Feller1
©Альманах "Еврейская Старина"
Март 2005


Маргит Бартфельд-Феллер


Печальные картины

Перевод с немецкого Эллы Грайфер

 

(Окончание. Начало в №№ 1(25), 2(26))

 

 

Грозовые тучи

 

Дорна Ватра – очаровательное карпатское местечко, где проводили летний отпуск многие жители Буковины. В то лето, последнее перед поступлением в школу, мама очень старалась дать мне вдоволь надышаться свежим горным воздухом, накупаться в холодных, быстрых речках... в общем, не теряя времени, отдохнуть на славу. Мы снимали комнатку в красивой, чистой, окруженной цветами вилле. Не помню уж, что стояло в комнате, зато очень хорошо помню голландскую пару -  господина и госпожу Кайзер, с которыми мы встречались за обедом и ужином в уютной столовой виллы. Не заметить их было трудно, а забыть – невозможно. Госпожа Кайзер была дама высокая, всегда  подвязывала красивый фартук и носила симпатичный голландский чепчик, что очень шло к ее приветливому лицу. Особенно мне нравились ее деревянные башмаки, звонко стучавшие при ходьбе.

 

Господин же Кайзер был невысок, коренаст, похож на пузатую бутылку шнапса, которая всегда стояла перед ним на столе. Время от времени он наливал себе, как он выражался, стопарик «папаши» и одним глотком его опрокидывал. Лицо его было круглым, блестящим как луна, но ярче всего алел на нем курносый нос. Иной раз господин Кайзер усаживал меня на свои толстые колени, как в мягкое кресло, что доставляло нам обоим большое удовольствие. Он надувал свои блестящие щеки,  а я в восторге хлопала по ним обеими руками, пока весь воздух не выходил – и игра начиналась снова. Госпожа Кайзер простила мне даже невежливое замечание в адрес хозяйки, ловившей во дворе предназначенную на заклание отчаянно визжащую свинью: «Да если б меня петлей ловили, я бы не так еще буянила!» Хозяйка была, правда, несколько шокирована,  но я не жалела, что высказалась откровенно. Бедной свинке это, правда, не помогло. У Кайзеров не было своих детей, и они очень любили меня. Однажды они поведали маме, что прежде и помыслить бы  не могли жить под одной крышей с евреями, да еще так сблизиться с ними.

 

Такое же признание услышал однажды мой отец от немца Циммерманна, владельца фирмы, в которой он работал коммивояжером. Поначалу белокурого и голубоглазого отца он принимал за немца, так что никаких разговоров на сей счет не велось. Потом случайно узнал, что имеет дело с евреем, но, несмотря на свои воззрения, деловых связей не порвал. Много позже он признавался отцу: Вот уж никогда не думал, что стану работать с евреем из чистой симпатии!  Во всяком случае, мы с Кайзерами прекрасно понимали друг друга и провели немало веселых вечеров за игрой в рич-рач1. Особенно забавно выглядел господин Кайзер – когда кости выпадали плохо, он злился как ребенок и утешался только добрым глотком из «папаши».

 

Фантастический горный ландшафт Дорна Ватры, ее луга и реки почти ежедневно манили нас из дому. При хорошей погоде мы с мамой шли на горную речку. Там можно было сколько хочешь бегать, купаться в холодной быстрой воде или бросаться в маленький водопад, хрусталем сверкавший на солнце. Однажды игра так захватила нас, что мы и не заметили, как внезапно вокруг потемнело: собиралась гроза. Мы успели только набросить свои оранжевые пелерины и побежали домой. До сих пор стоит у меня перед глазами эта картина: на фоне сочной зелени бесконечного луга две торопливые оранжевые фигуры. И никого вокруг. Мама крепко держала меня за руку. Вдруг раздался оглушительный раскат грома. В испуге мама швырнула меня на землю, а сама упала сверху, прикрывая меня собой. Неподвижно лежали мы, и постепенно во мне нарастала тревога. Тяжелое тело мамы показалось мне вдруг... бездыханным. Словно никогда больше не встанет, не засмеется, не сможет ни петь, ни играть... словно бы была она – О Господи! – неживой! На какое-то мгновение эти жуткие мысли оторвали меня от реальности. Потом я вдруг почувствовала, что тяжесть уходит: мама поднялась, облегченно вздохнула и улыбнулась мне. Через секунду на нас обрушился такой ливень, что мы мгновенно промокли до нитки, а я очнулась от своего оцепенения. Но оказалось, что пережитый ужас не прошел бесследно. Последствия были длительными и тяжелыми.

 

Кончилось лето. Черные осенние тучи, сильные дожди и наводнения нагоняли на меня жуткий страх. Словно загипнотизированная, я неотрывно смотрела в небо, и едва лишь завидев тучу, в ужасе забивалась под стол или в крохотную каморку кухарки. В такую погоду обед для меня превращался в пытку – кусок застревал в горле. Прекрасное, нежное лицо мамы омрачалось, когда я упрямо отказывалась даже попробовать все ее заботливо приготовленные яства. Она всегда понимала меня, но тут уж и у нее терпение лопнуло. Самые вкусные блюда вызывали у меня только отвращение и тошноту. Я убегала в туалет, как бы со стороны слыша собственный отчаянный скулеж: «Мамочка, я постараюсь, я буду вести себя хорошо...» Но сцена, пугавшая нас обеих, повторялась снова и снова, в течение нескольких невыносимых месяцев. Однажды мы с мамой были вместе на Габсбургской Горке. К маме подсел пожилой господин – знакомый врач. Я играла немного поодаль, но попыталась прислушаться к их разговору, важность которого поняла по выражению их лиц. Мне удалось уловить несколько слов: «...нет, нет, тут надо власть употребить! Вплоть до порки!»  Слова эти так на меня подействовали, что, распрощавшись с этим мило улыбавшимся господином, я понеслась домой как на крыльях. Страх перед тучами и ливнями сменился вдруг волчьим голодом. Я стала есть с аппетитом, как прежде.

 

С супругами Кайзер мы увиделись еще раз. Они приехали в Черновиц и пришли к нам в гости. Госпожа Кайзер крепко нас обняла, а ее супруг с робкой улыбкой выложил на стол новенький комплект для игры в рич-рач, в память приятных вечеров в Дорна Ватре. Пришли к нам в гости – значит, нас не забыли. Значит, эта дружба была им по-прежнему дорога. (26.02.2000).  

 

Воспоминание о Лейбу Левине

 

Черновиц 1937 – 38 годы. Красивый новый зал черновицкой Скалы (Шиллергассе – угол Альтгассе) полон народа. Свет уже погашен и в зале царит напряженная тишина. Ждут выступления очень известного и популярного в Буковине еврейского артиста Лейбу Левина. Почти физически ощущалось, что вся аудитория затаила дыхание. Словно под гипнозом не отводила я глаз от тяжелого синего занавеса, который ужасно медленно раскрывался, но и за ним было темно. Только маленькая лампочка на столике освещала профиль человека на сцене.

 

Не спеша он перевел взгляд на публику. Блестящие черные волосы, пожалуй, даже слишком оттеняли бледное лицо. А тем временем пальцы его, казалось, танцевали... эта пляска восхитила меня, и хотя прошло много лет, она все еще стоит у меня перед глазами. Я была просто очарована этим артистом, подчинявшим все вокруг своей гипнотической силе. Он неподражаемо перевоплощался. Не отрываясь следила я за колдовскими движениями его рук, его словами и жестами, не забуду и стишок Луцкого про уху, которая кипит в кастрюле и, того гляди, сбежит. Такой осталась у меня в памяти первая встреча с этим большим талантом. Я еще не подозревала, что эта встреча – начало многолетней дружбы.

 

В 1940 году советская армия без единого выстрела оккупировала Черновиц. Я начала тогда ходить в еврейскую школу на Австрийской Площади, где все было для меня непривычно и ново. Хотя сюда же перешли многие из моих прежних соучениц по гофмановскому лицею, но перемены были не только в школе. Оккупация изменила нашу жизнь. Город был полон солдат, в воздухе стоял запах советского одеколона и дегтя от сапог. А в школе № 5 царило радостное оживление. Школьницы услышали, что скоро у них откроется драмкружок, и самое невероятное, что руководить им будет не кто иной как сам неповторимый Лейбу Левин.

 

После множества репетиций и строгого отбора я попала в число немногих солисток нашей школы. Думаю, не последнюю роль в успехе моего выступления сыграло юношеское воодушевление перед Лейбу Левиным. Под его руководством я исполняла на школьных вечерах песни на идиш, а аккомпанировала на рояле подружка Рене Абрамович. Репертуар мой был разнообразен, но большим успехом пользовалась всегда песенка «Бин их мир а шнейдерль...». Тепло встречали и русскую колыбельную «Бабуся» и песню «Юрн». Но особенно счастлива бывала я всякий раз, когда вместе с подружками поучала приглашения на концерты и литературные вечера нашего руководителя.

 

Эти вечера воспитали наши чувства и вкус. Год, проведенный в еврейской школе, запомнился мне встречами с профессором Гиннингером, и, в особенности, с профессором Сегалем и Лейбу Левиным. Беседами с этим необыкновенным человеком на прогулках в ботаническом саду или в библиотеке профессора Сегаля, где он читал и объяснял нам стихи Рильке. Я слушала его не отрываясь, многое поняла и многому научилась.

 

В 1941 году, незадолго до прихода в  Черновиц немцев, советские власти внезапно арестовали и отправили в ссылку множество еврейских семей. Последний раз я видела профессора Сегаля сквозь крохотное оконце товарного вагона, увозившего меня с родными в Сибирь. Он успел еще потихоньку просунуть между прутьями решетки тридцать рублей... так мы и попрощались навсегда.

 

А вот Лейбу Левина я увидела снова через 20 лет, на маленькой сибирской эстраде. Он выступал с Нехамой Лифшицайте. Я  сидела во втором ряду, не в силах отвести взгляд от исхудавшего, и все же такого выразительного, одухотворенного лица артиста, прошедшего через бесчисленные унижения, тюрьмы и лагеря... все это не прошло бесследно. Взгляд его упал на меня... и через несколько секунд глаза вспыхнули радостью узнавания. Так началась наша дружба. Хотя в России мы жили в разных городах, далеко друг от друга, но несколько раз встречались у него в Москве. В Томске у нас он побывал только один раз, когда приехал с Нехамой Лифшицайте. Тогда он вдруг загорелся идеей, повидать свою кузину Эрику и ее мать, живших в ссылке в маленьком местечке на север от Томска. Мысль, выхлопотать им освобождение, не давала ему покоя. И мы тоже, по мере сил, содействовали исполнению его небезопасного плана.

 

Не могу вспоминать без смеха, как снаряжали мы Лейбу Левина в дальний поход по тайге и болотам. Вместо элегантного черного концертного костюма он обрядился в слишком просторную для него куртову фуфайку, старые ватные штаны и теплый свитер. Остались в углу и черные концертные туфли, их заменили шерстяные носки и кирзовые сапоги – тоже слишком большие, зато прочные. Для защиты от осенних ливней мы снабдили его длинным парусиновым плащом с огромным капюшоном. В сочетании с его собственным синим беретом все это выглядело несколько экзотически. Тут в комнату заглянула наша маленькая Анита и воскликнула: «От дяди Левина одна голова с береткой осталась!»

 

Теперь можно было отправляться в путь. Но не так легко и просто добраться до места, куда не летают самолеты, не ходят ни поезда, ни автобусы. Только летом на моторке, на лошади или пешком. А уж ночевка – только на полу в крестьянской избе, да и то если повезет. После долгого, трудного пути с немалыми приключениями Лейбу Левин добрался до Эрики и ее матери, но неделю спустя, когда он собрался обратно, оказалось, что уже не выбраться: навигация кончилась, и самолеты тоже перестали летать до весны. Что было делать? С колотящимся сердцем отправилась я к замполиту аэропорта. К великому моему изумлению он, после некоторого колебания, обещал, что попытается вывезти Левина санитарным самолетом.

 

Целую неделю Курт, его друг и я посменно и безуспешно бегали на аэродром. Хотели уже бросить это безнадежное занятие, как вдруг нам позвонили по телефону: «Порядок! Летит ваш Левин!». Уже темнело, когда мы прибежали на маленькое опустевшее летное поле и долго всматривались в темное, затянутое плотными облаками ночное небо, пока наконец, не веря своим глазам, не увидели приближающийся самолет. Вот он садится, вот в открывшейся двери появляется силуэт Лейбу Левина... наше рискованное предприятие благополучно завершилось! К великой нашей радости Левин сообщил, что не зря старался: в самом деле  удастся ускорить долгожданное освобождение его родни. Мы не упускали ни одного случая повидаться. Он любил бывать в нашей семье, часто слышали мы, как он вполголоса с чувством напевает песни на идиш. Не могу забыть песни «Святая камея» - «Я взял ее с собой в дорогу...». Лишь позже я узнала, что песня эта была его собственная – и музыка, и слова. Многие его песни были изданы профессором Сегалем в 1938 году в Черновце, а потом и в Израиле.

 

Приехав в Израиль в 1990 году, я уже не застала Лейбу Левина в живых, но Рут, его дочь, делала все возможное, чтобы спасти от забвения  драгоценное наследие: песни отца, их мелодии, их слова и язык, на котором они были написаны. (15.1.2000) 

 

Счастливые часы

 

Иногда жизнь моя напоминает мне китайскую монету, у которой в середине отверстие с продетыми шерстяными нитями... множество пестрых нитей: судьбы людей, что повстречались мне в жизни и подарили мне счастливые часы.

 

Как я любила ее спортивный, задиристый  вид, прямой, открытый взгляд, ее голос, звучавший для меня словно музыка. Она была подругой моей матери, а когда я выросла, стала и моей подругой.

 

Герда Маурюбер была из самых привлекательных личностей, каких я знала в детстве и юности. Любимая воспитательница в детском саду «Моргенройт», образец для подражания. У нее в доме я открыла для себя новый мир. На веранде был зимний сад с различными вечнозелеными растениями, в гостиной – высокие книжные полки и коричневый рояль Бёзендорфер, на котором мне позволяли играть, сколько душе угодно. А уж залитая солнцем кухня, полная пестрой глиняной посуды, где мы деревянными ложками ели из глиняных мисок картофельный суп со всякими вкусными приправами. До чего же здорово было и Герды! Мои сияющие глаза без слов рассказывали о том, как хорошо было мне с ней и у нее. Я часто вспоминаю слова, которые она повторяла все время:  «Светом, солнцем жизнь наполни, друг – осветить и обогреть сумеешь всех вокруг!». Я старалась так жить, и до сих пор встречаю в жизни людей, излучающих свет и солнце. (август 1999). 

 

Фройляйн Гарник – «наша Лидия»

 

Девчонкой-подростком, гуляя в парке Шиллера,  повстречала я однажды интересную пару: Маленькую, худенькую женщину со слегка вьющимися тонкими пепельно-рыжеватыми волосами, с добрым взглядом близоруких глаз за круглыми стеклами маленьких, словно детских, очков, и под руку с ней – девчонку, с которой она оживленно говорила по-французски. Я глядела на них, и... отчего-то завидовала незнакомой девочке: мне тоже хотелось познакомиться с этой странной женщиной, учиться у нее. Что в ней так привлекало? Семенящая, но твердая походка маленьких ног? Туфли с пряжками на черном низком каблуке, белые носочки... Мечта моя неожиданно осуществилась. Оказывается, наши отцы были знакомы между собой, и я начала брать у фройляйн Гарник частные уроки языков и немецкой литературы.

 

Ее уроками наслаждались все ученики. И языковые навыки, и жизненная мудрость усваивалась у нее легко – как нечто само собой разумеющееся. Как восхищались мы «нашей Лидией», как мы ей доверяли! Как обогащал нас каждый урок! Ей могли мы рассказывать обо всем, что чувствуем и переживаем, что беспокоит нас: страдания первой любви, затаенные желания, дружба... Как просто и естественно распахивались ей навстречу наши сердца. Сама она ни о чем не расспрашивала, просто, доверяясь ей, мы ощущали ответное доверие, надежность и защищенность.

 

Оторвала нас друг от друга Вторая Мировая Война. Лидия сперва попала в гетто, потом – в Транснистрию (Могилев),1 а наша семья – в сибирскую ссылку. Тысячи километров разделяли нас, не говоря уже обо всем прочем. Счастливую Черновицкую юность сменили долгие годы каторжного труда, бесконечных унижений и тяжелой борьбы за выживание.

 

Лишь полвека спустя, когда мне, наконец, удалось выехать в Израиль, воскресли во мне воспоминания, и я вновь ощутила полузабытые, но не порвавшиеся нити, связывающие меня с прошлым. Во встречах и взволнованных беседах со старыми друзьями и одноклассниками оживало все то, что казалось безвозвратно ушедшим. 

 

И вот когда нахлынула на меня неописуемая тоска по Черновцу, по той неповторимой атмосфере, какую умела создавать наша Лидия. И захотелось мне получить хоть какую-нибудь весточку, что вновь соединила бы нас. Этот сказочный мост через время перекинуло письмо, которое я получила от Лидии через 60 лет разлуки. Она прочла мои рассказы, узнала меня и написала. Я, конечно, тут же ответила. Всего три года отвела нам судьба  на эту переписку, принесшую нам обеим столько радости. В одном из писем я прочла: «Твое сердечное, теплое письмо глубоко растрогало меня... и убедило, что прожила я не напрасно. В моей жизни был смысл, если семя, посеянное мною полвека назад, взошло и принесло обильный плод...». Немного писем успела я получить от нее, но как же много почерпнула из них понимания, любви и поддержки! Жизнь ее будет продолжаться во мне.  

 

13 июня 1941 года

 

«Помнишь тот гипс, со всеми подписями?», - спросила меня землячка, когда спустя полвека мы повстречались с ней в Израиле. Ту гипсовую повязку, на которой отметилась и она по пути в сибирскую ссылку. Эх, кабы знала она, кабы ведала, какие воспоминания и чувства всколыхнул во мне ее невинный вопрос. Из каких дальних далей вызвала она мою многомесячную гипсовую эпопею...

 

...С урока музыки у Бланки Кремер-Нойберт я возвращалась в полном восторге, прижимая к сердцу ноты Ре-мажорного концерта Гайдна для двух фортепьяно. Меня окрыляло доверие любимой учительницы. Не прошли даром долгие часы старательных упражнений, репетиций, корректировок. И вот теперь мы вдвоем сыграем этот концерт в салоне доктора Рамлера - известного черновицкого мецената и любителя музыки. Гордость и честолюбие переполняли меня, ведь слушателями будут настоящие знатоки и ценители. Я старалась изо всех сил, хотя с трудом справлялась с многооктавными пассажами: мучила боль в запястье. Однако, после отдыха и расслабляющих упражнений я снова и снова принималась играть. В конце концов, старания увенчались успехом. Нас наградили аплодисментами и даже обожаемая, но очень требовательная учительница осчастливила меня довольной улыбкой. 

 

Мечты мои уже бродили в будущем – в Вене, где я собиралась продолжить свое музыкальное образование. Но на следующий день, вернее, уже в ночь после концерта мне отказались повиноваться пальцы правой руки. Малейшее движение вызывало мучительную боль в запястье. Перенапряжение руки окончилось тяжелым воспалением нерва, пришлось наложить шину. С мукой и ужасом думала я, что никогда уже больше не смогу играть на фортепьяно. В утешение учительница вручила мне большую нотную тетрадь в черном переплете – этюд Скрябина, предназначенный для исполнения  одной только левой рукой. Надо было уметь сыграть его так, чтобы слушатели не заметили неучастия второй руки. Это так меня заинтересовало, что, позабыв о своем горе, я принялась прилежно упражняться «одной левой». До вступления советской армии в Черновцы в доме Бланки Кремер успел состояться еще один небольшой концерт, на котором я вполне технично сыграла одной рукой. А вскоре моя учительница со всей семьей бежала в Палестину.

 

В год советской оккупации я ходила в еврейскую школу и прилежно училась писать левой рукой. Правую, которая снова начала меня беспокоить, пришлось надолго уложить в гипс. Мой новый почерк походил на отражение в зеркале, но был вполне разборчив. Так что ни с занятиями, ни со школьными экзаменами проблем не возникало. Оставался последний, самый трудный в жизни экзамен -  испытание на прочность, на выживание...

 

В ночь на 13 июня 1941 года – 60 лет назад – мы с родителями, братом Отти и еще многими черновицкими евреями были выброшены из своих постелей, из дома, из любимых Черновцов и увезены на север, в Сибирь, в неизвестность...

 

После бесконечно долгого и тяжелого пути эшелон с 2800 ссыльными на целый месяц застрял в Черемошниках. Объединенная общей судьбой и свойственным возрасту оптимизмом молодежь тут же перезнакомилась и все сдружились между собой.

 

Вот тут-то кому-то (кажется, Итцигу из Польши) и пришло в голову увековечить нашу дружбу росписями на моей гипсовой повязке. Идея всем понравилась, и за несколько дней  весь гипс – от локтя до выглядывающих кончиков распухших пальцев – покрылся затейливыми закорючками с роковой датой: 13 июня 1941 года.

 

Но повязка мешала мне двигаться, так что в конце концов я решила сама, без врача, разрезать и снять ее. Это было делом нелегким, тем более, что многочисленные росписи как бы превратили повязку в неотъемлемую часть меня самой, в символ связи и близости с множеством  товарищей по несчастью. Я хотела сохранить свой гипс, но когда нас погрузили на пароход, чтобы везти дальше по реке Васюгану... до сих пор не могу понять, как это случилось... дорогой мой гипс упал в воду. И закачался на черных волнах, и я могла только беспомощно следить, покуда он не пропал из глаз... А может, так вышло даже лучше: не на повязке, а в сердце 60 лет хранить память о людях, с которыми мы делили одну судьбу

 

У открытого окна

 

Душный, тропический летний день в Израиле. Я стою у открытого окна, гляжу на пролетающие машины. На них маленькие флажки с голубой шестиконечной звездой, трепещут как живые белые голуби. Несколько прохожих бредут медленно, погруженные в раздумье, зато другие пробегают торопливо и исчезают из глаз.

 

И вдруг – криком боли взвыли сирены: сегодня день памяти павших в войнах за свободу Израиля. Кажется, вместе со мной все затаило дыхание. Машины останавливаются, пассажиры выходят и с опущенной головой замирают у дверцы. Прохожие, как и я, молча стоят, погруженные в мысли и воспоминания... Громко воют сирены, но в воздухе словно разлита благоговейная тишина. Кажется, что время застыло.

 

...Я стою у крохотного зарешеченного оконца товарного вагона. Каждый из его пассажиров старается выглянуть наружу, пытаясь понять, куда же это, за что, почему?.. И тут я чувствую, что колеса подо мной приходят в движение. Поехали! Навстречу неизвестности и несчастьям, вглубь сибирских болот, куда меня со многими черновицкими еврейскими семьями внезапно выслали из родного города – нашей «Маленькой Вены»...

 

...А вот и другое окно – заткнутое по краям старыми тряпками, с морозными узорами на стекле... прекрасны эти белые цветы, но сибирский мороз неумолим и страшен...  И еще окно – на сей раз открытое, заглядывающее в пьянящую зелень летней тайги... Накрапывает дождь... от болот поднимается запах земли и дикого розмарина. Еще насыщеннее блестит зелень, словно самоцветами усеянных мокрых листьев и трав. ...Далеко, на востоке России стою я у открытого окна, и таежный пейзаж напоминает мне блеск золотого купола  черновицкого еврейского храма, кощунственно разрушенного во время войны...

 

Словно из детства, из незабываемой юности всплывает передо мной у открытого окна образ родных Черновцов. А воспоминания распахивают все новые окна: глаза детишек, зеркало их души, пути к которой помогли мне найти музыка и любовь. Скользят, проносятся мимо живые окошки, словно в бесконечном путешествии, мелькают долгие станции и короткие полустанки. Все события, все открытия, все виражи и изгибы моей нелегкой судьбы... Но при всех тяготах, вопреки, а может быть и благодаря им, брались откуда-то силы бороться до конца: чем больше опасность, тем сильней воля к жизни.   

 

 

Нет, не сад благоухающий розами –

И шипов там было немало...

Нет, не просто колючий кустарник –

В нем украдкой розы цвели...

Что же это было такое?

Как всегда – прожитая жизнь.

 

Я стою у открытого окна... уже здесь, в Израиле, на Ближнем Востоке, а перед глазами всплывают, лучатся  лица новых друзей, тех, кто откликнулся на мои рассказы, кто своими  звонками и письмами по простой и электронной почте поддерживал меня в эти трудные и опасные для моей страны дни, снова и снова повторяя, сколь многим нужны мои книги, как важно побеждать забвенье.

 

Желать забвенья – и забыть не сметь!

Мы вспоминаем, обжигая нервы,

Об изгнанных,  замученных, погибших,

О каждой черточке их облика живого...

Воспоминанья стали нам проклятьем,

Тяжелой ношей, неотвязной тенью.

Забыть желаем, но забыть не можем,

Обречены нести с собою память.

 

И расцветает снова белая сирень...

 

В жизни моей произошло нежданное чудо!

 

После всех бесконечно печальных, тягучих и тяжких дней...нет, лет жизнь моя озарилась вдруг ярким светом. Сбылась мечта, что, возрождалась во мне в самые страшные, безнадежные моменты прошлого.

 

Родной мой город, мои Черновцы... сказкой казался он из сибирского далека, но вот оживают воспоминания. И я, одна из немногих еще живых свидетелей, один за другим воскрешаю эти живые, яркие образы.

 

Вместе с друзьями иду я неповторимыми улицами моего прекрасного города. И не могу молчать о том, что оживает во мне в минуты первого свидания через столько лет. Воспоминания... я щедро делилась ими с теми, кто вместе со мной приехал  из Констанца, Вены и Киева, перед гостеприимными хозяевами, принимавшими нас в Черновцах. И чем заинтересованней меня слушали, тем взволнованней становилась речь. Словно оказалась я вдруг на пустой, покинутой актерами, сцене, и приходится волей-неволей играть все роли, одной – за всех.

 

Наперебой всплывают, оживают и разворачиваются образы былого.

 

Непостижимо! Сколько с тех пор изменилось в истории, сколько прошло событий, но вот я с колотящимся сердцем вновь стою перед родительским домом, где прошли самые счастливые, беззаботные годы детства и юности. Почти с облегчением (наверное, из-за нестерпимой остроты ностальгии) вижу, что дверь этого дома,  Гётегассе 3, заперта. Но радостно показывать друзьям, особенно профессору Вину, организовавшему мне эту фантастическую поездку в родной город 60 лет спустя,  окна и балкон квартиры, где я жила когда-то.

 

Я слышу свой голос: «Вон то большое окно на четвертом этаже – тут была спальня родителей. Среднее окно – столовая, там была солидная черная мебель, мягкие кожаные кресла, книжные шкафы, шкаф для столового серебра и сервант. А еще – старомодный массивный квадратный стол и, самое замечательное – «Фёрстер», мой английский рояль. Сколько волнующих часов провела я здесь за упражнениями и за игрой! А на балкон – небольшой, но уютный,  папа часто выставлял клетку с моими ручными птичками, их звали Цайзерль и Ганси. Это балкон детской  - там стоял шкаф с моими любимыми книгами, желтый, застекленный, с синими кисейными занавесочками. А за углом на том же этаже – еще ряд окон, там были комнаты дедушки Адольфа и маминых братьев и сестер, бабушки Анны тогда уже не было в живых.

 

Пройдя Национальный Театр и электростанцию, выходим на Шиллергассе и направляемся к импозантному зданию Скалы. Здесь когда-то идишская публика восторженно принимала выступления моего учителя, а потом и друга Лейбу Левина, актрисы Сиди Таль...

 

Мы осматриваем сцену, зал с удобными креслами, прекрасно сохранившиеся роскошные лестницы, ведущие к ложам и балконам. На столике в углу залитого солнцем фойе лежит книга отзывов, в которой и я оставляю запись о радости свидания с Черновцами после многолетней разлуки.

 

А путешествие в детство тем временем продолжается... Альтгассе!!!

 

В окружении друзей, я с затаенным ожиданием робко вступаю в здание бывшего «Лицея Гофмана». Вот она – незабвенная лестница, широкая, светлая, словно излучает ожившее прошлое... Поднимаясь по ступеням, я вдруг вижу мысленным взором нашу служительницу – толстую, добрую, но строгую пани Бучаковскую в платке и длинной юбке, с большим медным колокольчиком, в который она звонила в начале и в конце каждого урока.

 

На большой перемене она энергично устремлялась с корзиной всяких лакомств к широкому подоконнику лестничной площадки, чтобы на этом импровизированном прилавке удобно разложить свой товар. Подстелет бумажку (может, даже газетку) и  выложит печеночные круглые кнедлики, по лею за штуку. Еще у нее были припасены красные, кисленькие малиновые карамельки – она следила за нами в оба, чтоб каждой досталось не больше, чем по одной. А лестница все ведет вверх, и вот мы уже стоим перед... да-да, я  точно помню - тут была учительская. А вот и наш класс... хоть он и закрыт, но какие живые открывает воспоминания!

 

Смотри ты, и туалет на том же самом месте! Правда, нет в нем больше кабинок, где иной раз отсиживались нерадивые школьницы, не приготовившие урок. Я рассказываю, а друзья внимательно, с интересом слушают анекдотические здешние «бывальщины»: Ожидается очень строгая комиссия, и учителя ума не приложат, что делать с моей головой, вернее – с украшающими ее разнообразной величины локонами – ведь завивка в лицее строго воспрещается.

 

Никто не верит, что прическа моя – от Бога. В конце концов, комиссия вплывает в учительскую, как нарочно, именно в момент погружения моей головы в таз с теплой водой, дабы удалить недозволенный парикмахерский изыск. Возникает неловкая пауза... А локоны мои, как и следовало ожидать, после мытья закручиваются еще пышнее.

 

Напротив Лицея Гофмана по-прежнему поликлиника, где работал врачом наш Куби, а примыкает к ней дом, где в первом этаже была когда-то студенческая столовая, а в ней целый год служила бабушка Анна. Ох до чего же вкусные готовила она блюда! Особенно шницели... Как я была горда и счастлива, когда однажды взрослые взяли меня туда с собой пообедать! Но дом окружен высоким забором. Как ни искали, так и не удалось нам найти местечко, откуда  видны такие памятные мне маленькие окошки на первом этаже.

 

Идем дальше – от дома к дому – и каждый пробуждает во мне воспоминания. Вот внушительное здание пожарной команды с каланчой, которую из окна своего дома видел Курт... Много лет назад он рассказал мне об этом...

 

Совсем рядом, на Мицкевичгассе, - красивая старая синагога, раньше она называлась «Хоршил», здесь отмечали мы бар-мицву Буби Штернберга. Синагога полна народу, и тринадцатилетний мальчишка, встав на табуретку,  вдохновенно повторяет перед всеми слова молитвы... Здесь было  «Юбилейное» реальное училище, где училась мама Цилли, а рядом с ним – строгое здание из красного кирпича с решетками на окнах – тюрьма на Австрийской Площади, что всегда внушала нам страх. 

 

А здесь... И передать невозможно, сколько воспоминаний разом всколыхнуло во мне приближение к нашей еврейской школе (а еще раньше тут была мужская гимназия N 5). Когда-то тут кипела жизнь... Сколько знаний передавали нам глубоко уважаемые наши учителя! Сколько пробуждали в нас интереса! А нынче... обветшавшие двери брошенных домов окружают неровно заасфальтированный двор... ни травинки, ни деревца, словно вымерло все. Вот в этом строении находился когда-то наш концертный зал, а теперь за его скрипучей дверью открывается картина полного запустения – словно в пику моим ярким воспоминаниям обо всех прочитанных тут прекрасных стихах, всех мелодичных песнях, спетых на идиш...

 

Преодолевая разочарование, рассказываю про лиловую фиалочку, которую сорвала я на перемене вот в этом самом (представить невозможно) дворе, и робко, смущенно поднесла ее в знак уважения нашему математику – профессору Сегалу. Фиалочка была с почетом засушена в классном журнале и осталась навсегда в моей памяти.

 

Оттуда отправляемся на Лилиенгассе 15. Здесь, в доме бабушки и дедушки, я появилась на свет, в воскресенье, в дни празднования пасхи, здесь провела первые годы жизни. Через открытую дверь с оставшейся от прежних времен немецкой надписью «подъезд 1»,  вижу коридор, ведущий в квартиры третьего этажа. Вот она – знакомая, высокая дверь, вот широкое кухонное окно... Сколько раз собирались мы тут всей семьей, сколько приятных часов провели, распевая еврейские песни... И вдруг раздался голос Петера: «Глядите-ка! Над парадным – ласточкино гнездо! Это к счастью». В ту же минуту из гнезда выпорхнула ласточка – за кормом для птенцов полетела! Символ счастья и доброе предзнаменование – надежда на  будущее для всех нас.

 

И расцветает снова белая сирень...

 

Позабылись слова, но незабываемый аромат нежных и невинных как юность белых цветов пробудил в памяти мелодию старой песенки. С каждым знакомым домом, с каждым дорожным камнем, с каждым ударом старинных замковых часов воскресает и идет со мной рука об руку давняя юность.

 

Рапфгассе 6... или 4?... Чуть номера не перепутала!.. В доме N 4 жила моя милая, добрая Рене, а в шестом, правда недолго, наша Зельма. Но мне не терпится двинуться дальше – к «Йозефинуму», где мы гуляли много лет назад и останавливались, чтобы хором продекламировать латинский стих, написанный сверху, под самой крышей. Больше полувека прошло с тех пор, выцвели буквы, скрылись под новым слоем краски, позабылось написанное. Но все еще стоит «Йозефинум», память жива.

 

Прежде на Доминикгассе почти перед каждой виллой цвела великолепная темно-лиловая сирень, и в мае ее сладкий тяжелый аромат доносился до самой Габсбургской Горки. Мне так ее  недостает... И ее, и величественных плакучих ив, и любимой розовой аллеи в Народном Саду... Теперь тут цветет белая акация да кое-где еще белая сирень... И аромат их по-иному пьянит, и провожает меня в светлое детство. Вот она – высокая стена, защищавшая замок и казавшийся мне ужасно таинственным парк от любопытных глаз прохожих. Но если повезет, можно было полюбоваться расхаживающими по ней павлинами. Правда, заносчивые птицы не часто баловали нас демонстрацией великолепного оперения.

 

Но однажды один из них распустил вдруг, будто специально для меня, великолепный свой хвост, переливавшийся всеми цветами радуги. Возможно, именно под влиянием этого потрясающего воспоминания я не смогла устоять перед искушением и целых пятнадцать гривен пожертвовала старику-сторожу за право входа в замковый парк. Быть может, я втайне надеялась повстречать там павлина, но пришлось удовольствоваться осмотром грота в глубине парка, куда прежде пускали только духовных лиц.

 

На Габсбургской Горке, вокруг огромного камня-памятника цветет уже не золотой дождь, а та же белоснежная акация. Время и люди сменили декорации на этой сцене. Нет уже круглого красивого барельефа кайзера Франца-Иосифа. Не так давно энтузиасты попытались было восстановить его, но уже через пару недель кто-то отвинтил его и унес.

 

Осталась только белая мраморная доска с надписью. С волнением читаю вслух:

 

В вечное воспоминание

славного 60-летнего

юбилея царствования

Его Апостольского Величества

императора

Франца-Иосифа

1848 – 1908

Установлен «обществом содействия украшению города Черновцы» - реставрирован в 1998 г.

 

Вспоминаю, с каким почтением отзывалась об этом императоре моя мама. И осторожно, с нежностью касаюсь щекой твердой, холодной поверхности серого гранита. Сколько всего переменилось с тех пор... А камень стоит... вот уже полтораста лет, молча взирая на смену поколений.

 

Музыка в глуши

 

В Васюгане стояла зима. Долгие месяцы я пилила для школы дрова, таскала с реки воду, так что теперешняя работа - топка печей - казалась мне на удивление легкой.

 

Хотя на самом-то деле не просто было к пяти утра растапливать десяток больших печей. Березовые поленья были длинными, приходилось всячески исхитряться, чтобы в печи заплясал, наконец, веселый огонек. А там уж знай-подталкивай прогорающие поленья поглубже и наблюдай, как постепенно пустые, темные классы становятся теплыми и уютными.

 

Уютнее всего было в учительской, туда и прибегала ко мне иногда Лотта - моя ровесница, работавшая в школе бухгалтером и жившая тут же в маленькой комнатушке. Я часто оставалась у нее ночевать, чтобы на приходилось утром тащиться в темноте на работу.

                                                             

* * *

Но больше всего привлекал меня в учительской аккордеон. Аккордеон фирмы Хонер, который наш директор купил на черном рынке. Как зачарованная тянулась я к родным черно-белым клавишам и ужасно жалела, что в Черновцах училась только на фортепьяно. Дрожащими от волнения пальцами я жала на клавиши - но аккордеон молчал. Первая гениальная идея, пришедшая мне в голову, была - приспособить Лотту для растягивания мехов, а самой играть на аккордеоне как на рояле.

 

Впрочем, обе мы понимали, что это не выход. Я должна была научиться надевать аккордеон и справляться одновременно с мехами, кнопками, клавишами... и я упрямо, каждую свободную минуту бежала к инструменту. Не прошло и двух недель как в пустых классах сначала робко, а потом все увереннее зазвучали "Дунайские волны". Первый шаг был сделан. Страшно стосковавшись по музыке, я без нот, со слуха по памяти заиграла мелодии и песни. За первым шагом вскоре последовал второй.

 

Вот когда пригодились мне, наконец, знания сольфеджио и теории музыки. Подсев поближе к черной тарелке репродуктора, я на самодельной нотной бумаге записывала все что понравится.

 

Это было ужасно интересно - едва записанные, ноты тут же звучали на аккордеоне. Я играла на нем часами, но не переставала тосковать по фортепьяно. Увы... единственный во всем Васюгане экземпляр инструмента погиб вместе с клубным зданием, в котором случайно взорвался бензин.

 

Под клуб временно приспособили бывший дровяной склад, и я организовала там хор. Пели мы сперва на два, потом даже на три голоса и быстро обрели популярность. Меня позвали работать в клуб и одарили аккордеоном - он звучал даже лучше школьного, но был слишком велик и тяжел для меня.

 

Однажды, на каком-то важном торжестве (кажется, это была  годовщина Октябрьской Революции) нашему хору было поручено открывать концерт. С аккордеоном наперевес вышла я на сцену, и тут... при всем честном народе, включая и расположившуюся в первых рядах местную партийную аристократию, оба ремня с треском лопнули... Песня умолкла... Занавес упал... 

 

Публика в зале зашепталась, потом разговоры стали громче, потом некоторые стали подниматься на сцену, окружили меня... Какой-то бдительный коммунист уже утверждал, что не обошлось без вредительства... Но тут подоспела наша добрая, милая Зинаида Михайловна - партийная дама и моя покровительница - и возразила, что просто ремни у трофейного аккордеона немецкие, слабоваты - куда им до наших!

 

Все рассмеялись - кто весело, кто иронически - но все с облегчением. С благодарностью наблюдала я, как друзья английскими булавками наскоро скрепляют ремни. И вот уже я снова надеваю аккордеон... концерт продолжается. Один из первых моих концертов, поистине боевое крещение.

 

Как же я была счастлива вновь протоптать тропинку к музыке, к солнцу, к творчеству.

 

* * *

 

И тут... гром грянул с ясного неба. Меня перебросили на другую работу.

 

Группу молодежи погрузили на пароход "Тара" и повезли вверх по реке в Новоюгино - связывать в плоты громадные бревна. Мы были молоды - не замечали сгущающихся над головой темных туч, с надеждой смотрели в будущее, но я тосковала по музыке. В обед, быстро сжевав и запив водой захваченный из дому ломоть хлеба, я гуляла по берегу.

 

И однажды вдруг увидела на дороге кучу чемоданов и ящиков, а на самом верху лежал... аккордеон. Наверное, это смешно, но у меня сердце заколотилось. Как к старому другу после долгой разлуки бросилась я к инструменту. Он тянул меня как магнитом. Подбежав к куче вещей, я принялась нежно  поглаживать футляр.

 

...На плечо мне легла чья-то рука... Я вздрогнула, забормотала извинения, понимая, что передо мной хозяин вещей... Но он, видно, давно уже наблюдал за мной и понял правильно. Он расстегнул футляр... И все сразу стало восхитительно просто. Я сидела на ящике и играла, играла, целиком погрузившись в музыку...

 

Удар в рельсу, означавший конец обеденного перерыва, вернул меня к действительности. Подняв глаза, я увидела вокруг целую толпу рабочих. Они захлопали. Их собрали, привлекли к себе русские песни и другие, незнакомые им, словно каким-то чудом залетевшие сюда мелодии, сплетавшиеся с говором реки... В глазах у них я читала радость и глубокую благодарность. 

 

В агитбригаде

 

В пятидесятые годы, в сталинские времена, молодежные самодеятельные коллективы часто посылали с лекторами в отдаленные таежные деревни. Концерты разрешалось устраивать только в дополнение к политической агитации, так что все это мероприятие носило название "агитбригады" (которое мы, евреи, тут же переделали на "а гите бригаде"). Подготавливалось оно как настоящая экспедиция. Зимой - на санках, да с колокольцами, а участникам выдавались пимы и тулупы.

 

Вожжи брали по очереди и, сменяя друг друга, весело катили по опасной, незнакомой дороге. Наверное, по молодости лет не боялись мы ни пурги, ни морозов, ни диких зверей. В самые критические моменты спасала нас эта неистребимая воля к жизни.

 

Веселый перезвон колокольцев, сверкающая белизна нетронутого снега, хорошее настроение как бы заслоняли от нас обступающую со всех сторон непроницаемую, глухую тайгу. Но постепенно мороз, от которого не спасали даже толстые тулупы, прогонял веселость. Чтобы хоть как-то согреться, приходилось соскакивать и бежать за санями. И никаких уже не оставалось желаний, кроме как поскорей добраться до дома, до тепла...

 

* * *

 

Однажды, в невыносимом холоде, после многокилометрового марша по льду замерзшей реки, мы почувствовали, что больше не можем. Еще шаг - и кончатся последние силы... И тут один из наших ребят вдруг вырвал листок из поэтического сборника, с которым выходил на сцену,  сложил его негнущимися пальцами в бумажный кораблик и... пустил по льду. Кораблик заскользил вперед, мы пустились за ним вдогонку, все быстрее, быстрее... пыхтя, смеясь и обгоняя друг друга. Смешной клочок бумаги словно вдохнул в нас новые силы. Так,  преодолевая апатию и превозмогая изнеможение, мы доплелись до ночлега.

 

Отдираем примерзшую дверь - в нос ударяет дым и запах пота - и вот мы уже внутри - в полутьме. Нас тут же разморило от тепла железной печурки. Со всех сторон голоса, обрывки разговоров, смех, стоны... У печки на нарах лежат закутанные проезжие. И вот уже глаза наши привыкают к тусклому свету масляного фитиля, и тут же мы чувствуем себя как дома. Тут же наливаем себе чаю - здешний эликсир жизни - из непрерывно кипящего чайника, закусываем хлебом с салом и подыскиваем места на нарах. 

Нелегкими были эти поездки, но они были нашей повседневной работой, единственной возможностью выжить. Вместе с тяготами росло наше мужество, наша воля и жизненная сила. 

Однажды, после одного особенно успешного концерта, под аплодисменты колхозников и лесорубов на сцену поднялся председатель и торжественно вручил нам полное ведро яиц! Мы глазам своим не поверили. Яйца! Вместо привычной картошки - настоящие куриные яйца, вкус которых мы как до войны позабыли, так и не вспомнили до сих пор!

 

* * *

 

На последнем концерте мне неожиданно сообщили, что в соседней деревне в семье оленеводов-хантов остановился Курт, мой муж, работавший тогда бочаром и собиравший в тайге материал для клепок. Собранное дерево он потом особым образом высушивал, и бочки его славились на всю округу.

 

Мне дали сутки отпуска для свидания с мужем, и с утра пораньше я бодро двинулась в восьмикилометровый путь по тайге, по единственной протоптанной в снегу тропинке. Курт ждал меня в мастерской. Тут же собралась вся хозяйская семья и принялась с любопытством меня разглядывать. Мне тоже очень интересно было познакомиться с ними.

 

Никогда не забуду главу этого семейства - крохотную старушку, седую, с  умными, колючими черными глазками. Она почти не выпускала изо рта большую черную трубку. Даже имя ее я запомнила: Гана. В семье слово ее было свято, все ее распоряжения исполнялись беспрекословно.

 

И вот все мы расселись вокруг деревянного стола, на котором лежит огромный кусок сырого мороженного мяса. Признаюсь, что ощутила отвращение, наблюдая, как старая Гана острым ножом стругает тонкие ломтики сырого мяса и раздает всем. Первый кусок достался мне - как гостье.

 

Курт подмигнул мне, и я поняла, что отказываться нельзя. Во что бы то ни стало надо есть - иначе обидишь хозяев. Вся семья с наслаждением набросилась на "лакомство", всем досталось, даже самого младшего, двухлетнего карапуза, не обошли. Обеими ручонками сжимал он мороженное мясо, чересчур твердое для его немногочисленных зубов. Меня очень растрогал этот "банкет", доброта и щедрость старой Ганы.

 

На следующее утро Гана сняла со своей постели одну из покрывавших ее оленьих шкур и, прощаясь,  расстелила передо мной со словами: "Теперь - твоя будет!" При всех тяготах своей жизни, в повседневной борьбе за тепло и пищу - она увидела нашу нужду и поделилась, чем могла. И по сей день не могу я забыть ее гостеприимства, ее сердечного тепла.

 

Медвежья музыка

 

Наконец-то в Сибири настало лето. Миновали долгих восемь месяцев морозов, тьмы и метелей, настало время яркого солнца, птичьего щебета и невероятной жары. Пробудилась природа, и все живое вместе с ней.

 

Этим летом я отправлялась с «Агитбригадой» в трудную поездку. Все мы были молоды, легкомысленны, жаждали приключений, нас манило неизведанное. На сей раз на весельной лодке мы плыли в деревню «Тайга», плыли долго – как на край света. Пять дней и четыре бессонных ночи пробиралась наша лодочка между заросших берегов темной, глубокой и таинственной речки.  Мы гребли, сменяя друг друга, не подавая виду, что утомились от непривычной работы. Но пузыри и ссадины на ладонях давали себя знать, так что мы с большим удовольствием пристали к берегу и стали устраиваться на ночлег.

 

У нас не было даже палатки, защитить  от гнуса и диких зверей мог только большой костер. Мы быстро натаскали хворосту, разожгли огонь и подложили толстые сучья – чтобы горел всю ночь. А какой же вкусной была поджаренная на палочках картошка, каким душистым - чай из черничных листьев!

 

Сморенные усталостью, мы улеглись поближе к огню и забылись беспокойным сном. Проснулась я от странного шороха, и меня молнией пронзила мысль: Не засыпать! Не дать костру потухнуть! Подкладывая хворост в костер, я ощущала кожей, что кто-то за мной наблюдает, и сжималась от страха и тревоги. Наконец начало светать. Ребята просыпались один за другим, и вдруг... мы заметили невдалеке от костра примятую траву и... медвежьи следы. Они вели прямехонько к нашим мешкам с провизией.

 

Какое-то чудо спасло нас в ту ночь от нападения медведя –  он, очевидно, поразмыслив, предпочел мешок со съестными припасами, который и унес с собой. Теперь все поняли причину моих ночных страхов.

 

День настал, ночь прошла, и мы уже снова перебрасывались шуточками, хотя предстояли нам еще три небезопасных ночлега. Мы составили хитрый план, и жребий пал на меня: мне предстояло ночь напролет отпугивать медведей... игрой на аккордеоне (играть во всей бригаде умела я одна). Так и играла я, играла и думала: а вдруг медведи, наоборот, сбегутся на мою музыку?.. Как бы то ни было, я храбро жала на клавиши ночь напролет, считая, что оберегаю сон моих спутников. На следующий день в лодке мне отвели почетное и просторное место, чтоб отоспаться, покуда другие гребут. 

 

Хотелось бы все-таки знать, как на самом деле действовала на медведей моя музыка? Пугались ли они или, наоборот, наслаждались звуками, которые я извлекала из инструмента, чтобы заглушить свой собственный страх? Когда, наконец, падая от усталости, мы высадились у околицы деревни Тайга, то обнаружили еще один сюрприз: стояло лето, а длинная деревенская улица казалась покрытой... свежевыпавшим снегом. Наступавшие сумерки еще резче подчеркивали эту сказочную переливчатую белизну.

 

Лишь подойдя поближе, я разглядела, что перед каждым двором, сунув головы под крылья, расположилось на ночлег стадо гусей...  Мирный сон белых птиц  показался нам символом покоя, достижения долгожданной цели. Все страхи кончились, мы обрели новые надежды и силы.

 

Бориска, Надя и другие

 

Работа учительницей пения и музыкальным руководителем в Томской школе принесла мне много радости, хотя завоевать авторитет у ребят было нелегко. Предшественница моя так и не справилась с этой задачей и вынуждена была уйти. Я понимала, что необходимо, прежде всего, добиться любви и уважения учеников. Но все произошло иначе, чем я ожидала.

 

Я сидела в школьном актовом зале и ждала, пока в учительской составят для меня расписание. От нечего делать, я принялась рассматривать просторный зал и сцену, закрытую темным занавесом. В углу стоял старомодный черный рояль, немного расстроенный... похоже, тут на нем никто не играл. Тихонько мурлыча мелодию, я попробовала себе аккомпанировать... как вдруг заметила, что ко мне, глядя с любопытством и чуть прихрамывая, приближается маленькая девочка. Большие, выразительные глаза Аллы Касьяновой (так ее звали) загорелись, и через минуту мы уже вместе пели детскую песенку про березку:

 

 

Мы вокруг березки

Встанем в хоровод

Радостно и звонко

Каждый запоет.

 

Незатейливая, но чарующая мелодия так красиво и чисто звучала в пустом зале, что постепенно вокруг нас начали собираться ребята, постарше и помладше. Они тихонько подпевали и с интересом посматривали на меня, мечтательно наигрывающую:

 

Ай да березка,

Белый ствол,

Зеленей, зеленей

Ты листвой!

 

Так начала я свою работу школьного музыканта, которую много лет исполняла с охотой, старанием и энтузиазмом. С горки, недалеко от школы, открывался чудесный вид на старый, прежде купеческий, теперь университетский город Томск, на красные кирпичные и старые, почерневшие деревянные дома со светлыми резными наличниками. На этой горе начинался когда-то город, здесь был старый центр, здание полицейской части с пожарной каланчей (ее разобрали только в 1970 году), напротив -  очень красивый костел, копия постройки Растрелли, а чуть подальше – великолепная Воскресенская церковь, по которой и звали это место Воскресенской Горой. Вот там-то, среди  этих монументальных зданий, стоял внушительного вида двухэтажный деревянный дом со множеством входов и выходов, скрипучими лестницами и светлыми, уютными комнатами – детдом № 9. Для воспитанников он был действительно родным домом, причем воспитывал он не только их, но и их воспитателей.

 

Детдомовские дети вместе с прочими ходили в школу № 5, и после одного очень удачного концерта, в котором участвовали все дети, величественная и грозная директриса Лидия Николаевна предложила мне работать заодно и в детдоме. Родители живших там детей были, в большинстве своем, алкоголиками, ворами, наркоманами и даже убийцами. По-разному дошли они до жизни такой, но главной причиной все же была война, нарушившая нормальное течение жизни, разрушавшая любовь, семью, идеалы и ценности, плодившая разруху,  нищету, отчаяние и измены. Так разыгрывались большие и маленькие трагедии тяжелой послевоенной жизни.

 

И все это отражалось на судьбе детей, родившихся через несколько лет после войны. Ни в чем не повинные, обделенные судьбой, эти ребятишки будили во мне материнские чувства. А как талантливы были многие из них, с какой готовностью воспринимали все, чему я их учила. Каким-то могучим, врожденным инстинктом ощущали они мое сочувствие, мое желание сблизиться с ними. Но очень важно было не перегнуть палку, не спугнуть поначалу хрупкое их доверие, потому что к чужим приближались они всегда с опаской. Но со временем нам удалось завязать настоящую, крепкую дружбу.

 

Много лет спустя, когда из Москвы ко мне в гости приехал повзрослевший воспитанник (Бориска), он, между прочим, вспомнил, что на репетициях хора, когда 75 детей стояли рядами на скамейках и я разучивала с ними песни, я, по слабому знанию русского, делала уйму ошибок, но дети тактично пропускали их мимо ушей. Никому и в голову не приходило смеяться надо мной, репетиции проходили спокойно.

 

Зима. Нетопленный, полупустой зал ожидания  маленькой сибирской станции. На скамейке – сверток тряпья, а в нем – ребенок... обессиленный, полузамерзший, он уже и скулил едва слышно. Когда развернули тряпье, на шейке малыша обнаружили дешевый медальон, а когда с трудом открыли его, нашли бумажку, на ней неразборчиво нацарапано: Борис Бурков. Бросила мать... вот ужас! Это все, что известно было о семье Бориса, когда через пять лет его из дома малютки перевели в наш детдом. Обычно он забивался в угол, поближе ко мне и к пианино, и молча, но с нескрываемым восторгом следил за моими пальцами, извлекающими из клавиш сказочные звуки. Казалось, музыка заменяла ему все: Родительский дом, материнскую любовь, сестер и братьев. Взрослея, Борис все сильнее стремился отыскать свою мать, которую не видел ни разу в жизни.  Глядя на него, я понимала, как тяжела ему материнская измена. С каким великодушием говорил он мне: «Я ее найду. И если я буду уже взрослым, а она состарится, буду ей опорой и защитой. Я ее любить буду!». Мы делали все, что в наших силах, чтобы разыскать мать Бориса.

 

И наконец, после долгих поисков, мы, счастливые воспитательницы, вручили ему серый конверт – письмо от матери. Но счастье наше длилось лишь пока Борис, тогда уже восьмиклассник, не вскрыл его. Можно ли назвать такую женщину матерью? Она вторично отказывалась от него - писала, что никакого сына не помнит и знать не желает. Невидящими глазами глядел Борис на письмо, где мать заклинала его не показываться у нее в доме (ее муж и дети не подозревают о его существовании!). Кончался этот жуткий образчик бессердечия  мудрым советом: «Ты только не спейся, как твой отец!». Как возмущался тогда весь персонал детдома! Тогда мы как раз готовили большой концерт, который Борис вел как конферансье, да к тому же и пел, и танцевал. Когда я подсела к Борису, чтобы в такой тяжелый момент не оставлять его одного, он, через некоторое время, тихонько сжал мою руку и сказал: «Я вас не подведу».

 

Он не переставал изумлять меня, этот паренек, еще почти ребенок. Откуда только брались у него силы, после такого удара, нанесенного собственной матерью, еще думать обо мне, о детдоме... Но слово свое он сдержал – с блеском провел концерт, за который мы получили первую премию.

 

Надя Юдовских

 

Да ведь Борис был у нас не единственный, кого бросили родители. Была у нас еще тихая, серьезная и замкнутая четырнадцатилетняя Надя Юдовских. Она поступила в детдом с двумя младшими братишками. В ее синих больших глазах застыл невыразимый ужас, пережитый в родительском доме, но долгое время она, в отчаянии, молча носила в себе эту боль.

 

Однажды, в ожидании хора, который должен был собраться на репетицию, я сидела в зале одна и тихонько наигрывала «Осеннюю песню» Чайковского. Надя медленно подошла ко мне, с выражением полного отчаяния прикрыла руками мои пальцы на клавишах и так запросила прекратить эту грустную музыку, что я, в испуге, тут же прервала игру. Но Надя уже ничего не слышала, она зажала руками уши, чтобы не впустить ни единого звука. Потом она вдруг опустилась на пол и положила голову ко мне на колени. Я стала гладить ее, и она начала медленно, заикаясь и подыскивая слова, рассказывать и высказывать свою боль.

 

Отец приходил домой пьяный, не зная на ком выместить злобу, принимался гоняться за Надей и мальчишками, но мать заслоняла их собой. И вот однажды, ослепленный водкой, в злобе, что не может добраться до испуганных, плачущих детей, он схватил топор и кинулся на жену. Дети спрятались за кухонный шкаф и Надя все видела – от начала и до конца. Как падала на пол, истекая кровью, мать, как вызванная соседями милиция уводила отца и уносила труп... Не в силах пошевелиться, стояла Надя за шкафом, зажимая руками глаза братишкам. Трясущихся детей с трудом извлекли из убежища. Прошло немало времени, прежде чем Надя снова смогла дышать, жить и учиться. Потом, когда она, уже студенткой мединститута, приходила ко мне в гости, она застенчиво просила сыграть ей «Осеннюю песню» Чайковского.

 

 

Маркус и Тэт Аррасы

 

О судьбе Маркуса и Тэта узнала я лишь через несколько лет после того как они поселились у нас в детдоме. Когда Ира Кононова назвала мальчишку, с которым играла, «эстонцем», я обратила внимание на этих беловолосых, спокойных и послушных близнецов – по-русски говорили они с эстонским акцентом. Родились они в Эстонии, а в Сибирь были сосланы вместе с родителями и сестрой Гердой. Отец не выдержал стресса и тягот сибирской жизни, обрушившихся на него и на семью. Он запил, и, в один прекрасный день, сбежал неизвестно куда, бросив в нетопленой избе изголодавшихся, полузамерзших жену и детей. Мать от безысходности и горя сошла с ума. Так и покатилось все под уклон. Мальчики попали в наш детдом, для Герды нашлось место в другом детдоме, а мать долгие годы без всякого улучшения провела в психбольнице. Иногда дети навещали ее, но она никого не узнавала. Маркус и Тэт выросли честными, работящими людьми. Через много лет Тэт и Герда разыскали в Таллине отца и стали жить с ним вместе. Маркус остался в Томске, стал там представителем солидной фирмы, но, как и Тэт, не женился и не завел детей. Он так и не смог простить отца.

 

 

Мамаша Иванова

 

Все семеро детей трагикомической мамаши Ивановой жили у нас в детдоме: светловолосая Люба, крепкая Наташа, «мальчишница» Света, хрупкая Ирочка, малышка Лида, единственный сын Витя и еще одна, совсем маленькая, не помню, как ее звали. Все они были очень разными, что и неудивительно, ибо родились от разных отцов, но всех семерых эта простая женщина любила огромной, самоотверженной любовью. Невзирая на строжайший запрет дирекции, она всегда находила предлог навестить своих ребятишек и подсунуть им какое-нибудь лакомство. Воспитательницы смотрели на это сквозь пальцы, потому что женщина была она, в сущности, безобидная. Просто было ей не под силу прокормить семерых, вот и расплачивалась за грехи молодости.

 

Юра Степанов

 

В восьмом классе школы № 5 случилось ЧП: В понедельник утром уборщица обнаружила на полу под последней партой спящего ученика Степанова. Будучи разбужен, ученик заявил, что все равно больше домой не вернется, потому что не желает делить мать, собравшуюся вторично выйти замуж, с каким-то чужаком, навязывающимся ему в отчимы. Поначалу эту демонстрацию всерьез не приняли, но парень как-то умудрялся, прячась всякий раз под другой партой, снова и снова оставаться ночевать в школе. Во что бы то ни стало, желал он попасть в детдом, где жил его лучший друг Коля Девяшин и многие другие одноклассники, и в конце концов, с помощью учителей и друзей, добился своего.

 

Юра был парень умный, отзывчивый, учился хорошо, так что в детдоме его вскоре полюбили и дети, и воспитатели. В то время я нередко сидела у фортепьяно вместе с Александрой Ефимовной, бывшей балериной из Ленинграда, много лет ставившей с детдомовскими ребятишками балетные спектакли. Я ей наигрывала всякие мелодии, а она подбирала подходящие для нового танца. Однажды, я случайно вспомнила музыкальную тему из фильма «Индийская гробница», которая в свое время произвела на меня большое впечатление. Я тихонько наигрывала эту монотонную восточную мелодию и слегка покачивалась в унисон  двухтактному ритму. И вдруг услышала низкий, строгий голос Александры Ефимовны: «Большое спасибо, вы очень мне помогли! Я увидела замечательный танец! Какая чарующая картина! Тихие звуки маленькой флейты в руках факира, заклинающего змею...»  Так родился незабываемый, захватывающий танец «Факир и змея», покоривший сердца зрителей своей хореографией и акробатикой. Факиром выбрали хорошо сложенного и сильного Юру Степанова, а рыжеватая, зеленоглазая Света Тетерина, которая нравилась Юре, с ее гибким телом и выразительными движениями, в самый раз подошла для змеи. Над костюмом для нее с энтузиазмом трудилось множество ребят. Эскиз с большой фантазией сделал настоящий художник-декоратор, муж одной из воспитательниц. С какой радостью мы рисовали, кроили, шили, вязали, с нетерпением ожидая примерки. Но при высыхании толстого слоя краски материя «села», и костюм оказался мал. В конце концов, удалось спасти положение, вставив несколько клиньев. Этот танец принес детдому сенсационный успех, после чего Юру уже не величали иначе как «факиром», а он добродушно ухмылялся в ответ.

 

Он всегда мечтал стать летчиком, и стал им, окончив после школы институт и военно-воздушную академию. Учился он в Ленинграде, потом там же  работал летчиком-испытателем. Но детдому остался верен, и каждые пять лет приезжал в Томск на традиционные встречи бывших воспитанников. Третья встреча оказалась для него роковой. Мы с нетерпением ожидали нашего «факира», а он... по дороге угодил в автомобильную катастрофу. Ирония судьбы! Сколько испытательных полетов провел удачно, а погиб – в машине, на пути из аэропорта в детдом.

 

Все это – лишь ничтожно малая часть всех тех тяжелых детских судеб, с которыми свела меня музыка и совместное творчество. Пережитое там обогатило меня, стало для меня важной школой жизни. Глубокое удовлетворение доставляет мне мысль, что удалось подарить этим ребятишкам с трудной судьбой хоть несколько часов счастья. Я много от них получила и многому научилась у них.

 

Щекотливые ситуации

 

С молодой, симпатичной латышкой Лаймой, окончившей в Риге балетную школу и сосланной в 1941 году в Сибирь, меня связывали долгие годы работы в Ново-Васюганском клубе. Я заведовала там музыкальной частью и мы с ней часто устраивали импровизированные концерты, принимавшиеся публикой на ура.

 

Прошли годы. Я уже жила в Томске, когда с радостью приняла приглашение моей подруги и бывшей товарки по несчастью, побывать у нее в Таллине. Я страстно стремилась хоть не надолго вырваться из Сибири, но, вопреки всем надеждам, поездка оказалась тяжелой и неприятной. Антисемитизм не показывался на поверхности общества, но словно крот подрывал его изнутри и я безошибочно ощущала его присутствие.

 

Вся сплоченная колония черновицких евреев конечно пришла проводить меня на вокзал. Поездка в Таллин, начинавшаяся на железнодорожной станции Томск I, для всех стала праздником. Мы громко говорили по-немецки, отпускали шуточки, весь вокзал слышал взрывы смеха. Мама пыталась было напомнить нам, что «лишняя воля заведет в неволю», но никто не принял ее предостережения всерьез.

 

Очень уж мы были счастливы тогда, в 1965 году, что можно вот так просто, безо всякого надзирателя, сесть на поезд и ехать в Европу. Черновицкие друзья обнимали и целовали меня на прощанье, совали какие-то припасы в дорогу. И вот, наконец, поезд тронулся, остались позади радостные напутствия и машущие руки, смех и шутки друзей.

 

Все быстрее стучали колеса скорого Томск-Москва. В купе со мной ехала только одна симпатичная учительница. Мы познакомились, устроились поудобнее. Я предвкушала радости долгожданного путешествия: самый вкусный на свете чай, что утром и вечером разносит проводница; пятиминутные остановки, когда пассажиры торопливо выскакивают на перрон, купить газету, лимонад или пирожок. Но вкуснее всего была, конечно, посыпанная укропчиком вареная картошка, выложенная вместо тарелки на капустном листе, и малосольные огурчики, которые продавали крестьянки.

 

Наслаждаться, однако, мне пришлось недолго. Отлетела в сторону дверь купе,  и к нам без стука, но с отборной бранью ворвался какой-то тип, видимо, невольный свидетель шумной сцены моих проводов. Он весь был подозрительность и враждебность. Мало того, что вся наша компания несомненно была еврейской,  вдобавок еще и говорили между собой на немецком языке, что, очевидно, удвоило его ненависть. С искаженным злобой лицом он оповещал весь вагон, что обнаружил жидовку – немецкую шпионку. Наивная улыбка исчезла с моего лица, постепенно оно превращалось в напряженную, неподвижную маску. Словно на скамье подсудимых сидела я, и обвинитель «информировал» присяжных (пассажиров), а я сидела растерянная, окаменевшая, лишенная защиты, лишенная даже судьи, к которому могла бы обратиться. Странный и страшный это был суд. Кровь стучала у меня в висках, а колеса на стыках, словно повторяли слова: «Невинно осужденная... невинно осужденная! По приезде в Москву этот хулиган намеривался сдать меня властям. Трое суток он караулил меня и ругал последними словами. Наверное, наша немецкая речь напомнила ему о войне.

 

И вдруг, я обнаружила у себя в ящике под сидением банку компота, подаренную на дорожку и аккуратно завернутую в газету Фрицем Метом. Газета же – о ужас! – была немецкой. На полях был написан адрес Фрица, по которому газету прислали ему из Германии. Трясущимися пальцами выдрала я из газеты клочок с адресом, опасаясь, что в нем могут увидеть «вещественное доказательство» моей «вины», и в ужасе, не зная, что делать, сунула его в рот. Теперь, вспоминая об этом, я только горько усмехаюсь, но тогда мне, признаться, нелегко было с колотящимся сердцем разжевать и проглотить эту «сухомятку». Немного успокоившись, я принялась разворачивать банку, а газету, скомкав, спустила в унитаз вагонного туалета. Потом быстро обтерла пот со лба и вернулась в купе, где уже поджидал меня мой мучитель.

 

Так и сидела я, беспомощная, в полном отчаянии, пока недалеко от Москвы на маленьком полустанке в купе не вошел симпатичный молодой человек, без багажа, видно командировочный. Я ухватилась за него как за последнюю соломинку. Когда «террорист» на минутку вышел, я попросила его помочь мне в Москве как можно скорее добраться до скорого «Москва-Таллин». Он согласился, и когда мы приехали, ни о чем не расспрашивая, крепко взял меня за руку и со спокойной уверенностью повел через туннель на Ленинградский вокзал. Невероятно! Таллинский поезд уже стоял у перрона и ждал меня. Но я еще успела записать моему провожатому адрес Лаймы и попросить дать ей телеграмму о моем приезде. Он сделал это... мой спаситель, имени которого я так и  не узнала... Только помахала ему на прощанье рукой из тронувшегося поезда.

 

С того времени, как это ни абсурдно, звание «шпионки» словно приклеилось ко мне. В Таллине меня радостно встретила Лайма и другие товарищи по ссылке, с которыми мы когда-то вместе работали в «Красном Сибиряке».  Воспоминания о трагикомической ситуации в московском поезде постепенно изгладились, так что, вернувшись домой, я ее уже и не вспоминала. Работа в детдоме загружала меня целиком, а когда готовился концерт, репетировали иной раз до самой ночи.

 

После долгой и тяжелой болезни умер мой муж, старая мать пережила его на несколько лет. Дочь вышла замуж и стала жить отдельно. В квартире, где было нам когда-то так хорошо вместе, осталась я одна.

 

Несмотря на все пережитое, я не теряла мужества и веры в будущее. Однажды ночью меня вдруг разбудил сильный стук. Я вскочила и с бьющимся сердцем босиком побежала к двери, но не могла понять, что происходит. В глазок я увидела молодого парня, который с совершенно озверелым видом пытался с разбегу вышибить плечом старую дубовую дверь моей квартиры. Дверь громко трещала, еще громче орал и ругался он сам, так что соседи сразу  вызвали милицию. Пока она приехала, мне казалась, прошла целая вечность. За стуком собственного сердца я уже почти не слышала шума и суеты на лестничной площадке.

 

Парень вдруг успокоился и объяснил милиционерам, что я – его «объект». Услышав слово «объект», я по-настоящему перепугалась. Образ этого налетчика в синих спортивных брюках, которого уводят милиционеры, запечатлелся в моей памяти, и долго еще я пугалась при виде мужчин в таких брюках.

 

В конце концов, из-за этих брюк я приняла однажды за бандита друга моей сослуживицы, который к концу рабочего дня поджидал ее внизу у двери. Вышла очень неприятная ситуация, и немало нервов и времени пришлось потратить, чтобы выяснить недоразумение. С каким же облегчением я вздохнула и рассмеялась, глядя вслед коллеге, уходящей под руку с мнимым «бандитом».

 

Незадолго до нашего выезда в Израиль в 1990 г. жиличка, недавно въехавшая в наш дом,  поведала мне, что рассказали ей о нашей семье, и снова всплыло забытое словечко «шпион». Оказывается, ближайшая наша соседка, умирая, сочла необходимым предостеречь «новенькую». Невероятно!

 

Наш трехэтажный кирпичный дом, был начисто лишен всякого вкуса и стиля – типичная «хрущоба». В конце пятидесятых, по заданию отцов города, Курт сделал архитектурно-строительный проект перестройки в жилой дом полуразрушенного здания бывшего склада, от которого оставались одни только толстые и высокие кирпичные стены – ни крыши, ни окон, ни перекрытий. В награду ему пообещали дать квартиру в этом доме, но только при условии, что будет помогать на стройке. Ему пришлось долго и тяжело работать, вечерами, а иногда даже по ночам, пока все десять счастливых семей не въехали в новые квартиры. С той соседкой, дверь в дверь и душа в душу, мы  прожили тридцать лет.  Всегда была она приветливой, дружелюбной, и вот, оказывается, считала нас «шпионами» и даже предупредила об этом новенькую... может быть, оттого, что в семье мы говорили по-немецки.

 

В годы ссылки мы часто встречались с такими же ссыльными земляками из Черновцов, со временем к нам присоединились и ссыльные из других городов, таких как Рига или Вильнюс. Мы были веселы, молоды, изобретательны, искали друзей и водили кампанию. Скрепляли нашу дружбу совместные празднования дней рождения и прочих торжеств, пение песен на идиш и на немецком, напоминавших нам родину и счастливые годы юности, занятия спортом и лыжные прогулки (всем семейством, при 30 градусах ниже нуля). Но, конечно, никаких скандалов на наших встречах не было. Расходились все спокойно, в хорошем настроении, надеясь вскоре встретиться вновь.  Собирались на эти шумные вечеринки всегда у нас, потому что мы – первыми из всей кампании получили отдельную квартиру с удобствами не во дворе и даже с ванной. Так что гостей приходилось принимать не только вечерами, но и в любое время дня – приходили они помыться. Обязанностью еще маленькой тогда Аниты было растапливать дровяную колонку. Это ей очень нравилось – словно у костра сидишь!

 

Тут, конечно, случались всякие казусы. Случалось, что помыться, независимо друг от друга,  приходило сразу несколько человек, так что кому-то приходилось дожидаться, пока согреется дополнительная порция воды. Случалось, что забывали у нас белье, случалось, что приходили без полотенца. Однажды, нас срочно зазвали в ванную, дверь которой была открыта, а в ванне из горы белоснежной пены торчала голова гостьи. Наши разинутые рты были наилучшим подтверждением:  шутка удалась! Мы и в самом деле в первый раз видели пенную ванну.  «Банные гости» обогащали нас познаниями в современной косметике. Такой образ жизни совершенно не укладывался в головах наших русских соседей. Сами они привыкли веселиться совсем иначе. Грустные мысли заливали водкой, но на количестве, необходимом для поднятия настроения, к сожалению, не останавливались, так что начинались ссоры и даже драки. Да и вообще, большинство из них придерживалось мнения: Чужой – он и есть чужой, и своим никогда не станет.

 

У стены, отделявшей нас от той соседки, стоял складной стол на шарнирах. С годами дерево усыхало, между частями стола образовались зазоры и, когда кто-нибудь проходил мимо, они, в такт шагам, тихо постукивали друг о друга. Соседка, вдова адвоката и мать прокурора, принимала эти звуки за морзянку, а нашу квартиру считала логовом «резидентов», где собирались всяческие подозрительные личности. Но самым выдающимся достижением нашего домашнего детектива было открытие мусорного ведра, которое Регина, мать Курта, всякий раз, перед тем как вынести выставляла на лестничную площадку. Она видела в нем подаваемый кому-то тайный сигнал: Все в порядке!

 

К счастью, мы, будучи законопослушными гражданами, никогда не пытались, вопреки запрету, соблюдать еврейские обычаи и традиции, так что поймать нас было не на чем. Все эти обвинения не вызывали у нас ничего, кроме изумления и горькой усмешки. Одного только не могла я понять все эти годы: За что? Только за то, что мы были другими? Непохожими? Этот кошмар окончился только с приездом в Тель-Авив, где мы стали равноправными людьми –  такими же, как все.

 



1 По-немецки эта игра называется: «Только не злиться!» - Прим. Перев.

1 Сравн. Mirjam Körber, Deportiert – Jüdische Überlebensschicksale aus Rumänien 1941 – 1944. Konstanz 1993; Sonja Palti, Jenseits des Dnjestr – Jüdische Deportationsschicksale aus Bukarest in Transnistrien 1942 – 1943. Konstanz 1995; Klara Schächter, Woss ich hob durchgelebt – Was ich durchgemacht habe. Brief einer Jüdin aus der Burowina, verfaßt in Transnistrien 1943. Konstanz 1996;  Mali Chaimowitsch-Hirsch, Kindheit und Jugend im Schatten der Schoah – Jüdische Schicksale aus der Bukowina 1928 – 1990. Konstanz 1999; Matei Gall, Finsternis – Durch Gefängnisse, KZ Wapniarka, Massaker und Kommunism. Ein Lebenslauf in Rumänien 1920 – 1990. Konstanz 1999;  Bernard u. Laura Horowitz mit Edith Pomeranz, Stimmen der Nacht – Gedichte aus der Deportation in Transnistrien 1941 – 1944. Konstanz 2000.


    
   

   


    
         
___Реклама___