Iochvidovich1
©"Заметки по еврейской истории"
Декабрь  2005 года

 

Инна Иохвидович


Её маленький пёсик



     "Что мне тебе ещё написать, дорогая моя? В наших малых силах лишь очень-очень немногое, и мы можем только роптать, жалиться и стенать... И я и соболезную и плачу вместе с тобою. Не думай, что это случилось потому что, как пишешь ты, мы живём на чужбине. Не помню, кто так правильно написал: "Твой дом везде, но он везде чужбина!" или Марина Цветаева: "Чужбина - родина моя!" Мы же с тобою, как лермонтовские "Тучки", у которых нет "ни родины, но нет и изгнания". Но думаю, что после всего, что наделал этот злодей-хозяин, жить в этой квартире однозначно нельзя и нужно искать другую квартиру".

     Она отодвинула полу исписанный лист письма к подруге в США, и задумалась. Не над происшедшим там, далеко, за океаном жутким происшествием (подруга написала о том, как в их отсутствие явился хозяин квартиры, вроде бы доброжелательный американец итальянского происхождения, и отравил прирученного, наученного говорить, любимца-попугайчика. Он, хозяин, и раньше, при немногочисленных встречах намекал, что он не то, чтобы не любит, а на дух не переносит птиц).

     И не о том, что здесь в Германии, наверное, и у их хозяина дома для пожилых людей - "синьорион-хауза", - наверняка тоже есть свои ключи ото всех квартир. И что и без того одиноким старикам и старухам запрещено держать какую-либо живность, разве что аквариумных рыбок. А рыбки словно бы ещё более увеличивали глубину и без того царящего безмолвия.
     И не о том, что неделями молчит зачем-то поставленный телефон. И не смотреть же ей, в самом деле, телевизор, подаренный ещё в общежитии, где его нашли на шпермюле - немецкой свалке, куда обеспеченные люди выбрасывали почти новые вещи и предметы, а нуждающиеся - старое и отработанное. Она его никогда и за свою жизнь в СССР не смотрела, что уж теперь.
     Нет, почему-то в голове всё время звучала вычитанная ею в дайджесте русской прессы фраза из статьи о Луи Армстронге - легендарном джазмене-трубаче. Он сказал о себе: "Я живу для того, чтобы дуть в трубу".
     И это встревожило, наполняя её и без того смятенное сердце, незадаваемыми вопросами. И не могла она отвлечься, переключиться, взять в руки книжку, взятую в русском отделе городской библиотеке, просто думать о другом...
     Тогда решилась она на то, что делала весьма редко, а проще - не делала никогда - на воспоминания.
     "Крайний случай, когда только и остаётся, что прошлым жить!" - только и сказала она себе, зная, что уже ничего поделать нельзя.
     Как и для всех живущих очень многое и для неё было как будто недостоверным - к примеру, начало - рождение. Впоследствии, конечно, узнала она, что родилась в 1933 году, в год свирепого Голода.

     Отца, арестованного в 1938 году она тоже плохо, чтоб не сказать совсем, не помнила. Это также позднее узнала она, что звали его Матвеем Цукерманом, и что был он профессиональным революционером. Она только недоумевала: "А разве есть такая профессия - революционер?"
     Видимо отца расстреляли тогда же в 38-м, во времена Большого Террора, что подтверждала и справка, выданная ей после 56-го года. Хотя по другой бумаге, выданной матери, он числился умершим в тюремном лазарете от пневмонии
     Революционер-отец и свою единственную дочь назвал Эрленой, что расшифровывалось как Эра Ленина.
     По документам была она Эрленой Матвеевной Митрофановой - как оказалось мать, сразу же после отцовского ареста вернулась на свою девичью фамилию и ребёнка "переписала" также.

     Мать оказалась, на удивление, дальновидной, чуть ли не мудрой! Она, не как другие семьи репрессированных, не дожидаясь пока к ним придут, арестуют и приклеят ярлык "чесеиров" - члены семьи изменника родины, да и пойдут в лагеря и детприёмники, нет, она тут же, сложив нехитрый скарб, основной ценностью которого была пишущая машинка "Континенталь", и здесь мать оказалась права, машинка стала их "кормилицей", она вместе с дочерью отправилась на Восток страны, в Казахстан. Как потом мать рассказывала об этом, бессчётное количество раз: "Сама себя сослала в ссылку!"
     В войну они не как эвакуированные, а как обустроенные местные жители, жили в Алма-Ате.
     Эрлена, которую и мать, и другие сроду так не называли, только Леной, закончила школу много раньше своих соучеников, пятнадцати лет.
     И поступила в Пединститут, на филологический факультет, на отделение русского языка и литературы.
     Когда исполнилось шестнадцать, и пришла пора Лене паспорт получать, она, памятуя, что отец её евреем был, и сколько евреев в войну уничтожено было, вписала в анкету в графе национальность: "еврейка".
     Домой к ним прибежала паспортистка, хорошая знакомая матери и показала злосчастный формуляр сидевшей за машинкой матери, ни о чём не подозревавшей и не догадывавшейся.
     - Лена! - плакала мать, - ты же Митрофанова, как и я, и по национальности - русская! Ведь я же русская, доченька!

     Она была неумолима. Что ж, если еврейкой быть так плохо, так небезопасно, тем более она будет ею. Ведь, к собственному удивлению, она всегда ощущала какое-то странное сродство с жертвами!
     - Мама, пойми, я не могу иначе! Это мой, наконец, долг, обязанность! Нас и так столько погибло, что ж я "убью" ещё одну женщину-еврейку, что ли?!
     Стоявшую на коленях мать сразило слово "нас", произнесённое дочерью.
     Осталась Эрлена Митрофанова еврейкой.
     В 55-м вернулись Митрофановы в Украину. Лена получила туда распределение на работу после института. Мать, усмехаясь, говорила: "Вот закончила б ты вуз в Украине, точно бы попала сюда, в Казахстан. Совершенно по-советски!"
     Много чего успела узнать Лена ко времени окончания института. И про хоть неофициальный, но "государственный" антисемитизм, его она уже успела ощутить собственной кожей, и тогда только поняла, почему мать стояла на коленях; и про "двоемыслие" советских граждан; и про лживость, шутка ли, партии и правительства; и про надуманность, вымороченность советской литературы, и про многое-многое другое...

     Когда ещё училась Лена на третьем курсе, то на институтском вечере, познакомилась она с курсантом-выпускником военного училища. Уже многие девушки с их курса повыскакивали замуж за будущих офицеров, и ей хотелось того же. Ведь это был период, когда ей так хотелось стать такой же как и все, счастливой и любимой...
     Парень нравился и ей, и маме. Да он почему-то всё не делал предложения, а старался выспросить и вызнать из их с матерью жизни.
     - Почему тебя так странно зовут, Эрленой? - спросил он, заглянув в её студенческий билет.
     - Означает Эру Ленина, - засмеялась она, - многие, и мой покойный папа, в том числе, верили в эту эру, в мировую революцию!
     - Мне совсем не кажется это смешным, - протянул он, и как-то быстро, мельком, глянул на неё.
     - Лена, не был ли твой отец троцкистом? Ведь Троцкий утверждал идею перманентной революции!
     - А мне почём знать! - отбивалась она.
     - Вы сюда, случайно, не высланные? - продолжал Кирилл своё "дознание", - здесь, знаешь ли много "этих"?
     - Нет, - Лена покачала головой, а ведь первым её порывом было рассказать материнскую историю о том как она "сама себя в ссылку сослала".

     Последний раз явился Кирилл каким-то торжественным, но и более чем обычно, осторожным.     
    - Лена, ты же знаешь, что ты мне очень нравишься, - начал он.
     "Вот оно, - замерло в ней всё, - и есть объяснение, про которое столько написано, неужели это и есть те самые важные в мире минуты, и неужели это он - мой жених, мой суженый?!" - всё ж то были ей вопросы, не утверждения. И вдруг за всем этим высоко-книжным услыхала она обыденное, но не поразившее её, разъяснение Кирилла.
     - Понимаешь ли, я в скорости должен получить младшего лейтенанта. Я - отличник боевой и политической подготовки. У меня прекрасное, без подвоха, происхождение. Я из рабочей семьи - класса-гегемона. И, если у тебя в документах всё в порядке, я женюсь на тебе, Леночка, обещаю!
     - Что ты имеешь в виду? - оторопело она смотрела на него.
     - Лена, извини меня, но всё же я хочу посмотреть твой паспорт и твоё свидетельство о рождении.
     Долго ещё корила себя Лена за то, что сразу не выгнала его, и не сказала ему всего, что думает о его поведении. Она послушно копалась в бумагах, и с надеждой, может быть на то, что случится чудо, подала ему требуемые документы.
     "Отец - Цукерман Матвей Аронович, - читал Кирилл вслух и что-то шептал себе под нос, вроде того, что чего-то в этом роде и предвидел.
     "Митрофанова Эрлена Матвеевна, 1933 года рождения; национальность - еврейка; социальное происхождение тоже не очень-то, - проговорил Кирилл, и аккуратно сложил документы, паспорт поверх метрики.
     - Так-так, - забарабанил он пальцами по столу, - я предчувствовал эдакое, и сам не знаю, почему? Наверное, оттого, что ты не только в своей группе, но и на курсе, и на факультете, сразу бросаешься в глаза.
     - Как это? - тупо спросила она, ничегошеньки не понимая.
     -Ну, потому что ты не такая как все, другая! Потому я и решился, наконец, посмотреть твои документы. Чтоб ненароком не влипнуть. Мне ж нельзя, я в Вооружённых Силах служить буду!
     - И что же дальше? - как-то хоть и обречённо, но спокойно спросила она.
     - А ничего, подруга! Не унывай, встретишь и своего, тоже "другого"! Прости уж, осечка вышла. И меня не вини, нельзя мне на тебе жениться, ну никак!
     Она молчала да и заговорить бы она не смогла. Тогда Кирилл продолжил.
     - Не подумай чего плохого! Я же не против евреев, они тоже люди! Вот хоть ты - хоть и еврейка, а человек хороший!
     Лена отчаянно, до головокружения, закачала головой, и только тогда Кирилл ретировался.
     Она не получила диплома "с отличием", хоть многие курсы была круглой пятёрочницей, да по советской литературе еле-еле на тройку вытянула, и на госэкзамене по советской литературе чуть-чуть было б и не сдала. Ахнувшей матери она хмуро объяснила: "Скажи спасибо, что не двойка!"
     Лена очень потом пожалела, что пошла в школу работать. Именно в школе, наблюдая, общаясь, работая с детьми, она лишилась иллюзий о доброй природе человека.
     Ведь до того, как пойти ей в школу работать, Лене представлялось, и это было её "тайным знанием", что во всей неустроенности их жизни - бездомности, бесприютности, беспросветности, безденежья и глобальности одиночества, не только её и матери, а и многих миллионов иных человеческих существ, виновата Советская власть! Она же и отца расстреляла, и их с матерью "в ссылку отправила", всех обратила в лжецов, заткнула рты правдолюбцам, и сделала несчастнейшими всех, понявших это!

     И потому она знала, что этим своим "тайным знанием" поделиться она не может ни с кем! Потому что это не просто опасно, а смертельно опасно!
     В школу же она, двадцатидвухлетняя, пришла с какими-то и ей самой неясными, надеждами.
     Всё вроде бы складывалось так, как она и хотела - она преподавала русский язык, и, слава Богу, классическую русскую, XIX века, литературу. Она ведь даже и представить себе не могла, как бы она смогла преподавать литературу советского периода, так называемую советскую литературу!?
     Она была счастлива в окружении Пушкина и Лермонтова, Гоголя и Некрасова, Тургенева, Льва Толстого, Чехова... Её даже не смущали ни письмо В.Белинского к Гоголю из-за "Выбранных мест из переписки с друзьями", ни статьи Д.Писарева, ни добролюбовский "Луч света в тёмном царстве" или известная статья В.Ленина "Лев Толстой как зеркало русской революции". Что ж это была необходимая дань советской образовательной системе.
     Вот только дети! Оказалось, что дети, как и взрослые, терпеть не могли идеи "равенства"! Свои отношения они, опять же, как и взрослые, строили только по принципу насилия над другим, собственного главенства, чтобы быть "над" другим. А если не получалось, то более привлекательным, чем равенство, было для них подчинение.
     Столкнувшись с этим впервые Лена не поразилась, а ужаснулась. А ученики расценили её дружественность, как слабость. И, упоённые, собственной, как им показалось, силой, они начали оказывать на неё, подчас и невыносимое, давление.

     К восстановлению в классах дисциплины не помогали самые разные её призывы. Уроки её откровенно срывали! А она не могла не кричать на них, как делали это другие учителя, не унижать их, не докладывать на зачинщиков завучу или директору... Кстати многие учителя, практикующие весь этот арсенал средств в борьбе за дисциплину, были уважаемы среди учащихся, то есть их попросту боялись?!
     Когда до неё дошло, что человеческие детёныши, как и звериное потомство, сильны лишь стаей, а не один на один, то только тогда она и выработала методику индивидуальной работы с учащимися, с каждым из них, наедине. И это при наполнении классов - в 38 - 40 человек!
     Один на один они даже изумляли её своей слабостью и незащищённостью... Сами по себе были они беспомощны, а ведь в классах агрессивность казалось, была разлита в воздухе.
     Конечно, были и откровенные, уже сформировавшиеся человеконенавистники, в основном второгодники, которым ещё год-два не хватало до детской колонии или чуть больше до взрослой "зоны". Она так и не смогла привлечь этих своими гуманистическими призывами, и в свои юные годы они уже были "за пределами" человеческого.

     - Да что ты всё возишься с ними! - говорила ей мать, - даже Марк Аврелий, уж на что римский император был, да и тот сказал: "Как ты не бейся, а человек всегда будет делать одно и то же". Разве не прав был?
     - Пожалуй, и прав, - уныло соглашалась Лена.
     Постепенно отгладилась дисциплина и на её уроках. А она уж так старалась! И, если замечала у кого-то набежавшие слёзы, после рассказа о гибели Муму, то была просто счастлива!
     Ведь немотивированная детская жестокость не только ставила её в тупик, но была и вовсе непонятна? Получалось, что дети лишь насильно становились "хорошими", то есть не издевались над себе подобными. Получалось, что необходима была "социализация", система "табу", в конечном счёте, насилие над личностью, чтобы и мыслей о правонарушении не возникало? Она изумлялась всему этому ещё и потому, что как ни приглядывалась она к самой себе, как не анализировала мотивы своих поступков, не смогла обнаружить и грана агрессивности по отношению к кому-либо.
     Изменить человеческую природу было не в человеческих силах, пришла она к безутешному выводу. А провозглашаемое ею в классах, что "сила слабых в великодушии сильных", осталось для учеников пустым набором слов.
     Для этих маленьких людей существовала только сила, и подавление они не только понимали, но и уважали?!

     - Мама, - бывало, делилась она впечатлениями учебного дня, - наверное, всё же такова человеческая природа. Не помню где в Библии сказано, что "человек от юности зол". Так ещё и власть эта бесчеловечная во многом виновата. Ведь полнейшая пропасть между тем, что есть, и тем о чём и как говорят. Этот немыслимый феномен "двоемыслия", ведь он же человеческое существование делает изначально ложным, а для ребёнка несмышлёного особенно, и вот уже все друг другу не доверяют, боятся...
     - Прекрати антисоветчину разводить, - мгновенно пугалась мать, её пожизненно парализовал страх 38-го года.
     - Ой, мама, не смеши! Ты где-нибудь не "анти", а "советчину" слыхала?
     Мать тихонько смеялась, склонившись над своей пишущей машинкой.
     Ежегодно, в середине учебного года либо во время "резиннотянущейся" третьей четверти, Лена давала себе зарок уйти из школы, навсегда.

     Но наступала пора двухмесячного отпуска, как школа или "тюрьма народов", как называла её Лена, забывалась, как дурной, приснившийся сон... и она оставалась.
     Мучительно-длинными были школьные дни, и уже не столько в классах, сколько в учительской, в кабинете завуча, директора, на педсоветах... А бежали не только годы, десятилетия!
     Насчёт любви, после некоторого своего, не самого удачного опыта, Лена не заблуждалась. Ведь любовь была тоже одной из человеческих иллюзий. Ещё с древнейших времён люди зачем-то пытались облагородить половую страсть. Сама по себе эта страсть не была не плохой, не хорошей - инстинкт, к тому же подкреплённый сложной химической реакцией в коре головного мозга, удовольствием!
     И люди, хоть и не верили в мифическую любовь, но каждый почему-то отмечал, что она была в его или её жизни (вроде бы стыдно было без неё). Как правило, эта первая любовь была несчастной и как-то "окрашивала" для человека "фон" его прошлой жизни.
     Поэтому во всех встречаемых ею мужчинах Лену, прежде всего, интересовали не его первичные и вторичные половые признаки, а именно человеческие качества, человеческие черты.
     Так как она сама с собой старалась быть предельно честной, то обнаружила, что как-то не по-хорошему воспринимает крайнюю полюсность - будь то женственность или мужественность, как и любую крайность. Она искала Человека!

     И он ей нашёлся! Исай Маркович, дамский закройщик из ателье мод. Хоть и был он невзрачным, но, не взирая на его неказистость, учуяла в нём Лена жалостливую доброту, и не ошиблась. Был он тихим и неговорливым. И жили они вдвоём без особых слов, но в ладу!
     Да не прошло и полутора лет, пробытых в ласковой тишине, как после тяжёлого, но обыкновеннейшего гриппа с осложнением, он скончался.
     Видно жизнь и в самом деле обделила Лену.
     В начале 80-х произошло катастрофическое, по своим последствиям, происшествие. Это были времена особо интенсивного "самиздатовского" чтения.
     К одному Лениному знакомому пришли люди "оттуда". Конечно, у них не было санкции прокурора на обыск, потому они произвели у него "досмотр с изъятием", мало чем отличающийся от обыска, но не требующий никаких санкций. И изъяли у него много нелегальной литературы.
     У Лены, к тому времени тоже скопилась приличная подборка неразрешённой литературы. Она любила перепечатывать на том же стареньком "Континентале" понравившиеся ей стихи или целые страницы прозы, к тому ж у неё были и две книги своих собственных стихотворений, в которых бы тоже многое цензору бы не понравилось.
     Так как у того знакомого неприятности продолжались, его почти каждый день приглашали на "беседу" в КГБ, то мать стала заклинать Лену, уничтожить все бумаги.

     Вначале Лена не хотела и слышать о сожжении своей "секретной", десятилетиями собиравшейся "библиотеки"! Чтобы она, сама, своими руками уничтожила Ахматовский "Реквием" и многие Мандельштамовские стихи, страницы "Архипелага", Оруэлла, Конквеста, Коржавина, Авторханова, Галича... Что она, сумасшедшая, что ли?!
     Мать уговаривала, упрашивала, умоляла... И, когда, убедившись в непреклонности дочери, она упала на свои, уже плохо сгибавшиеся колени, и запричитала:
     - Лена, не губи нас! Вспомни сколько тебе перетерпеть пришлось, когда ты меня не послушалась! Вот я снова молю тебя, сожги всё! Ты же знаешь, в каком душегубском государстве ты живёшь, ведь мы для "них" даже не пыль! А, если послушаешься и сожжёшь, то никогда не жалей, даже если к нам, даст Бог не придут!
     - Мама, встань, - плакала Лена, - я всё сделаю, как ты сказала. Ты мудрая, ты всё знаешь наперёд, и я должна тебя слушать, потому что ты - права! - не переставая плакать, она помогла старухе подняться с колен.
     И всё это "богатство" вместе с выстраданными, выплаканными, выплеснувшимися из неё стихами, превратилось в груду пепла.
     "Почему ж это рукописи не горят?! Ещё и как пылают!" - констатировала она.
     С тех пор никогда уж она не слыхала "музыки" внутри себя, и умер ритм, и больше не пришли слова... И так и проживала она в непреображённой реальности.

     В перестройку, когда в магазинах и вовсе поисчезали все товары, а очереди из больших превратились в гигантские, в очереди за сосисками скончалась и старуха-мать.
     - Ну что это за жизнь в этой, во всём враждебной человеку, стране? - ожесточённо, после похорон кричала она, одна в своей хрущобе.
     После выхода на пенсию основным её заработком стали частные уроки.
     Да вот незадача: в конце 91-го в Беловежской Пуще рухнул СССР. Украина, оказавшись "независимой" взяла курс на тотальную "украинизацию" образования, от школьного до вузовского... И Лена со своим "русским языком и литературой" оказалась не у дел!
     Тогда устроилась она гувернанткой к детям "новых богачей", то ли русских, то ли украинцев.
     Поскольку не могла она быть заложницей эгоистических желаний юных отпрысков нуворишей, ей приходилось часто менять места службы.
     Тогда приобрела она репутацию, хоть и блестящей в культурном отношении обслуги, но с "характером" и неуживчивой. То есть подразумевалось, что она имеет недопустимое в её положении чувство собственного достоинства! И для хозяев это чуть ли не оскорбительно!

     - Чего ты, в самом деле, головы не хочешь склонить? Ведь они твои работодатели, значит - благодетели, - выговаривала ей подруга, из бывших клиенток покойного Исая Марковича.
     - Жестоковыйные мы, евреи! Об этом ещё в Библии написано.
     - То-то и оно, - как-то неопределённо согласилась подруга.
     "Ехать надо, вот что!" - додумалась она и рассмеялась. Ведь уже многие годы на вопрос о том, почему же она не уезжает, она либо отшучивалась что она - "Заслуженный еврей СССР" и ей вроде бы как не к лицу; либо повторяла слова, приписываемые молвой А.Амальрику, погибшему правозащитнику о том, что бежать из этой страны, всё равно, что бежать с поля битвы... И сама же себе читала мандельштамовские строчки: "Я люблю эту бедную землю, потому что другой не видал".

     Как-то, листая газеты, она наткнулась на интервью с Ю.Карабчиевским, немного позже наложившим на себя руки, и прочла его слова о том, что 200-летняя история евреев в России подошла к своему концу.
     "Что же это значит - снова в путь, как в Библии, в этой Книге Книг сказано: "...чресла ваши препоясаны, обувь ваша на ногах ваших, и посох ваш в руке вашей..."
     Что ж с того, что нас нигде не любят, Зато мы были при начале истории, и будем при её конце! И пусть завистники скрипят зубами от злости, нынче мы - в ы е з д н ы е! - произнесла она перед подругой почти краткую речь. А та сообщила ей, что они с мужем выиграли "зелёную карту" и уезжают в США.
     - Ну что ж, поехали! - сдвинули подруги, чокаясь, рюмки с коньяком.
     - И, поеду-ка я в Германию, раз они раскаялись! - и она рассказала подруге, что читала недавно речь какого-то их современного политика и там были такие слова, что "после преступлений, совершённых во времена гитлеровского режима, немецкий народ беспримерно и не щадя себя пытается переосмыслить прошлое..."
     - Ленка, ты всё равно сумасшедшая!
    - Отчего? Я люблю немецкую литературу. Мне нравится их упорядоченность в повседневности, могу же я хотеть быть бюргершей, - смеялась она, алкоголь давал обманчиво чувство лёгкости. - Хотя, - посерьёзнела она, - я всё же русский человек и мне очень больно...
     И вот, высказанное в каком-то бездумном порыве желание материализовалось.

     Германия - цветущая страна, гётевских Эдуарда и Оттилии страна, Германа и Доротеи, страдающего Вертера, жёлчного Шопенгауэра и прозорливого Шпенглера, страна бюргеров и духовидцев, философов и мейстерзингеров... И, как был прав Ницше, который правильно обозначил Шопенгауэра: "Он вовсе не был пессимистом, он был флейтистом, потому что каждый день после обеда он играл на флейте". И это высказывание казалось Лене совершенно "немецким".
     Лена любила немецкую культуру, и литературу особенно: от романтиков до современных писателей, и потому считала что знает, по крайней мере, понимает, немецкую душу, их мироощущение,/или по-современному ментальность/...К тому ж её любимые писатели - Грасс и Бёлль были современниками...
     Оказавшись же в самой Германии, она осознала, что плохо понимает, тех немцев, с которыми ей пришлось столкнуться, а может и не понимает вовсе. Наверное, это было из-за того, что все они были из чиновничьего сословия, а чиновники во всём мире были одинаково-безнациональны. Они практически не отличались от известных ей советско-украинских бюрократов, да и вероятно и от столоначальников гоголевских времён. Всей своей деятельностью направленные против человека, они были в представлении Лены одним из воплощений мирового ЗЛА!
     Очутилась Лена в Германии совершенно одна.
     Только тут, в квартире этого дома для пожилых людей - "синьорион-хауза"  - услыхала она тишину!

     На площадке была ещё одна квартира, в которой жил пожилой немец, (говорили ещё, что у него дети взрослые есть, да никто их никогда не видел), так тот пил, и, выпивши, громко сам с собой разговаривал. И Лена тогда радовалась хоть его надтреснутому голосу, иначе было бы слышно как муха пролетит. Но в Германии мухи не водились, а если где-либо и были, то в ничтожно малом количестве.
     В синьорион-хаузе были свои, строгие правила проживания и поведения жильцов. Этими правилами регулировалось, когда можно использовать в хозяйстве молоток или электродрель, когда сливать воду в унитаз из бачка, а когда пользоваться ведром с водой; когда "тихий час" во всём доме, и когда можно или нельзя играть на музыкальных инструментах... Домашних животных старикам держать не полагалось, категорически было запрещено! Поговаривали даже, что вроде бы ходят представители хозяина, звонят в двери, и если жильцов не оказывается дома, внимательно прислушиваются, не раздастся ли из-за двери лай или мяуканье.
     Птички-рыбки запрещались тоже, но проверить наличие их было сложнее.

     Находиться днями в квартире было невыносимо, и Лена предпочитала библиотеки и различные культурные центры "встреч", музеи и ...даже дневные цирковые представления!
     Часто ещё посещала она магазин для детей, какое-то подобие "Детского мира". Там глаза разбегались, столько всего диковинного продавалось. Это была как бы "Страна Чудес для детей" в миниатюре!
     Возвращение "домой" было неотвратимо-печальным.
     И вот сегодня она неожиданно купила мягкую игрушку - собачонку, та ей сильно понравилась, когда глядела на неё своими блестящими глазками.
     Она поставила коробку с собачкой на стол, возле вазы с засохшими листьями платана, так похожими на кленовые.
     Теперь, отодвинув от себя так и ненаписанное письмо подруге в США, она вынула, наконец, чуть было не позабытую собаку из коробки, и поставила её на пол.
     Нажала кнопку, и собачка зашагала, мелко перебирая лапками, и хвостик её при этом подрагивал. Сдвинула кнопку, и она тотчас залаяла, звонко и весело. Её задорное гавканье разбило тишину.
     "Боже! Да она же для меня, почти как искусственный соловей из сказки Андерсена!" - подумало, было Лена да тут же и позабыла об этом, счастливо улыбаясь собачонке и смеясь её лаю.

 


   


    
         
___Реклама___