункт оговорил в завещании. Мертвый писатель продолжает на живых распространять волю и эгоизм, словно бациллу. Если бы Л.И. вступила в новый брак, она автоматически лишилась бы наследства: дачи, квартиры, многолетней кормушки, именуемой "Литфондом". О "Журавлях" мне говорили Пабло Пикассо и настоятель Кентерберийского Собора преподобный Джонсон. Умнейший человек, один из рыцарей современной Англии.
     Эренбург заторопился. Сказал, что больше не имеет времени. Он попросил это интервью не публиковать. Но я не жалел. Когда был в пальто, Илья Григорьевич неожиданно протянул мне руку. Я сказал... что боюсь гриппа.
     — А вы оказывается колючий, — проговорил, ухмыляясь, писатель.
     Из портфеля я вынул небольшую книжку. Эренбург хрипло сказал:

     — Если мне не изменяет память, вы уже один раз дарили мне Апухтина? Теперь вы хотите удивить или поразить меня какой-нибудь новой сенсацией? Это почти невозможно! Все самое интересное, самое оригинальное и пикантное из книжной продукции у меня имеется или давно прочитано.
     Взглянув на титульный лист старой книги, он весело сказал:
     — Ничего не поделаешь! Дела откладываются на неопределенный срок. На сей раз, молодой человек, вам придется раздеться. Сами напросились! Идемте в столовую, вначале будем пить кофе с пирожными, а потом Любовь Михайловна с помощницей сотворит для нас преотличнейший ужин.
     Я вежливо напомнил, что в "Национале" его ожидает крошка. Поймав мой иронический взгляд, Эренбург, хитро прищурившись, ответил с присущим ему сарказмом:
     - Не беспокойтесь! Еще ни одна крошка от меня не ушла. У моих дам всегда есть терпение.
     Соблазн был велик, и я, конечно, остался. Мы прошли в гостиную. В нише на вмонтированном резном столике мирно покоились бутылки с вином различных эпох.
     - Эту прелесть я коллекционирую много лет, - сказал Эренбург.
     — У меня более 600 бутылок, а на даче еще больше. Имеется бутылка времен Наполеона, с его печатью. Мне подарил ее хозяин парижской "Ротонды". Я также собираю автографы. Он показал Указ Петра Первого, рукописи стихов Мандельштама, Цветаевой, Блока, Сологуба, Брюсова, Волошина.

     Илья Григорьевич познакомил меня со своей женой, высокой, стройной женщиной, элегантной с гордым профилем и огромными ресницами Любовью Михайловной — в прошлом художницей, ученицей А.А. Экстер.
     За столом он спросил:
     - Где вы достали эту книгу? "Девочки, раздевайтесь сами" написана в юности. В Париже она была издана на первые, присланные мамой деньги, в количестве 50 экземпляров. Я ее нигде не встречал, даже у такого библиофила, как Николай Павлович Смирнов-Сокольский. У меня она не сохранилась, книга в продажу не поступила. Почти уверен, что в СССР — это единственный экземпляр.
     - Эта книжка ваша, я принес ее вам в подарок.
     - Охотно принимаю. Лучшего подарка вы не смогли бы мне сделать.
     В крошечной комнатке он открыл дверцы стенного шкафа.
     - Здесь хранятся книги, которые я написал. Я собираюсь вам кое-что подарить. Для начала вы получите два тома "Испания" и три тома военных очерков "Война".

     После ужина мы слушали записи Филадельфийского симфонического оркестра под управлением Леопольда Стоковского. Внешняя приветливость часто маскирует равнодушие. По существу он был человеком благожелательным, добрым и любопытным к людям, но была в нем и решительность в отгораживании себя от ненужных людей. Самозащита, необходимая, но не так уж часто встречающаяся.
     Эренбург был спорщик, никогда не обижался на резкости в честном споре. В уныние его приводили проработки. Я помню его после одной из самых яростных и несправедливых. Он сидел в кресле, высохший и молчаливый, как старый индус. Он был не просто худ — изможден. Любовь Михайловна молча придвинула к креслу столик с едой и чаем. Илья Григорьевич даже не прикоснулся ни к еде, ни к питью. Я видел, как он глубоко страдает. Он понял это без слов. Вяло показав мне рукой на край стола, где лежали телеграммы и письма, он впервые в этот день посмотрел на меня. Никогда не забуду этого взгляда, который и не попытаюсь описать. Бездна! Бездна горя. В тот скорбный день он отказался подписать "Воззвание к евреям СССР" о "добровольном" переселении в Биробиджан, которое одними из первых подписали Е. Долматовский, Л.Никулин, В.Инбер, А. Дымшиц и многие другие...

     7. Неуспокоенная старость

     Изредка звонил Эренбург, чаще его секретарь Наталья Ивановна. Когда заходил в кабинет, портфель просил оставить в прихожей. Говорил, что, как правило, все посетители воруют книги.
     До сих пор не могу понять, почему он радовался, когда я к нему приходил. Об отце не спрашивал. Щедро дарил свои книги, на которых делал скупые надписи.
     Он прислал пригласительный билет на вечер, посвященный его семидесятилетию. Большой зал Центрального дома литераторов набит до отказа. В ответном слове старый писатель сказал:

 "Люди любят круглые даты. Живет писатель, пишет; одним его книги нравятся, другим нет. Если его книги не совсем похожи на установленный образец, читатели о них спорят, — а критики иногда старательно прорабатывают писателя, который пытается говорить своим голосом, но чаще всего обходят его книги молчанием. И вот вдруг на писателя обрушивается неприятность, подходит круглая дата, — человеку, например, исполняется семьдесят лет. Ничего веселого в этом нет, но писателя поздравляют, его расхваливают, словом — начинается юбилей; на юбилее полагается запаивать юбиляра медом. Я жил в двойном свете: прошлого и будущего. Это напоминает белые ночи севера, когда две зари встречаются. А бывали времена, когда было темно, как на севере зимой. Но я привязался к нашему веку, я его люблю. Дорога человека больше напоминает горную тропинку, чем укатанное шоссе. Для того чтобы его разглядеть, нужно подняться, ведь из подворотни ничего не увидишь. Я не обижаюсь, когда за границей меня порой упрекают в тенденциозности. Тенденция — страсть, а без нее не может быть искусства. Я давно выбрал свое место, оно среди тех, кто ценит труд, справедливость и братство. Говоря об этом, я думаю, конечно, не о благонадежности, а о благородстве, не о верности шпаргалкам, а о верности идеям, не о выслугах, а о служении.

     Я — русский писатель, а покуда на свете будет существовать хотя бы один антисемит, я буду с гордостью отвечать на вопрос о национальности: "Еврей". Мне ненавистно расовое и национальное чванство. Береза может быть дороже пальмы, но не выше ее. Такая иерархия ценностей нелепа. Она не раз приводила человечество к страшным бойням. Я знаю, что люди труда и творчества могут понять друг друга, даже если между ними будут не только тираны, но и туманы взаимного незнания. Книга тоже может бороться за мир, за счастье, а писатель может отложить рукопись, ездить, говорить, уговаривать, спорить и как бы продолжать недописанную главу. Ведь писатель отвечает за жизнь своих читателей, за жизнь людей, которые никогда не прочтут его книг, за все книги, написанные до него, и за те, которые никогда не будут написаны, когда даже имя его забудут. Я сказал то, что думаю о долге писателя и человека. А смерть должна хорошо войти в жизнь, стать той последней страницей, над которой мучается любой писатель. И пока сердце бьется — нужно любить со страстью, со слепотой молодости, отстаивать то, что тебе дорого, бороться, работать и жить, — жить, пока бьется сердце..."

     8. Встречи и беседы

     Есть выражение: "говорит, как пишет". Эренбург писал, как говорил. У него был в литературе не только "свой голос", но и "своя" дикция, своя манера окрашивать сказанное.
     Почти круглый год Илья Эренбург живет в Новом Иерусалиме. Из кабинета за широкой стеной виден небольшой ухоженный садик. Цветы после книг — вторая страсть писателя. Он отовсюду привозит семена, луковицы, черенки. Был февраль, уже пробивались подснежники, его любимые цветы.
     "Время проходит? — гласит печальная мудрость Талмуда. — Время стоит. Проходите вы". Движение времени Эренбург ощущал физически.
     Я застал писателя в благодушном настроении. Он шутил, читал свои стихи.
     Был чудесный ужин. Эренбург ел и пил очень мало, но всегда любил угостить. Хозяйки стола — высокие, седые старые дамы, его сестры Евгения Григорьевна и Изабелла Григорьевна, они круглый год живут на даче Эренбурга. Илья Григорьевич, долго живший во Франции, предпочитал все французское. Он очень любил французские вина. Он угощал меня вином из коллекционной бутылки. В тот памятный для меня вечер, у него были Александр Гладков и поэт Леонид Мартынов с женой.
     - Уверен, что мою поэзию, - сказал с грустью Эренбург, — признают в России только после смерти. Вот увидите, мои стихи будут издавать наукообразно, с дотошными, никому не нужными литературоведческими комментариями.
     Он знал все, что появлялось в поэзии, все тревоги и праздники, все читал и все помнил.
     Кабинет на даче немногим отличается от московского. Только очень солнечно. Керамика. Стеллажи и шкафы с книгами. Много старых, с потускневшими корешками. Смотрю - книга стихов "Разлука", 1922. Эренбургу — Марина Цветаева:

     "Вам, чья дружба мне далась дороже любой вражды и чья вражда мне дороже любой дружбы".
     Сергей Есенин, "Трерядница", 1921 г. Авторская надпись:
     Вы знаете запах нашей земли и рисуночность нашего климата. Передайте Парижу, что я не боюсь его. На снегах нашей родины мы снова сумеем закрутить метелью, одинаково страшной для них и этих. "Любимому другу Илье Григорьевичу Эренбургу Б. Пастернак, 14/VП-22, Москва".
     "Дорогому Илье Григорьевичу Эренбургу - суровому и нежному писателю, другу всех мирных и простых людей — с любовью и преклонением К. Паустовский, 27 февраля 1956 г."
     А вот надпись А.А. Ахматовой на сборнике стихов "Из шести книг".
     "И.Г. Эренбургу - спасибо Вам за память... А.А. Ахматова. 1.XI. 1940 г."
     "Моему доброму товарищу — Илье Эренбургу от Осипа Мандельштама. 15.11.1928 год. Спасибо Вам за добрые слова, сказанные в мой адрес".
     "Я всегда с удовольствием читаю Ваши статьи. И, Эренбургу - Бернард Шоу, 17 июля 1938 года".

     Так же, как и в Москве, - посередине кабинета письменный стол. На нем машинка. Кипа машинописных листов, испещренных пометками, исправлениями, многочисленными вклейками, которые в свою очередь тоже с поправками.
     Мы попросили Эренбурга рассказать, как возникли сюжеты о трубках:
     — Летом 1922 года я жил в Берлине. В отеле познакомился с милейшей женщиной. Мы часто совершали длительные прогулки. Каждый раз она настоятельно требовала от меня новых историй. Я придумал рассказы о трубках. Как только возвращался к себе в номер, садился за стол и начинал записывать то, о чем недавно говорил. Новеллы вначале появились в издательстве "Геликон" в 1923 году. Мысленно я их посвятил своему увлечению. Соня родилась в Харькове, в юности писала стихи. Из-за пустяка произошла ссора с родителями. Девушка самостоятельно пустилась в эмиграцию. Спустя много лет мы встретились с ней в Париже. Соня-Жаклин вышла замуж, родила детей. Она была мужественным солдатом Французского Сопротивления. Ее портрет написал Пабло Пикассо. Создавая образ Мадо для романа "Буря", я кое-что взял и от Сони-Жаклин...

     9. Телевизионное интервью

     Московская редакция Центрального телевидения задумала снять документальный фильм об Илье Эренбурге. Я написал заявку. После ее утверждения вместе с редактором мы отправились к писателю. В старости Эренбург стал более терпимым и более доступным. С первых минут зашел разговор о правдивости в искусстве, литературе, о писательском мастерстве.
     - У писателя, кроме жизни, есть только одна школа — литература, и в первую очередь — книги старых писателей. Художник должен слышать, как растет трава, — на то он и художник. Он должен подметить приход весны до грачей и до подснежников. Его зрение подобно рентгеноскопии, его сердце - сейсмограф. Он видит изменения в сознании человека до того, как об этом догадается и сам герой, и окружающие. Наши критики не отличаются торопливостью. Прежде они ждали присуждения премий; теперь косятся друг на друга — кто первый осмелится похвалить или обругать. Критические статьи или заметки, по-моему, должны опережать те поздравления в дерматиновых папках, которые подносят седовласым юбилярам. На форуме европейских писателей в Ленинграде я сказал: - Каждый автор считает, что пишет хорошо, будь он традиционалистом или новатором, что для него кризиса романа нет, кризис он дарит другим. А между прочим, "кризис" - в природе творчества, и если бы его не было, то искусство бы закончилось... Любой автор, когда он садится за книгу, думает, что он сообщит то, что до него не говорили, и скажет это так, как не говорили прежде. Искусства для искусства не может быть, как нет любви для любви.

     Можно ли отрицать Джойса и Кафку, двух больших писателей, не похожих друг на друга? Для меня это прошлое, это исторические явления. Я не делаю из них знамени, и я не делаю из них мишени для стрельбы. У нас был поэт Хлебников. Это очень трудный поэт, я могу прочитать в один присест не больше страницы-двух Хлебникова. Но Маяковский, Пастернак, Асеев говорили мне, что без Хлебникова их бы не было. Джойс нашел мельчайшие психологические детали, мастерство внутреннего монолога, но эссенцию не пьют в чистом виде, ее разводят водой. Джойс — это писатель для писателей. Что касается Кафки, то он предвидел страшный мир фашизма. Его произведения, дневники, письма показывают, что он был сейсмографической станцией, которая зарегистрировала благодаря чуткости аппарата первые толчки. На него ополчаются, как будто он наш современник и должен быть оптимистом, а это крупное историческое явление. Нет романистов, у которых ключи ко всем сердцам.
     Я спросил писателя, как он относится к своей повести "Оттепель".
     — Это слово, должно быть, многих ввело в заблуждение; некоторые критики говорили или писали, что мне нравится гниль, сырость. В толковом словаре Ушакова сказано так: "Оттепель — теплая погода во время зимы или при наступлении весны, вызывающая таяние снега, льда". Я думал не об оттепелях среди зимы, а о первой апрельской оттепели, после которой бывают и легкий мороз, и ненастье, и яркое солнце, - о первых днях той весны, что должна была прийти.

     "Бурю" мою терзали до тех пор, пока я не получил письмо от Сталина и премию его имени. Сталин заступился за Сергея Влахова. Меня обвиняли в том, что русский влюбился в француженку. Это, мол, не типично и не патриотично. А Сталин высказался совершенно противоположно: "А мне эта француженка нравится. Хорошая девушка. И потом, так в жизни бывает..."
     Критика в целом не совсем правильно поняла "Оттепель", которая писалась в год смерти Сталина, осенью 1953 года, очень трудного года. Например, К.М. Симонов узрел в ней декларативный трактат об искусстве. А это в корне неверно. Я хорошо помню его большую статью, опубликованную в "Литературной газете". Повесть посвящена искусству, она посвящена человеческим взаимоотношениям, сердечному оттаиванию натур. Душевная близость часто дается с трудом, в особенности, когда речь идет о немолодых и замкнутых людях, что сходство оценок, вкусов, эмоций радует и изумляет. "Оттепель" не роман, а короткая повесть: в ней я пытался обрисовать жизнь общества, я изобразил десяток людей и взял короткий отрезок времени. Согласен, что во многом "Оттепель" далеко не совершенна, но я никогда не отрекаюсь от того, что написал. Каждая моя вещь: статья, очерк, рассказ, стихотворение, пьеса, повесть, роман выстрадана всеми корнями моего бытия.

     Почему вы не включили в 9-томное собрание сочинений вторую часть повести "Оттепель"?
     Эренбург продолжал непрерывно курить сигареты. - Вторую часть "Оттепели", — сказал он, - считаю слабой и незавершенной. Повесть собирался экранизировать Михаил Калатозов, но я его отговорил. Режиссеры московских и ленинградских театров предлагали ее инсценировать. Больше всех на этом настаивал Николай Павлович Акимов.
     - Собираетесь ли вы вернуться к работе над "Оттепелью"? — Время, названное аллегорично "оттепелью", ушло в небытие. Я нахожусь в таком возрасте, когда имею право говорить обо всем без оглядки. Властолюбцы, люди никчемные и бездарные держат Россию в тисках. В молодости я мечтал о социализме без диктатуры. Трудно жить с мыслями под замком. Я рад, что у нас появилась повесть Александра Солженицына "Один день Ивана Денисовича". Тогда нам всем казалось, что повеяло новым временем. Мечта испарилась, как мыльный пузырь. Я верю в талант Солженицына, он не сказал еще свое последнее слово. Главное, что в нем есть заряд... В моем архиве имеется статья В.Ермилова "Необходимость спора. Читая мемуары И. Эренбурга "Люди, годы, жизнь".6 В этой статье, написанной с большими передержками, Ермилов сетует на то, что в мемуарах "не оказалось места и такому событию в развитии русской и мировой литературы, как гениальный "Тихий Дон" Михаила Шолохова".
     - Мемуары — не летопись, — резко проговорил Эренбург. — Шолохов не мой писатель. Поскольку Ермилов считает псевдоказака гениальным, пусть он о нем и пишет многотомные монографии. Я не хочу о нем больше говорить. Я не признаю лжеписателей-начетчиков, писателей-мракобесов.

     10. Последняя встреча


     И.Г. Эренбург много сил отдал "проблемам мира". Что из этого вышло, хорошо знают вдовы и сироты Америки и Вьетнама, Камбоджи и Китая, Эфиопии и Израиля, СССР и Афганистана... Будет ли когда-нибудь решена на Земле долгожданная проблема прочного мира? Кто в состоянии ответить на этот вопрос?
     Однажды Эренбург позвонил, пригласил приехать к нему на дачу. За вечерним чаем, впервые за много лет нашего знакомства, начался откровенный разговор. Я сказал, что собираюсь с семьей в Израиль. Лицо Эренбурга посуровело. Складки на лбу сжались. Он глухо ответил: - Как-то в Луде я провел несколько часов. У меня была пересадка. Пронырливые журналисты об этом узнали. Началось паломничество. Они предложили поехать в отель, посмотреть Тель-Авив, совершить прогулку по Иерусалиму, показали мои книги, изданные в Израиле на иврите. Поскольку посещение Израиля не было запланировано, я отказался, а мне очень хотелось познакомиться с Еврейской Землей, несмотря на все противоречия, которые ее разъедают. На эту тему не хочется распространяться. Мне кажется, что вы там будете счастливее, чем ваш отец здесь. У вас есть сын, ему нужна свобода... — Затем после долгой паузы, — я все помню и все понимаю. В тот день, когда вы у меня были в Москве, на улице Горького, я не мог с вами иначе говорить. Положение у меня всегда было сложное. Я помню, как вы занимались на курсах военных корреспондентов, помню, как вы записывали наши беседы с Таировым, все наши встречи и беседы сохранились в памяти и в блокнотах. А теперь я вам кое-что покажу! - Из сейфа писатель достал большую пачку бумаг. — Это анонимные письма, которые я получаю регулярно на протяжении десятилетий. Никогда не придавайте им значения. У творчески одаренных людей всегда больше завистников, чем друзей-почитателей. В первую очередь это относится к писателям. Когда почувствую приближение конца, я их уничтожу, сожгу вместе с дневниками и записными книжками. Не хочу, чтобы ими торговали после моей смерти.

     Эренбург подарил мне множество своих книг и на всех сделал дарственную надпись. Я понял, что писатель со мной прощался, что книги его последний привет...
     Илья Эренбург был потрясен смертью своего друга Овидия Герцовича Саввича, через несколько дней у него был инфаркт. Медицина оказалась бессильной.
     Я был на съемках фильма "Илья Эренбург", который снимался по моему сценарию, когда позвонила Любовь Михайловна. Она сказала, что Илья Григорьевич умер...
     У Центрального Дома литераторов стояла многотысячная толпа. С венками пропускали только организации. Заместитель директора писательского дома, лысый, кругленький, как шарик, Шапиро злобно проговорил:
     - Индивидуалов с венками запрещено пускать. Назревал скандал. Подошел сумрачный Твардовский. Он помог донести венок. Бледная, отрешенная Любовь Михайловна кивком головы поблагодарила. В зале увидел М. Алигер, А. Гладкова, А. Тарковского, Д. Шостаковича, Л. Арнштама, К. Паустовского, Б. Слуцкого, Г. Козинцева, С. Образцова. Прощание с Эренбургом продолжалось три часа. Я остался на гражданскую панихиду.

     На улице начались столкновения милиции со студенчеством. Милицейские машины не успевали увозить "правонарушителей". КГБ "мобилизовало" санитарные машины. Пожарники пустили на людей холодную воду из брансбойтов.
     И.Г. Эренбурга похоронили на Новодевичьем кладбище. Нас, простых смертных, туда не пустили. На воротах висело объявление: "Кладбище закрыто. Санитарный день". И большая черная подпись: "Администрация". Пространство между улицей, небольшой площадью и кладбищем было оцеплено милицией, дружинниками, "искусствоведами" в штатском. Я пытался протестовать, подошли сотрудники КГБ. Друзья насильно увезли домой.
     Через два дня я поехал на кладбище. Эренбурга похоронили рядом с могилой Поскребышева. Какое кощунство! Понурив голову, одиноко стояла бывшая каторжанка сталинских лагерей, секретарь писателя Н.И. Столярова, кристальный человек, с добрым и благородным сердцем. У могилы увидел свой венок с голландскими тюльпанами, которые так нравились Эренбургу.
     Илье Григорьевичу посчастливилось дожить до глубокой старости, так и не став стариком, не узнав старости души.

     Любовь Михайловна попросила срочно приехать. В прошлом такая уютная квартира Эренбургов показалась мрачно-пустой. Хотя все еще пока было на месте, как при жизни хозяина. Отсутствовал ритм жизни. - Илья Григорьевич, — тихо проговорила Любовь Михайловна, — в своем завещании распорядился передать вам по описи часть своей библиотеки.
     Я был смущен и обрадован. Вдова писателя попросила прийти за книгами через год-полтора. Ей трудно было с ними расстаться. Для нее книги — память о человеке, с которым она прошла сквозь бури, штормы, годы...
     Мы редко перезванивались. У нее были совсем другие интересы.
     Трудно человеку победить одиночество. К сожалению, еще не придумано лекарство от старости.
     Любовь Михайловна умерла в полном сознании во время оттепели, гомон оживающего мира пернатых, яркое лучистое солнце подтверждало, что близок конец зимы.
     Возвращаясь с кладбища, с ее похорон, я вспомнил стихотворение И.Г. Эренбурга:

     Я скажу вам о детстве ушедшем, о маме
     И о мамином теплом платке,
     О столовой с буфетом, с большими часами
     И о белом щенке...
     Я скажу вам о каждой минуте,
     И о каждом из прожитых дней.
     Я люблю эту жизнь, с ненасытною жаждой
     Прикасаюсь я к ней...
     1965-1984

     Примечания

     1. Заславский Д.И. (1880-1965). Критик, публицист, литературовед. В прошлом меньшевик. Редактор петербургской газеты "День", активно сотрудничал в меньшевистской "Рабочей газете". Член ВКП (б) с 1934 года. назад к тексту>>>
     2. "Лик войны". София, Российско-Болгарское Кн-во, 1920 г., с. 4. назад к тексту>>>
     3. Суров А.А. Род. в 1910 г. Получил Сталинскую премию за бездарную пьесу "Зеленая улица", которую обязали поставить в МХАТе им. Горького. Фактический автор пьесы Яков Варшавский. Из-под пера "концерна" Суров- Варшавский вышло множество погромных статей, направленных против различных деятелей литературы и искусства. назад к тексту>>>
     4. Собрание сочинений в 9 томах. Том 9, с. 749-750. назад к тексту>>>
     5. В 1977 г. в Библиотеке Поэта Большая серия, вторым изданием вышли Стихотворения И.Г. Эренбурга. Вступительная статья С.С. Наровчатова, составление Б.М. Сарнова, подготовка текста и примечания Н.Г. Захаренко. Изд-во "Советский писатель", ленинградское отделение. Тираж 40000 экз. назад к тексту>>>
     6. "Известия", 29 января 1963 г., №24/14188/. назад к тексту>>>


   
   

цены на вытяжки для кухни

   


    
         
___Реклама___