Shac1
©"Заметки по еврейской истории"
Октябрь  2005 года

Сергей Шац (при участии Софьи Гутниковой)

Путевые заметки
(Мюнхен-Гётеборг-Копенгаген)

Первая часть

На сей раз уже изначально, при покупке билетов, заказе машины и мест ночлега, все мы относились к предстоящему проекту со значительно меньшим волнением, чем в прошлом году. Ведь в тот раз детям впервые предстояло ступать по континентальной Европе, по её западной сердцевине, а нам впервые предстояло их "выгуливать", разговаривая с ними на иврите и поддерживая свою культурную идентификацию, приобретённую с таким трудом.

А на сей раз всё уже предполагалось само собой разумеющимся: зелёные парки и лужайки, леса, обилие озёр, холмы, автострады и моря.

 И мы, говорящие на иврите.

Именно поэтому на сей раз мы решили, что пора не ограничиваться хождением по тропам, а попытаться посетить музеи, и не пощадить сил на изучение городов.

Но легко сказать - "не пощадить сил": в больших городах Западной Европы поддерживается настолько  гуманный образ жизни, что водителям автомобилей предписывается пропускать не только девяностопятилетних старушек по пути в банк, но и матерей-велосипедисток с младенцами, со скоростью ветра проносящихся по левой стороне тротуаров и пересекающих мостовую в предпочтительном порядке. При этом никогда не понятно, откуда эти матери вынырнут и с какой стороны водителя они станут гордо и залихватски проноситься мимо, пересекая  маршрут автомобиля и не обращая внимания на водителя. 

 <Чего мы не видели - так это автомобили iveco>.

Мы уже заранее подозревали, что именно так и будет обстоять дело с мамами-велосипедистками; мы также хорошо помнили, как трудно было находить платные стоянки в центрах городов и как мы искали автоматы, чтобы оплатить пользование этими стоянками. И, естественно, мы не могли забыть, как судорожно искали в забалаганенных кошельках монеты для оплаты, путаясь в европейских валютах - евро, франках, старых марках и так далее, - а при этом за нашими спинами вырастала очередь из вежливых белобрысых инженеров с детьми, и вот-вот сзади должна была раздаться первая реплика нетерпеливости - "Шайсэ!"

Так вот, на сей раз мы позаботились, чтобы и в начале пути - в Мюнхене, и в конце пути - в Копенгагене, - гостиницы были бы прямо в аэропорту: мы надеялись, что таким образом, в общей сутолоке между филиппинцами, южнокорейцами, харьковскими студентами по дороге на оплаченные курсы эпистемологии в Мюнстерском университете, а также нашими братьями-арабами, мы сможем более  результативно копаться в кошельках у стояночных автоматов, тем более, что в аэропортах стоянки ведь особенно большие, там нет сутолоки и меньше риска функционировать в режиме "Шайсэ!".

И ещё: я всё время помнил свои впечатления о приаэропортовских гостиницах, сформировавшиеся во времена моих первых поездок за границу в конце семидесятых годов прошлого века. В те совершенно уникальные по своей упорядоченности времена тётеньки в изысканных шляпках, со скромно, но исключительно изящно блиставшими бриллиантовыми кольцами на безымянных пальцах обеих рук, и высокие, безукоризненно причёсанные дяди а-ля инспектор Деррик, - в плащах, в очках, и с кожаными портфелями, неброско свидетельствовавшими об их негласной, приглушённой международной успешности, - все эти тёти и дяди после паспортной проверки и перешёптывания с пограничной инспекцией следовали к огромным дверям, над которыми неброско светилось что-то типа "Хилтон-Интерконтиненталь", или "Кемпински-Интерконтиненталь". Что делалось за этими дверьми, я сказать не мог. Лишь один раз мне удалось заглянуть внутрь, когда одна тётенька в шляпке и с бриллиантами открыла дверь как раз так, чтобы я, отвечавший на 53-й вопрос инспектора-пограничника, успел увидеть огромную хрустальную люстру, свисавшую с потолка. Потолок был настолько высок, что сквозь приоткрывшуюся дверь его не было видно.

Я почему-то думал, что на сей раз и мы, заказав гостиницы у нашей Орны Родригез в торговом центре Кирона, всей семьёй станем прямо от инспекторов пограничной службы удаляться сквозь огромные двери к хрустальным люстрам приаэропортовских гостиниц под захватывающими дух названиями, включающими это поразительное и манящее слово "интерконтиненталь".

На деле оказалось, что наша первая "приаэропортовская" гостиница располагалась в посёлке деревенского типа под названием "Нойфарн-им-Фрайзинг". Считается, что это рядом с аэропортом - всего несколько километров по прямой. Но естественно, через никакие двери и люстры прямо от пограничной службы туда не попасть. Туда попадаешь, следуя по едва заметным серым линиям на карте местности. Именно оттуда, из деревни Нойфарн-им-Фрайзинг, мы стали ежедневно выезжать в Мюнхен и его окрестности. Так мы ездили в течение пяти дней. Мало того, на сей раз я должен был принять участие в концерте - в центре Мюнхена, и  из-за этого каждый день заниматься - то с партнёрами по камерной музыке в южном пригороде Мюнхена - Гаутинге, то в самом зале в центре города, где до странности кривые улицы, без всяких угрызений совести продолжающие именоваться тем же названием и после изгибов.

На сей раз наша машина была "Альфа-Ромео-156" - значительно более скромных размеров, чем та, на которой мы ездили в прошлом году. Наш багаж явно требовал больших габаритов, но мы уже были не вправе менять заказ. Поэтому на стадиях переезда, когда при нас был весь наш багаж, наше состояние в машине лучше всего определить как состояние не пассажиров и водителя, а упакованных товаров, втиснутых в торговый вагон. И всё же скажу сразу – оглядываясь, могу смело утверждать, что Альфа-Ромео оказалась прекрасной и надёжной машиной. Она ни разу не подвела нас.

Наша поездка начиналась в Мюнхене по нескольким веским причинам. Во-первых - из-за моего участия в концерте. Во-вторых - и это ещё более важно - в связи с тем, что наша дочь решила представить на аттестат зрелости работу о выдающемся немецком композиторе, антифашисте, демократе и мужественнейшем человеке Карле Амадеусе Хартманне и о его преданной жене Элизабет. Именно Карл Амадеус Хартманн в своей Второй фортепианной сонате музыкально увековечил последний поход узников Дахау, которых гестаповцы уводили от наступающих американцев в конце апреля 1945-ого года. Хартманн из своего убежища в живописном приозёрном Кемпфенхаузене увидел, как едва плетущихся оставшихся в живых 7000 узников Дахау гестаповцы гонят на юг, ежесекундно убивая упавших.  В конце концов узники были не в силах продолжать поход, и среди трупов и стонов движение прекратилось. По приказу одного из проживавших неподалёку старших офицеров гестапо, видимо, понимавшего суть происходящего на фронтах, узникам были розданы ящики с едой. Столпотворение на узкой дороге продолжалось ещё несколько дней - до окончания войны. Наблюдая за происходящим, Хартманн набросал в эти дни черновой вариант своей впоследствии ставшей знаменитой Второй сонаты, носящей название "27-е Апреля 1945". Уже после войны он откопал из захоронений свои симфонии, и когда в конце сороковых они начали исполняться, публика, ещё не освободившаяся от нацистской идеологии, была вынуждена вслушиваться в цитаты из еврейских мелодий, которые Хартманн специально вставлял в свою музыку, как бы противопоставляя её антисемитскому психозу, охватившему его сограждан, преданно павших ниц перед фюрером. 

Итак, не только мой концерт, но особенно тема работы нашей дочери определила первую часть нашей поездки - Дахау, центр Мюнхена (место моего концерта и дом-музей Хартманна,  где мы встречались с доктором Рихардом Хартманном /р. 1935/), а также Кемпфенхаузен у озера Штарнберг, и Гаутинг - там же "неподалёку", километрах в двадцати на запад; в Гаутинге мы репетировали. 

Скажу сразу - носиться по шоссе и по окольным дорогам, пролегающим в пригородах Мюнхена, если ты впервые по ним едешь и потеешь от напряжения, когда вокруг проносятся строгие и требовательные велосипедистки-мамы с тройнями в прицепчиках, а тебе постоянно хочется куриного шашлычка, но ты вынужден  в спешке проезжать мимо заведений, над которыми большими буквами написано - "Кюххэ. Оффэн 24 штундэн дурхьгейэнд" (иными словами - "Кухня. Открыта 24 часа беспрерывно") и при этом ты не можешь остановить машину, так как вокруг полно грозных грузовиков и самосвалов, а стоянки вокруг нет, а  есть хочется, а вокруг носятся требовательные велосипедистки --  разъезжать так изо дня в день - это требует выносливости.

Итак, первой была поездка в Гаутинг, к коллегам музыкантам.

Вторая поездка привела нас в Дахау - небольшой город к северу от Мюнхена. В восточной части Дахау располагался лагерь-тюрьма, в котором нацисты содержали около 70.000 узников, в том числе несколько тысяч немцев, противников режима, заключённых туда ещё в 1933-1934 годах.

Но сначала, огибая Мюнхен с севера и северо-запада, мы поехали в Гаутинг. Гаутинг - это посёлок, практически целиком состоящий из частных одноэтажных домов. В нём ничего особенно живописного нет, кроме того, что вокруг растёт трава, много плакучих ив, и во дворах  виднеются разного рода кусты, напоминающие ореховое дерево. Узкие  заасфальтированные улицы как бы сами собой притягивают дождь, и он, не заставляя себя долго ждать, приходит.

Основная часть пути в Гаутинг должна была бы пролегать по Мюнхенскому окружному шоссе, но оказывается, что немцы его ещё не полностью проложили. Коллега-музыкант подробно объяснил нам, как проехать к ним в Гаутинг, съехав с недостроенного шоссе. Мы так и сделали. Долгое время мы ехали по очень узкой дороге среди пышных необрабатываемых полей. Постепенно движение стало очень напряжённым, а затем и вовсе остановилось. Через минут пятнадцать оно всё же возобновилось. Оказывается, перед нами ехала поджарая велосипедистка лет семидесяти, очень строго следившая, чтобы никто из аморальных современных автомобилистов её не обогнал.  Спустя некоторое время она свернула к полям, уходившим на север, и мы поехали дальше.

Как-то нехотя и без большого энтузиазма вокруг стал организовываться город. Это Пазинг, западный, рабочий квартал Мюнхена. Там стали появляться магазины, и мы купили там розы для коллеги-музыкантши.

К половине седьмого вечера мы приехали к месту назначения.

Мы зашли в одноэтажный домик, и я, не успев оглядеться, безотлагательно выразил восхищение домом музыкантов-коллег. Хозяин дома, видимо, находившийся в похожем состоянии духа, тут же отреагировал: "Дом не наш. Мы его снимаем". Прекрасный инструменталист, умница и сердечнейший человек, 55-летний хозяин недавно вышел на раннюю пенсию после тридцатилетней службы на  высоком посту в Мюнхенской филармонии, и теперь отдаёт все силы, чтобы способствовать сольной карьере своей талантливой супруги-виолончелистки, никогда "до оркестрового уровня не опускавшейся".  

Вторая часть

На встречу с коллегами-музыкантами я ехал с бушующими чувствами. Собственно, чувства клокочут и до сих пор. Они уже давно пребывают в состоянии подавленного воя - и в виду общего положения дел в Израиле (разгул еврейского антигосударственного фанатизма и слабость государственности), и в виду положения дел с классической музыкой в мире. Прибавим к этому  существование музыкантов в Израиле в частности, а также  чувства, которые я переживаю, общаясь с коллегами, по существу забитыми, но при этом высокомерными и не желающими даже обсуждать социальную информацию, связанную с их (нашим) существованием. Никакая нужда и тревога за завтрашний день не может заставить коллег-музыкантов сконцентрироваться на обсуждении проблем, касающихся их (нашей) профессии и нашей жизни в ней. Известные мне коллеги-музыканты (за исключением двух особенно талантливых и успешных, впрочем, уехавших в Неаполь и во Фрайбург), не желают говорить вообще ни о чём, а если уж их прижимают к стенке, то они готовы лишь строго судить о профессиональных недостатках своих более знаменитых коллег, или деловито и очень часто высокомерно комментировать игру  учеников и студентов.

Итак, эмоционально я уже давно возмущён и подавлен.

И вот я прочитал только что опубликованную в Америке книгу профессиональной гобоистки Блэйр Тиндалл под названием "Моцарт в джунглях: секс, наркотики и коррупция в мире классической музыки". По существу - это биография сорокатрёхлетней дамы, которая прошла весь курс образования в области классической музыки, играла в лучших оркестрах под управлением самых выдающихся дирижёров (включая Бернстайна), дала сольный речиталь в камерном флигеле Карнеги-Холла, получив прекрасные отзывы в Нью-Йорк Таймс, и в возрасте тридцати восьми лет, почувствовав себя в тупике (семью ей так и не удалось создать),  решила приобрести новое образование, доучиваясь математике в вечерних школах, поскольку её музыкальное образование лишило её возможности иной профессиональной деятельности. Лишь после существенного вклада в приобретение нормального среднего образования она была принята в Станфордский университет на факультет журналистики, после чего очень скоро стала развивать успешную и доходную журналистскую карьеру. Всю свою музыкальную жизнь Блэйр Тиндалл спала с чужими мужьями, работавшими на высоких постах в разных оркестрах, финансируемых сначала хорошо, а потом всё хуже. Таким образом она сохраняла сеть заинтересованных в ней людей, то и дело рекомендовавших её на временную занятость в разных оркестрах Нью-Йорка.

Какой-то промах в планировании постелей (видимо, речь идёт о чрезмерной концентрации чужих мужей в короткий промежуток времени, а также и о рассекречивании её отношений с одним коллегой в глазах другого), - итак, видимо, какой-то стратегический промах привёл к тому, что сеть заинтересованных в ней людей внезапно очень сократилась. Причём это сокращение произошло параллельно сокращению потока благотворительного капитала в американские оркестры. Конкурсы на постоянное место в оркестрах также не удались. Оставалось лишь играть в Бродвейских мьюзиклах, которые, как оказалось, приносили немало денег, хотя и совершенно уничтожали остатки интеллигентности в душе музыкантов. В год игралось 415 представлений, зачастую по два раза в день. Короткие перерывы между представлениями заполнялись вином и всё новыми постелями, теперь уже даже не обещавшими новые посты в оркестрах. Завершающим звеном стала любовь гобоистки и болезненного Сэма Сондерса, аккомпаниатора Ицхака Перельмана, которому, оказывается, платили мизерные деньги, и который был вынужден тратить их на показуху и саморекламу, занимаясь ночами где-то в пригородах Нью-Йорка, и ведя класс в рамках почасовой занятости в Джульярдской Школе. Естественно, Сэм Сондерс (ныне уже давно покойный) тоже спал со всеми направо и налево, при этом его далеко не блестящие достижения в постели никого особенно не волновали. Но всё это выглядит сущим пустяком, когда выясняется, что Сондерс родился с огромной  дырой в сердце, и ему сделали бесчисленное количество операций: сначала в пятидесятые годы ему вставили какое-то тикающее стальное устройство, а потом, уже в восьмидесятые и в начале девяностых, ему дважды пересаживали сердце. Блэйр Тиндалл рассказывает, что после первой операции  оказалось, что никто не идёт проведать Сондерса, и лишь она одна сидела у его постели весь месяц, пока он не пришёл в себя. А брат Сондерса, Мартин, скрупулёзно и молчаливо оплачивал счета бедствовавшего Сондерса.

Несколько месяцев спустя в одном из роскошных домов Нью-Йорка состоялось празднование дня рождения "выздоровевшего" Сондерса, куда он был приглашён, не зная, что его ждёт  "surprise party".

Увидев столь многих важных гостей, он произнёс спонтанную речь, упомянул имена многих известных в городе людей, которым он выразил глубочайшую признательность за внимание и за помощь. Имени гобоистки он не упомянул. Присутствовавшая на праздновании гобоистка убежала из зала. Самое смешное в том, что бедствовавший Сондерс в тот период снимал апартаменты в запущенном и кишащем мышами здании "Аллендэйл", служившем пристанищем для плохо устроенных Нью-йоркских музыкантов. Именно там и жила все эти годы и Блэйр Тиндалл. Так что какое-то время и автор книги, и главный "герой" жили под одной прогнившей крышей, прилагая все усилия, чтобы не встречаться в лифте.

Читая эту книгу, я не мог не почувствовать проклятия неприспособленности, которое лежит на огромном большинстве современных музыкантов. Поразительно, что за три года, проведённые в Стэнфорде, автор книги получила настолько основательную социологическую и экономическую подготовку, что смогла дать прекрасный анализ происходящего в нашей профессии, оставляя позади таких гигантов, как Норман Лебрехт и  Йозеф Хоровиц.

Естественно, я читал книгу этой "девушки", будучи  уже полностью подготовленным. Как ни странно, для меня новой (ну, относительно новой) была статистика постелей и выпитого вина. Но я напрягся и абсорбировал и эту информацию.

И вот я приехал в Гаутинг.

Мне казалось, что весь мир прочитал книгу Блэйр Тиндалл. В принципе я, наверно, не так уж и ошибся. Во вчерашнем номере "Дейли Телеграф" (28-07-2005; это уже не Америка, а Англия) эта книга серьёзно и детально обсуждается, причём далеко не без уважения. 

А мои коллеги из Мюнхена об этой книге ничего не слышали, и казалось, мои настойчивые вопросы в этой области их лишь раздражали. Я всё понял. Их интересует только музыка. Естественно, я не стал устраивать из этого драму. Я включился в режим репетиций. Разговор об интерпретации носил привычный "импрессионистский" характер. Лишь впоследствии они выразили готовность употреблять в разговоре об интерпретации понятия, более близкие к социальным. Но это было позже. Коллеги дружелюбно позволяли мне заниматься  в течение двух с половиной часов самому, а потом охотно присоединялись. Мы провели с десяток репетиционных часов вместе, в сердечнейшей теплоте, между виолончельными и фортепианными звуками. А потом был концерт, после чего собравшиеся ещё оставались пить вино и пиво, а мы поехали в наш Нойфарн-им-Фрайзинг паковаться - нам предстоял длинный путь на север.

Но я забегаю вперёд.

Ведь помимо репетиций, что-то ещё происходило с нами в Мюнхене и вокруг него.

Вернёмся в Дахау.

Третья часть

Мы приехали в Дахау в самой середине лета. На небе над нами не было ни единого облака, в воздухе не ощущалось ни дуновения, жара стояла вполне израильская - далеко за тридцать градусов в тени и ещё больше под смело и в открытую палящим солнцем.  За огромной огороженной каменной стеной и каналом с проточной водой по открытой площадке ходили сотни и тысячи людей, в основном белобрысых учеников и учениц из Германии и Америки. Ученики то и дело собирались в группы, предводимые деловитыми и сосредоточенными гидами в очках с аналитическим выражением лица. Дети, хотя и не слоняясь со скорбным выражением на лицах, вели себя достаточно прилично  - без вульгарного шума. Многие собирались в группки в тех местах, где можно было отдохнуть в тени. Таких мест было очень мало.

А вообще величина площадки концентрационного лагеря Дахау равна примерно шестой части всего города, и представляет собой (то есть представляла собой) квартал в северо-восточной части города.

Вход в лагерь находится с его западной стороны. Вход - это зарешёченные ворота,  со знакомой надписью  "Арбайт Махт Фрай" ("Работа освобождает"). Сразу перед входом по правую руку находятся стенды с фотографиями и объяснениями к ним, а  впереди открывается огромный пустырь: здесь гестаповцы каждое утро собирали всех узников на проверку. Судя по фотографиям (сделанным далеко не в летний солнечный день), на пустыре собиралось около сорока  или даже шестидесяти тысяч человек.

 Ещё более просторным кажется посетителю вид слева. Там на сотни метров вдаль идеально ровными и параллельно лежащими прямоугольниками простираются фундаменты бывших бараков лагеря. Высота гранитных фундаментов над грунтом - сантиметров двадцать; поэтому длинные ряды производят однозначное впечатление огромных могил.

Но посетители вначале не разгуливают между этими гранитными надгробиями бараков, а идут вправо, к административным зданиям лагеря. Они одноэтажные. Один особенно длинный барак - это тюрьма для противников режима. Там масса камер, каждая из них величиной в четыре квадратных метра, со встроенным в неё зарешёченным окном и толстой металлической дверью с опять же зарешёченным глазком. В некоторых камерах на облезлых стенах (специально в таком виде сохраняемых) висят таблички, указывающие, какие известные люди там содержались. Как правило, таблички указывают одно, или два, или даже три имени. В этих маленьких камерах содержалось по несколько человек. Меня удивили радиаторы обогрева, находившиеся в каждой камере; я также был удивлён, увидев, что далеко не в каждой камере были туалетные дыры. Мне трудно сказать, являются ли радиаторы оригинальной частью бараков, или они были встроены уже после войны. 

И всё же, идя по длинному коридору одноэтажной дахауской тюрьмы, мы замёрзли. Находящийся внутри с трудом мог себе представить, какая жара стояла прямо за её стенами. Солнце проникало сквозь маленькие окна очень скупо, а толстые каменные стены надёжно и безжалостно сохраняли жутковатую мерзлоту.

На стене главного административного помещения - где офицеры гестапо принимали всё новые партии заключённых и заводили на них дела, старыми готическими буквами выведено: "Нихьт Раухэн!" ("Не курить!"). Явное свидетельство заботы о здоровье находящихся  среди стен лагеря.

После осмотра бараков и ознакомления с бессчётным количеством узников и их судьбами - очень многие (собственно, подавляющее большинство) кончили здесь свою жизнь - мы, пока всё ещё в туристическом настроении, несмотря на холод в коридорах бараков, - вышли к восточной стене лагеря и осмотрели плиты памяти и другие послевоенные экспонаты. Главной здесь является большая абстрактная скульптура, напоминающая лабиринт из колючей проволоки и с большой силой выражающая острую и нескончаемую человеческую боль. Под ней и невдалеке выложены плиты с надписями на многих языках, в том числе и на идиш: "Кейн мол ништ мер" ("Никогда больше"). На плите  "Кейн Мол"  почему-то выписаны одним словом "Кейнмол".

Далеко у северных стен расположены религиозные памятники утешения, обращающиеся к людям разных вер - лютеранской, католической, иудаистской, а за забором и за кюветом с водой - деревянная церковь для православных.  Деревянная церковь находится в живописном парке, где  ели, сосны и липы богатой зеленью любовно окутывают посетителя. Красота здесь настолько захватывает дух, настолько природа здесь сверхъестественна, что через несколько коротких мгновений посетителя охватывает глухая тревога: ТАК красиво быть просто не может. Сознание начинает ожидать опасности. И она тут же появляется. На небольшой лужайке в роскошном парке стоят два крематория - один - с четырьмя индивидуальными печами, а другой - с одной большой коллективной печью.  Тут же недалеко располагается яма, куда сбрасывались останки сожжённых. Вокруг ямы,  ради душевного спокойствия посетителей прикрытой досками, опять располагается живописный парк с особенно тёмными тропинками (ко времени нашего посещения на главной площади лагеря температура достигла градусов тридцати восьми, и ученики толпой ринулись в зал приёмов с надписью "Нихьт Раухен" и в другие затенённые места; никто не мог выдержать этой жары). К тёмным тропинкам потянулись и наиболее романтичные из более взрослых учеников и стали там уединяться. Мы ходили по тропинкам и ощущали, как мы мешаем счастью учеников. Но вот на тропинках стали появляться плиты с надписями. Одна надпись гласила: "место расстрела с расстояния в 15 метров; расстрел по правилам пункта А". Надпись на другой плите гласит: "Место расстрела с расстояния в 10 метров. Расстрел по правилам пункта Б". А третья надпись гласит: "Место расстрела с нулевого расстояния. Расстрел в затылок". И потом: "место оттягивания трупов". Там лежат несколько недавно сорванных роз. Недалеко стоит поразительной выразительности памятник "Уцелевшему из Дахау", напоминающий одновременно всех героев поздних книг Эриха Марии Ремарка, Лиона Фейхтвангера, а также напоминающий звуки произведения Шёнберга "Уцелевший из Варшавы"  и дух  послевоенных статей Ханны Арендт. 

Оказалось, что тропинки этого зловещего парка вьются долго и покрывают немалую площадь. Лишь потом мы узнали, что на этих тропинках "работа" шла без перерыва, каждый день и каждую ночь, и поэтому "был необходим" крематорий с большим объёмом действия. Из  семидесяти тысяч заключенных на последний марш перед наступающими американцами в апреле 1945 года были выведены семь тысяч человек, а сам марш сумели пережить  только тысяча семьсот.

Мы надеялись вырваться из этих зловещих тропинок прямо в город, не желая больше проходить по всему лагерю. Но нам этого сделать не удалось. Колючая проволока, каменная стена и кювет с проточной водой надёжно перекрывали нам путь. Мы были вынуждены возвращаться через главные ворота. 

Но теперь мы уже никуда не спешили. Мы остановились прямо в самих воротах. В проходе ворот - по обе стороны - были прибиты две мемориальные доски, указывающие названия американских полков, освободивших 29 апреля 1945 пустой лагерь Дахау. Указаны имена командиров этих полков.

В воротах мы столкнулись с двумя американскими пенсионерками, приехавшими осматривать Дахау на велосипедах.  Они застряли у зарешёченных ворот и стали ворчать. Когда мы, стоя (ещё по ту, внутреннюю сторону) в воротах, стали читать надписи  о доблестных американских полках, американские пенсионерки стали ворчать громче и начали требовать у своих мужей (не-велосипедистов), чтобы те сказали, где оставить велосипеды, и почему их никто не предупредил, что в Дахау нельзя приехать на велосипедах. Мужья - видимо, сами фронтовики, поджарые высокие пожилые люди в шортах и в роскошных очках, - стали советовать своим супругам (а может, это были вовсе не супружеские пары) оставить велосипеды "у коменданта".

Мы медленно пошли к машине.

Нас ждал Кемпфенхаузен.          

Четвёртая часть

Я всегда любил атласы. Вернее, я любил их с семилетнего возраста. То есть, началось всё с того, что я стал обожать телефонные книги. Это было тогда, когда я в первый раз на долгие месяцы заболел.  Мой праздный ум требовал духовной пищи, и я взял первую попавшуюся книгу, от которой не хотелось спать. Это была книга телефонных абонентов Литовской ССР за 1961 год. На одной из страниц - где-то  к концу первой трети книги (в книге публиковались номера абонентов из семи наиболее престижных городов Литвы) я нашёл и наш телефон. Рядом с именем моего отца - "Филипович-Двинскер, Б.М." - деловито значилось: 66309. В моём сознании этот номер в качестве магического заклинания сохранился на всю жизнь: "шесть-шесть-три-ноль-девять". Вначале интонация как бы взбирается вверх, на волне какого-то тезиса - "шесть-шесть-трин…", а потом со стеклянным дребезгом падает вниз "...оль-девять!".

Особенно  мне нравилось читать телефоны городских прачечных и  мастерских по ремонту газа. Мне также нравилось читать о сберегательных кассах (указывались телефоны нескольких контор в городе), а также телефоны редакции польскоязычной газеты "Червоны Штандар". Однажды отец, взявший однодневный отпуск, чтобы сидеть со мной, обнаружил, чем именно я интересуюсь, лёжа в постели. В ужасе от увиденного, он пошёл в соседнюю комнату, и принёс оттуда карманный "Атлас Мира" издания 1957 года (в том атласе вся Африка ещё была  или французской или британской, и многие города ещё носили  названия, увековечивавшие Сталина. Например: Сталинабад (потом этот город стали называть посредством странного и сложного звукосочетания "Душанбэ"). Или: Сталино (теперь этому городу возвращено старое название "Донецк").  Но я особенно любил город под игривым названием "Йошкар-Ола".

Так вот: за два месяца, проведённых в уютной постели, я изучил весь мир - от Занзибара до острова Огненная Земля, от реки Дарлинг в Австралии и до моря Лаптевых на крайнем севере. Цвета, использованные издателями атласа для обозначения  разных стран - как нельзя лучше характеризовали дух изучаемых стран. Например, Швеция была закрашена тусклым тёмно-фиолетовым цветом, на котором блекло-тёмно-синим были помечены многочисленные узкие и вытянутые озёра. Было ясно: Швеция - это холодная и нудная страна с бесконечным количеством луж. Бельгия  была окрашена в ядовито-жёлтый цвет, а в центре жирной точкой помечался Брюссель. Было ясно: Бельгия - это хорошо организованная страна, но по существу  она безгранично лицемерна: это страна с одним большим городом, жители которого высокомерно помыкают своими не заслуживающими внимания согражданами из окрестностей.

Германия:

 В атласе издания 1957 года Германия была помечена коричневым цветом, и на  "ФРГ" и "ГДР" ещё делилась лишь едва заметным пунктиром. Германии было посвящено несколько разворотов, и центральное место занимала Рурская область с её конгломератом множества промышленных городов, отмеченных по-деловому  серыми пятнами. На одной из страниц очень внушительно выглядел Гамбург (большое многоугольное серое пятно). На соседней странице также почётно был представлен Мюнхен, хотя он был помечен жирной точкой а-ля Брюссель, а не деловым серым пятном, как Гамбург.

И НИГДЕ, НИ НА ОДНОЙ ИЗ КАРТ, Я НЕ ВИДЕЛ В ГЕРМАНИИ НИ ОДНОГО ОЗЕРА. В результате Германия представлялась мне, как высокоорганизованная промышленная страна, где эффективность и масштабность связаны с серым, конторским цветом, и где, видимо, на улицах не найти ни одного дерева, и где стоит постоянная засуха.

Всё это оставалось в моём сознании до самых последних лет. Да что говорить? Ещё в прошлом году я был убеждён, что за исключением нескольких неофициальных луж, в Германии находится лишь одно озеро - Лебединое, официально называющееся "Шлюхзее" и располагающееся на юге Шварцвальда.

Только в апреле сего года я совершенно случайно обнаружил, что к юго-востоку от Мюнхена находятся несколько озёр, причём как минимум два из них величиной почти с Женевское озеро. Раздумывая над своей невнимательностью, длившейся без малого полвека, я пришёл к выводу, что все эти годы мне мешал цвет, которым была закрашена карта Германии в старом "Атласе Мира".  На картах, которыми я пользуюсь ныне, все эти озёра прекрасно видны. И людям определённой культуры они очень хорошо известны.

Ну, а кроме того, я понял, что я всё-таки не очень внимательный человек... 

Населённого пункта Кемпфенхаузен - куда теперь пролегал наш путь - нет даже на самых подробных картах современной Германии. И я подозреваю, что причина этому совсем не географическая: это место настолько фешенебельно, что его жители, должно быть, просто убедили картографические издательства проигнорировать его, и дать возможность жить спокойно, без нездорового внимания туристов.

Именно сюда, в свой летний дом, поместили антифашиста-зятя, композитора Карла Амадеуса Хартманна состоятельные родители его поразительной жены Элизабет.

Вообще, история композитора Хартманна (1905-1963) заслуживает дополнительного внимания. Сегодня становится всё более очевидным, что Хартманн принадлежит к самым значительным композиторам после-Равелевской эпохи в двадцатом веке. На мой взгляд, рядом с ним стоят - Шостакович, Хонеггер, и где-то рядом Франк Мартэн, Прокофьев и, может быть, Бриттен (Мессиан, с моей точки зрения, значительно скромнее). Достижения  этих композиторов в наше время всё больше говорят душе слушателей, и спадает пелена авангарда, столь высокомерно навязанного нам Пьером Булезом и стоявшим за ним французским правительством, к культурным мероприятиям которого столь внимательно и долго - почти сорок лет - прислушивалась и американская гуманитарная профессура.

Хартманн был четвёртым сыном родителей, вставших под венец лишь после того, как родили первых двоих. Отец был мастером по дереву,  он строил алтари для церквей и кирх, будучи совершенно неверующим человеком.  В семье никогда не было достатка, но царил дух юмора, дружелюбия и лёгкости. Старшие братья обожали младшего - Карла Амадеуса, будущего композитора, и на всю жизнь сохранили теплоту взаимоотношений. Старший брат стал коммунистом и с приходом к власти нацистов бежал в Швейцарию, откуда присылал отчаянные просьбы переслать ему денег.  Другой брат был фотографом, но наотрез отказывался фотографировать нацистские парады и съезды. Естественно, и он  бедствовал. Лишь один средний брат был устроен: он пошёл учительствовать (в деревню).

Учителем в школе должен был стать и Карл-Амадеус. Проучившись в учительской семинарии, он начал преподавать, параллельно став студентом Мюнхенской музыкальной академии. Шестнадцатилетняя Элизабет была ученицей Хартманна в школе, когда разгорелся их роман. Родители Элизабет были в ужасе. Они запретили какие-либо отношения между ней и Хартманном. Последовал длинный период в духе истории Клары и Роберта Шуманнов и Фридриха-Вильгельма Вика. При этом Хартманн, хоть и писал музыку, пока ничем особым в привычном модернизме не поражал. Но  его увлечённость музыкой была  так велика, что пришлось бросить преподавание. Так что не было никаких  оснований надеяться, что со временем Хартманн сможет стать достойным зятем отцу Элизабет,  промышленнику и человеку большого экономического размаха. 

Тем временем к власти пришёл Гитлер. Все знаменитости стали разъезжаться. Оставшиеся должны были присягнуть на верность фюреру, затем доказать свою арийскость и стать членами "Райхскаммер-фюр-Музик" ("Имперская палата музыкантов"): в противном случае они не могли претендовать на какую либо работу, и их произведения не принимались к исполнению. Хартманн принёс доказательства своего арийского происхождения и стал вписывать в свои сочинения еврейские мелодии. Теперь перед ним открывалась особенно "прекрасная" перспектива: отсутствие  международной славы лишало его возможности найти работу за пределами Германии, а его непримиримость в отношении рейха закрывала ему дорогу на родине. Он стал писать симфонии в совершенно новом - теперь уже зрелом, гениальном стиле и закапывать их в подземелье. Его ждало безденежье, и вполне вероятно, куда более серьёзные опасности. В это время Элизабет исполнился 21 год, и она вышла замуж за Хартманна. Её мать - строгая католичка, - пребывала в глубокой печали от ужасного поведения дочери, а отец - директор подшипниковых заводов, хоть и был разъярён, но решил всё-таки финансировать молодую чету,  сначала сняв им двухкомнатную квартиру в центре Мюнхена (это он так "наказывал" молодых), а потом, уже под бомбёжками, убрав их в Кемпфенхаузен, у восточного берега Штарнбергского озера.

Именно туда, в Кемпфенхаузен, мы и приехали.

Дома, рядом с которым Хартманн закапывал свои симфонии, уже нет. Естественно, нет и подвала, где прятался Хартманн, записывая свои симфонии со всё новыми еврейскими цитатами, которые он громко распевал в подземелье. Там он слушал каждый вечер Би-Би-Си на немецком языке, и там - в подземелье - он научил своего маленького сына Рихарда находить станцию Би-Би-Си также и на шкале радиоприёмника его строгой и глубоко переживающей католички-бабушки.  

На этом месте сейчас стоит "Клиника для душевнобольных доктора Валентина Аргирова". 

Между садами и особняками,  свидетельствующими об их прямо-таки Хохенцоллерновском достатке, можно спуститься к озеру, где в спокойном и лучезарном раздумье плавают пары лебедей. Озеро огромно - и с вселенской умиротворённостью отражает солнечный свет, сохраняя при этом нежную прохладу своих глубоких вод. К берегам озера повсюду прилегает какой-то по-особенному интеллигентный лес, лишь изредка расступаясь ради весёлых маленьких лужаек. Вдали - в дымке - видны какие-то пассажирские прогулочные пароходы, но ни шум от них, ни волны от винтов их двигателей не достигают противоположного  (нашего) берега. Вокруг тишина. Даже обычные озёрные звуки – лопающиеся пузыри, прыгающие лягушки - здесь практически не слышны.

Я  сделал несколько десятков  фотографий этого поразительного места, в надежде, что дочь сможет использовать их в своей работе. Впоследствии сын (он прилетел несколько дней спустя) обнаружил, что все эти снимки не зафиксировались.

По-видимому, фотоаппарат отказался принимать виды столь красивые, чтобы не представлять их затем грешным взглядам непутёвых и недостойных людей.  Видимо, по этой же причине и Данте не распространяется о том, какие виды - кроме слепящего солнца - он видел в Раю...

Поднимаясь по влажным тропинкам вверх, к шоссе, мы смогли рассмотреть, где пролегал последний путь узников Дахау. Именно здесь колонна остановилась, и именно здесь сначала начался отстрел упавших, а затем по приказу сведущего в новостях-с-фронта гестаповского офицера, узникам раздали ящики с едой.

Когда Хартманн вернулся в Мюнхен, он оказался  единственным крупным музыкантом, незапятнанным сотрудничеством с нацистами. Американцы поручили ему  заново организовать культурную жизнь баварской столицы и указать всех композиторов, сотрудничавших с нацистами. Хартманн организовал новую культурную жизнь в Мюнхене, пригласил Стравинского и процветающего Хиндемита, но при этом никаких свидетельств о своих коллегах, остававшихся в Мюнхене, не давал. Американцы сначала обалдели, а потом оставили его в покое.

И ещё:

В период голода и карточной системы на хлеб и мясо в 1944-1945 брат Хартмана, учительствовавший в деревне, пересылал часть своих талонов композитору. А  композитор, в подвале съедавший шашлык, пересылаемый негодующим тестем, отсылал эти талоны другу-коммунисту в Берлин.

Несколько лет спустя, в 1949-1950 этот друг-коммунист стал одним из правящих функционеров ново-созданной Германской Демократической Республики. Он приехал в Мюнхен, предлагая Хартманну пост музыкального директора в ГДР. Во время длительного разговора между друзьями Хартманну стало ясно, что режим, формируемый в ГДР, - это новый режим тоталитаризма.  В беседе друг-коммунист всё больше поднимал голос и обвинял Запад во всех смертных грехах. Затем друг-коммунист стал угрожать Хартманну, что даже если тот не приедет в Берлин, то со временем коммунизм распространится по всей Германии, и тогда Хартманну придёт конец. Хартманн обещал другу-коммунисту, что на следующий день они вместе поедут в Восточный Берлин, и Хартманн станет музыкальным директором. На завтра Хартман удрал в Кемпфенхаузен. Друг-коммунист, естественно, не знал о существовании этого места. Другу-коммунисту пришлось  вернуться в Советскую зону одному.

В то время Хартманн  раскопал свои симфонии, и их стали по всюду исполнять. Выяснилось, что Хартманн - великий композитор. Элизабет была счастлива. Разъярённый  тесть, бывший директор подшипниковых заводов, -  успокоился (и умер в умиротворении).

Много лет спустя к сыну Хартманна пришло известие, что бывший друг отца, коммунист, убеждавший его в 1949 году стать Директором музыки в Восточном Берлине, сам бежал из ГДР, придя в ужас от режима и находясь в крайней усталости от многолетнего диссидентства.  

Мы были сердечно приняты доктором Рихардом Хартманном, сыном композитора, в квартире-музее его отца в самом центре квартала Швабинг, у Английских Садов, (как две капли воды напоминающих Кенсингтон-Гарденз). В беседе с Рихардом, и с другом семьи, профессором Дибелиусом, возник образ необычайного композитора, и его не менее необычайного окружения - людей, живших в самую ужасную эпоху человечества.

Замечательная же Элизабет скончалось в позапрошлом году (2003) в возрасте девяноста лет.    

Ещё несколько слов о Мюнхене.

Если вы по какой-либо причине запутались в сети городских дорог Мюнхена - у вас всегда есть возможность выехать на север города по скоростному шоссе №9 . Если долго ехать по этому шоссе, можно приехать на север Германии.

А в самом Мюнхене - чтобы отдышаться от напряжения (если такое вообще возможно), - стоит выехать на внутреннюю кольцевую (в пределах городской черты есть два кольцевых шоссе - внешнее, "Франкфуртское" кольцо, и внутреннее, частью которого является Ландхутерская Аллея; мы не обсуждаем сейчас общей кольцевой автострады №99, со всех сторон огибающей пригороды Мюнхена: по этому кольцу лучше пока не ехать - оно ещё не полностью проложено, и можно ненароком попасть в хвост к строгим пожилым велосипедисткам).

Итак, когда вы выезжаете на какое-либо из этих шоссе, особенно если вы проезжаете по одному из мостов Ландхуттерской Аллеи, вы наверняка увидите многоэтажный дом, в котором вместо квартир или контор за сверкающим стеклом и на фоне фантастического освещения стоят десятки, а может, и сотни блестящих Мерседесов всевозможных моделей. Своей фантастичностью эти Мерседесы освещают весь город. Особенно сказочный вид это принимает сразу после заката солнца - где-то к половине десятого вечера. Всё ещё сверкающие облака на западе отражаются в уже освещённых электричеством витринах многоэтажного здания, и придают полуопределившимся Мерседесам вид фей. Вероятно не случайно поэтому, что в Мюнхене на каждом перекрёстке стоит лишь один указатель - как проехать в Штутгарт. Ведь именно там производят Мерседесы. А все другие указатели стоят лишь на главных перекрёстках... 

И последнее. В Мюнхене мы видели много сосредоточенных российских девушек, ходивших под руку или ведомых за руку японскими или южно-корейскими студентами, уже успевшими заполучить действующее германское гражданство. А машину в Мюнхенском аэропорту нам выдавала совершенно замечательная девушка, которую я условно назову здесь Лена Фейгина-фон-Рихьтхоффен. Сначала Лена говорила с нами по-английски, затем по-немецки, а затем по-русски, быстро подготавливая нам документы на автомобиль. Отходя от прилавка, с ключами новенькой "Альфа-Ромео-156" в руках, мы представляли себе, как горда должна быть мать этой Леночки, проживающая где-нибудь в Кривом Роге, в Киеве, или в Казани. Потом мы пришли к выводу, что вряд ли её мать проживает в Кривом Роге. Скорее - в Москве. Всё-таки три европейских языка и феноменальная расторопность нового западного стиля. К такому вряд ли можно придти одним махом из Кривого Рога.

А может...?

Может ли быть, что гордая мама Лены Фейгиной-фон-Рихьтхоффен живёт в Кирият-Бялике?!                

Пятая часть

Почему  Байройт?

Казалось бы, ответ достаточно ясен - в Байройте ежегодно проходят Вагнеровские торжества, Вагнер - крупнейший композитор девятнадцатого века,  моя супруга, я, да и наша дочь - музыканты (тем более что наша дочь учится именно пению), - всё это должно было делать Байройт естественной целью нашего посещения.

Но есть и обратные доводы. Билеты на Вагнеровские фестивали очень дороги, и заказываются  ЗА СЕМЬ ЛЕТ  - мы к этому совершенно не были готовы.

И вообще - наш визит пришёлся на середину июля, недели за две до начала торжеств.

Да и кроме того, - и самое главное - при моём отношении к Вагнеру как к архи-антисемиту, призывавшему к физическому уничтожению евреев и ставившему своей задачей создание мира, полностью свободного духовно от евреев,  а также очищение Германии для возрождения средневековых инстинктов - при таком видении Вагнера зачем нам понадобился визит в этот маленький город на севере Баварии?

Зачем нам было посещать курорт, ставший центром притяжения для людей культуры и высшего света лишь благодаря эксцентричной расточительности короля Баварии Людвига Второго (1845-1886), видевшего в Вагнере пророка, и выстроившего ему здесь оперный театр и виллу "Ваннфрид", а себя воспринимавшего как доброго волшебника и заступника Баварии (бедный король, провозглашённый ненормальным своим же собственным кабинетом министров, был таинственным образом утоплен в уже знакомом нам Штарнбергском озере, так и оставшемся тихо скорбеть по неосуществлённым мечтам горе-волшебника).

Зачем нам всё это надо было?

Но во-первых, мы хотели своими глазами видеть Вагнеровский "Фестшпильхауз". Мы также хотели собственными же глазами увидеть виллу "Ваннфрид" и оценить те условия, которые были предоставлены Вагнеру бедолагой Людвигом Вторым.

А во-вторых - и это ещё более важно - мы хотели посетить место, где умер и где похоронен Франц Лист, отец Козимы, ставшей преданной женой Вагнера после его многочисленных похождений.

Мы знали, что уже после смерти Вагнера Лист ежегодно приезжал в Байройт, и останавливался в доме напротив виллы "Ванфрид" (Лист не желал останавливаться у дочери, да и она не выражала никакой готовности принять отца у себя). Мы также знали, что Лист умер в Байройте (хотя и опасался этого пуще всего), и что Козима настояла на том, чтобы он был захоронен в углу Ваннфридовской усадьбы, в центре которой был похоронен её супруг. Мы знали и о том, что позже, усилиями графини Сайн-Витгенштейн, второй "подруги" Листа, и нескольких европейских правительств прах Листа был изъят из Ваннфрида и перезахоронен, но там же в Байройте (почему-то в Венгрию его перевезти не удалось, видимо из-за отказа Козимы).  Мы также знали о последних днях Листа в июле 1886-ого года, о его двух преданных слугах, и о его ученице, которая ухаживала за ним в последнюю неделю его жизни. Мы знали, что последние дни Листа в Байройте создали колоссальную диспропорцию между его творческими и идейными достижениями, и его посмертным пребыванием в тени Вагнера. Мы хотели это увидеть собственными глазами.

И мы это увидели.

Байройт - это действительно город совсем небольшой. Но это и не деревня. В центре города находится огромных размеров базарная площадь, где бесконечное количество туристов ест мороженое. И там - на площади - действительно нет ни единого дерева; при жаре - как и в дождь  - это создаёт большие неудобства.

Но Вагнеровский "Фестшпильхауз" не находится в центре города. Баварский король правильно понял, что для такого гения, как Вагнер, строить театр в центре города, заселённого обычными заурядными людишками - равнозначно кощунству. И "Фестшпильхауз" построили далеко к северу от города, на высоком холме, забравшись куда, любой немецкий патриот мог обозреть просторы своей родины, и душевно соединиться с её судьбой, наполненной страстными, отчаянными, сумасбродными и немилосердными Нибелунговскими легендами.

"Фестшпильхауз" в моих глазах - это огромных размеров языческий храм. Он выстроен из тёмно-оранжевого кирпича; стены украшены многочисленными узорами голубоватого цвета.  Флигеля театра занимают всю вершину холма. Зайти в театр - вернее сказать - "подняться к театру" (или, ещё вернее: "подняться в театр") - это подняться в храм.  По обе стороны театра расположен богатый парк с огромными скульптурными портретами Вагнера и Козимы. Облик Козимы выгодно облагорожен.

Что сказать? Мне, воспитанному если не в еврейской традиции, то в непосредственной близости от неё, весь этот комплекс представляется храмом языческих вакханалий. Ощущение языческой дикости не оставляло нас за всё время пребывания в Байройте. Исключение составили те минуты, которые были связаны с Листом.

Вилла "Ваннфрид"  расположена прямо в центре города. Она стоит внутри ухоженного и очень богатого парка-усадьбы, в центре которого находятся могилы Вагнера и Козимы. Туристы старшего возраста то и дело направляются  на территорию усадьбы, чтобы посетить могилу автора "Летучего Голландца", "Нюрнбергских Майстерзингеров", "Таннхойзера" и прочих средневековых немецких прозрений. Я подошёл к могиле в одиночку и, не желая выражать какое-либо уважение, тут же отошёл.

Затем мы пошли к тыльной стороне виллы и пересекли узкую мостовую. Там, у стен небольшого двухэтажного дома из красного кирпича, мы увидели небольшой, хорошо исполненный и известный по фотографиям бюст Листа. Это и был дом, где он скончался.

Мы поднялись вовнутрь. Второй этаж здания оборудован под музей Листа.

Нас встретила секретарша, и, продав нам билеты, показала три комнаты музея. В большой комнате стоял запертый рояль Вагнера (именно Вагнера, а не Листа). Из громкоговорителей разносились прекрасные звуки музыки Листа по "Сонету Петрарки №104", в замечательном исполнении Вильгельма Кемпффа.

Мы обошли экспонаты музея - это обычные рисунки, гравюры, фотографии и оттиски нот, изображений и документов, связанных с жизнью Листа. На стенах висит множество портретов, часть которых нам хорошо известна по различным книгам и иллюстрированным сувенирным изданиям о Листе.

Сыну было разрешено общим планом сфотографировать все три комнаты.

Когда он приступил к съёмкам последней комнаты, секретарша как-то невзначай обронила, указав на один стенд: "здесь стояла кровать, на которой он скончался". Мы сфотографировали это место и стали прощаться.

Напоследок секретарша спросила: что привело туристов из Израиля в Музей Листа в Байройте, когда Байройт связан со значительно более выдающимся композитором?

Я не стал с ней дискутировать, а просто вежливо что-то пробурчал. Тогда она попросила нас расписаться. Дочь оставила очень красивую надпись на иврите, а мы, все остальные, расписались. Секретарша спросила, не хотим ли мы купить какие либо записи Листа, на что сын ответил, что "у нас уже всё есть, в том числе и папины записи". Тогда разговор затянулся ещё минут на пятнадцать (кроме нас в музее всё равно никого не было), и я пообещал содействовать пересылке моих листовских записей секретарше в музей.

Потом мы пошли искать городское кладбище - "Штадт-фридхоф". Через часа полтора мы его нашли и очень скоро мы обнаружили роскошную, но грустную и совершенно запущенную надгробную часовню с могилой Листа. Внутри было пыльно и грязно. На плитах у надгробия было выбито: "Великому Сыну Венгерского Народа от Правительства и Благодарного Народа Венгрии", и "Великому Учителю от Благодарных Учеников". В углах валялись лепестки давно высохших цветов. Слой пыли на могиле был не тоньше полного сантиметра. Подавленные, мы поклонились и отошли.

Купив новую модель самолёта, недавно появившуюся на прилавках западноевропейских магазинов, и после трапезы в таиландском стиле (другого места для обеда мы не нашли: всюду кормили либо свининой, либо мороженым) - мы сели в машину и поехали в Ваймар.  

Шестая часть

Нет большей разницы, чем разница между Байройтом и Ваймаром. Если Байройт - это чёрное, то Ваймар - это белое; если Байройт - это пропасть, то Ваймар - это вершина гор. Если над Байройтом даже в безоблачный и жаркий день плывут тёмные и грозные облака предостережения, то над Ваймаром даже в дождливый и прохладный день парит дух умиротворённости и свободы от насилия и деспотизма.  Это может ощутить, я думаю, каждый.  Во всяком случае, мы, побывавшие в Ваймаре сразу после визита в Байройт, это ощутили весьма  явственно.

Путь в Ваймар вначале шёл по уже не раз упомянутому шоссе №9, а затем свернул на запад, по маршруту Йена-Эрфурт. Именно там, между этими двумя известными городами бывшей "Германской Демократической Республики",  в нескольких километрах к северу от шоссе расположен Ваймар, по сути совсем небольшой городок.

Покинув Байройт, первые несколько десятков километров мы ехали - по существу - катились - по широкой и исключительно  хорошей дороге. Большую часть времени мы восхищались лесами, буквально нависавшими над нами по западную сторону шоссе. Стволы деревьев были внушительны и очень высоки, а кроны - как правило, это были сосны - поражали своей раскидистостью (Это так называемый "Фихьтенвальд" - сосновый бор). Между деревьями царила кромешная тьма (а вообще продолжалась жаркая, безоблачная погода). То и дело нам казалось, что из чащи выбежит какой-нибудь конный рыцарь в кольчуге и с диким воплем бросится на автомобилистов, чтобы очистить свою родину от модерновой нечисти. Атмосфера предполагала также появление каких-нибудь дикообразов и динозавров эпохи верхнего неолита. Это были знаменитые Тюрингские леса, точнее, их южная часть.

Как-то незаметно мы перестали обращать внимание на лес. Качество дороги сильно ухудшилось, и мы вынуждены были уделять ей пристальное внимание. Спустя ещё несколько минут на дороге вообще появились ухабы и выбоины, и перед нами вдруг стали возникать коптящие старые грузовики, грузно  бившие металлическим днищем по выбоинам в мостовой.  Мы начали неуверенно протирать глаза: неужели мы ненароком попали в Советский Союз? И тут мы сообразили: мы - на территории "Германской Демократической Республики". Спустя пятнадцать лет после объединения Германии эта часть всё ещё носит печальный отпечаток коммунистического тоталитаризма. Леса исчезли. Вместо них стали появляться какие-то совершенно не свойственные немцам полуразрушенные деревянные сараи и проржавевшие трактора, вяло стоящие у одиноких деревьев с обломанными ветвями.

Затем последовали участки, где дорогу всё же ремонтировали.

Особенно усердно - я бы сказал, - оголтело, со всепоглощающим энтузиазмом, - её ремонтировали  на въезде в город Йена, из-за чего мы съехали на узкую, почти просёлочную полосу у ремонтируемого шоссе и двигались со скоростью пешехода. Весь путь был запружен какими-то тачками и полуразвалившимися мотоциклами.

Двигаясь таким образом, мы разглядывали  пейзажи города Йена, открывшиеся нам по правую сторону (с севера). Внезапно нас поразил ряд огромных длинных многоквартирных домов, выкрашенных в оранжевый и серый цвета (в каждом доме было, по меньшей мере, этажей двадцать, а уж квартир, судя по всему, было много сотен). Дома стояли в глубоком и крутом ущелье, дно которого скрывала предвечерняя темнота. Но с другой стороны,  высота домов  так велика, что верхняя их часть заслоняла вершины холмов вокруг. Только в одном месте возник зазор, собственно, щель, между домами и холмами, и через это узкое пространство наши взоры ослепило готовящееся  к закату солнце. Впечатление было крайне романтическим. Я воскликнул: "Вот создания страны победившего рабочего класса!". Моя жена ответила: "Это трущобы! Их многоэтажность меня не в силах потрясти!" Я спросил: "А как же с лучами заходящего солнца между холмами?" Моя жена ответила: "Это – дело временное. Солнце сейчас здесь, а через десять минут оно уже будет за холмами, и ничего, кроме скученности, здесь не останется". Мне ничего не оставалось, как принять её аргумент. Довод, который я мог бы ещё привести, но не употребил по незнанию, сводился к тому, что на широте города Йена солнце в июле не так быстро скатывается к горизонту, и сказочное освещение холмов с многоквартирными домами для "товарищей" может продолжаться часами, создавая эстетическую оправданность этих кварталов. Но о поведении солнца в этих местах я стал размышлять, только прибыв в шведский город Лунд, где солнце вообще отказывалось покинуть горизонт почти до ночи. 

Через полчаса мы были в Ваймаре, остановив машину в центре старого города, у памятника Хердеру (великому, надо отметить, Йоханну-Готтфриду фон Хердеру (1744-1803), философу и духовному наставнику Гёте. Кстати, Гёте, уже сам став великим и хорошо здесь обосновавшись, содействовал назначению Хердера попечителем лютеранских служб в Ваймаре. Всю последующую жизнь Хердер здесь и проуправлял лютеранскими службами, послеобеденное же время отдавая философии, языкознанию, а также - среди прочего - и переводу древнееврейской поэзии на немецкий язык). Хердер приветствовал нас со своего памятника вдумчивым и заботливым взором, стоя прямо у руководимой им кирхи. Поклонившись ему, мы отправились на поиски гостиницы. Мы то и дело сталкивались с туристами из Соединённых Штатов Америки с большими фотоаппаратами на груди. Держа в руках полуразвёрнутые и полускомканные карты города, они близоруко сравнивали увиденное на карте с увиденным воочию. Выяснить же, где эти туристы остановились на ночлег, нам долгое время не удавалось. Зато мы нашли ещё открытый книжный магазин, и наша дочь, ахнув, обнаружила там новый, только что отпечатанный том "Харри Поттера", и заставила нас его приобрести (все семьсот страниц этой книги она абсорбировала за последующие 36 часов).

В конце концов, всё более нервно разгуливая по узким улочкам, мощённым средневековой каменной кладкой, мы обнаружили гостиницу, парадная дверь которой хоть как-то напоминала цивилизацию. Очень скоро оказалось однако, что это прекрасная гостиница, со всеми удобствами, отлично оснащённая, чистая и совершенно современная. Название этой гостиницы - "Анна Амалия". Вначале я думал, что это название какого-то растения, наподобие "Анютиных Глазок", или - в крайнем случае - это имя какой-то куртизанки-фрейлины, или какой-либо средневековой святой. Но оказалось, что это имя принцессы, благодаря которой Ваймар стал важнейшим культурным центром Европы. Это она пригласила Гёте, Хердера, Шиллера и Виланда в Ваймар. Да и сам Лист приехал туда в рамках  ею сформированной культурной политики. Единственный из великих, кто работал в Ваймаре без её приглашения - это Йоганн Себастиан Бах, и мы в этот раз, за отсутствием времени, решили не идти по его здешним стопам.

Анна Амалия росла дочерью правящего принца и не думала, что ей так рано придётся всходить на престол. В шестнадцать лет её выдали замуж за молодого человека родом из правителей соседних графств, и она приступила к деторождению. Её молодой муж стал управлять городом и графством после ранней смерти отца принцессы. Но совершенно неожиданно, не дождавшись рождения своего второго ребёнка, в возрасте двадцати одного года, после всего лишь полуторалетнего правления, умирает муж принцессы. Родив сироту, она принимает бразды правления в свои руки, и формулирует концепцию города, как образовательного и культурного центра. Она следит за деятельностью Гёте, и в 1775 году приглашает его в Ваймар на постоянную работу. Она воспитывает своего старшего сына, Карла Августа, в духе своих государственно-просветительских идей, и тот передаёт эти идеи и дальше, своему собственному сыну, герцогу Карлу Фридриху, пригласившему сюда Листа, и внуку Карлу Александру, уверенной рукой управлявшему Ваймаром до самой первой мировой войны (а Аугуста Виктория, интеллигентная супруга неблагополучного императора Вильгельма Второго, того самого, с которым безрезультатно  вёл переговоры Герцль, и который, побывав в Иерусалиме, основал здесь  до сих пор функционирующую больницу "Аугуста-Виктория" - так вот, эта самая интеллигентная Аугуста Виктория - сестра одного из правящих герцогов Ваймарской Саксонии).

Возвращаемся к Анне Амалии. Это поразительная женщина. Заботясь о воспитании старшего сына (Карла-Августа, будущего правящего  герцога), она читает огромное количество художественной и философской литературы и выбирает в учителя сыну Кристофа Виланда, поэта, романиста и сатирика.

Но в основном, она прислушивается к тому, что говорит Гёте. И мне кажется (у меня есть кое-какие основания так думать), что она его любит и что "это" у них, хоть и неприлично, но взаимно. И "это" длится достаточно долго, и это очень трудно нейтрализовать. Кажется, Гёте должен был на некоторое время покинуть Ваймар, чтобы охладить чувства, но в этом трудно разобраться. Во всяком случае, перед передачей правления сыну, Анна Амалия взяла с него слово, что Карл Август будет во всём слушаться Гёте. Сын так и сделал - собственно, он назначил Гёте руководителем правящей администрации. И на месте узкой болотистой речки, протекавшей в загаженной и покрытой комарами и мухами канаве по восточной окраине города, Гёте спланировал для Карла Августа великолепный парк. У меня всё время сохраняется ощущение, что именно с мыслями об этом парке, плоде своих стараний, Гёте сказал  в конце своей жизни:

До гор болото, воздух заражая,

Стоит, весь труд испортить угрожая;

Прочь отвести гнилой воды застой —

Вот высший и последний подвиг мой!

Я целый край создам обширный, новый,

И пусть мильоны здесь людей живут,

Всю жизнь, в виду опасности суровой,

Надеясь лишь на свой свободный труд.

Среди холмов, на плодоносном поле

Стадам и людям будет здесь приволье;

Рай зацветёт среди моих полян,

А там, вдали, пусть яростно клокочет

Морская хлябь, пускай плотину точит:

Исправят мигом каждый в ней изъян.

Я предан этой мысли!

Жизни годы

Прошли не даром; ясен предо мной

Конечный вывод мудрости земной:

Лишь тот достоин жизни и свободы,

Кто каждый день за них идёт на бой!

Всю жизнь в борьбе суровой, непрерывной

Дитя, и муж, и старец пусть ведёт,

Чтоб я увидел в блеске силы дивной

Свободный край, свободный мой народ!

Тогда сказал бы я: мгновенье!

Прекрасно ты, продлись, постой!

И не смело б веков теченье

Следа, оставленного мной!

В предчувствии минуты дивной той

Я высший миг теперь вкушаю свой.

(я использую здесь великолепный перевод легендарного профессора зоологии Николая Холодковского, 1858-1921) 

Этот парк мы с сыном и ринулись разыскивать в наш первый же вечер (солнце, как мы уже знаем, закатываться не спешило).

Осознавая, что в таком маленьком городе, как Ваймар, должен быть лишь один парк, и он должен находиться прямо в центре города в его современном виде, мы ринулись к зелёному массиву на запад от гостиницы, где  поверх редко стоящих лип раздавались громкие звуки того, что мы называем "первомайской музыкой товарищей". Это были какие-то песенные разглагольствования, раздававшиеся из испорченных громкоговорителей, целью которых было веселить народ. Очень скоро мы увидели и людей, полулежавших около небольшого плавательного бассейна на грязных и скомканных простынях. Напротив располагалась другая часть парка - более живописная, с «респектабельными» выкрашенными в белое скамьями.  Тут находится и взятый в гранитное обрамление пруд.

"Здесь!" - воскликнули мы с сыном и начали обильно фотографировать. Я даже попросил двадцатилетнего сына сесть на белую «респектабельную» скамейку, принять важную позу и много раз фотографировал его на фоне высоких лип вокруг. Для него это было пыткой.

Но нас смущали два обстоятельства. Во-первых, -  пруд - при всей его гранитной обрамлённости, - был заполнен отвратительной грязной водой, от которой исходил запах, подозрительно напоминавший канализацию. Во-вторых, - вокруг не было ни одного американца с картой города.  Повсюду располагались облезлые дома с намалёванными на стенах ругательствами. Некоторые дома, если всё же приглядеться к ним - (как, например, одно из зданий местного университета) на самом деле были очень красивыми, но окна, заколоченные досками, разбитые стёкла, и ругательства на стенах лишают наблюдателя всяких шансов в этом убедиться.

Мы склонились над собственной картой и пришли к выводу, что сделали грубую ошибку. Наша цель - "Ильмен-парк" - находилась в восточной стороне города, а не в центре, где мы сейчас пребывали. Мы побежали туда, проходя по кварталам неухоженных домов с облезлой штукатуркой и с обилием выбитых окон. На стенах многих домов ещё видны были следы пуль (!!!). На улицах стояли облезлые маленькие и грязные машины европейских марок семидесятых годов. 

Но вот в воздухе что-то произошло. Мы вдруг ощутили, что находимся в совершенно другом пространстве. Перед нами вырос огромный герцогский замок с традиционной вышкой на угловой башне, а в уходящей вниз траве начиналась изящная тропа, уводящая к густой роще и кустам. Через считанные секунды появились американцы, а на скамейках в разных позах неги лежат подозрительно зрелого возраста влюблённые. Мы с сыном двинулись вглубь парка, начинавшегося с узкой аллеи по обе стороны искристо-чистого ручья (это - "Ильм"), и постепенно расширявшегося до затейливых переходов на разных уровнях холмов и низин. Мы почувствовали, что движение по этому парку - это и есть движение по жизни, но при этом сохраняется  свободный выбор направления, за которым тут же следует "результат" - или новая перспектива, или новое ощущение, сопровождаемые разными степенями усталости - в зависимости от выбранной тропы: вверх, вниз или по спиральной круговой. Мы  попали в руки гения и это почувствовали.  Но при этом мы также чувствовали и свободу выбора, и могли в любой момент делать то, что считали нужным. Это были магические мгновения. Ветви деревьев, нежно склонявшиеся к речке, и густые кусты, то и дело формирующие новую перспективу, - всё это создавало ощущение, что "старик" (в данном случае имею в виду Гёте, а не Бен Гуриона) знал, что может дать творческий труд душе человека.

В поисках домов Гёте, Шиллера и Листа мы вышли из парка значительно раньше, чем следовало бы. После некоторых блужданий и сочного бутерброда с жареной картошкой и кока-колой, мы нашли дома Гёте и Шиллера. Оба ныне, естественно, музеи. Оба дома построены в восемнадцатом веке и имеют характерный для построек тех времён вид: неровные, покосившиеся рамы окон, кривая линия этажей, низкие потолки. Оба дома - в торговом центре старой части города. Недалеко - базарная площадь с криками и шумом разъезжающих на скейтбордах пацанов. Дом Шиллера встроен в более крупную современную постройку. В результате музей - это внушительное помещение с пространством для большого количества экспонатов. Туда одновременно могут войти довольно много людей. Двухэтажный дом Гёте - тоже музей. Сам по себе он длиннее (и кривее), чем трёхэтажный дом Шиллера, но он не перестроен и оставлен без существенных изменений.

Осмотрев дома двух гениев, мы ринулись дальше - к одному из углов Гётевского парка (собственно, "Ильмен-парка"), чтобы увидеть ещё при солнечном свете один из домов Листа, тот, в котором маэстро преподавал на старости лет, уже после отказа Святого Престола освятить его брак с графиней Каролиной, и после нескольких лет, проведённых в одиночестве в Риме.

Мы нашли этот дом. Это вполне современный (насколько так может выглядеть постройка середины девятнадцатого века) двухэтажный дом, с садиком у задней стены. Он стоит прямо на окраине Ильмен-парка. Его парадный вход (никогда не использовавшийся) горделиво выходит на Бельведерское шоссе, по которому когда-то приезжали в город графы, а ныне носятся Порше и Мерседесы (старые колымаги "товарищей" по этому шоссе ездить стыдятся).

Солнце - при всем его нежелании - всё же клонилось к закату. Второго дома Листа (известного под названием "Вилла Альтенбург")  - того, где он жил в свои великие годы с графиней, мы пока не видели и не имели никакого понятия, где его искать.

В деловой удовлетворённости мы пошли в гостиницу. Сын явно хотел отдохнуть. Я тоже не возражал, хотя меня всё время теребило чувство, что я забыл что-то самое важное, что-то центральное и кардинальное. Когда мы пришли в гостиницу и сын снова стал пить кока-колу, я вспомнил: МЫ ЖЕ ЗАБЫЛИ О ПАМЯТНИКЕ!!! И О ТЕАТРЕ!!!

Тут нам повезло. Увидев выражение моего лица, к нам подошла администратор, и приветливо объяснила, что памятник находится прямо за углом. Там же и театр. Сын пока наотрез отказался меня сопровождать.

На улице мелькали последние лучи солнца. Я выхватил из рук сына фотоаппарат и понёсся в указанном направлении. Обогнув угол, я застыл. Передо мной выросли Гёте и Шиллер, стоящие обнявшись, перед театром. Эта легенда (я уже был не в состоянии  понять: что легенда -  Гёте и Шиллер сами по себе или их памятник) встала передо мной во всём своём человеческо-бронзовом величии, излучая свою потрясающую комбинацию мудрости, романтического порыва и страсти к свободе. Гёте стоит здесь в позе магната, расхаживающего по территории, которой управляет, и устремляя внимательный взгляд к близлежащим горизонтам; в правой руке он держит лавровый венок поэта, как бы играя с ним. А рядом стоит Шиллер, крепко упираясь ногами в землю и при этом устремляя задумчивый и восторженный взгляд к небесам. Гёте Шиллера покровительственно и по-дружески левой рукой обнимает (как в недавние времена юноши обнимали девушек, расхаживая вечерами по центральным бульварам городов). Хотя в жизни Шиллер был значительно выше Гёте, скульптор Эрнст Ритшель изобразил их здесь людьми совершенно одного роста: так в девятнадцатом веке выражали равнозначный почёт к двум выдающимся людям одного общественного ранга (оказывается, американцы сделали три копии этого памятника, и поставили у себя в Кливленде, в Милуоки и ещё где-то. Прелесть, не правда ли?).

Поэты стоят перед зданием государственного театра, собственно, Немецкого Национального театра. Именно  через театр поэты воздействовали на дух эпохи и двигали человечество к цивилизованной свободе.

Но театр несёт и ещё одну память. Здесь зимой 1919 года заседала первая национальная ассамблея Германии, принявшая демократическую конституцию, державшую государство в приемлемом виде тринадцать лет.   

Спустя минут двадцать, уже в сумерках, жена и сын присоединились ко мне, и мы сели ужинать в одном из ресторанов на театральной площади. Дочь оставалась в гостинице читать "Харри Поттера".

На следующий день утром мы благополучно нашли и "Виллу Альтенбург" - этот большой, сохраняемый в великолепном состоянии жилой трёхэтажный дом находится на северо-восточной окраине города, на Йенском шоссе. Здесь обосновалась Каролина, графиня Сайн-Витгенштейн,  обеспечив в 1847 году Листу упорядоченный образ жизни, дабы он мог отдаться творчеству. И Лист переехал сюда (из соображений  приличия все тринадцать лет жизни с Каролиной он получал почту на адрес своего номера в гостинице в центре города). Здесь, в Альтенбурге, были созданы обе симфонии, двенадцать симфонических поэм, доработаны оба фортепианных концерта, сочинены центральные фортепианные опусы, и приведены в окончательный вид все основные  произведения, написанные ранее. Над центральным входом в здание висит мемориальная доска, несколько развязным, но очень ясным шрифтом сообщающая о местопребывании здесь графини Сайн-Витгенштейн и Франца Листа в период между 1847 и 1861 годами.

В поисках "Виллы Альтенбург" мы то и дело натыкались то ли на факультеты, то ли на лаборатории, то ли на библиотеки и конструкционные залы, таблички на которых объясняли, что это - разные части Ваймаровского "Баухауз-университета". Как будто этому маленькому городу не хватало славы, и он обзавёлся ещё и архитектурной школой,  вдохновившей строителей Тель-Авива...

Мы подошли к Альтенбургскому дому и у подъезда изучили список его жильцов. На первом этаже живёт профессор Альтенбург. Видимо, потомок владельцев дома...

Покидая город, мы как-то невольно ощутили: над Ваймаром совершенно уникально не висят облака вины и морального провала нации, таким массивом сковывающие всё остальное в Германии: этот маленький город силой гениев, приглашённых сюда хрупкой, но волевой женской рукой, сохранил открытые небеса. Несомненно. 

На север, к далёкой датской границе, мы решили ехать пока не по центральным шоссе (где нас утомили бесконечные ремонты), а по узким дорогам между маленькими городками Восточной Германии. К шоссе №7, ведущему в Скандинавию, мы пробирались медленно, по завораживающим лесным дорогам, напоминающим скорее заасфальтированные тропинки. На территорию бывшей ФРГ мы выехали через небольшие города Нордхаузен и Остеродэ. И опять ошеломлял контраст цивилизационный контраст между двумя частями государства.

(продолжение следует)


   


    
         
___Реклама___