Sheinin1
©"Заметки по еврейской истории"
Ноябрь  2005 года

 

Борис Шейнин


"Не дай умереть ребёнку"

( воспоминания киносценариста)

(продолжение. Начало в №№ 9(58) и сл.)

 

"Дорога"


     Как давно это было. И как недавно. Страницы написанного обладают удивительным свойством - они извлекают из глубин памяти такие детали и подробности, о вероятности сохранения которых я даже и не подозревал. А ведь всё это было...
     И я возвращаюсь в свои четырнадцать лет, в пропахшую конским навозом теплушку, которая везет нас из родного города в неведомую даль. Колеса задумчиво отсчитывают стыки рельс. Эшелон движется медленно, словно путник, с недоверием проверяющий каждый следующий шаг. Теперь-то я знаю: так проводят пробные поезда по только что уложенному пути. Но война началась всего несколько дней тому назад. Путь был уложен давно. Может быть еще до революции семнадцатого года. Да и мины под рельсы, кажется, еще не начинали подкладывать. Но поезд действительно полз медленно. И, наверно, был в том какой-то неведомый мне смысл.
     Я сижу на краешке вагона, свесив наружу ноги, и держусь за перекладину. Я смотрю на небо, где папиросными кольцами клубятся редкие облака, и мечтаю. О чем я тогда мечтал? Этого я никогда никому не рассказывал. Сидя на краю вагона- телятника и наблюдая за чередой облаков, я, глупый, мечтал о том, как на моих глазах, вдруг, рассекут небо черные мессершмиты. Я увижу, как на них ринутся наши отважные "ястребки" - истребители, и мессершмиты, один за другим, попадают на землю. А я, подлинный очевидец этого сражения, вернувшись в родной город, расскажу друзьям в классе, что своими глазами видел войну.

     Когда однажды ночью над сгрудившимися где-то под Оршей составами вдруг зашарили в черном небе яркие мечи прожекторов, и послышались глухие всхлипы зениток, я бесконечно обрадовался этому и выбрался из вагона, чтобы лучше разглядеть воздушный бой. Боя я не увидел. Мессеры вокруг меня не падали. Только рядом, что-то звякало, ударяясь о рельсы. Потом я узнал - это падали осколки зенитных снарядов. И на войне они не менее опасны, чем пули.
     Из всего того, что следовало захватить с собой, навсегда уходя из дома, я почему-то выбрал карманные шахматы, которые незадолго до войны купил на деньги, сэкономленные на школьных завтраках. Шахматы представляли собой складную из замши обложку, внутри которой в кармашках-клетках размещались целлулоидные силуэты шахматных фигур.
     Наш эшелон, его уже успели окрестить - "пятьсот веселый", подолгу останавливался на заброшенных полустанках и разъездах. И тогда, утомлённые долгим воздержанием, пассажиры вываливались из вагонов, торопливо расползались по придорожным кустам и рощицам.

     Событиями на нашем пути были станции, где можно было вдоволь набрать в какую-нибудь посудину кипяток, а может и раздобыть что-либо съестное.
     Иногда на очередной крупной станции мы догоняли эшелон, который уже несколько суток двигался впереди нас. А спустя какое-то время на соседний путь прибывал другой эшелон. Он так же неотвратимо следовал за нами.
     Встречными были составы с армейскими частями, а ещё - с молодыми людьми, мобилизованными на строительство укреплений. Из этих составов неслись бодрые комсомольские песни. Война ещё только начиналась и виделась она в романтическом представлении о скорой, очень скорой победе.

     Едва наш эшелон прибывал на станцию, к нему устремлялась толпа из пассажиров других, уже стоявших здесь поездов. На таких, импровизированных толкучках, случалось находить друг друга родственникам или знакомым, потерявшимся в суматохе эвакуаций. Здесь же люди узнавали последние новости о войне, которые озадачивали и вызывали недоумение. На мгновенно возникавших и исчезавших толкучках люди снимали с себя вещи, обменивая их на стремительно дорожавшие продукты. Однажды, когда у нас еда оказалась на исходе, я, ничего не сказав матери, взял с собой на вокзальную толкучку шахматы. В толпе я отыскал усталого немолодого командира. Тогда так называли офицеров.
     - Вы едете на фронт? - спросил я.
     Командир удивленно посмотрел на меня. Куда же еще ему ехать в такое время? Я достал из кармана раскладушку - шахматы.

     -Продаешь?
     Я кивнул.
     Глаза его загорелись: - Сколько?
   -Я назвал сумму, за которую купил шахматы в магазине. Теперь командир долго разглядывал меня. Довоенные магазинные цены уже перестали существовать, и, наверно, моя простодушная неосведомленность удивила его. Но не мог же я наживаться на человеке, который отправляется на войну!!!
     Тут же на толкучке, я отдал полученные деньги спустившейся с паровоза помощнице машиниста за половину буханки пшеничного хлеба, на золотистых боках которой красовались черные оттиски её пальцев.
     А потом прозвучал гудок паровоза. Состав, словно нехотя, тронулся с места.
     Довольный и гордый я догнал нашу теплушку и вскочил на подножку. Для этого не требовалось большой ловкости. Поезд долго не набирал скорость, собирая таких же, как я охотников за продуктами и новостями.
     Я протянул матери хлеб. Я ожидал услышать слова одобрения. Но она почему-то вовсе не обрадовалась. Даже какую-то печаль уловил я в её взгляде. Мать тогда ничего не сказала мне. Но я думаю, в тот момент ей стало ясным то, что дошло до меня много позже - я начисто лишен коммерческой жилки.

     Спустя три года, за которые война, пройдясь здесь туда и обратно, оставила свои жуткие автографы, я ехал этой же дорогой, чтобы навестить недавно освобожденный родной город.
     После моего посещения отцовского госпиталя мать поняла, что я уже стал взрослым, и ничто не удержит меня от задуманных поездок. К тому же систему пропусков упростили и до нас доходили вести, что кому-то даже удалось вернуться в Могилев из эвакуации.

     В до отказа набитом людьми и мешками бесплацкартном вагоне возвращалась на родину еврейская семья. Старая мать, а скорей всего - бабушка, старик, трое детей - старшему лет шестнадцать. Семья эта вызывала и раздражение, и любопытство окружающих. Словно ожившие персонажи Шолом-Алейхемовских историй, они громко, с девственным еврейским акцентом разговаривали, совершенно пренебрегая вниманием окружающих. И сама речь их как бы озвучивала диалоги, запечатленные великим писателем. Жаль, что не пришло мне тогда в голову записать их разговоры. В них были и ирония, и печальный еврейский юмор. Сгрудившиеся в вагонной тесноте пассажиры с удивлением смотрели на них, как на ископаемых мастодонтов. Действительно, трудно было представить, где и как могли они сохранить свою характерную первозданность. Развлекаясь, пассажиры задавали детям вопросы. Ответы, следовавшие с быстротой пулеметной очереди, неизменно вызывали взрыв смеха. Но бойких ребят это совершенно не смущало. Они знали цену своей находчивости. Сойти семья собиралась на следующей за Оршей станции. Поезд там стоит недолго, и они заранее подтянули к выходу свои узлы. Чем ближе станция, тем плотнее прижимаются к окну вагона лица ребят. Им не терпится увидеть то, что еще впереди поезда... И вот подъезжаем. Как и везде на нашем пути - всё разрушено, сожжено. Не узнать знакомых мест. И тут, вдруг, они начинают хохотать. Хохочут дети. Вместе с ними хохочет старик.

     - Ничего себе - смех...- успевает произнести старуха. - Всё сгорело...

     Их жуткий смех словно обдал ледяной водой пассажиров. И те, кто еще несколько минут назад с долей издёвки над забавным акцентом воспринимали этих странных людей, приумолкли. В них вдруг проснулось то, что называется сопереживанием. Пробудилось сочувствие к этим несчастным и в то же время по-своему счастливым людям. Они действительно были счастливы. Они пережили войну. Они возвращались к родным пепелищам.
     Мужчины вызвались помочь этим евреям вынести узлы из вагона.
     А когда, спустя несколько минут, поезд пошел дальше, оставив их среди развалин бывшей станции, в вагоне стало как-то неуютно и тоскливо. Потом этой же дорогой мимо Орши я ездил бесконечное множество раз.
     Когда был студентом, в каникулы зимой и летом путь мой лежал к родителям в Гродно. И уж совсем часто доводилось мне проезжать теми местами в восьмидесятые годы, когда на минской киностудии я ставил свои фильмы.

     На том полустанке, где высаживалась семья возвращавшихся из эвакуации евреев, скорые поезда теперь не останавливаются. Обычно они проезжают Оршу ночью. И тот, взволновавший меня в сорок четвертом году эпизод, уже не напоминал о себе, застряв где-то в глубинных пластах памяти. Но вот как-то, в очередной раз, отправляясь из Москвы в Минск, я купил билет не в обычный вагон, а в международный, следовавший до австрийской столицы Вены. Из Москвы наш поезд отправлялся поздно вечером. В вагоне было не много пассажиров. А в купе я оставался один. Я взобрался на полку и постарался сразу же уснуть - в Минске на студии предстоял не лёгкий день.
     Проснулся я ночью от шума, с которым затаскивали в вагон свои вещи новые пассажиры. По времени это была Орша. Уже на подъезде к Минску проводник принес мне мой билет. Я поинтересовался у него:
     - Что это за шумные пассажиры садились ночью?
     Проводник ответил: - Евреи. Едут в Израиль...
     Было это где-то в начале восьмидесятых. К тому, что евреи уезжают куда-то, навсегда покидают страну, у нас тогда еще не привыкли. Упрямые, одержимые идеей исторической родины фанаты, с трудом добивались разрешения на выезд. Я уже направлялся к выходу, когда открылась дверь соседнего с моим купе. Того самого, где ночью разместились новые пассажиры. Я заглянул туда. В тесноте купе, среди чемоданов, которым не хватило места под полками, сидела семья - трое детей, старик, старуха. Они тихо, почти шёпотом разговаривали, очевидно, обсуждая приближающийся с каждым километром дороги момент, когда надо будет объясняться с таможенниками и пограничниками.

     О том, что купе заполнили евреи, уезжающие в Израиль, как-то сразу стало известно остальным пассажирам нашего международного вагона.
     Большинство, как и я, ехали до Минска и уже готовились к выходу.
     Не сдержала любопытства, заглянула к евреям вынырнувшая в проход дама. Вид у неё был характерный - руководящий. Видать было, что беседовать с народом и давать советы она умела. Без обиняков поинтересовалась, действительно ли люди уезжают куда-то в Израиль?
     Получив утвердительный ответ, а иного и быть не могло, дама сразу же приступила к идеологической обработке:
     - Что вы там будете делать? Что вас туда тянет? Старик не желал вдаваться в дискуссию. Он только отвечал:
     - Мы едем на родину.
     - Какая там родина? - распалялась дама. - Вы же родились здесь, на нашей земле.
     - Там наша родина.
     - Вас обманывают. Ваших детей заберут в армию. Они станут пушечным мясом.
     - Там наша родина. - Упрямо твердил старик, вовсе не заботясь о том, чтобы его понимали.

     Вскоре поезд подкатил к перрону минского вокзала. Я, к недовольству дамы, пожелал счастья этим людям, и заторопился на киностудию.
     Я шагал по улице. Надо было обдумать все дела, связанные с предстоявшими в тот день съемками, но мысли мои, почему-то всё время возвращались к случайным попутчикам, которые не сомневались в том, что их родина не здесь, а в Израиле. Кого напоминали мне эти люди? И тут я вспомнил тех давних попутчиков из сорок четвертого года. Возможно, это снова были они? А может быть их родственники? А может быть просто такие же, как они и их родственники?
     Те выходили на каком-то полустанке за Оршей. Эти садились в Орше. Не так уж много после войны осталось в Белоруссии евреев, чтобы в этом вероятном совпадении не было своего определенного резона. Эти евреи уезжали в Израиль, испытывая в том духовную потребность, влекомые неистребимым зовом пращуров вернуться на землю, которая была родиной евреев пять или шесть тысяч лет тому назад.
     Сегодня всё иначе. Скоро число евреев, перебравшихся из бывшего Советского Союза в Израиль, достигнет миллиона. Это значит, что здесь, в России, нас остаётся меньше, чем новосёлов в Израиле. Что сегодня влечет туда людей? Я думаю, это сила, которая не столько влечет туда, сколько выталкивает отсюда. Злая сила, о существовании которой еще десять лет назад невозможно было предположить. Неопределенность - бытовая, государственная, политическая, экономическая - вот что это за сила.

     В 1941-1945 годах Россия спасала нас от фашизма. Сегодня в России поднимают головы свои, доморощенные фашисты. Они маршируют под флагами со свастикой. Они издают и распространяют свою ядовитую литературу. Их кумир - бесноватый фюрер. Всё это вынуждает людей, думающих о судьбе своих детей и внуков, тянуться на историческую родину, где их станут называть не евреями, а русскими.
     Разумеется, более четверти века тому назад, когда мы снимали наш фильм, не было даже намёка на подобную коллизию. Тогда мы оказались свидетелями первых после мрачных лет, робких шагов национального ренессанса - возрождения национальной еврейской культуры, литературы, театра. Писатели спорили о судьбе языка идиш, рассуждали о национальном образовании и воспитании, короче - узнавали себя, размышляли о месте на земле, где родились. Новая коллизия - тема другого фильма...


     " МОЙ   ШКОЛЬНЫЙ  ДРУГ "


     В школе с первого, а еще точнее - с нулевого, подготовительного класса, был у меня друг Виля - Вилли Фрейдин. Дружили, как обычно дружат сверстники и одноклассники, общение которых поощряют родители. Вместе играли во дворе, забывая о заданных уроках. Порой ссорились, но тут же и мирились. Запросто забегали друг к другу в гости, не предполагая, что в этом может быть что-то необычное. Зато в нечастые, к сожалению, дни рождения торжественно вручали подарки, которые, посовещавшись между собой, выбирали за нас наши родители... Ну и болтали на уроках, поскольку были мы не из тех, кто долго корпел над примерами и задачками. А еще - вместе участвовали в драках, которые неизменно вспыхивали на переменах между соседними классами. Была в облике Вили одна особенность, которой мы все, его одноклассники, завидовали. На голове у него, чуть левее макушки, светилась продолговатая лысина. Самая настоящая, блестящая, полированная лысина, какая бывает только у взрослых людей!
     Когда-то, в самом раннем детстве что-то случилось у Вили. То ли купая, мать нечаянно ошпарила голову ребенка, то ли не теми мазями залечивали... Но, так или иначе, а слева на голове каким-то образом возникло сверкающее пространство, на котором волосы не росли.
     Мы завидовали Виле. Он гордился своей лысиной. А родители ломали голову над тем, как заставить его плешину покрыться волосами. Серьезная надежда возлагалась на физиотерапевтические процедуры. В поликлинике их выполняла моя мать. Она натягивала на глаза Виле огромные черные очки, от чего он становился похожим на существо из фантастического фильма, и включала кварцевую лампу. Виля послушно подставлял плешину под лучи искусственного солнца и, похоже, готов был огорчиться, если бы процедура, в самом деле, лишила его феномена, делавшего его непохожим на всех.
     Возможно, от процедур был бы какой-то эффект, если бы не наступила пора, когда родителям Вили стало не до его прически. Лечение было прервано по обстоятельствам, которые, увы, зависели не от них...

     И Виля остался с лысиной на голове, с продолговатым блестящим пятном чуть левее макушки, которое невозможно было укрыть растущими рядом курчавыми волосами. Если бы не эта лысина, отличавшая Вилю от всех других мальчишек моего детства, если бы не она, то спустя много лет, уже после войны, я не смог бы встретить его, вычислив среди сотен зрителей, заполнивших зал минского Дома Офицеров, где давал тогда концерт знаменитый Вертинский. Но это потом. Когда мы стали взрослыми. А тогда, в нашем детстве... Помню, заигравшись во дворе и, вдруг, обнаружив, что Виля почему-то играть с нами не вышел, я побежал к нему домой. Впервые его мать встретила меня неприветливо. Горящие глаза. Растрепанные смоляные волосы. До этого я бывал свидетелем, как она, словно извиняясь, просила Вилю выискивать, и выдергивать, нежданно начавшие проявляться серебрящиеся волосы... Она доверчиво, как ласковая кошка, клала на колени сыну свою голову, и он весело начинал копошиться в густых материнских прядях. Каждая тогда ещё не частая находка несказанно радовала его.

     Но сейчас в воздухе висело что-то тревожное и непонятное. В комнате, кроме матери и Вилиной сестры, находились какие-то чужие и строгие мужчины. Они что-то требовали от матери. В ответ она истерично качала головой и неистово мяла ладони своих рук...
     В ту ночь "забрали " Вилиного отца. Я знал его. Видел много раз. Он был очень красивым. Огромный и сильный, с немного смуглым, словно покрытым загаром лицом...
     Виля был похож на него... Отца своего, конечно, он никогда больше не увидел. Напоминанием о нем, стала лишь бумажка с гербовой государственной печатью, в которой сообщалось, что признали отца немецким шпионом по какому-то недоразумению, и если бы свершилось чудо, и отец воскрес, он, несомненно, имел бы возможность воспользоваться дарованной ему реабилитацией... Но до того как Виля стал обладателем той самой бумажки, должно было произойти много такого, о чем мы с Вилей знаем не по новым учебникам истории, а по тем событиям, которые оставили заметные рубцы на судьбах нашего поколения.

     Года за полтора до войны Виля совершил героический поступок, воистину героический и воистину благородный, что к искреннему моему сожалению, я оценил лишь позже, когда стал хоть немного разбираться в жизни.
     А случилось вот что: В нашей русской школе не было спортивного зала.
     Спортивный зал имелся в еврейской школе. И, в полном соответствии с линией партии на "дружбу народов", на уроки физкультуры нас водили в еврейскую школу. Тем более что она находилась по - соседству.
     А еще еврейская школа имела двор. Просторный, значительно больших размеров, чем наш. Во дворе, на зависть нам, размещалась спортивная площадка. До звонка на урок нам было, где и чем развлечься. Из спортивных снарядов самым привлекательным было "чудесное колесо". Это два железных обруча, диаметром в рост взрослого человека, скрепленных промежуточными планками. Две планки служили рукоятками, за них должен держаться спортсмен, находящийся внутри колеса, а в две противоположные - упираться ногами. Так, разместившись внутри, словно распятый, человек становился живой спицей и заставлял, вращаясь, двигаться "чудесное колесо".
     Поскольку мы тогда еще ростом не вышли, чтобы удержаться внутри колеса, мы взбирались на него сверху. И вот однажды, когда стайка ребят дружно облепила колесо и, на мое счастье, именно я оказался на самой его вершине, неожиданно прозвенел звонок на урок. Сработал рефлекс. Мгновенно все разбежались. Один я оставался на колесе. Вот оно начинает двигаться, и я понимаю, что через какое-то мгновение оно, как бодливая корова, сбросит меня с себя вниз головой. Земля стремительно надвигается. Я ничего не могу предпринять...

     Весь драматизм ситуации и возможный её исход здраво оценил только один человек - Виля. Он бросился на колесо, как Матросов на амбразуру, и остановил его. Спас меня, своего друга. Но перекладина, скреплявшая оба железных обруча, ударила его по лицу. Передний зуб раскололся. Так Виля пострадал, но спас меня. Ведь из той ситуации я неизбежно вышел бы калекой...
     И вот 1951 год. Минск. В Доме Офицеров аншлаг - выступает сам Вертинский, недавно вернувшийся из эмиграции...
     В зале нет свободных мест... Разглядывая со своего ряда публику, я обратил внимание на сидящего далеко впереди молодого человека. Точнее -на плешину, которая сверкала на его голове так же, как когда-то у моего школьного друга Вили.
     Война разбросала нас одноклассников по огромной стране. Уже в эвакуации, от кого-то я слышал, будто тогда 27 июня 1941 года Виля не поспел на вокзал, когда отправлялся эшелон, который увозил меня от войны. И еще говорили, что через два дня уже никто не смог выехать из окруженного немцами Могилёва. Более чем правдоподобным казалось предположение, что Виля, его мать и сестра, как и многие другие могилевские евреи, оказались в гетто. А потом, как и многие другие, нашли свой конец на окраине города в противотанковом рву, который успели вырыть защитники города. Итак, я был убеждён, что Виля погиб. Но кто еще мог обладать такой как у Вили плешиной?

     Весь антракт я размышлял, пытаясь в толчее выходивших из зрительного зала поклонников Вертинского разыскать молодого человека с вилиной лысиной.
     Увидел его снова только, когда уже началось второе отделение концерта.
     Вертинский, безусловно, был великим актером и магом. Но всё второе отделение промелькнуло для меня незамеченным. Неужели мой школьный друг Виля жив? Неужели это он?
     Когда закончился концерт, и публика устремилась к выходу, мне удалось, наконец, пробиться к молодому человеку.
     -Извините, пожалуйста, - ухватил я его за рукав.
     - Виля Фрейдин это вы?
     Он обернулся, и сомнений у меня уже не оставалось. Я встретил живого Вилю. Меня он узнал сразу. Виля заговорил, и я увидел, как блеснула металлическая коронка на его переднем зубе.
     - Это память о тебе...- произнес он, уловив мой взгляд.
     Представляю, сколько раз недобрым словом вспоминали меня в его семье.
     Виля рассказал, что тогда, в июне сорок первого, он с мамой и сестрой выехал из города следующим эшелоном, который отправился буквально через несколько часов за нашим...
     Тогда войну он увидел "лучше" чем я - их поезд бомбили... Теперь он с мамой снова в Могилеве. Работает в местной газете. В Минск приехал на один день в командировку.

     Я рассказал, что работаю на киностудии - пишу сценарий... Оглядываясь на друзей, которые, пока мы говорили, невдалеке поджидали его, Виля тихо попросил: - Пожалуйста, зови меня Володей...
     Ну, конечно же, Виля - Вилли - это немецкое имя, которым в свое время одарили его родители, родиной которых была Германия. Представляю, сколько неприятностей это имя доставляло ему во время войны...
     Вилю торопили друзья. Расставаясь, мы условились встретиться, но больше Вилю - Володю Фрейдина я не встречал. Но слышать о нём довелось. И гордиться - тоже. Он был и есть - настоящий герой.
     Белоруссия - удивительно везучая на беды страна. Надо же было случиться такому, чтобы авария на чернобыльской атомной станции, построенной на Украине, чтобы та авария заразила невидимой ядерной чумой большую часть Белоруссии. Весь мир сочувствует Украине, а вместе с тем в Белоруссии пострадавших от той аварии не меньше, а может быть и больше. Проклятые ветры несли те чёртовы нуклиды на Белоруссию.

     Ну а минувшая война? Это правда, что на той войне погиб каждый четвертый житель Белоруссии. Правда. Но неправда, когда говорят, что погибли одни белорусы. Все послевоенные годы власти республики тщательно убирали всякое упоминание о том, что в Белоруссии жили еще и евреи. Упоминание о них почему-то раздражало не только важных партийных и государственных деятелей, но и многих рядовых людей. К сожалению, бытовой, как его называют специалисты, антисемитизм пустил тогда слишком цепкие корни в белорусском обществе. Я где-то читал, что до Октябрьской революции здесь белорусского населения и евреев было чуть ли не поровну - "фифти на фифти". В первые годы создания советской республики в Белоруссии официальными признавались два языка: белорусский и идиш. Потом уже начиналась эпоха "белорусизации".
     Как-то, роясь в газетных архивах, я обратил внимание на полосу в газете "Звязда" за тридцать второй год. Полоса была озаглавлена: " Мы белорусизировались!" Некий еврей Кац писал в редакцию, что с этого дня он считает себя белорусом, и отныне будет говорить только на белорусском языке... Не знаю, помогло ли ему это в сорок первом. Впрочем, это так, к слову...

     Составляя историю воистину народной партизанской борьбы, пропагандисты используют фотографию, найденную в сумке одного из убитых карателей: В Минске фашисты повесили девушку. На груди у неё табличка: " Я партизанка". Благодарным занятием для историков стала задача опознания этой девушки, ставшей зримым символом партизанского сопротивления нацистам. Фотография вошла во все учебники истории Белоруссии. Во все издания энциклопедии и в музейные экспозиции. Но вот, ведя свое расследование, один из журналистов устанавливает, что девушка эта действительно жительница Минска и что звали её Маша Брускина.
     Подтверждением открытия стали свидетельства известного скульптора Азгура, который узнал на фотографии свою племянницу Машу. Нашлись соседи по дому, которые тоже узнали её и подтвердили, что Маша оставалась в Минске по задания комсомола для подпольной работы во время оккупации.
     Конечно, надо было обладать редкой наивностью, чтобы поручать еврейке подпольную деятельность среди населения во время фашистской оккупации.
     Правда, у Маши были крашеные под блондинку волосы, и как говорят, лицо её не имело характерных семитских черт. Да и мало кто в самые первые дни войны представлял, какой размах примет нацистский геноцид, и, наверно, еще меньше среди комсомольских вождей было таких, кто допускал мысль, что война не завершится молниеносной победой страны социализма, а продлится четыре долгих и страшных года?!

     Журналист опубликовал свое открытие. Напечатал всё, что удалось ему узнать, в газете, рассказал по радио и на телевидении. Но если та, кого уже привыкли считать национальным символом сопротивления врагу, оказывается еврейкой, разве это не рушит представление о героизме белорусского народа?
     В принципе, открытие журналиста никак не умоляло справедливого представления о белорусах как о народе - партизане. Оно лишь дополняло еще один мазок в картину народной борьбы с гитлеровцами. Но вот собирается секретариат ЦК компартии республики. И открытие журналиста объявляется происками буржуазной сионистской пропаганды.
     Журналиста исключают из партии. Изгоняют из газеты. Думаю, что читатель уже догадался: тем дотошным журналистом, принявшим на себя удар тяжелого катка пропагандистской машины, устоявшим под этим ударом и отказавшимся признать свое открытие ошибкой, и тем более согласиться, что в опубликовании его открытия имелся некий злой умысел, этим журналистом был Владимир Фрейдин. Тот самый мой школьный друг, который когда-то, спас меня, приняв на себя удар металлического колеса.
     Теперь он спасал честь своей профессии, честь народа, о существовании которого в Белоруссии почему-то кто-то хотел забыть.
     Я горжусь своим школьным другом Вилей.


     "К О М С О М О Л Ь С К И Й   Д Р У Г "

     Я заканчивал институт в пятьдесят первом году.
     Тогда уже начиналось "наведение порядка" среди кадров творческих работников. В институте упорно ходили слухи, что в штат Министерства кинематографии евреев перестали зачислять. Нет для них мест и на московских киностудиях.
     На факультете я был комсомольским активистом. Я искренно верил, да и сейчас верю, в благородство интернациональных идей. Среди моих друзей были и русские, и евреи, и украинцы. Но вовсе не потому, что они были русскими, евреями, или украинцами. А потому, что были у нас общие интересы, сходные взгляды, наконец, просто что-то влекло нас друг к другу. Ни об общественной карьере, ни тем более, о чиновничьей, я никогда не помышлял. Поэтому проблема трудоустройства после института меня мало занимала. " Свободный диплом", который избавлял министерских чиновников от забот о молодом специалисте, и отпускал его на все четыре стороны, меня вполне устраивал.
     Судьбу моего дипломного сценария я видел на минской киностудии. Моим сокурсникам, которые вместо "свободных дипломов" получили направление на должности в министерстве и на киностудиях, я вовсе не завидовал. Кстати, для многих, кто был осчастливлен доверием министерских кадровиков, профессиональный труд сценариста начался с огромным запозданием, а для иных и вообще не наступил. Это была расплата за "опеку".

     Одним из тех, на кого "поставили" министерские кадровики был Юра Михайлов. Он учился на два курса старше. Был талантлив, вполне заслуженно получал "сталинскую" стипендию, а по окончании института стал обладателем диплома "с отличием". Помимо того, что Юра удивлял нас интересными сценарными опусами, Он был еще и заместителем секретаря комсомольской организации факультета. Помню, как я был удивлен, когда, погрузившись в кухню комсомольской жизни, обнаружил, что Юра является автором докладов, с которыми перед нами выступал секретарь комсомольского бюро - такой же студент, как и мы - Лева Гросман.
     В отличие от плюгавого на вид и сутуловатого Юры, Лева был крупным и вальяжным. Солидность подчеркивала и трубка, которой он степенно пыхтел, подобно мелькавшему на киноэкранах бывалому морскому волку. Впрочем, допускаю, что он подражал не боцману и не лоцману. В то время курил трубку человек, которому многие хотели подражать.
     Я допускал: Лева просто куражился, поручая своему заместителю писать за него доклады. Но почему Юра не отказывался? Почему так старательно и добросовестно это делал? Наверно, ответы на эти вопросы надо искать в особенностях его характера, так блестяще угаданных Лёвой и, как я понял в последствии, не только им.

     После окончания института Лёве не понадобилось направление на работу. Где-то рассказал какой-то анекдот, дымя своей трубкой, и загремел в лагеря на десять лет. У Солженицына в "Иване Денисовиче" есть персонаж - студент киноинститута. Прототип студента - наш Лева, которому судьба предоставила уникальную возможность общаться в Гулаге со многими выдающимися людьми.
     Ну, а Юру после института сразу же взяли в Министерство. И сразу же на важную должность - референтом самого заместителя министра по кадрам товарища Лукашова. О том, каким грозным, непреклонным и принципиальным был товарищ Лукашов, знали на всех киностудиях страны - от Таллинна и до Владивостока. Помню, как-то товарищ Лукашов приезжал в институт. Сам директор встречал его на лестнице. Лукашов прошел важно, не обратив внимания на тех, кто с ним здоровался. А за ним, с огромным портфелем, семенил Юра Яковлев, сразу выросший в наших глазах. В отличие от шефа, Юра поздоровался с нами, но тут же застенчиво, и в то же время настойчиво, попросил больше не звать его Юрой, поскольку теперь он Юрий Михайлович.

     Когда уже после окончания института я был в Минске и заключил договор на мой дипломный сценарий, как-то по министерским делам на киностудию приехал Юра Михайлов. Он уже был важной персоной. Мне он едва кивнул и отправился на совещание с руководством студии... А потом оказалось, что остановились мы с Юрой в одной гостинице, чуть ли не в соседних номерах. Поздно вечером он пришел ко мне, и мы за стаканами самогона отводили души. Вспоминали гиковские времена, рассуждали о проблемах социалистического реализма в кино. Это было время "борьбы с космополитизмом". Осведомленный в политических разборках, Юра перечислял имена известных деятелей кино, уличенных в "низкопоклонстве перед Западом". Референт заместителя министра знал немало "тепленьких" новостей. Во ВГИКе ещё шли выпускные экзамены, а Юре уже было известно, куда направят на работу знакомых мне выпускников операторского, режиссёрского, художественного и экономического факультетов. Из Юриного рассказа получалось, что никого из ребят еврейской национальности оставлять на московских студиях не предполагается. Почему? Ведь ни в космополитизме, ни в низкопоклонстве перед Западом студенты никак не могли себя проявить.

     Юра великодушно улыбался и тем самым давал понять, что я не совсем правильно понимаю политику нашей Партии. - Запомни, - тоном, исключающим сомнения, произнес он. - Партия никогда не ошибается. Если Партия считает, что евреи должны уезжать на Дальний Восток, значит так нужно!
     Выдержав солидную паузу, пока я пытался осмыслить только что услышанное, Юра уже другим, мягким и доверительным тоном добавил: - Но если ты знаешь хороших людей, которых надо оставить в Москве, то это можно сделать. Конечно, что-то должен иметь шеф. Ну и мы с тобой.
     Так я впервые встретился с тем, что сегодня широко распространено во многих ведомствах и называется не русским, но хорошо понятным для россиян словом "коррупция". Тогда до меня не сразу дошел гнусный смысл сделанного предложения. А когда дошел, я едва не задохнулся от гнева: - Таких знакомых у меня нет! Я много чего наговорил тогда бывшему другу. Он ушел из моего номера и из моей жизни, оставив на столе стакан с недопитым самогоном. Больше мы с ним никогда не встречались. Где-то через пару лет я узнал, что Юра Михайлов умер от белой горячки.

     А моя работа на минской киностудии после той встречи завершилась очень скоро. Я уже писал: вернулся из командировки в Москву корифей белорусского кино Корш-Саблин и с садистским наслаждением сообщил: - А вашего дядю арестовали... К слову сказать, Корш-Саблин был постановщиком популярного до войны фильма "Искатели счастья" - о евреях, строивших на советском Дальнем востоке свою автономию. Фильм имел громадный успех. Многие реплики его героев пошли, как говорится, в народ. Их повторяли и взрослые, и дети. В картине снимались прекрасные актеры. Музыку к песням, которые быстро обрели самостоятельную жизнь, писал Исаак Дунаевский.
     Была в фильме романтика первопроходцев, были и лирическая и детективная линии. Запомнился зрителям приехавший из Аргентины Пиня Гофман, который мечтал нарыть в той земле золото, разбогатеть и сделаться "королём подтяжек". Его играл прекрасный еврейский актер Зускин, который впоследствии был расстрелян, а затем посмертно реабилитирован.

     Спустя годы, как и многие мои сверстники, я с теплотой вспоминал этот фильм, моего далёкого детства... Когда с Маргот Клаузнер мы начинали работу над нашей картиной, я решил показать ей "Искатели счастья". С большим трудом разыскали мы старую побитую копию. Конечно, спустя десятилетия, фильм во многом показался наивным и схематичным. Но то, что сказала Маргот, для меня все же было неожиданным. Она сказала: - Бог мой, это же антисемитский фильм!
     - Почему? - удивился я.
     -Если показывают, что еврей из-за золота способен убить человека, то такой фильм антисемитский...
     При всём отсутствии у меня симпатий к Корш-Саблину, я не думаю, что, развивая в картине линию Пини Гофмана, он руководствовался антисемитскими представлениями. Нет. Он лишь с догматических позиций "соцреализма" усердно демонстрировал социальное расслоение народа, наличие в нем " классовых " противоречий.


     "ВИНОВАТ...   ШЕКСПИР"


     Мы учились делать кино в то злополучное время, когда так называемая "борьба с низкопоклонством перед Западом" набирала мощные обороты. Был у нас заведующий кафедрой Марксизма-Ленинизма Эдуард Христофорович Степанян. Человек неумолимой, сталинской логики. Самоотверженный борец за чистоту ленинского учения, догматик и начетчик в самом классическом воплощении, он не только своим, подчеркнуто кавказским акцентом, но даже одеждой - сапогами и полувоенным френчем, старался походить на своего кумира - Мудрейшего из Мудрейших - Вождя мирового пролетариата.
     На экзаменах и зачетах Эдуард Христофорович требовал точнейшего до последней буковки, повторения сформулированных в учебнике истин. Как-то на семинаре одна из студенток, допустив какую-то вольность в пересказе прочитанного, предположила, что поскольку марксизм-ленинизм является идеологией, то есть образом мышления, то естественно, если люди будут высказывать положения этой идеологии своими, понятными им, словами...
     Степанян резко оборвал студентку. В тот раз она не сдала зачет. Но этим дело не ограничилось. Потом чуть ли не на всех открытых и закрытых партийных собраниях он приводил её высказывание, как пример идейной незрелости студентов самого важного в институте - сценарного факультета, выпускникам которого
предстоит воспитывать советский народ.
     По той же причине "незрелого мышления" он много раз "рубил" на экзаменах Бориса Добродеева, того самого, который впоследствии стал известен как автор многих прекрасных документальных лент, а также и весьма достойного многосерийного фильма о Карле Марксе. Мы называли Борю Добродеева "кавказским пленником".
     И вот, когда в стране началась идеологическая кампания борьбы с космополитизмом и низкопоклонством перед Западом, в институте эту борьбу самоотверженно возглавил Степанян - преподаватель "науки наук", руководитель кафедры Марксизма-Ленинизма. Прежде всего, Степанян взялся за подозрительную для него кафедру "Истории кино". Он обнаружил, что руководители этой кафедры не овладели марксистским мировоззрением. Более того, оглядываясь на дореволюционное прошлое, они, оказывается, принижают заслуги отечественных мастеров кино, и в то же время восхваляют работы голливудских режиссёров и сценаристов. Такие дефекты в воспитании новых поколений советских кинематографистов чреваты...

     Дабы предотвратить возможные беды для будущего советского кино, по настоянию Степаняна был отстранён от руководства кафедрой профессор Лебедев - самый авторитетный специалист по дореволюционному русскому кино, автор уникальной монографии. По совместительству руководить кафедрой назначили самого Степаняна. Он должен был "аполитичные" взгляды Лебедева окрасить идейным подходом знатока марксистского учения.
     Была в институте еще одна кафедра, которая предоставляла Степаняну уникальную возможность развернуться в борьбе с низкопоклонством. Это кафедра "Зарубежной литературы". Числился на этой кафедре любимый студентами преподаватель Израиль Верцман. До войны он читал лекции в знаменитом тогда институте "Литературы и философии", из которого вышла целая плеяда воистину талантливых советских поэтов и прозаиков. За идейные промахи решением Центрального комитета институт был расформирован. Вот почему наш любимый Изя не стал ни профессором, ни доцентом, а числился простым младшим преподавателем, получавшим ничтожно малый оклад.

     В войну он попал на Северный флот. Чудом уцелел. И вот этот щуплый невысокий человек, с вечно короткими и редкими седыми волосенками на голове и огромными, удивленно смотрящими на мир глазами младенца, с орденом "Красная Звезда" на тесноватом, побывавшем в переделках черном морском кителе (на гражданский костюм к тому времени Изя еще не заработал), читал нам лекции о творчестве Шекспира. Слушать Верцмана к нам приходили студенты с других курсов и факультетов. В его лекциях удивительно органично сочетались энциклопедические знания и высокая благородная эмоциональность. Вдохновеннейшая импровизация, которой Верцман загорался по ходу лекции, открывала перед нами удивительные тайны и восхитительные грани шекспировской драматургии, превращая нас в безусловных и восторженных почитателей и ценителей всего, сотворенного великим англичанином. Чем больше росла популярность Верцмана, тем подозрительней становился он Степаняну.

     Наконец, он направил на лекцию Верцмана комиссию из трех парткомовских дам. Похоже, они впервые в жизни присутствовали на занятии, где вместо скучных и тоскливо обязательных изречений лектора, в аудиторию лилась поэтичная, волнующая речь человека, в изумлении остановившегося перед громадой шекспировского гения. Дам это очень удивило. И в заключении, которое после лекции они принесли в партком, было отмечено, что "Лектор чрезмерно восхваляет зарубежного драматурга".
     А потом, на основании заключения "авторитетной" комиссии, Верцмана уволили с формулировкой, которой он имел право гордиться всю оставшуюся жизнь: "...За излишнее восхваление Шекспира"...
     Это была вершина мракобесной компании в институте. Объясняясь на партийном собрании, ошарашенный происходящим, беззащитный Изя Верцман лишь сказал: - Я был на фронте. Я имею орден. Но вас я боюсь...

     Человек на долгое время был вышиблен из нормального состояния. Его оставили без работы, без средств к существованию. Запись в трудовой книжке закрывала перед ним двери любых отделов кадров. Только через два или три года его бывшие ученики из института " Литературы и Философии " смогли ему как-то помочь. Тогда создавалась редакция " Большой Советской Энциклопедии ". И там космополита Верцмана согласились принять на временную внештатную работу. Ему заказывали статьи, которые он не смел подписывать своим именем. Слава Богу, как всякая временная, работа в редакции " Большой Советской Энциклопедии " растянулась на многие годы, и для Изи Верцмана это оказалось весьма кстати. Со временем космополитические "грехи" утратили свою актуальность. Его даже зачислили в штат редакции. Но лекций в институте он никогда уже не читал....
     Верцман был первым институтским преподавателем, с которым у меня установились доверительные отношения. Наверно потому, что он был очень одинок. Однажды мы встретились с ним в кафе. Позабыв о стоявшей перед ним чашечке благоухающего ароматного напитка, он поведал мне о семейной драме, которая тяжелым камнем висела на его сердце. В сорок первом с Белорусского вокзала он отправлялся на фронт. Провожала жена. Не надо быть большим провидцем, чтобы понимать: оттуда, куда он едет, далеко не все возвратятся... Он стоял с женой у вагона поезда, который вот-вот увезет его в неизвестность. До отправки уже оставались какие-то минуты. Но жена вдруг заторопилась, сказала, что не смеет опаздывать на работу. Они обнялись. Жена ушла. Поезд тронулся...

     - Вот эти несколько минут, - говорил мне Верцман, - я не могу ей простить...
     Впоследствии мне рассказывали, что он пережил свою жену. Она тяжело, мучительно умирала от рака и её болезнь, и смерть стали для него потрясением, от которого он никогда уже не оправился. Прощаясь с умирающей в муках женой, вспоминал ли он о тех, далёких не прощеных минутах?
     Но вернусь к Степаняну. Он развернул в институте подлинную "охоту на ведьм". Космополиты были обнаружены и разоблачены на всех кафедрах. Даже на кафедре актерского мастерства, где удалось выявить отступления от правоверной системы Станиславского...
     Когда разоблачать уже просто стало некого, и Степанян поверил, наконец, что все "космополиты и их подпевалы" не смогут больше вести свою диверсионную работу в идеологическом Вузе, он сел за подробный отчет об успешно проведенной операции. К тому времени я уже закончил институт.
     Однажды, приехав из Киева в Москву, я на улице Горького встретил Степаняна. Он больше не работал в институте. От партийной фанаберии не осталось и следа. Он обрадовался мне. Очевидно, его донимала потребность с кем-то поделиться своей обидой. С ним обошлись жестоко и несправедливо.

     Случайно встретившийся бывший студент, подвернулся как нельзя кстати, чтобы излить ему всё, что накипело на душе. А прийти в уныние Степаняну было от чего. В райкоме его отчет слушали на Бюро. Он победно докладывал. Перечислял всё, что было им сделано. Он не жалел себя, проводя линию Партии, очищая кадры преподавателей и студентов от идеологических диверсантов. Он ожидал многого: благодарности, представления к награде, присвоения высокой ученой степени... Но совершенно не ожидал он того, чем завершилось заседание Бюро Райкома. А завершилось оно тем, что ему, Степаняну, руководителю самой важной кафедры в идеологическом институте, за то, что допустил деятельность космополитов в таких больших масштабах, объявили... строгий выговор!
     - Выходит, я зря всех их разоблачал! - жаловался на несправедливость Степанян. - Выходит то, что я делал Партии не нужно?!
     Анекдот, да и только. Я подумал тогда: возможно, в райкоме нашлись порядочные люди, которые хоть таким способом смогли урезонить идейного изувера? Всё может быть. В Партии состояли разные люди, и монолитное единство существовало разве что на бумаге. В этом я убеждался не однажды, когда мы снимали наш фильм о советских евреях. Всегда находились те, кто не воспринимал чушь, о которой трубили газеты, всегда мы встречали и среди членов партии людей совестливых и порядочных. Увы, не они определяли политику Партии и государства. Но уж в этом Шекспир точно не виноват...


     "К Т О   Я?"


     Когда я появился на свет, по доброй и древней еврейской традиции меня должны были наречь именем кого-то из предков. К тому времени из двух моих дедушек одного - отца моей матери уже не было на свете. Имя его было - Абрам. Абрамом назвали и меня, о чем было записано в соответствующем документе - метрике. В детстве мне очень нравилось звучание моего имени. В нем слышалось что-то воистину взрослое, самостоятельное, авторитетное...
     Но где такое бывает, чтобы настоящим взрослым именем в семье называли малыша? Тем более, если врожденная картавость даже ему самому не позволяет произносить это имя без того, чтобы не вызывать улыбки а порой и насмешки окружающих? Наверно поэтому, сколько себя помню, и в детстве, и даже сейчас, когда возраст мой официально признан преклонным, даже теперь редкие оставшиеся родственники не называют меня иначе, чем Бома. Что это за имя? Как оно возникло? Думаю, как в каждой чадолюбивой еврейской семье, подбрасывая на руках упитанного бутуза, именовали созвучно этому действу и производимому им эффекту.

     Не знаю почему, но мне не нравилось, когда меня называли Бомой. И тогда домашние убедили меня, что производным от Бомы является Борис. Борис - звучало не так авторитетно, как Абрам, но всё же солидней, чем Бома. Когда в эвакуации в Коканде я впервые пришел в школу и представился ребятам: - Борис, - в ответ раздался дружный хохот: еврей. Оказывается, у тамошних, бухарских евреев имя Борис так же распространено, как Иван - у русских, Агасир - у армян. И в классе набирались солидные комплекты учеников, гордо носивших эти "редкие" имена.
     Борисом ушел я из школы в техникум. Борисом был в институте. Борисом подписывал свои сценарии на киностудиях и репортажи в газетах. А в паспорте значилось - Абрам. Кстати, возраст, когда обретают паспорт (во время войны он определялся в 15 лет), настиг меня в Коканде. Для получения паспорта надо было представить Свидетельство о рождении - метрику. У меня её не было. Когда покидали Могилев, об этом как-то не подумали. В паспортном отделе кокандской милиции мне сказали, что я должен пройти какую-то комиссию. Там врачи определят мой возраст. Я уверовал в прозорливость медиков и направился в комиссию. Было это 8 ноября 1942 года. С тех пор дата - 8 ноября записана во всех документах как день моего рождения. Хотя на самом деле я родился на восемнадцать дней раньше. Ну а год рождения?

     В тесном коридорчике несколько таких, как и я, "безметричных" бедолаг, сидели в ожидании вызова на беседу с членами комиссии. Наконец, открылась дверь, и грудастая женщина не без ехидства прокричала: - Кто тут Абрам? Я предстал пред очами кудесников, способных взглянув на меня, по каким-то им одним известным приметам, безошибочно определить мой возраст.
     Какой год? - Спросила меня та, которая была, очевидно, самой главной в этой комиссии. Я понял, что интересовались не тем, какой нынче год на Земле, а хотят услышать про год, в котором я родился.
     - Двадцать седьмой. - Как бравый солдат Швейк, брякнул я. Не успел я произнести эту цифру, как последовала реплика грудастой:
     - Врешь, Абрам. Двадцать пятый! - безапелляционно заявила она, победно глядя на своих бело-халатных коллег. Можно было подумать, что она знала меня давно, с того самого двадцать пятого года. Другая дама, перед которой лежал раскрытый журнал, уже занесла перо, чтобы зафиксировать в нём то, чего не смог бы сделать сам БОГ - выдать меня на свет много раньше, чем я был зачат.

     И тогда, заикаясь от возмущения и обиды, я протянул комиссии паспорт моей матери. Там стояла запись истиной даты моего рождения.
     Помню, как недовольно хмурилась грудастая, когда комиссия убедилась, что не получилось прибавить мне зазря целых два года. Потом уже, когда вышел в коридор, я узнал от сидевших в очереди, что через такое проходят все.
     В каждом, кто является сюда, комиссия подозревает хитреца, который нарочно упрятал свои документы и снижает свой возраст для того, чтобы избежать призыва в армию.
     К слову сказать, как и большинство моих сверстников военной поры, я мечтал попасть на фронт и если бы догадывался о "подтексте" поведения грудастой, то наверняка принял бы новую для меня дату рождения. Но речь сейчас идет об имени...
     Когда я стал сценаристом, мое неофициальное имя Борис стало доставлять мне много неудобств. На студии заключают договор с Борисом Шейниным. А в бухгалтерию с паспортом за гонораром приходит… Абрам. Докажи, что это ты и есть! Командировку для поездки к местам съемок выписывают сценаристу Борису Шейнину. А в гостиницах и на предприятиях опять же возникает Абрам. Далеко не всегда удавалось убедить, что Абрам и Борис - это одно и то же имя.

     Родилась дочь. Росла и знала, что папу зовут Боря. Слава Богу, доросла до шестнадцати лет. Это возраст, когда в восьмидесятые годы в Советском Союзе вручали паспорт. И тут она впервые узнает, что будут звать её не Мария Борисовна, а Мария Абрамовна. Красиво. Но совсем непривычно.
     Тут-то я и задумался: пора с двойным именем кончать. Ну не знает дочь отца Абрама. Не только жена и дочь, но и мои родители, давно привыкли к другому имени. Оказалось - проблем нет. Официально оформить изменение имени вовсе не стоит труда. Достаточно написать заявление в ЗАГС и приложить к нему гербовых марок на сто целковых. Затем дождаться решения какой-то комиссии. И больше никаких забот!

     И вот я выхожу из Загса с документом, на основании которого в милиции мне выписывают новый паспорт. Но теперь, вслед за паспортом, надо менять и другие документы, в том числе и партийный билет. А вот тут - всё гораздо сложнее. Надо подавать заявление. Первичная партийная организация рассмотрит. Затем - партийное собрание Творческого Объединения. После него займется этим важным вопросом уже партком студии. Товарищи по партии решат, достоин ли коммунист Абрам Шейнин, чтобы его называли Борисом. А если решат, что не достоин. Что тогда?! Надо признать, что к путанице с моими именами многие на студии были привычны, и мое намерение официально утвердиться в имени им хорошо известном, ни у кого каких либо реакций не могло вызвать. Люди-то нормальные! Спасибо им. Но организационная основа партии - демократический централизм. А это значит, что решение студийного парткома должно быть утверждено райкомом.

     В повестке дня заседания бюро райкома мой вопрос значился в графе "Персональное дело". В большой комнате за длинным столом - солидные люди - члены бюро райкома. Это руководители крупных предприятий, ответственные работники райисполкома. Среди них в дальнем от меня конце стола - немолодая женщина с короткой прической лихой комсомолки тридцатых годов. Вглядываюсь. Похоже - еврейка. Очевидно из реабилитированных старых большевиков. Секретарь студийного парткома обстоятельно докладывает суть моего "персонального дела". Солидные мужчины согласно кивают: им всё ясно. Надо утвердить.
     - А мне не ясно! - заявляет вдруг реабилитированная. - Вы плохой коммунист. Вы плохо воспитали свою дочь, если она стесняется имени отца.
     Наверно из всех присутствующих я один в состоянии понять, что имеет в виду старая еврейка. Ей кажется, что, меняя имя, я как бы отрекаюсь от своей национальности. Стараюсь отвечать спокойно. Дочь воспитал хорошо. Моего прошлого имени она не стесняется. Просто так сложилось, что она с ним вовсе не знакома. Не привыкала к нему. Глядя на каменное лицо большевички, добавляю: - Не могу понять, почему это вас так задело? Национальный характер моего имени не изменился. Да и сам я остаюсь прежним. Я собирался сказать что-то обидное для неё. Но члены бюро, почувствовав всю нелепость ситуации, одёрнули партийную ветеранку. Она как-то сразу сникла. Как она голосовала, я не запомнил.

     Я вышел на улицу. Светило солнце. Стояла чудесная пора Бабьего лета. Ощущение такое, словно побывал не в светлом райкомовском кабинете, а в мрачном сыром и темном подземелье.
     Какая чушь... Какая ерунда! Неужели солидным людям нечем больше заняться, чем выяснять, какое имя мне больше подходит?!
     Отрекаюсь от еврейского имени? Что может дать имя, если любой россиянин, глядя на меня, безошибочно угадывает мое иудейское происхождение?
     Помню первые дни моего пребывания в Киеве. Рядом со студией Научно-популярных фильмов - привлекательный павильончик, в котором можно поесть горячие с ароматным перчёным ливером пирожки и выпить стакан настоящего молдавского вина.
     Ступаю через порог и сразу, неожиданно, попадаю в объятия подвыпившего верзилы:
     - Я русский, но жидов люблю! - От полноты охвативших его интернациональных чувств, он лезет лобызаться.
     Как могу - отстраняю его. Я не знаю - смеяться ли мне, или грозно послать его куда подальше.
     А еще трамвай. В том же Киеве.
     В вагоне народу не много. Куражится пьяный мужик. Несет что-то бессвязное. Любуясь собою, ораторствует... Я поднялся в вагон, занятый какими-то своими мыслями, далёкими от всего происходящего в несущемся по городу трамвае. Но зоркий краснобай увидел меня. Увидел и безошибочно вычислил.

     Поначалу он умолк, уставив в меня упрямый взгляд, напряженно пытаясь выискать что-то оригинальное в глубинах своего серого вещества. Наконец просиял - нашел: - Все народы за мир! - торжественно выговаривает он. В вагоне женщины одобрительно закивали. Вообще и на Руси и на Украине женщины отзывчивы к пьяным мужчинам, относятся к ним как к малым шаловливым детям. Оратор, почувствовав поддержку трамвайной общественности, воспрял: - Да, все народы за мир. И... - лукаво сверкнув глазами, явно адресуя это мне, звонко продолжил: - и... евреи тоже за мир.
     Женщины перестали улыбаться. Кто его знает, что еще задумал сотворить пьяный мужик.
     Теперь я ощущаю напряженное внимание вагона. Всем уже ясно - кураж направлен в мой адрес. Как я среагирую? На поддержку случайных попутчиков рассчитывать не приходится. Это ясно. Что же будет дальше? Мужик тянет, как опытный оратор паузу, держит в руках притихшую аудиторию - Так, а почему евреи за мир? А вот почему. Потому что по ихнему "мир" - это мне!
     Похоже, в вагоне не он один имеет представление о языке идиш, в котором действительно местоимение "мне" произносится как "мир".

     Пассажиры, кажется, почувствовали облегчение. Слава богу - не обидел еврея, ничего такого плохого не сказал и не сотворил. Оратор, победным взглядом обвел вагон и вышел на первой же остановке.
     А в Москве как-то попросил таксиста довезти меня до площади Ногина.
     Теперь она называется "Китай-город". Водитель взглянул на меня и вполне доброжелательно спросил:
     - У вас сегодня праздник?
     Я не понял вопроса. Тогда он уточнил:
     - Ну, как же, сегодня у евреев Новый год!
     Каждый москвич знает, что поблизости от этой площади находится Московская хоральная синагога. Наверно водитель в тот день уже возил кого-то сюда. Вот он предположил, что и я туда направляюсь. Но пришло это ему в голову без того, чтобы заглядывать в мой паспорт. Не зная ни прежнего, ни нового моего имени, лишь по моей внешности, лишь по моим семитским чертам определил он мое еврейство.
     Ну и слава Богу...

     "С   МАРГОТ   В   ЛЕНИНГРАДЕ"

     Начало работы над фильмом было многообещающим... Маргот предложила, чтобы у документального фильма был так называемый ВЕДУЩИЙ - человек, глазами которого будут показаны все события фильма. Это сделает картину более достоверной, избавит от упреков и подозрений в необъективном освещении материала. Таким Ведущим по её предложению должен был стать известный в то время израильский актер Хаим Топол. Маргот сказала, что предварительное согласие Топола имеется. Осталась малость - надо, чтобы советская сторона согласилась с этим предложением.
     Разговор Маргот с Большаковым проходил в моем присутствии. Большаков, говорил, что понимает желание заказчицы и лично у него это возражения не вызывает. Вот только надо решить визовые проблемы. Известно, что в то время многие наши города и целые регионы были закрыты для посещений иностранцами. В частности, такой закрытой территорией была Еврейская Автономная область, расположенная у самой границы с Китаем. Шансов на то, что гражданину Израиля разрешат поехать с киногруппой на Дальний Восток, было ничтожно мало. Но чего не случается в наше время!

     Пока вопрос решался, Маргот Клаузнер, у которой еще не закончилась виза, вместе со съемочной группой поехала в Петербург. Тогда ещё он назывался Ленинградом.
     Помимо молодых тогда режиссёра Виктора Мандельблата и оператора Евгения Небылицкого в группе был и наш консультант Семен Рабинович. Маргот впервые оказалась в северной российской столице и, естественно, в её программу вошло и знакомство с достопримечательностями этого прекрасного города. Первая съемка - в ленинградском отделении института Востоковедения Академии Наук CCCP. Дворцовое здание на Невской набережной вблизи Зимнего дворца и Эрмитажа. Здесь - отделение Гебраистики. Сотни уникальных древнееврейских манускриптов.

     Мы приехали в институт во второй половине дня, когда отраженные невской гладью, акварельно нежные лучи закатного солнца мягко освещали здание, архитектура которого по замыслу создателя выявляет благородство и величие дел, которые история возложила на город, задуманный и рожденный Петром.
     Разумеется, ни фаворит Петра князь Меньшаков, волей которого два с лишним столетия назад сооружался дворец, ни архитектор, ни тем более мастеровые и строители, добросовестно осуществившие высокий замысел - никто не предполагал, что Революция 1917 года определит этому зданию назначение, совершенно отличное от первоначального. Правда, надо признать, что вариант оказался не худшим. Вместе с бесценными свитками древних рукописей здесь словно поселилась сама история человеческой мысли.

     Мы эту историю застали сваленной в кучу на полу одного из дворцовых залов, где, как нары в гулаговском лагере, теснились опустевшие стеллажи. Нас встретил известный в научном мире специалист по древним иудейским рукописям Дьяков. Русский человек, посвятивший себя исследованиям истоков еврейской культуры. Дьяков был известен и тем, что перевел на русский язык и подготовил для детского издания библейскую "Песнь песней". Книга уже была набрана, и до выпуска её в свет оставались недели, а возможно и дни, когда в стране разразилась кампания борьбы с космополитизмом. Нашлись руководящие умники, которые дали команду рассыпать набор...
     Те же умники, а может быть еще более высокого ранга, велели сбросить со стеллажей все собранные там сокровища. Что подвигло их на такое варварство? Чрезмерное усердие номенклатурных тупиц-чиновников? Невежество, рождающее озлобленность против всего, что для их понятия недоступно? Десятки лет специалисты бережно, скрупулезно занимались систематизацией и расшифровкой бесценных рукописей, через тысячелетия донесших до нас свидетельства высокого интеллекта наших далёких предков. И вот в один день, в одночасье, здесь, где исследователи лишним прикосновением рук боялись повредить свитки, словно взорвалась бомба, превратившая всё это в бесформенную кучу валяющихся на полу лохмотьев.

     Когда мы вошли в помещение, мы своими глазами увидели деяние варваров ХХ века. Правда, как трогательный луч уходящего солнца, отражавшийся от невской глади, в те дни еще робко затрепетала надежда на то, что варварская кампания испускает дух. В тот день Дьяков и его молодые последователи, с дозволения высокого начальства, брались за немыслимо трудное дело - разбор рукописей. Предстоял адский труд, который должен был растянуться на десятилетия... Слава Богу, их это не остановило. И когда, спустя почти четверть века, я снова, с другой съемочной группой побывал здесь, в отделе Гебраистики, перед моими глазами предстало сотворённое исследователями чудо: рукописи, как покалеченные воины, которых заботливые руки медиков вернули в строй, бережно разобранные и научно систематизированные, находились на своих местах, на стеллажах.
     А тогда... Тогда, показывая всё это, Дьяков с горечью сказал мне: - Снимите это... А ещё покажите, как еврейских юношей не принимают в Ленинградский университет.

     Среди валявшихся на полу бумаг сотрудники нашли и показали Маргот небольшой листок. Словно разрисованный таинственным орнаментом, он был заполнен четкими, будто отпечатанными, меленькими строчками из букв еврейского алфавита. Маргот поднесла листок к глазам, и волнение охватило её. Она держала в руках письмо, написанное самим Нахумом Бяликом! Маргот была потрясена. Только ради одного этого письма стоило ехать в Советский Союз, в Ленинград! Тогда техника ксерокопирования еще не была известна. Маргот села за стол и стала переписывать письмо Бялика, надолго задержав нашу съемку.
     Следующая съемка была намечена на заводе "Электросила"- самом знаменитом в Ленинграде. Почему мы выбрали именно этот объект? Ну, прежде всего, мы действовали в лучших традициях социалистического реализма. Мы наметили для съемки предприятие, продукция которого являлась основой развития "энергетической базы коммунизма", в предстоящее пришествие которого мы всё еще продолжали верить. Завод изготовлял мощные турбины для гидравлических и тепловых электростанций. Он был гордостью нашего народа. А еще нам сказали, что на этом предприятии работает много евреев.

     Евреем оказался и Главный технолог завода. Его беседу с Маргот мы предполагали включить в фильм. Съемку вели в огромном сборочном цехе. У молодого оператора что-то долго не ладилось. Да и у молодого режиссёра от волнения возникали всевозможные накладки. Раз десять, а может и пятнадцать, он заставлял Маргот, демонстрируя свежий и непосредственный интерес, выяснять у Главного технолога много ли на заводе работает евреев.
     Столь же непосредственно Главный технолог, услышав такой необычный для советского человека вопрос, поначалу изображал удивление, а потом сообщал, что подобными подсчетами никогда не занимался, потому что его интересуют деловые качества людей, а не их национальная принадлежность. Кстати, так было на самом деле. Но вот теперь, когда Маргот об этом спросила, Главный технолог задумался, и он может сказать, что евреев на заводе немало. Работники цеха не без удивления смотрели на необычную съемочную группу. Все они впервые видели живого представителя государства Израиль - загадочной страны, которую советская пропаганда объявила, чуть ли не главным виновником всех бед на земле. В нежданном появлении Маргот на заводе его руководство увидело доброе предзнаменование - начало оттепели в отношениях между нашими странами. По поручению дирекции секретарь торжественно вручил Маргот сувенир - крохотный макет турбины, и произнес несколько тёплых слов.

     Съемка несложного, в принципе, эпизода растянулась на несколько часов. Представляю, как запомнилась она Маргот, и как не терпелось ей увидеть беседу с Главным технологом на экране. Но в готовом фильме ни встречи Маргот с Дьяковым, ни разговора с Главным технологом завода нет. Но выпало всё это вовсе не по команде цензоров. Когда на студии, уже после отъезда Маргот из Союза, мы собрались в зале, чтобы просмотреть только что выданный лабораторией ленинградский материал, на белом экране мы увидели лишь слабо различимые силуэты наших героев. Всё, на что были потрачены силы и время, всё, что должно было стать уникальными эпизодами нашего фильма, оказалось... в браке.
     Молодой оператор утверждал, что это девушки из лаборатории обработки пленки сделали что-то не так в процессе проявки. Девушки доказывали, что строго соблюдали технологию, а брак случился по вине оператора. Увы, тем и отличается кино от других видов искусства, что здесь окончательный результат зависит не от одного, а от множества людей, совершенно различных специальностей и квалификации. Стоило ли докапываться до истины, искать подлинного виновника нашей драмы, если и без того было ясно, что ленинградского материала, снятого с Маргот Клаузнер, у нас нет, и не будет!!!

     Помимо съемок и экскурсий по городу, у Маргот было в Ленинграде несколько интересных встреч. В те дни в городе на Неве проходил конгресс Международного Кооперативного союза. Участвовал в работе конгресса известный в Израиле общественный деятель доктор Кацнельсон. Он был другом Маргот, и, оказалось, о встрече в Ленинграде они договорились ещё в Израиле. Доктор Кацнельсон оказался на редкость общительным человеком. Забавляясь, как ребенок, он рассказывал нам, что для советских коллег по Кооперативному союзу, с которыми он много раз встречался на предыдущих конгрессах, проходивших в разных странах, явилось полной неожиданностью, когда здесь, в Ленинграде, он, вдруг, заговорил по-русски. Никогда прежде он не рассказывал коллегам по Кооперативному союзу, что родился на Украине и до Первой мировой войны учился в харьковском коммерческом училище. В тринадцатом году студента Кацнельсона направили в Палестину для того, чтобы он составил отчет о возможностях торговли России с библейской землей. Развязалась мировая война, и доктор не смог вернуться на родину. Так и остался он командированным посланцем Российской империи в далёкой Палестине, а затем - в Израиле. Доктор с восторгом рассказал нам, как вечером в ресторане, где ужинали участники конгресса, за соседним столом увидел русскую свадьбу. Молодожёны, узнав, что он израильтянин, пригласили его, как уважаемого гостя, за свой стол. Молодые оказались учителями из города Иваново. Они расспрашивали гостя о жизни в Израиле, интересовались, собираются ли евреи восстанавливать разрушенный некогда иерусалимский Храм. Внимание русских людей к его стране было для доктора особенно приятным.

     А еще, однажды вечером, заказав по телефону из Европейской гостиницы такси на имя Маргот, я поехал с ней к художнику Натану Альтману. В то время он оставался единственным из живых художников, которые с натуры рисовали самого Ленина. Но, помимо этого, Альтман был известен тем, что писал эскизы к декорациям для "Габимы", а затем и для еврейского театра, которым руководил Михоэлс. Маргот была хорошо знакома с художником. Они встречались в двадцатых годах в Берлине. Альтман принял нас очень тепло. Маргот с восторгом передала ему приветы от актеров "Габимы", которые хорошо помнили Альтмана и сохранили к нему добрые чувства. Альтман был искренно рад встрече. Они много и оживленно говорили. Возбуждение не оставляло Маргот и когда мы с ней сели в ожидавшее нас такси, чтобы вернуться в гостиницу. Языковый барьер между нами как будто растворился. Выручало мое знание отдельных слов на идиш, английском и немецком языках. К тому же Маргот стремительно пополняла свой запас русских слов. В конце концов, она заговорила со мной на идиш, объяснив, что не хочет, чтобы нашу беседу слушал шофёр.
     Приехали. Маргот выходит из машины. Я задерживаюсь, чтобы расплатиться и для отчета перед директором записать номер машины, на которой мы ездили. Расставаясь, водитель вдруг сказал мне: - Ваша дама говорит по-еврейски, но как-то не по-нашему. Я не всё понял...
     Таксист, присланный к израильской гражданке по телефонному заказу из гостиницы, "случайно" оказался евреем. Я рассказал это Маргот, и мы с ней долго хохотали.


     "К О Н С У Л Ь Т А Н Т   И В А Н О В"

     По мере того, как сгущались тучи, предвещавшие войну на Ближнем Востоке, возрастала настороженность партийных руководителей к нашей работе с Маргот Клаузнер.
     Я уже писал, что на съемку в Ленинград мы выехали вместе с консультантом из АПН Семеном Рабиновичем. Но вот, дня за три до окончания командировки, к нам в гостиницу "Европейская" приходит телеграмма от Большакова: " Консультант Рабинович отзывается. В группу направляется консультант Юрий Сергеевич Иванов". В другое время анекдотичный нюанс телеграфного текста мог бы нас позабавить: Рабинович - распространённая еврейская фамилия, обладатель которой стал непременной принадлежностью огромного числа еврейских анекдотов и анекдотов о евреях. Иванов - не менее известная русская фамилия. Наш фильм - о евреях. Консультант Рабинович отзывается. Его - знатока еврейских проблем, автора огромного количества публикаций, касающихся советских евреев, заменит неизвестный нам Иванов...

     Нам стало не до смеха... Звоню в Москву Большакову. Что произошло? Чем стал плох Рабинович? Большаков отвечает сдержанно, но вполне конкретно:
     - Так нужно. - А еще дал понять, что от него это не зависит.
     - Но кто такой Иванов?
     Ответственный работник ЦК. - Большаков просил меня встретить на вокзале Иванова и познакомить его с Маргот.
     Грустно расставаться с Рабиновичем. Вся группа успела полюбить этого совестливого и не очень защищенного человека, который искренно переживал все перипетии нашей работы. Я знал, что Маргот относилась к нему с абсолютным доверием. Она нежно называла его Шлоймой...
     Конечно, самолюбие Рабиновича задето. Но держится он так, словно всё в порядке вещей: Ну, отзывают из командировки. Вполне нормально. Там, в АПН, действительно у него накопилось множество неотложных дел...

     Мы соглашаемся, но не верим этому.
     Тепло проводили Рабиновича. Остаёмся в тревожном ожидании нового консультанта. С чем "к нам едет ревизор"?
     Поезда из Москвы в Ленинград прибывают утром. Один за другим подплывают они к вокзальным причалам. Надо же было такому случиться, чтобы мы перепутали перроны и дожидались Иванова у совсем другого поезда?!
     Он появился в гостинице раньше нас. Раздраженный, возмущенный.

     Естественно, мы извинялись. Произошла досадная накладка. Но Иванов не верил. Из его реплик можно было понять, что в происшедшем он усматривает намерение группы продемонстрировать свое негативное отношение к тому, кто должен заменить Рабиновича. Потом, когда я имел возможность поближе узнать этого человека, я понял, что управляет его настроением гипертрофированная мнительность. И мнительность эта почему-то однобокая. Она нацелена на ожидание подвоха от... евреев. Но может быть здесь диагноз - не мнительность, а тривиальное юдофобство, которое носит довольно распространенную шизоидную форму? Обо всём этом я задумался гораздо позже. А тогда, при столь неловкой встрече, меня занимала одна весьма деликатная проблема: дело было в том, что к приезду Иванова у нас кончились все деньги, которые нам выдали в Москве, отправляя группу в командировку. Уже несколько дней мы пребывали в ожидании денежного перевода, а с ним почему-то медлила студийная бухгалтерия.
     Я понимал - чтобы загладить неприятное впечатление от случившегося, да и, вообще, чтобы поближе познакомиться и как-то наладить контакт с новым консультантом, надо хотя бы пригласить его на завтрак. Но за завтрак надо платить. А денег у нас нет. Не просить же их у Маргот? Оставалось одно - одолжить у самого Иванова. Не мог же он отправиться в командировку без денег. Но как он отнесется к такой просьбе?

     Принимаем решение: всей группой в месте с Ивановым отправляемся в кафе завтракать. За завтраком - деловая беседа. Рассказываем, что уже сняли. Что собираемся снимать. Незаметно подходит время рассчитываться. Официант приносит на тарелочке счет. И тогда я, как бы между прочим, рассказываю Иванову, что мы временно оказались на мели и просим нас выручить - дать взаймы. Нашему консультанту ничего не оставалось, как потянуться за своим бумажником. Правда, сделал он это с большой неохотой. Даже отпустил какую-то пошленькую шуточку по поводу предприимчивости евреев. Её мы гордо пропустили мимо ушей. Занимало другое - как воспримет его появление в съемочной группе Маргот?
     Тогда нам, и уж тем более Маргот, имя Юрия Иванова ничего не говорило. Мы только знали, какую организацию он представляет. Но пройдет всего лишь несколько месяцев, и об Иванове заговорят и у нас, и в Израиле и во всем мире. Мы ужаснемся, узнав, что наш консультант является автором книги "Осторожно - сионизм", которая, подобно разорвавшемуся ядерному заряду, станет облучать нуклидами антисемитизма широкие просторы советской пропаганды. Это будет потом. А тогда мы с интересом присматривались к этому богемного вида молодому человеку, обладателю волшебной красной книжицы с крупными золотыми буквами на обложке, которая, как надёжно работающий фотоэлемент, автоматически отворяла двери любых учреждений. Кстати, проникнуть для проведения съемок с гражданкой Израиля на завод "Электросила", который, как и многие другие, являлся режимным предприятием, мы смогли только благодаря волшебной книжице Иванова.

     Маргот расстроило сообщение об отзыве Рабиновича. Предчувствие, подсказывало ей, что за этим кроется что-то непредвиденное и важное. В расстройстве она заявила мне, что знает, какую организацию представляет Иванов и готова прервать поездку. Но, всё же, то ли деловой человек победил в ней, то ли взяло верх естественное любопытство, но она согласилась познакомиться с новым консультантом. Они беседовали долго. А мы, сидя в своих номерах, ждали результата их встречи.
     Иванов в совершенстве владел английским языком. Заботливые и высокопоставленные родители дали ему образование в одном из американских колледжей. Я подумал, что его давно ориентировали на еврейские проблемы. Уж слишком обстоятельно ему были известны чуть ли не все еврейские организации США и Европы. В составе первой советской делегации он даже побывал в Израиле.
     Иванов приложил максимум усилий, чтобы обаять Маргот и предстать перед ней в роли благородного советского рыцаря. И надо признать, ему это вполне удалось. Почти безболезненно он решил с Маргот финансовый вопрос. Договор, который подписывал с ней Большаков, аннулировался и заключался другой, на вдвое большую сумму. Обсуждали они и вопросы, связанные с демонстрацией будущего фильма, с распределением доходов от его показа в Америке и Европе. Короче говоря, к нашей радости, Маргот и Иванов нашли некую формулу согласия. Работа над фильмом не останавливалась.

     В том, что Маргот останется верна своему слову, я не сомневался. Хитрость и коварство - это качества, которых она начисто была лишена. Но вот, какова цена слова, данного ответственным работником ЦК? На этот счет иллюзий у нас не было. Когда понадобится, его заменят другим консультантом, у которого будут другие полномочия, другие инструкции. Словом, если партия скажет... И всё же, никто из нас не мог тогда предполагать, что совсем скоро развернутся события, которые вкрутую изменят всю ситуацию с нашим фильмом.
     Через несколько дней вместе с Ивановым мы возвращались в Москву. Поезд отправлялся поздно вечером, а до этого Маргот собиралась посмотреть балетный спектакль в Кировском театре. Спланировали так, что я поеду с Маргот в театр, и после окончания спектакля на такси мы примчимся прямо к поезду. А ребята вместе с Ивановым и нашими вещами будут там нас уже ждать.
     Деньги со студии к тому времени поступили. С Ивановым мы рассчитались, и казалось, что он перестал относиться к нам с недоверием.


     Отправляясь с Маргот в театр, я поручил ребятам закупить несколько бутылок водки. Все мы - люди пьющие и пусть Иванов убедится, что мы вовсе не жмоты.
     И вот мы встречаемся у поезда. Затаскиваем в вагон чемоданы и аппаратуру. Располагаемся в соседних купе. Маргот уже перестала удивляться тому, что по воле случая, в одном спальном купе могут оказаться совершенно незнакомые мужчины и женщины. Такого нет больше нигде в мире!
     Незаметно поезд отчаливает от освещенного перрона. Плавно набирает скорость, и вот уже, словно тикают часы, постукивают колеса на стыках рельс. Располагаемся. Достаём запасённые бутерброды - поужинать в Ленинграде не успели… Говорю ребятам:
     - Ставьте водку.
     Кажется, Иванов таково не ожидал. То ли шутя, то ли всерьез, произносит:
     -Я не знал, что евреи пьют водку.
     Отвечаю экспромтом:
     - Это одна из заслуг советской власти - вывели породу пьющих евреев.

     Застолье длилось чуть ли не до утра. Запасы водки быстро иссякли. Пару раз ребята бегали за вином в поездной буфет. А когда понадобилось обратиться в буфет в третий раз, оказалось, что он давно уже закрыт. Тогда на добычу отправился сам Иванов. Волшебная книжица сделала свое дело: разбуженный буфетчик беспрекословно выполнил волю ответственного работника ЦК и тот победно вернулся, держа трофей в обеих руках.
     В ту, дорожную ночь, после прекрасного балета в Кировском театре, восторженная Маргот окончательно попала под обаяние Иванова. Ей, несомненно, импонировал этот галантный, с западными манерами красивый русский человек, обладавший еще, как оказалось, прекрасным голосом. Он пел русские романсы. Для очарованной Маргот несколько раз повторил любимый: " Я ехала домой". Потом все вместе громко, кажется, разбудив весь вагон, мы пели "Хавва Нахилла" и "Авейне Шолом Алейхем".
     Сегодня исполнением израильских песен в России никого не удивишь. Но тогда... Тогда это было смело, это было дерзко и сознание того, что в пении участвует вместе с израильской гражданкой ответственный работник ЦК товарищ Иванов, делало наш вечер еще более удивительным, рождало в душе оптимистичные надежды. В перерыве между пением Иванов поведал, что в школе учился в одном классе с самим Ростроповичем. Прекрасно знаком со многими известными исполнителями и композиторами. Потом он снова затянул романсы и Маргот, зачарованная глубиной ни на что не похожих мелодий, подпевала ему, мягко произнося русские слова.

     Еще несколько дней Маргот оставалась в Москве, и наши контакты с Ивановым продолжались. А контакты сводились к банкетам, на которые мы охотно тратились. Очередной банкет - в Доме Журналистов. Это и теперь - одно из престижных мест в Москве. Снова - тосты. Снова, к ужасу Маргот, на её глазах приличные дозы крепких напитков вливаются в наши организмы. После банкета выходим на Гоголевский бульвар. Стилизованные под старину фонари вырисовывают длинные тени от покрывшихся свежей зеленью деревьев. Иванов, вдруг, подходит ко мне и приятельски, доверительно кладёт на плечи свою руку. Кто мы - друзья? Собутыльники? Я жду. Интересно, что же он хочет мне сказать? Некоторое время идем молча, дыша стерильной весенней прохладой. Наконец:

     - Вот давеча, - начинает Иванов, - давеча, когда ты упрекал русский народ за то, что он заставил евреев водку пить....
     - Не упрекал я русский народ. - Возражаю я, снимая с плеча его руку.
     Но он не слушает меня.
     - Ты говорил, что русские заставили евреев пить водку.
     - Не говорил я этого...
     - Так вот давеча, когда ты сказал, я хотел тебе ответить, но не ответил. А теперь скажу: Когда ваш царь Соломон с наложницами развратничал, наши русские мужики еще только квас пили.
     Сентенция Иванова, как ледяной душ, мгновенно отрезвила меня. Ничего подобного не говорил я о русском народе, тем более - не обвинял я его. В моем шутливом экспромте я называл советскую власть. Но Иванов "зациклился" на своем. И я вдруг понял - он шизофреник.
     Когда через некоторое время в газете "Известия" стали появляться главы из книги Юрия Иванова "Осторожно - сионизм!", я уже в какой-то мере был подготовлен к тому, что автором этого опуса мог явиться наш консультант.

     Надо отдать должное: книга написана в определенном образном и эмоциональном ключе. Это отличает её от множества казенных идеологических изданий и делает её вполне завлекательным чтивом. И это не просто эффект от избранного автором литературного приёма. Это неизбежное следствие того, что в определённой мере небесталанный автор, совершенно лишен способности объективно воспринимать реальность, отличать увиденное от того, что возникает в его больном воображении. Мысль многостраничного опуса предельно проста: всё плохое - от евреев...
     Конечно, обращение Иванова к еврейской теме было далеко не спонтанным. Он шел к ней давно, еще со школы, где почему-то его друзьями в основном были, как он рассказывал, еврейские мальчики. Он имел представление, об иудейских религиозных традициях и обычаях, гораздо более глубокое, чем каждый из нас до того, как мы занялись фильмом. В тему он "погружался" давно и обстоятельно. И, надо полагать, не только в порядке личного увлечения.
     В поездке в Израиль в составе первой советской делегации его коллегами были известный скульптор Цигаль и менее известная актриса театра "имени Станиславского и Немировича - Данченко" Дина Потаповская.

     В то время Дина готовила концертную программу еврейских песен, с которой ей так никогда и не довелось выйти на советскую эстраду. Но тогда поездка сдружила всех членов делегации. И известный скульптор, и певица, так же, как и Маргот, подпали под обаяние Иванова. После поездки они часто встречались, как говорится - дружили домами. Подруга Дины Потаповской рассказывала мне, что уже после опубликования книги, в ореоле своей сомнительной славы, Иванов как-то пьяным завалился в дом Потаповских. Производя впечатление совершенно невменяемого человека, он доставал из кармана свою "волшебную" книжицу и, размахивая ею, твердил, что она жжет его сердце, что ему стыдно. Был ли это крик души человека, замученного проснувшейся совестью, или очередное " вхождение " в тему? Не знаю. Знаю лишь, что вскоре Иванов умер, окончательно спившись.
     Размышляя о поведении этого человека, о его характере, в воспоминаниях я не раз возвращался к поезду, который холодной весенней ночью нес нас из Ленинграда в Москву.

     С юности, страдая язвенной болезнью, я знал, что из алкогольных напитков мне допустимо пить только водку и ни в коем случае - вино. Тогда в поезде, когда наш запас водки истощился, и в ход пошло раздобытое в поездном буфете вино, я от продолжения застолья отстранился и, взобравшись на свою верхнюю полку, лишь наблюдал за теми, кто продолжал застолье.
     Внизу оставались директор фильма Юра Гаронкин, режиссёр с оператором и Иванов. Маргот давно уже ушла спать в свое купе.
     В то время у режиссёра Вити Мандельблата была больна мать. Тяжелое заболевание почек. Виктор слышал, что идеальным местом, где такую болезнь излечивают, является недосягаемое для нас Мертвое море в Израиле. Тамошний сухой и жаркий климат, способствует тому, что у человека раскрываются поры всех клеток тела, и это снимает нагрузку с больных почек, позволяя им оправиться от непосильной работы. Конечно, попасть для лечения в Израиль - это немыслимый вариант. Но со временем... Кто знает...
     Продолжая трапезу, Иванов время от времени достает из кармана какую-то круглую, похожую на гуталиновую, коробочку, открывает её, и то ли нюхает, то ли пробует на язык то, чем коробочка заполнена. И так раз за разом. Может, это средство от простуды? Мы не спрашиваем. Да и он не говорит. Пропустили очередной тост, и Мандельблат снова заговорил о маме. Очевидно, алкоголь подействовал на Иванова. Он вдруг расчувствовался:

     - Не надо никакого Израиля. - Он снова достал из кармана коробочку и дал подержать её Мандельблату.
     - Вот лекарство, которое ей поможет. Запиши название. В Союзе его нет. Но может кто-нибудь привезет тебе...
     Он рассказал, что в коробочке - препарат. Его лизнешь - и сразу из организма выходит жидкость. Для лечения почек - незаменимое средство. - А еще, - вдруг разоткровенничался он, - если человек пьян, то от этого он почти мгновенно трезвеет...
     Так вот во что "играл" с нами консультант, настойчиво наполняя вином пустевшие стаканы... Внизу, подо мной, трапеза продолжалась. С Ивановым наедине оставался уже один режиссёр. Он мужественно вливал в себя всё новые порции вина, вслед за провозглашаемыми консультантом тостами. Иванов теперь не выпускал из рук свою заветную коробочку. Всё чаще отлучался из купе - сказывалось действие волшебного препарата. Возвращаясь, он со свежими силами подливал в стаканы вино и провозглашал тосты, не согласиться с которыми было просто невозможно. Наш режиссёр стойко выдерживал алкогольную атаку, естественно, без помощи каких-либо медикаментов. И это приводило в удивление и, даже, казалось, восхищало Иванова.
     Глядя со своей верхней полки на коробочку, которую Юрий Сергеевич уже как будто и не отнимал от языка, я подумал тогда, что с порядочностью у нашего консультанта не всё благополучно.

     Книга Иванова сделала свое дело: она привела в движение тёмные силы, которые и до сей поры не могут остановиться, находя и объясняя все беды, свалившиеся на Россию, происками сионистов, короче - евреев. Естественно, после шумной и скандальной рекламы, теперь это именуют пиаром, успех книге был обеспечен. Книгу расхватывали. И те, кто охотно и добровольно становился реципиентом, жадно настраиваясь на излучаемую автором антисемитскую волну, и те, кому не терпелось своими глазами увидеть, до какой мерзости может дойти партийный идеологический работник - все бросились покупать книгу. Тираж растворился буквально в два - три дня. И тогда кто-то "весьма осведомлённый" распустил слух, что книгу выкупили сионисты. Выкупили для того, чтобы русские люди не узнали правду о евреях. Невероятно, но даже солидные люди повторяли эту чушь. Госполитиздат поторопился отпечатать второе издание. Теперь книга дольше держалась на прилавках. То ли бдительные защитники "правды", дежурившие в книжных магазинах, не дали евреям снова выкупить тираж на корню, то ли у тех просто не хватило средств...
     Когда я попросил продавца дать мне "Осторожно - Сионизм!", на меня с подозрением уставился плотный мужчина, копавшийся у прилавка. Он успокоился лишь, когда убедился, что я купил только один экземпляр ядовитого чтива.


     "Т А Й Н А   Р У Д Е Н К О В С К О Г О   А Р Х И В А"


     Однажды, когда я еще только начинал работу над сценарием, мне позвонил Рабинович. Он сказал, что завтра мы поедем в Государственный архив. Он получил для нас двоих разрешение ознакомиться с материалами из архива Руденко - Главного советского обвинителя на Нюрнбергском процессе.
     Когда шли заседания Международного трибунала наши власти еще не считали предосудительным вспоминать о евреях, загубленных нацистами. Это потом кто-то начнет уверять, будто сионисты преувеличивают беды, которые обрушились на их европейских соплеменников. Что этим они хотят подчеркнуть свою исключительность, принизить жертвы других народов, пострадавших в той войне. Кощунственность и дикость подобных измышлений очевидны любому непредубежденному человеку. Но такое "мнение" утвердилось где-то в Инстанциях и многие годы оно определяло политику в освещении событий минувшей войны. Сам факт того, что нас с Рабиновичем допустили до руденковских папок, на мой тогдашний взгляд, свидетельствовал об исключительном доверии, которое оказывалось бывшему зэку Рабиновичу, и показывал, что среди тех, кто в Инстанциях курировал нашу работу, (а кто-то же курировал!) попадались и порядочные люди.

     И вот мы в читальном зале Госархива. Отдельные столики, лампы с зелеными абажурами, настраивающие на тихий уют, стеллажи вдоль стен. На одной из полок ждут нас заказанные Рабиновичем толстые папки, с завязками из широких, как на солдатских кальсонах, тесёмок. Такие папки копятся в шкафах тысяч канцелярий, и вид их, откровенно говоря, поначалу не вызвал у меня почтенного трепета. Другое почувствовал Рабинович. Он волновался. Еще бы! Не один месяц хлопотал он, чтобы вот так, обыденно, видеть перед собой заветные папки и иметь возможность взять их в руки. Несколько папок Рабинович отнес на свой столик. Одну, до предела набитую какими-то документами, дал мне. Развязываю тесёмки. На стол из папки высыпаются листки. Одни исписаны чернилами. Другие - карандашом. Отбираю те, где почерк более ни менее разборчив. Передо мной - протокол допроса украинских полицаев, расстреливавших евреев в противотанковом рву под Каменец - Подольском. Фразы порой полуграмотны. Запись изобилует грамматическими ошибками. Но я начинаю читать, и уровень образованности следователей меня больше не занимает. Жуткая, страшная своей обыденностью картина, обрушивается на меня с этих небрежно заполненных листков.

     Полицай рассказывает, что к месту, где ему и еще нескольким таким же, как он, предстояло в тот день работать, их привезли в закрытой машине. Организаторы акции позаботились о психологической подготовке "работяг": дали по стакану самогона да по куску сала с хлебом и луком. А потом - за дело. Как долго стреляли - не помнит. Но были передышки. И тогда - снова самогон. Снова - куски сала... Через какое-то время однообразие "работы" наскучило. Чтобы хоть как-то развлечься, полицаи придумали состязание с призом победителю. Победитель - тот, чей выстрел вызовет самый высокий столбик кровяного фонтанчика у жертвы. Ну а приз - дополнительный стакан самогона с куском всё того же сала, да еще привилегия первому разобраться с вещами убитых евреев.
     Я не знаю, упоминался ли именно этот факт в выступлении Руденко на Нюрнбергском процессе. Папка была толстая и можно не сомневаться, что и все другие документы, утрамбованные в неё, содержали не менее эффектные признания. Я был потрясен примитивной простотой, с которой рассказывал о своей "работе" полицай. Но вот ко мне подходит Рабинович. Он бледен. Наверно и его потрясло прочитанное. Шёпотом Рабинович говорит:

     - Пойдем, я тебе покажу что-то. - Он подводит меня к столику, за которым работал. Развернул одну из папок. Там среди листов, подобных тем, что находились в моей папке, были странички книжного оттиска.
     - Знаешь, что это?
     Разумеется, я не знал.
     - Это "Черная книга"!!!
     О том, что такое "Черная книга" я тоже не знал.
     Мы вышли в коридор, и Семен Хацкелевич поведал мне то, что было тогда известно не многим. Еще во время войны Илья Эренбург, вместе с другими советскими писателями-фронтовиками задумал собрать книгу свидетельских показаний о нацистском геноциде против евреев. Всем писателям и журналистам, находившимся в действующей армии, было дано поручение собирать рассказы и показания очевидцев для "Черной книги". Книга была набрана. И уже отпечатали контрольный экземпляр. Но началось преследование Еврейского Антифашистского комитета и "Черная книга" фигурировала в этом деле чуть ли не как главное вещественное доказательство националистических, враждебных советскому строю, устремлений её составителей. Книга была изъята. Считалось, что и сама рукопись, и все контрольные экземпляры уничтожены бериевской службой. И вот, спустя много лет, совершенно случайно, роясь в руденковских архивных папках, Рабинович наткнулся на экземпляр книги. Воистину - рукописи не горят!

     - Прекрасно. - Обрадовался я. - Мы расскажем о книге в нашем фильме.
     Рабинович перешел с торжественного тона на доверительный:
     - Сегодня тебе не дадут это сделать. Сегодня о книге упоминать еще рано. Но наверняка придет такое время, когда её можно будет опубликовать. Я не знаю, доживу ли до этого. Ты моложе меня. Ты доживешь... Кроме меня только ты будешь знать, что в папке номер три руденковского архива лежит "Черная книга". Больше никто не должен знать об этом. А когда придет время - ты скажешь...
     Слова Рабиновича звучали как завещание. Увы, они и стали его завещанием, ибо до времени, когда стало возможным рассказывать о "Черной книге", он, увы, не дожил. Тайна эта долго оставалась со мной. Единственное, что заботило, так это то, что и я могу не дожить до времени, когда можно будет показать людям "Черную книгу", и о ней никто и никогда так и не узнает.

     Но, я дожил до поры, которую предсказывал Рабинович. Наконец, в жизни страны снова, как в шестидесятые годы, повеяло оттепелью. Слово "еврей" в советской прессе перестало быть запретным. В полном смысле на пепелищах стали подниматься еврейские театральные коллективы, создавались еврейские культурные центры, открывались еврейские школы. Появились осязаемые признаки изменения отношения и к еврейскому государству...

     Для меня одним из сигналов к тому стало образование при поддержке властей так называемого "Антисионистского комитета советской общественности". Этим названием, несущим в себе все рудименты недавнего времени, создатели комитета рассчитывали нейтрализовать деятелей, воспитанных на привычных идеологических штампах. Была надежда, возможно наивная, что общественность в стране и на Западе будет судить о комитете не по его названию, а по его делам. К сожалению, далеко не всё в деятельности комитета получилось так, как представлялось тем, кто его поначалу возглавил. "Хотели как лучше, а получилось как всегда " - эта крылатая формула, однажды произнесенная премьер-министром России, как нельзя точно характеризует то, что, в конце концов, произошло с комитетом. Силовое поле партийной идеологии с тупой неизбежностью сворачивало на заезженную траекторию любой корабль, отправлявшийся в непривычное для цековских чиновников плавание. Но тогда, в восемьдесят пятом году члены комитета были полны радужных надежд... Одной из первых проводимых акций стала подготовка пресс-конференции, посвященной сорокалетию победы над фашистской Германией. Намечался разговор о благородной роли Красной Армии в спасении узников гетто и нацистских концлагерей, об участии советских евреев в борьбе с фашизмом. Тогда-то я и подумал, что пора раскрыть тайну, которую доверил мне когда-то Рабинович. Я ожидал, что мое сообщение произведет сенсацию. Но мой рассказ в комитете был встречен более чем равнодушно. А через несколько дней я услышал, что кого-то из работников посылали в архив, он тщательно просмотрел руденковские папки, но "Чёрной книги" там не обнаружил... Потом уже заместитель председателя Президиума Комитета Самуил Зивс рассказал мне, что к сорокалетию Победы "Черная книга" уже издана. Правда, не у нас, а в Израиле. И поскольку так случилось, то опубликование её в нашей стране утратило свою актуальность.

     Так что же - я пережал, передержал доверенную мне тайну?
     Конечно, будь эта книга впервые опубликована в Советском Союзе, где она замышлялась и составлялась писателями - фронтовиками, государству было бы чем гордиться. Утешением мне служило лишь то, что репрессированная книга всё же вышла на свободу, увидела свет. Вряд ли тогда могли уцелеть два или несколько экземпляров. Не могу категорично утверждать, но почему-то думаю, что в Израиль попала именно та книга, которую увидел в руденковской папке покойный Рабинович, и которую не смогли там найти работники комитета после моего сообщения.
     Возможно, кто-то, специально, до лучших времен, запрятал книгу в архив Государственного обвинителя на Нюрнбергском процессе, полагая, что там она наверняка сохранится. А когда пришел срок - книгу извлек и переслал в Израиль. А еще может быть кто-то после Рабиновича так же, роясь в папках, сделал для себя открытие и не стал дожидаться, когда книгу можно будет опубликовать в нашей стране. Кто знает... Когда в девяностом году я был в Израиле, в Иерусалиме, вблизи музея " Яд Вашем", в тесной книжной лавчонке я увидел на полке "Чёрную книгу". С трепетом я взял её в руки. Я листал её и вспоминал тот день в библиотеке Государственного архива в Москве на улице Пирогова, когда впервые услышал об этом труде фронтовых писателей и журналистов. Я вспоминал Рабиновича, который как сама "Черная книга" прошел бериевский Гулаг, и который был бы бесконечно счастлив, узнав, что труд литераторов-антифашистов не исчез вместе с теми, кого палачи лишили жизни.

     Так думал я... Это были мои переживания и в Вечном городе они, естественно, никого не касались. Начало апреля - удивительная пора на этой земле. Огнем гигантских букетов цветут могучие деревья. Каким-то необъяснимым образом, одежда из знаменитого и неповторимого иерусалимского желто-розоватого камня мудростью и опытом тысячелетий окрашивает и древние руины и постройки, возводимые нашими современниками.
     Нескончаем разноплеменный поток людей, зажатый в узких улочках старого Иерусалима. Сюда органично вписываются и ортодоксальные евреи с пейсами, гроздьями спелого винограда, свисающими из-под черных котелков-шляп; и бородатые молодые люди с кипами - лепешками, чудом удерживающихся на темечках кудрявых голов; и пешеходы, своей одеждой не отличимые от тех, кого я привык видеть и у нас в Москве, и в Берлине, и в Лондоне, и в Праге, и в других столицах, где доводилось бывать... Как и повсюду - здесь бегают непослушные дети. И вездесущие туристы щелкают затворами фотоаппаратов, заглядывают сквозь объективы видеокамер. Особенно привлекательны для них арабы, в исполосованных рябым геометрическим орнаментом накидках. А еще - повсюду девушки. Милые и улыбающиеся, как везде. Только не легкие сумочки висят у них на плечиках, а грозные автоматы Узи...

     Реальность далеко в прошлое отодвигала горечь и боль " Черной книги".
     Порывшись в карманах, я убедился, что не наберу сорока шекелей, чтобы заплатить за книгу. Я знал - завтра уже не буду в Иерусалиме. Но на всякий случай спросил продавца, смогу ли я купить эту книгу, если вернусь сюда через неделю. Хозяин лавчонки успокоил меня. Книга будет. Ею мало кто интересуется. Сегодня евреи не хотят вспоминать о трагичном прошлом. Они считают, что надо жить и думать о сегодняшнем, о завтрашнём дне...
     А я не переставал думать, как всё же было бы справедливо, если бы " Черная книга" впервые появилась там, где она рождалась. Нет ли в том, что наши издатели запоздали с её публикацией какой-то доли и моей вины? Не знаю. Скорей всего от меня здесь ничего не зависело.
     Я искренно восхищаюсь мужеством, подлинным подвигом тех, кто, многим рискуя, сберег книгу, и вывез её туда, где нашлись и полиграфические, и материальные, и политические условия. От кого-то я слышал, что впервые книга появилась даже не на русском языке. Но так много нелепого, глупого и позорного было в недавней истории моей Родины, что факт сей остался просто никем не замеченным.



     (продолжение следует)


   


    
         
___Реклама___