Tartakovsky1
©"Заметки по еврейской истории"
Январь 2005

 

Маркс Тартаковский


Как я вправлял мозги Нобелевскому лауреату

 

 


     В ту пору – оттепель! - передовая советская общественность бредила йети, снежным человеком, и я обещал разыскать его. Я приводил безупречные доводы. Где мог обитать наш советский йети? Только на Памире, этой Крыше мира, как принято было выражаться в партийной печати, не допускавшей мысли о том, что Крышей вправе называться лишь Тибет, размещавшийся вне наших государственных границ. Все рекорды - советские! И было очень досадно, что ни пик Коммунизма, ни пик Победы каких-то полтора километра не дотягивают до высоты Эвереста. Строго говоря, собирался я не на сам Памир, а северо-западнее, на Памиро-Алай, в центральный сектор Зеравшанского хребта. Но литгазетовский спец, курировавший науку, тут же пересобачил название на нечто фантастическое – Памиро-Алтай, так что я уже не стал уточнять.
     Итак, Крыша мира. Кстати, называл я снежного человека не йети, как принято было (тогда им увлекалась и западная пресса), но местным памирским названием галуб-яван. Это убеждало.
     - Представьте только, - я сам зажигался своим пафосом. - За первым в мире советским Спутником настороженно следят белесые глаза галуб-явана, снежного человека!
     Белесые глаза - опять же, картинно и убедительно.

     Короче, в "Литгазете" выписали командировку "специальному корреспонденту". Я должен был присоединиться к экспедиции (как было обозначено в командировочном удостоверении) студентов МГУ, совершавшей первопрохождение по сложному горному маршруту. Конечно, и они не прочь были наткнуться попутно на следы галуб-явана. Но маячила перед ними куда более конкретная цель - выполнение нормы мастеров спорта.
     Я оказался впервые в горах. Впервые взвалил на себя рюкзак, пригнувший меня к земле. Как я прошел с этими бравыми парнями маршрут в течение целого месяца, не свалившись ни разу, - разговор особый. Меня поддерживала мысль о том, что проезженные и проеденные деньги я редакции уже не смогу вернуть; что я, бомж в столице нашей Родины, вдруг удостоен такой чести - спецкор "Литературки"; что, если бы открылось мое бомжество, мне, определенно, и милиции не миновать. Так что иметь при себе пусть временное, но законное командировочное удостоверение, да еще и напечататься в нашей партийной печати, было для меня не только делом чести, но также делом доблести и геройства.
     Думаю, каждый советский человек поступил бы точно так же на моем бы месте.

     Итак, я прошел маршрут, сдал свой очерк и закрыл командировку. Галуб-явана я не нашел, но деньги возвращать не пришлось. Мне было неловко появляться в редакции, и я там не появлялся. Тем более что у меня в Москве опять возникли ежедневные проблемы с пропитанием, и ежевечерние - с поисками ночлега. Правда, эпоха на дворе была поистине благодатная - хрущевская. Пришествие коммунизма еще только ожидалось, но залогом его в московских студенческих столовых (куда я по возрасту пока был вхож) уже были на столах бесплатные хлеб, соль и горчица. Чай без сахара тоже был бесплатный. Помимо прочего стояла поистине золотая осень.
     Вначале я с надеждой пробегал глазами на газетных щитах всякую очередную "Литературку" (газета выходила тогда трижды в неделю и была четырехполосной). Но пыл раз от разу угасал, становилось ясно: материал не пошел. Понятно, почему: там ни словом не упоминалось о галуб-яване. Без него очеркишко был так себе, серенький. Зато (утешал я себя) в походе больше месяца побыл фактически на казенных харчах. Даже, несмотря на походные тяготы, слегка подкормился...

     Но вот в зените осени вместо обычного родительского письма из Киева, приходившего до востребования, получаю паническую телеграмму: "Что случилось? Тебя ищет милиция? У нас письмо из Москвы. Ничего не понимаем. Волнуемся. Телеграфируй".
     Паника - худший советчик. Что я могу сообщить, если сам ничего не понимаю? Позвонить родителям в Киев невозможно: в их трущобном околотке о телефоне знают лишь понаслышке. Телеграфирую на предпоследний рубль: "Вышлите полученное письмо". Через два дня в конверте вместе с папиными наставлениями нахожу листок с грифом "Литгазеты": "Маркс Самойлович! Почему не оставили в редакции московский адрес и телефон? Срочно ждем. Г. Гулиа".
     Впервые ко мне обратились по имени-отчеству, не упустив при этом последнюю букву в моем имени и правильно написав отчество.     

* * * * *

    Готовясь к визиту в кабинет члена редколлегии Георгия Гулиа (лауреата, между прочим, Сталинской премии, сына, что тоже небезынтересно, еще живого тогда классика, основоположника абхазской литературы и, кстати, депутата Верховного Совета СССР Дмитрия Иосифовича Гулиа), - так вот уже перед дверью соображаю, как объяснить мое московское проживание при иногородней прописке. Припас в уме кое-какие варианты. Они не пригодились. При моем появлении Георгий Дмитриевич (нос сливой, круглые щечки) поднялся из-за стола, не став от этого выше ростом, и пожал мне руку.
     - Вот вы какой, - лучезарно заулыбался он вместо приветствия, сразу располагая к себе. - Тема ударная, поздравляю! - В его голосе зазвучали интонации кавказского тамады. - Но... (тут он развел полными ручками и выдержал паузу) надо еще попасть в яблочко. Не так ли?
     Еще бы! Так, конечно, так! У меня камень спал с сердца.
     - Вот и отлично! В сущности, вы все там герои. Я знаю, что говорю, сам в некотором роде горец. Вы поминутно рисковали жизнью, думая не о себе, а о других. Кому я это объясняю? Вам, преодолевшему камнепады, лавины, обвалы, селевые потоки?.. Но где все это на бумаге?

     Я хотел возразить. Жизнью рисковали мы все-таки не поминутно. Даже не ежедневно. И думал я все-таки, прежде всего о себе. О товарищах тоже, - но не поминутно и не, прежде всего. Георгий Дмитриевич, метр, заглядывал, однако, мне прямо в душу.

     - Скромность похвальна, но профессия журналиста требует жертв. Читателю нужны маяки. Живой пример, - вот чего всем нам, в сущности, недостает. Не обязательно мужество, это всегда в дефиците, но непременно чувство локтя. Без этого в горах нечего делать. Сам погибай, а товарища выручай, не так ли?
     Наверное, так. Горцу, наверное, виднее. Наверное, я сплоховал тогда, на маршруте, когда мысленно прощался со своей собственной единственной жизнью. Вот так, жизнь – единственная, а прощался я с ней, между прочим, не один раз. Вероятно, всякий раз в дефиците было именно мужество...

     И в том походе первое прощание случилось на второй же день. На полдневном привале у реки Ханака, пока в тени утеса варились макароны, я завернул по бережку за этот самый высившийся над водой утес. Припекало. Солнце, надо сказать, действует на меня, как на язычника: Ярило-Солнце. До сих пор оно ярит меня, как спиртное. Утес с изнанки показался заманчивой целью. Позабыв усталость, я стал взбираться наверх, точно подстегиваемый нуждой. И опомнился тогда лишь, когда оказался метрах в сорока над стремниной. Выше была уже совершенно отвесная стена. Надо было возвращаться, но я уже не мог понять, как забрался сюда. Где эти выбоины и выступы, за которые только что цеплялся?..
     Меня, конечно же, хватились бы и нашли. И, вбивая крюки, забрались бы наверх. Но как бы я объяснил этим парням, к которым лишь вчера прибыл с официальными полномочиями, свой поступок? Так уж не захотелось предстать в роли жюль-верновского Паганеля с его непременными чудачествами... Мысленно вздохнув, прощаясь с жизнью, нашаривая ногой едва ощутимые упоры, я начал спуск...     

* * * * *

    Почему-то с этого эпизода принялся я за отчет метру. Он терпеливо выслушал и внезапно рубанул:
     - Форменная херня. Поймите главное: поменьше самокопаний, прощаний с жизнью, максимум - общественного пафоса. Наша газета, - тут он понизил голос, - особенная. Наш клиент не чугунный пролетарий, которому все равно податься некуда, а рефлексирующий интеллигент, пуще всего дорожащий собственной маленькой жизнью. Он стремится забиться в свою тесную раковину – мы же взываем к его гражданской активности. Как психотерапевт исцеляет импотента? Он будит его воображение. Тут метр неожиданно заговорил стихами:

     Человек никак не успокоится
     Все судьбу пытает и пытает:
     Под водой на хищных рыб охотится,
     В лабиринтах под землей плутает.
     Он таежной чащей пробирается,
     Он сидит на льдине месяцами
     Или на плоту переправляется
     Через океан под парусами... –

     и так далее, - неожиданно заключил он. – Стишата хреновенькие, но тенденция – правильная. Активный пафос, романтика созидания.
     - Все понял, - быстро сказал я и, подогретый стихами, едва ли не зачревовещал:
     - ...Вмиг занепогодило. Туча вывалилась из-за ближнего снегового хребта и накрыла нас. Все заволоклось мглой. Туча, улегшись в тесное ущелье, уже не могла пролиться дождем. Мы на дне ее набухали влагой. Земля под ногами раскисала, поток в двух шагах от нас зримо прибывал. Все это совершалось не в потоках ливня, не в громах и молниях, а таинственно и бесшумно...
     - У Пушкина гораздо короче, - заметил метр. – «Все было мрак и вихорь». Вполне ложится на тесную газетную полосу. Но я был в ударе - вот как юный Пушкин перед Державиным, меня несло:

     - ...Палатку пришлось ставить, не сходя с места, - на узкой полочке у самой воды. Риск был очевиден, но выбирать не приходилось. Мгла была кромешной, так что не разобрать: уже ночь или еще вечер. Кое-как отжали одежду и легли спать.
     Просыпаемся все разом. Что-то прошумело мимо палатки в наших головах и свалилось в реку. Потом ближе к ногам... С раскисшего склона скатываются камни; мы невольно поджимаем ноги и вбираем головы в плечи. Я тогда первым подал голос. Чуть выше по течению ледяной мост, по которому мы перебрались на этот берег. Может, там, наверху, как-нибудь скоротаем ночь?..
     - Опять – Я-Я, - перебил метр. - Опять получается, что вы озабочены собственной маленькой жизнью. Да наплюйте на нее! В общем, ближе к телу, как говорят классики. Предлагаю название: «Люди вместе». Вот вам ориентир. Дарю эпиграф: «Если хочешь узнать друга, поднимись с ним на высокую гору». Идите и дерзайте. Утром текст должен быть вот здесь. – И он пристукнул пухлой ладошкой по столу.

* * * * *

    Дерзал я всю ночь. Выдул полторы пачки «Беломора». Готовые название и эпиграф действительно давали ориентир; я что называется, держал нос по ветру...
     - Оставьте материал. Посмотрим, что с ним делать, - почему-то сухо встретил меня наутро Георгий Дмитриевич.
     Что-то происходило в редакции. По коридорам носились вихрем. У окон никто не курил. Я уловил обрывок разговора:
     - Что загоним в подвал? Шеф закусил удила!
     Откуда-то вынырнул взъерошенный Георгий Дмитриевич с моими листками в руках.
     - Вы еще здесь? Ну, кажется, все в порядке. Хвост, само собой, отрубился; он лишний. Я ведь говорил вам: пишите, как Пушкин, - покороче. В общем, поздравляю. Читайте завтрашний номер.
    ...Утром в субботу 25 октября 1958 года в киоске на Пушкинской площади «Литературной газеты» не было. Все прочие газеты были.

     - Может, к вечеру подкинут, - беспечно сказал киоскер.
     Я обошел по периметру площади еще несколько точек и побрел мокрыми бульварами в редакцию. Кстати, золотая осень завершилась (как это обычно бывает) самой обыкновенной – дождливой. И мне, пока я брел, не давала покоя мысль о том, что у меня вот не только жилья нет, но и зонтика тоже. Мысль удивительная, потому что о зонтике я никогда прежде не думал; этот предмет вообще был вне круга моих обиходных представлений, как, скажем, кольца Сатурна. Думаем ли мы когда-нибудь об этих кольцах, хоть и знаем, что они есть?..

     В коридорах редакции было пусто. Заглянуть в кабинеты зава, отправлявшего меня в командировку, или самого Гулиа я не решался. Я надеялся каким-то косвенным путем выяснить судьбу моего номера. Пока что я стоял и курил у торцового окна четвертого этажа, смотрел на деревья Цветного бульвара (так он называется) внизу, на убогую шашлычную с мутными оконцами при выезде на Садовое Кольцо (тоже одно название: ни цветов, ни садов). В шашлычных за все годы моего московского бомжества я не едал ни разу, хотя и там на столах определенно были бесплатные хлеб и горчица. Но я подозревал, что нравы там строже, и к хлебу с горчицей надо было решиться на что-то такое, что было шире моих финансовых возможностей. Короче, к шашлыкам я впервые приобщился много позже - в Киргизии, где на правах (опять же) столичного спецкора присоседился к инспекционному турне по тамошним реликтовым орехово-плодовым лесам союзного Министра лесной и деревообрабатывающей промышленности. Тогда на каждом привале прямо на кострах готовились шашлыки. Теперь, конечно, я знаю, что это называется шведским столом: бери, сколько влезет. Не поверите: набирали по пятнадцать-двадцать шампуров! Когда я отваливался после четвертого-пятого, очень удивлялись: бесплатно же...

     Но это уже другая история.
     - Опять мордой в говно, - услышал я слева от себя. – Попомни мои слова: вечером об этом загудит весь мир.
     В углу, ближе к урне, остановились двое пожилых литгазетовцев. Один предлагал другому раскрытую пачку «Казбека». Они закурили. Я прислушивался, глядя в окно, понимая уже, что мой сегодняшний номер чем-то необыкновенно значителен. Не поверите, - но я поначалу понимал так, что это мой очерк наделал такого шороху. Скандальная известность? Так и быть! Готов пострадать.
     «Быть знаменитым – некрасиво, не это подымает ввысь» – прозвучало вдруг ответом в душе, и я как-то не сразу понял, что слова эти произнесены рядом.
     Что ж, всю жизнь мне твердили, что герой обязан быть скромным, и один из куривших возле урны в углу, интимно наклонясь к другому, негромко вторил этому завету:

 

Борис Леонидович Пастернак



     - И окунаться в неизвестность, и прятать в ней свои шаги, как прячется в тумане местность, когда в ней не видать ни зги...

     Тьфу, чертовщина... Он же стихи читает! Лишь осознав это, я стал выделять ритм:

     - ...Другие по живому следу
     Пройдут твой путь за пядью пядь –
     Но пораженья от победы
     Ты сам не должен отличать...    

    Пожилые (по моим понятиям) газетчики читают друг дружке свои назидательные стишки.  Мне это не понравилось.

     - ...Ты должен ни единой долькой
     Не отступаться от лица,
     Но быть живым, живым – и только,
     Живым и только – до конца.

     Стихи, надо сказать, мне тоже не понравились. «Ни единой долькой не отступаться от лица...» Но раздумывать не пришлось: возник Георгий Дмитриевич и на бегу сказал:
     - Возьмите в приемной авторские экземпляры. Преподнесете знакомым девушкам.
     Я вмиг очутился возле крашеной, как кукла, секретарши, точно крылья у меня выросли.
     - Тартаковский? – скучно сказала она. – Три экземпляра.
     - Можно - пять?
     - Возьмите пять.
     Я взял семь.  

* * * * *

    ...Свой очерк я обнаружил сразу же, перевернув газету. Он занимал едва не половину четвертой (последней) полосы. Его украшали два рисунка: альпинист, отчаянно цепляющийся ледорубом за выступ скалы, и романтическая группа, встречающая восход солнца на горной вершине. За первый рисунок я получил потом взбучку от товарищей по походу: какой идиот взбирается на скалы с помощью ледоруба?.. Будто сам я это нарисовал! Тем более, вообще редчайший случай: газета с рисунками вместо фотографий.
     За очерк в целом взбучку получила вся группа. Ссылаясь на текст, высокая квалификационная комиссия по альпинизму и горному туризму сочла, что в походе не соблюдались элементарные нормы безопасности и «лишь по дикой случайности не была усугублена статистика смертей (так стояло в протоколе) в отечественном спорте».
     Но все это к делу не относится.
     Номер «Литературки», как я это не сразу разглядел, перечитывая без конца собственный очерк, весь был необычным. Разворот газеты (целиком, с переходом на мою четвертую полосу) был заполнен статьей «Провокационная вылазка международной реакции» и Письмом членов редколлегии журнала «Новый мир» двухгодичной давности, датированным еще сентябрем 1956 года. Члены, возглавляемые А. Т. Твардовским, извинялись, в сущности, перед неким автором за то, что отклонили рукопись его романа. Я бы гордился, если б мои рукописи отклонялись в столь изысканных выражениях. Я творил бы с еще большим энтузиазмом, получая вот такие письма. Они были бы мне дороже читательского признания. Это к вопросу о том, что все в жизни относительно. Если бы этому Пастернаку (о котором я и сам уже что-то слышал) своевременно, тогда, два года назад, ответили, как надо, как обычно мне отвечали, его бы определенно предостерегли от очередного ложного шага (если первым считать само создание романа) – от передачи рукописи на Запад.

     Тогда как статья, предварявшая Письмо, уже самим названием била в цель. Провокационной вылазкой международной реакции было награждение Пастернака Нобелевской премией. «Присуждение награды за художественно убогое, злобное, исполненное ненависти к социализму произведение – это враждебный политический акт, направленный против советского государства... Бесславный конец ждет воскресшего Иуду, доктора Живаго, и его автора, уделом которого будет народное презрение». Материал этот не имел подписи, чем особо подчеркивалась его общественная значимость. Весь советский народ, в целом, гневно осуждал предателя.
    На таком вот неприглядном фоне сам я (не какой-то там московский бомж, вздрагивающий при виде милиционера, но – мужественный первопроходец, покоритель гор) выглядел стопроцентным советским патриотом. Я мог быть только благодарен члену редколлегии «Литературной газеты», лауреату Сталинской премии Георгию Гулиа за его заботу.

     Я был ему благодарен.

     Перечитывая Письмо редколлегии «Нового мира», я все глубже понимал направление мыслей своего метра. Скромное мужество и самоотдача советских людей были решительно противопоставлены антиобщественной позиции героев романа. Члены редколлегии упрекали Пастернака: «Пожалуй, трудно найти в памяти произведение, в котором герои, претендующие на высшую одухотворенность, в годы величайших событий столько бы заботились и столько бы говорили о еде, картошке, дровах и всякого рода житейских удобствах и неудобствах, как в Вашем романе...»
     Макароны и тому подобные удобства были тщательно изъяты из моего очерка, точно весь поход был проделан на одном дыхании.

     «...Их (героев романа) единственная цель – сохранение собственной жизни, и, прежде всего во имя этого они и совершают все свои главные поступки», - тогда как герои моего очерка беспрерывно и неумеренно рисковали своими жизнями.
     Члены советской редколлегии с возмущением цитировали роман: «Всякая стадность – прибежище неодаренности, все равно верность ли это Соловьеву или Канту, или Марксу. Истину ищут только одиночки».

     А я вот, как и положено советским людям, понятия не имел о Соловьеве, правда, слыхивал о Канте и знал, конечно, кто такой Маркс, мой, в некотором роде, тёзка. Но уже самим названием своего очерка, подаренным мне метром, я гордо отрицал всяческий индивидуализм: «Люди вместе». «...В Москве оказалось голодно, холодно и трудно, - и вот „ищущая истину одиночка" превращается в интеллигентного мешочника, желающего продолжить свое существование любыми средствами».
     Мы, конечно, утерли нос пастернаковским героям, задавшись, кажется, единственной целью: сократить свое пребывание на этом свете. Что и было отмечено позднее членами квалификационной комиссии, недоумевавшими, как это мы вообще выжили.

    «Все это, вместе взятое, - обращались в Письме члены редколлегии «Нового мира» к будущему Нобелевскому лауреату, - проистекает из Вашей позиции человека, который в своем романе стремится доказать, что Октябрьская социалистическая революция не только не имела положительного значения в истории нашего народа и человечества, но, наоборот, не принесла ничего, кроме зла и несчастия».

     Герои моего очерка должны были, видимо, послужить живым упреком Борису Леонидовичу.
     Кстати, он вскоре публично отказался от вышеназванной премии. Но я стал чуть-чуть старше и уже не знал, гордиться ли мне тем, что в этом была, возможно, и моя микроскопическая лепта...     

     


   


    
         
___Реклама___