Feller1
©Альманах "Еврейская Старина"
Февраль 2005


Маргит Бартфельд-Феллер


Печальные картины

Перевод с немецкого Эллы Грайфер

 

(Продолжение. Начало в №1(25)-2005)

 

Сафьяновая сумочка

 

Вспоминаю себя девчонкой, которую суровая судьба занесла в глухую тайгу. Русские девчата, а с ними я – городская, да еще еврейка – таскаем на спине  связки пихтовых веток в глубину леса, на сборный пункт. Непосильная, тяжкая ноша накрывает нас целиком, так что со стороны мы выглядим странной  призрачной вереницей ног, шагающих тяжело, но резво прыгающих с кочки на кочку, чтоб не завязнуть в этом незнакомом болоте. В памяти моей звучит  мелодия из григовского «Пер Гюнта», пещера горного короля, я вижу, как медленно, но целеустремленно и неустанно ступают по ней ноги троллей – среди них и мои... все вперед и вперед. 

Наконец-то вот он, спасительный сборный пункт. Можно  сбросить эту гнетущую тяжесть и взвесить ее. Короткими минутами отдыха я пользуюсь для того, чтобы записать в книжечку – мой дневник – все невыносимые впечатления этого дня. Сухие сучья в костре  шипят и трещат, словно, воздевая  костлявые руки, умоляют: «Помогите же нам! Помогите!». Эти звуки кажутся мне порой тревожными и таинственными, а иной раз, наоборот, приятными, когда будят воспоминания о тепле и свете огня. Вот и кончился отдых. Я прячу записную книжку в кожаную красную сумочку с изящной никелевой застежкой. Одна она только у меня и осталась, да еще маленькая красная брошка с головой ризеншнауцера, потому что никому кроме меня они были не нужны, а для меня составляли целый мир. Любимую брошку с собачкой я, в конце концов, после тяжелой борьбы, выменяла на кусок сахара... Теперь уже с трудом припоминаю его вкус. Осталась у меня в таежной глуши только эта сафьяновая сумочка – как привет из Черновиц, моего родного города, такого недостижимо далекого, и в то же время волшебно близкого. Голоса девчат, которые я и не воспринимала, пока писала, становятся слышнее. Скоро нашему отдыху конец. Торопливо прячу сумочку с ее драгоценным содержимым под громадную кучу веток и снова – в лес. 

Красота тайги, блестящие на солнце высокие вечнозеленые пихты заставляют меня забыть непривычность и тяжесть труда. Солнце клонится к закату. Приближаясь к сборному пункту, мы вдруг замечаем между высокими, почти черными стволами деревьев-великанов трепещущий отблеск. Необычная, страшная, картина: все словно окутано пурпурным бархатом. Я останавливаюсь, захваченная игрой красок, хотя почти подламываюсь под тяжестью ноши, но отчаянный крик одной из спутниц: «Тайга горит!» тут же вырывает меня из забытья. Первой мыслью было: «Сумочка! Сумочка моя!». Задыхаясь, почти бегом приближаюсь к огромной куче горящих веток. Ярким, вулканическим пламенем со страшным треском пылает гора, под которую я собственными руками прятала сафьяновую сумочку с таким дорогим мне дневником. 

Через несколько дней, безутешная, я прибежала на пепелище и, разгребая дрожащими руками неостывшую золу,  внезапно нащупала правой рукой  что-то твердое. Это была  застежка от красной сумочки, хранилища моих мыслей и впечатлений. Обугленный маленький шарик, скреплявший уголком две никелевые палочки. Я представила себе, что шарик символизирует настоящее, связывающее обе палочки – прошлое и будущее. Вот и все что осталось от моей сумочки и от моих записей. Потеря этого, первого, дневника так потрясла меня, что он стал и последним. Лишь полвека спустя смогла я рассказать об этом и начать писать свои воспоминания.

 

Душегрейка

 

Сама не знаю, почему именно «душегрейкой» называла я эту шерстяную, вязаную безрукавочку. Наверное, словечко подслушала у бабушки Анны. Мама купила мне ярко-красной, мягкой берлинской шерсти, и я радостно принялась вязать: влево-вправо, туда-обратно. С каким энтузиазмом создавала я этот «шедевр»! Во-первых, потому что безрукавка быстро вяжется  – раз-два и готово! А во-вторых, потому что душу очень важно согреть! Не успев еще довязать пушистую маечку, я тут же ужасно к ней привязалась. Не рассталась с ней и тем летом, когда нас внезапно отправили в ссылку. 

Среди чекистов, поднявших нас среди ночи с постели, был молодой паренек, который, наверное, пожалел меня, бестолковую, бледную, стоявшую с загипсованной рукой, не зная за что хвататься. Он подошел ко мне и шепнул на ухо: «Пошли к тебе в комнату». С каким-то инстинктивным доверием я повела его к себе. «Открой свой шкаф», - сказал он уже громче. Пока я открывала, парень решительно сдернул со стола скатерть, вывалил на нее почти все содержимое моего гардероба и быстро, ловко завязал в узел. В куче вещей я успела с благодарностью заметить алевшую как знамя душегрейку.   

Не раз и не два помог нам этот узел продержаться в первые, самые трудные годы ссылки. Но милую красную душегреечку не достала я, прежде чем выпал первый снег и пришло время одеться потеплее. Один только вид этой безрукавки вызвал у меня чувства не менее теплые, чем ее пушистая шерсть. Я прижала ее к щеке, нежную, мягкую... ох, до чего же это было приятно! Мама знала, как дорог мне этот свитерок, и когда меня на несколько месяцев отправляли на работу далеко в кедровую тайгу, напомнила: «Грелку-то свою захватить не забудь!». До чего же уютно я себя чувствовала в этой самодельной, прихваченной из детства вещичке! Просто незаменимой оказалась она, когда осенний ветер вовсю засвистел вокруг нашего таежного барака и упали на мерзлую землю первые хлопья снега. Становилась все холоднее, так что я решила, наплевав на все приличия, спать не раздеваясь. 

Но не спасла душегрейка-подружка от внезапно подкравшейся болезни, на много дней уложившей меня на барачные нары. От холода и авитаминоза высыпали на спине, за ушами и на левой руке абсцессы и фурункулы. Ни бинтов, ни медикаментов - только листья подорожника да разные травки. С их помощью и боролась я, невзирая на опасность заражения крови, с язвами, лихорадкой, ознобом. Совсем одна –  остальные обязаны были выходить на работу. Только ночами все мы – я, больная, и они,  смертельно усталые – сбивались в одну кучу, как сельди в бочке, чтобы хоть как-то согреться. 

Однажды, когда я уже почувствовала себя лучше, лежа одна в бараке, бросила я нежный взгляд на свою душегрейку, и... глазам своим не поверила. Неужели за время болезни я стала дальтоником? Или безрукавка превратилась в хамелеона? Из ярко-красного цвет ее стал каким-то голубовато-зеленоватым... Приглядевшись поближе, я с ужасом обнаружила, что в каждой петельке угнездилась откормленная, жирная вошь. Конечно, мягкая шерсть пришлась им по душе куда больше, чем драные лохмотья соседок.

Итак настал трагический миг неизбежного расставания со столь дорогим моему сердцу свитерочком. Собственными руками решилась я бросить в костер этот источник ужаса и заразы... С пулеметным треском лопались в огне вши, а яркие языки пламени  словно слали последний привет от моей единственной, любимой, но увы, не красной уже душегрейки.   

 

Трагическая ошибка

 

Однажды вечером к нам в деревню заявились несколько партийных товарищей и с ними комендант из Ново-Васюгана. В правлении колхоза собрали глав уцелевших семейств западных ссыльных. Папы в живых уже не было, так что на допрос вызвали маму. Когда все собрались, стали спрашивать, кто что умеет делать. Кто-то сказал, что умеет делать пуговицы, другой выдал себя за скорняка, несколько человек вызвались валять валенки, а один даже брался изготовлять бумагу. Каждый старался найти какую-нибудь зацепку, чтобы спастись, одна только мама вернулась поздно, в полной растерянности.  

«Мама», - спросила я робко, - «а ты что ответила?» - «А что мне было сказать... я же кроме стенографии и машинописи ничего не учила... Кому нужна в тайге машинистка, да еще на немецком языке?  Так и сказала: ничего не умею». - «Как же так? Ты же прекрасно шьешь!», - удивилась я. Тут мама перестала всхлипывать и уставилась на меня. Чего-чего только она не передумала, но вот ведь, в голову не пришло похвалиться портняжным ремеслом – хотя всегда  всю семью обшивала! Слишком поздно поняла она трагическую неуместность своей скромности. Все те, кто, правдами ли, неправдами, попал в ту ночь в комендантский список, получили разрешение переселиться в райцентр Ново-Васюган. Одна только мама, что и вправду что-то умела, но не догадалась  в нужный момент объявить, осталась в «гиблой дыре»

 

Ужасная весть

 

Не видя другого выхода, мама решилась тайком, не спросясь коменданта, бежать из Красноярки в Ново-Васюган, а потом и нас с Отти вызвать к себе. Да только – как тут сбежишь: со всех сторон болота. Летом изредка проплывал пароходик по реке Васюгану, но пристань была только в соседней Маломуромке, куда берегом, краем леса дойти непросто, да еще незаметно пробраться на пароход...  Как же могла я отпустить маму? 

От слабости она едва держалась на ногах, и хлеба на дорогу взять было неоткуда – все вещи уже обменяли. Я все же  решилась сварить наши последние картофелины. Сложила их бережно в кастрюльку и засунула в мамин импровизированный дорожный мешок. Добавила еще, наверное от отчаяния, два оставшихся от папы шелковых галстука...  кому и на что нужны они в тайге?.. Взгляд мамы был полон решимости, но я чувствовала себя ужасно беспомощной. Даже проводить ее не могла – чтобы не привлекать внимания. Шла она медленно, очень медленно, как Агасфер на картинке, опираясь на суковатую палку, пока постепенно не скрылась из глаз. 

Почта в нашу деревню ходила только зимой, оставалось надеяться на случайные известия. С тревогой думала я, как одолела мама долгий и трудный путь, когда и как даст о себе знать? Много недель прошло, прежде чем вернулась в деревню крестьянка, уплывавшая тем же пароходом, и принесла ужасную весть: «Не повезло маме-то твоей. В Васюгане утонула».  «Утонула... утонула...», - еще долго звенело у меня в ушах... Потрясенная, я оплакивала маму – такую молодую, смелую, жертвенную... оплакивала до самой зимы, пока почта по первопутку не принесла мне письмо... как с того света.  

Мама писала, что на пароходе ее обнаружил комиссар  – без билета и без разрешения – и сбросил в воду у берега в деревне Каталга. Когда пароход двинулся дальше, уже совсем стемнело, и люди, случайно проходившие по берегу и видевшие этот жуткий «спектакль», смогли вытащить ее из воды. Спасителями оказались, к счастью, Кармелины – тоже ссыльные евреи из Черновиц  - они приютили ее в своей крохотной комнатушке, высушили промокшую одежду, поделились последней тарелкой крапивных щей. А через несколько дней – пристроили на баржу, на которой она и добралась до райцентра. Какое счастье! Мама не утонула! Мама жива! Вот письмо – у меня в руках! 

 

Буханка черного хлеба

 

Быстро промчались лето и осень, снова пришла зима со снежными бурями, ледяным ветром, нестерпимым морозом. Мой одиннадцатилетний брат Отти пешком по замерзшей реке ушел к маме – там все-таки было полегче. Правление колхоза за мной теперь глядело в оба, так что о побеге пока и думать было нечего, но уж очень донимал голод. Я с нетерпением ожидала подходящего случая. 

Был субботний вечер. Придя с работы, крестьяне брали березовые веники, узелки с бельем и собирались в баню, париться. «Черная баня» - особенность русского деревенского быта. Низкое, маленькое строение, сложенное из бревен, с котлом, в котором кипит вода. В углу – кадка с холодной водой и ковшиком. Еще там есть три-четыре деревянных шайки, а в другом углу – кучка закопченных кирпичей, которые время от времени греют на огне. Плеснут воду на горячие кирпичи – и наполнится баня паром, выгоняющим пот из всех пор. В Сибири, как и по всей России, считают баню лучшим средством от всех болезней. 

Вот в такой-то зимний субботний вечер получила я однажды от мамы весть, что она посылает мне с председателем колхоза буханку черного хлеба. Одержимая неотвязной мыслью, что скоро, вот сейчас у меня в руках будет ломоть... да что там ломоть – целая буханка хлеба, я со всех ног кинулась к председателю, который как раз шел из бани с раскрасневшимся, довольным лицом и веником под мышкой. Увидев меня, сгорающую от нетерпения, он с ужасом вспомнил, что санки вместе с буханкой оставил в конюшне, довольно далеко от дома. С колотящимся сердцем, не слушая его извинений, кинулась я в конюшню. И в сгущающихся сумерках обнаружила, что вокруг одних саней крутятся собаки, видно, учуявшие хлеб. Бесстрашно бросилась я к саням и отыскала зарытый в сено и (о счастье!) совершенно нетронутый клад. 

Невозможно описать, с каким восторгом вытащила я этот замороженный черный хлеб. Я сунула заботливо завернутую в газету буханку под платок и со всех ног побежала в избу, где жили мы с Анной. С восторгом и изумлением следила она, как я бережно выкладываю буханку на столик, разворачиваю многослойную упаковку... Так и сидели мы обе у стола, с благоговением уставившись на черный кирпичик, медленно оттаивающий в тепле, вблизи натопленной русской печки. Когда Анна вручила мне наш единственный нож, я не смогла справиться с дрожью в руках и попросила ее отрезать нам обеим по большому куску. Досталось и соседям, жившим в другой половине той же избы. Насытившись (как казалось нам), я завернула оставшиеся полбуханки в чистое полотенце и Анна заперла ее в большом сундуке, на котором спала. До чего же мы были довольны, впервые за долгий срок досыта наесться! Потом мы сразу уснули. 

Среди ночи я проснулась от острого чувства голода. Поколебавшись, решила разбудить Анну. Так и пролежала я до утра с открытыми глазами, заснуть не могла, несколько раз поднимала Анну и просила ее вынимать стремительно усыхающую буханку, покуда не доели мы с жадностью последней крошки. Как же я была благодарна маме за ее заботу, за то, что в тяжелый час поддержала мои последние силы и пробудила волю к жизни.

 

Бедный Квазимодо

 

Сильнее мороза, боли и голода была воля к жизни. Она заставляла думать о побеге. Капитан речного парохода согласился спрятать меня в трюме. Но после трех трудных дней без пищи, воздуха и света мое убежище обнаружил контролер. Сколько угроз и ругательств пришлось мне выслушать, пока вернулась в деревню. Неудачу эту я переживала очень тяжело. 

Маме с братишкой Отти все-таки удалось добраться до Васюгана, но мне еще долго пришлось добиваться разрешения поехать к ним. Когда я его, наконец, получила, стояла зима, но больше ждать я была уже не в силах. Мне предстояло в мороз и буран пройти пешком 250 км. 

В это время как раз забирали в армию 14-15 -летних ребят. Военкомат был в Васюгане, и я смогла присоединиться к семерым подросткам. Чтобы везти наши нехитрые пожитки, нам дали санки, запряженные тощей несчастной лошаденкой, и мы мужественно потопали по снегу вслед за ними. 

250 км... Написать это легче, чем пройти их на ветру и морозе по слепящему снегу целый день, а в лунные ночи - и ночью. Две недели пути. Силы наши были на исходе. 

Но сильнее усталости был страх замерзнуть. Зимовья, где можно было отдохнуть и согреться, были далеко друг от друга. Добравшись до места, мы кидали в кипяток прихваченные из дома шарики замороженной картошки и с жадностью поглощали это импровизированное пюре, заменявшее нам хлеб. 

*  *  * 

Когда, уже оставив позади большую часть пути, мы дошли однажды вечером до деревни Каталга, я вдруг заметила, что с нами нет самого маленького, горбатого и хромого парнишки, которого я всегда жалела. Наверняка, отстал и остался где-то в лесу. Мы шли гуськом друг за другом, завернувшись в платки и одеяла, и не заметили пропажи. 

Все уже настолько отупели от голода и усталости, что даже не отреагировали на мои слова. Бедный "Квазимодо", как я в шутку звала его, замерзнет в лесу! Я умоляла их поскорее что-нибудь сделать, но лошаденка наша была так измучена, что уже не сдвигалась с места. 

Я бросилась к председателю колхоза, застучала в окно, но он помогать не торопился. Советовал подождать до утра. Стояла уже глубокая ночь, мороз крепчал, а я, растерянная, стояла посреди улицы. И вдруг... тихий перезвон колокольчиков... Я прислушалась... да, и вправду, не померещилось - приближались сани. Вот они уже остановились рядом со мной, и человек с раскрасневшимся от мороза добродушным лицом сошел. На усах у него болталось множество мелких сосулек, так что он очень походил на моржа. И я почувствовала, что этот человек, какие бы ни ждали его дела, не откажется отправиться на поиски Квазимодо. 

"Не бойся, милая", - сказал он мне, - "уж я его отыщу!"  Сани исчезли в лесу, все тише звон колокольчиков, вот уже совсем не слышен... С нетерпением и страхом мы ждали. И через некоторое время (нам оно показалось вечностью) снова услышали колокольцы. Дверь избы, где мы устроились на ночлег, распахнулась,  долгожданный дядя Коля, тяжело дыша, ввалился в избу. На руках у него был Квазимодо. 

Нелегко ему было отыскать парнишку, отставшего в пяти километрах от деревни. В тепле Квазимодо постепенно пришел в себя, но ноги были отморожены почти до колен - смотреть страшно. Я была очень рада, что его удалось спасти и что нашлись добрые люди - свезли его на санях в больницу. А наутро мы, потрясенные пережитым, снова вышли в наш трудный и опасный путь - на Васюган.

 

В "Красном Сибиряке"

 

Каким-то чудом удалось мне преодолеть все преграды и сквозь снежную пургу добрести от Касноярки до Васюгана. 

Стоял ясный морозный день. Из последних сил пройдя последнюю пару километров, я совсем заблудилась в большом селе Ново-Васюгане в поисках швейной мастерской, где вот уже год работала моя мама. Все шла и шла по длинной немощенной улице, сплошь застроенной одинаковыми одноэтажными домиками. Наконец,  девушка с двумя ведрами на коромысле указала мне домик, ничем особо не отличавшийся от прочих. Подойдя ближе, я с трудом разобрала на выцветшей синей вывеске странно и чуждо звучавшие слова: "Мастерская "Красный Сибиряк". Ну, наконец-то! Настала та самая минута. Здесь работает мама... Я была ужасно взволнована. 

Робея, поднялась я по трем деревянным лесенкам к двери, миновала темный коридор и услышала стук швейных машинок и негромкое пение. Голоса были женские. С бьющимся сердцем отворила я дверь мастерской и... встретила изумленные взгляды семерых немолодых женщин, латышек и эстонок, как и мы из "нового контингента". Здесь шили разную одежду и даже пальто. Я не верила своим глазам: Год назад, когда мама отправлялась на поиски работы, она в свои 45 выглядела дряхлой старухой. И вот снова стала привлекательной женщиной. Я так и застыла на пороге, позабыв от волнения прикрыть скрипучую дверь, ощущая на себе доброжелательные насмешливые взгляды. 

Зрелище я представляла и вправду трагикомическое: серая короткая юбочка была для удлинения подшита куском клетчатого одеяла. Когда-то в детстве меня спросили, какое я хочу новое платье, и я без колебаний ответила: "Рукав, и еще рукав, и чтобы модное!" А потому я нашила на юбку такой же клетчатый карман, а на него, чтобы уж вовсе было "модное", приспособила еще и "серебряную" пряжку от старой туфли. Верхнюю часть моей дрожащей от холода и возбуждения фигуры обтягивал (за малым размером) толстый лыжный свитер, бывший некогда белым. На ногах - импровизированные "валенки", под которыми тут же образовались лужицы от налипшего снега. Голова покрыта капюшоном. В руке я все еще судорожно сжимала палку, служившую мне опорой во время долгого пути. Вот это был сюрприз! 

Из оцепенения меня вывели смех и всхлипывания. Мама обнимала меня, остальные тут же нас окружили, и я услышала такие милые, теплые слова: "Добро пожаловать!". Скоро мы уже шли домой - в комнату, которую мама и Отти снимали вместе с Рахель Менцер - вдовой председателя Черновицкой религиозной общины - и госпожой Розенблатт. Отныне она станет и моим домом. И эти женщины, сами немало испытавшие, охотно делили с нами не только жилье, но и радость, что мы сумели уцелеть, сумели собраться вместе. 

*  *  *

Прежде всего, был разработан план устройства меня на работу. Председателя артели удалось убедить усадить меня с мамой за один стол, но ученицей взять меня он не согласился. Назначил сразу мастерицей. Назначение на столь ответственный пост произвели без учета одного незначительного обстоятельства: мне еще ни разу не доводилось сшить что-нибудь самой, без посторонней помощи. С чувством полной обреченности я принялась за работу. Сперва дело вроде бы пошло, поскольку мама каждый раз умудрялась подыскать мне операцию полегче и под ее надзором я справлялась неплохо. Но вот настал тот роковой час, когда мне поручили самостоятельно сшить две мужские рубашки. Ох, кабы знала я, кабы ведала, сколько страданий и унижений принесут мне эти рубашки - вовсе бы за них не бралась! С мужеством отчаяния я шила, порола и снова шила... Но ничего не помогло. Когда заказчик, мой друг (и будущий муж!) Курт пришел за рубашками, материал на которые он получил в качестве премии, кривизна наших усмешек могла сравниться лишь с кривизной приляпанного мною воротничка. Со своей ответственной должности я с треском вылетела уже на следующий день. 

И отправилась в лес собирать березовую кору, из которой гнали деготь. Уверенно и смело шла я целый день одна по едва заметной зыбкой таежной тропке, пока уже в сумерках не добралась до шалаша, где ждала меня Лида - предназначенная мне отныне в напарницы и начальницы. Издали мне показалось, что шалаш окружен каким-то озером голубой воды. Чем ближе подходила я к шалашу, тем яснее различала в сгущавшихся сумерках целое море... черники, по которому ветер гнал невысокие волны. Позабыв про усталость, стояла я зачарованная этой картиной до тех пор, пока голос вышедшей мне навстречу Лиды не вернул меня к действительности.

 

Месть «Красной Ксантиппы»

 

Это случилось в Васюгане. Первые, самые трудные годы сибирской ссылки были уже позади, каким-то чудом я выжила и менее всего была склонна предполагать, что моя скромная особа может возбудить у кого-то жажду мести. Получив по большому блату, по ходатайству сочувствующего учителя немецкого языка, дозволение драить полы и поддерживать чистоту в учительской и кабинете директора единственной васюганской школы, я была наверху блаженства! Еще бы – после целого года самых разнообразных работ, вроде таскания воды на коромысле с дальнего и крутого берега реки Васюган (кадки на школьном дворе должны быть всегда полными  - на случай пожара!) или пилки дров на дворе в паре с юным дебилом, ночной топки печей в десяти просторных классах, чтоб днем на уроках не замерзали по 4 – 5 часов просиживавшие за партами ученики. А на каникулах – ремонт: стены белить, высокие потолки в коридорах укреплять предварительно дранкой и обмазывать глиной. Не в последнюю очередь и любимая моя работа: доставлять и распределять по списку хлеб насущный для всех учителей. До чего же приятный, возбуждающий запах исходил от свежего хлеба, пока я нарезала его на ломтики по 200-300 грамм... хоть и приходилось нередко покрывать недостачу из собственной пайки. Но и это проделывала я без возмущения, без обид, помня мамины наставления по «теории Франца-Иосифа»: В жизни самое главное – порядочность и честность. 

На стезю уборщицы я вступила с энтузиазмом. Истинное удовольствие доставлял мне блеск надраенных полов и аромат чистоты в воздухе! Мурлыча, как обычно, про себя песенку, с чувством глубокого удовлетворения взирала я на дело рук своих. Все кресла и прочая незамысловатая мебель передо мной подравнялись и вытянулись по стойке «смирно». Обведя их строгим, испытующим взглядом, я остановилась на директорском столе, и тут у меня зародилась идея последнего, завершающего штриха:  непоколебимое убеждение, что только букетик полевых цветов достойно увенчает мои усилия. Поспешно скинув фартук, я побежала на опушку леса (благо недалеко!) и нарвала поскорее всякой зелени, из которой выглядывали оранжево-желтые одуванчики. В учительской я сняла со шкафа вазу, налила воды и поставила цветы, а букетик поменьше (за неимением вазы поставленный в граненый стакан) – водрузила на стол в директорском кабинете, предвкушая, как, наверное, обрадуется такому сюрпризу наш вечно недовольный начальник... Увы, куда более мощное впечатление сюрприз этот произвел на директорскую супругу, тоже учительницу, по прозвищу «Красная Ксантиппа». Некрасивая ее физиономия приобрела от бешенства цвет ее же реденьких рыжих кудряшек. Все фурии всколыхнулись в ее душе при взгляде на меня... а я-то, ничего не подозревая, приветливо с ней раскланялась и закрыла за собой дверь... По-видимому, между начальственными супругами разыгралась непредвиденная сцена ревности. Победу одержала, как всегда, «Красная Ксантиппа», незамедлительно вырвавшая у мужа указ – сослать меня на летние каникулы в поле - караулить от потравы учительскую картошку. 

Приговор обжалованию не подлежал. Принадлежность к «новому контингенту» обязывала обвиняемую беспрекословно подчиниться решению власть имущих.

До «учительской картошки» от школы было километров 5 – 6. Огорченная, но собранная,  укладывала я свои пожитки: куртку, брюки, котелок для варки, картошку, черствый хлеб, зажигалку и... сборничек моих любимых, таких мелодичных, русских народных песен. В большой рюкзак уложила еще простыню, подушку и теплую фланельку, а мама с трудом запихнула чайник и жестяной кувшинчик. В последний момент вспомнила я про зубную щетку, мыло, полотенце, расческу, нож и ножницы, да еще ложку. Все эти мелочи я быстренько затолкала в карманы куртки и брюк. Трогательным было прощание с мамой и Отти... В качестве оборонительного оружия и ангела-хранителя я захватила большую суковатую палку. 

Теперь, через столько лет, я сама удивляюсь тогдашней своей решимости: как бесстрашно прошла одна по заросшей таежной тропке эти самые 5- 6 км до «учительской картошки». Бесконечным показался мне путь до крохотной избушки-развалюшки на краю огромного картофельного поля. Участок каждого учителя был размечен самодельными деревянными табличками. С радостью, но и с опаской приблизилась я к сторожке, в надежде поскорее расправить усталые члены, обрести убежище от дождя и непогоды. Со скрипом отворилась дощатая дверь – и вот я уже стою в маленькой комнатке, пахнущей свежим сеном. В скудном свете, проникавшем сквозь крохотное оконце, я разглядела сколоченный из досок столик, чурбачок, заменявший стул, а в углу – нечто вроде топчана, покрытого старым, но еще душистым сеном. Вполне удовлетворенная результатом обзора, я извлекла из рюкзака простыню, расстелила ее на душистом сене, подушку – под голову, и через секунду уже провалилась в глубокий сон без сновидений.  

Утром колокольчики коров, которых гнали мимо сторожки, разбудили меня и напомнили об обязанностях сторожа. День за днем я добросовестно караулила картошку и, обходя обширное поле, радовалась упругим листьям и появлявшимся понемногу цветам. Цветов картофеля я раньше не видала так близко: белые и лиловые, сладко пахнущие, они были похожи на звездочки. Избушку-развалюшку я тоже постаралась убрать поуютнее. По монотонному, тихому журчанию обнаружила я вблизи окруженный ивами ручеек. Я нарезала прутьев и сплела  на глинобитный пол  что-то вроде циновки.  

Этот импровизированный ковер стоил мне немалых трудов, но оказался очень полезным и даже создавал уют: белые, очищенные прутья на как бы умышленно оставленном фоне коричневой глины... в каком-то смысле это было даже красиво. Напоминало шахматную доску или клетчатую шотландку... На столе появилась скатерть из газеты с вырезанными полумесяцами и звездочками, а занавеской на окошко был назначен большой носовой платок. Обходя дозором поле, я как-то наткнулась на старую жестянку из-под консервов и превратила ее в серебристо поблескивающую вазу, из которой приветливо кивал мне букетик лиловых картофельных цветов. Странно, но все эти незамысловатые самоделки не просто создавали уют – они прибавляли мне уверенности, избавляли от чувства одиночества. И туалетом мне была тайга, а ручеек был ванной. 

Когда несколько недель спустя ко мне сумела прорваться мама, для нее было приятной неожиданностью обнаружить дочку не подавленной, а жизнерадостной и даже довольной. Пришла она с твердым намерением на сутки заменить меня на посту, чтобы я отлучилась в деревню, сходила в баню и закупила продукты. Ну как было объяснить маме, проделавшей ради меня такой нелегкий путь, что я терпеть не могу эту баню, полную потных голых баб? Она не терпела возражений, и пришлось мне, с тяжелым сердцем, оставить ее караульщицей. Придя в деревню, я тут же побежала в баню. После священной, величественной тишины леса – адский шум в жарком помещении, набитом плавающими в пару голыми женскими телами, каждая – с оцинкованной шайкой и мочалкой в руках. Дребезжат шлепающиеся на каменный пол под двумя кранами (холодным и горячим) шайки, (к кранам, как водится - очередь), а рядом – парилка с четырьмя деревянными полками, на которых закаленные русские безжалостно охаживают себя березовыми вениками и потеют изо всех сил, переходя постепенно с нижнего полка вверх, чтобы пропотеть еще больше. Одним словом, эта баня, столь настойчиво рекомендованная мамой, не слишком меня утешила. Да и ночь провела я неспокойно. Только уснула –  сразу разбудил кошмар: снилось, что иду к маме, а она внезапно исчезает... 

С беспокойством и нетерпением спешила я на свое «рабочее место», представлявшееся теперь спасительным убежищем, но уже на дальних подступах к сторожке услышала мамин срывающийся голос: «Цийла! Цийла!», - так в наших краях крестьяне погоняют скотину. Но мама (как с кривой усмешкой отметила я про себя)  выкрикивала его почти как свое собственное имя: Циля. Спустя мгновение взору моему предстала картина почище любого кошмара. Бедная мама, размахивая палкой, выбиваясь из сил, безуспешно гнала с картофельного поля целое стадо коров, сопровождаемое тремя свиньями. Вовремя я вернулась! При поддержке подоспевших пастухов, мы общими усилиями изгнали коров, хотя они уже успели здорово потоптать картошку и нанесли ей немалый урон. Хуже было со свиньями: эти совершенно обезумели, стояли насмерть и орали как резаные. Но в конце концов, мы их одолели. А потом я вела обессиленную маму домой, успокаивала ее, говорила, что вот уже дождь собирается, а после дождя картофельные кусты, конечно, сразу поднимутся... и что же оставалось мне делать, кроме как уповать на силы природы? И правда – она меня не подвела. Вскоре на поле не осталось и следа нашего сражения. В конце августа картошку начали копать – так, вполне благополучно, завершилась моя импровизированная ссылка. 

А кроме того... в моей судьбе произошел еще один невероятный поворот. Наломав немало дров, смещен был со своего поста несправедливый, грозный наш директор с красным носом пьяницы, а с ним покинула школу и злобная супруга. Отлилась им в конце концов месть «Красной Ксантиппы».

 

Обручальные кольца взаймы

 

В голодной Сибири послевоенных лет наша с Куртом свадьба в 1948 году была событием поистине знаменательным. По местному закону на свадьбу полагалось три дня отпуска, которые мы решили использовать на всю катушку: праздновать «три дня и три ночи» в лучших традициях народных сказок. В первый вечер, кроме моей мамы и брата Отти, было еще четыре человека гостей. Я была в платье синего шелка, украшенном розовой лентой, а Курт облачился в чудом сохранившийся, уже несколько тесноватый ему темно-синий костюм, пошитый когда-то в Черновцах на школьный выпускной вечер. 

Признаться, несмотря на неказистую одежку, мы были счастливы, веселы и бесстрашно смотрели в будущее. Отблеск этого счастья падал и на лица наших овдовевших матерей. В тот день они приготовили нам истинно праздничный  обед: очень вкусно поджарили купленного у остяков зайца и подали с картофельным пюре. А к нему еще огурцы собственной засолки и мелкие зеленые помидоры, не вызревавшие в здешнем климате. Заяц исчез мгновенно. На сладкое мама Цилли и мама Регина испекли каждая по торту. Они напомнили мне слова нашего друга Мешилема, когда, по дороге на экскурсию в Цецину, мы зашли в ресторанчик госпожи Пеллер: «Дайте, пожалуйста, вон тот кусочек мамалыги, который вы зовете тортом!». Настроение было приподнятое, а потому после пира мы все отправились танцевать к Хелли Пиль в контору, где она работала бухгалтером, а заодно и жила. Все танцевали с энтузиазмом, кроме меня, поскольку я, за отсутствием другой музыки, обеспечивала аккомпанемент на аккордеоне. Так и закончился тот день, 3 декабря 1948 года, день рождения Курта и первый день нашей свадьбы. 

На следующий день, 4 декабря, посреди сибирской зимы внезапно хлынул проливной дождь, так что Курт иронически заметил: «Даже небо плачет!», и мы отправились в сельсовет, служивший в деревне и ЗАГСом. Там, в маленькой комнатушке, мы подписали формуляр и получили из рук секретарши, маленькой остячки Могутаевой, свидетельство о браке. Но нетерпеливее всего ждали мы третьего дня, 5 декабря 1948 года, когда должна была состояться традиционная церемония бракосочетания. С этим дело обстояло непросто, ибо никакой синагоги в Васюгане не было, она была, наряду с храмами всех прочих религий, строго запрещена советской властью, да и раввина взять было неоткуда... как тут быть? 

К счастью, был среди нас старый господин Камиль, не случайно прозванный «реббе». У него сохранилось полное молитвенное облачение (талес и ермолка) и даже молитвенник, не очень нужный, поскольку все молитвы он знал наизусть. Он вызвался обвенчать нас в нашей крохотной комнатушке. Туда же явились и свидетели – Рива и Муцью Тухман – тоже ссыльные из Черновцов. 

Однако, в последний момент пред началом церемонии, господин Камиль вдруг спросил, приготовили ли мы обручальные кольца. Вопрос застал нас врасплох. Каким же чудом могли мы раздобыть кольца среди болот  в сибирской ссылке? Но «реббе» не уступал. Желанное наше венчанье грозило сорваться из-за каких-то колец! Но тут Тухманы, наши свидетели, заявили, что готовы на недельку одолжить нам свои. «Реббе» это вполне удовлетворило и бракосочетание по иудейскому обряду, наконец, состоялось. 

Муцью и Риву Тухманов мы знали с Черновцов. Рива руководила юниорской секцией гимнастики, в клубе «Маккаби» где я занималась девчонкой, а Муцью выступал на соревнованиях взрослых спортсменов. Месяц спустя мы с благодарностью вернули им кольца, пришедшиеся нам как раз впору. Так и жили мы без колец, пока, наконец, моей маме не посчастливилось купить колечко у земляков, таких же ссыльных, и я носила его много лет за двоих. Зато Курт носил часы, которые я подарила ему на день рождения, но тоже иногда надевала. 

В 1970 году мы с дочкой Анитой приехали погостить в Черновцы и купили  Курту кольцо... к серебряной свадьбе. Как же мы обе радовались, глядя на продавщицу, бережно укладывающую кольцо в коробочку! В Томске, на нашем скромном торжестве, я, в наступившей напряженной тишине, хотела надеть Курту кольцо на палец... к величайшему моему смущению, оно оказалось мало. Правда, одна сотрудница вскоре купила его для своего мужа, а через некоторое время я отыскала-таки в единственном ювелирном магазине Томска кольцо нужного размера. 

Но кончилась эта история все равно печально. Пять лет спустя Курт поехал в командировку на север, в зону вечной мерзлоты,  для разработки проекта Байкало-Амурской магистрали. Снимая с руки перчатку, он уронил кольцо, которое тут же провалилось в глубокий снег. Но эта потеря не омрачила  счастья, подаренного нам когда-то чужими кольцами. Курт, его сила, его близость, были и навсегда остались мне поддержкой и радостью: «И прошедшее не уходит... Древо слез в тебе прорастает  воспоминанием счастья». (Розе Ауслендер, Родной стране).

 

Роковое табу

 

То, что я сейчас расскажу, звучит невероятно, но это правда. Произошло это в октябре 1952 г.,  хмурым осенним днем в зале ожидания так называемого «Каргасогского аэропорта» в сибирской тайге. Я сидела на бог весть как сюда попавшем старомодном кожаном диване, в сотый раз рассматривая  грубые деревянные стены и прилавочек, служивший билетной кассой в тех нечастых случаях, когда было что продавать. Сквозь мутные, грязные стекла двух маленьких окошечек виднелась пустая взлетная полоса и небо, покрытое серыми тучами с темной полоской тайги на горизонте. Непрестанно моросящий дождь, хлопья снега – первые вестники подступающей сибирской зимы с ее жестокими холодами, сотрясавшие домик порывы ветра – все это навевало грусть, хотя и не безнадежность. 

Я перенесла тяжелую операцию и вот теперь не могла дождаться самолета домой. Шрам нагноился, и с каждым часом я чувствовала себя все хуже и хуже. Третий день лежала я без перевязки, без всякой медицинской помощи в так называемом зале ожидания, как вдруг... Нет, это был не бред... я действительно услышала шум приближающегося самолета! Вынужденная посадка из-за плохой погоды. А в самолете – на мое счастье – врач и медсестра, летящие к заболевшему ребенку! 

Сильный порыв ветра распахнул дверь и впустил симпатичного пожилого человека с дорожной сумкой в руках. Он медленно оглядел помещение, с изумлением обнаружил на диване меня, поздоровался, спросил, что случилось,  я рассказала про нагноение...  

Врач выслушал меня внимательно и долго раздумывать не стал. Ему было ясно, что положение серьезное. Вместе с сестрой Катей они тотчас же принялись чистить и перевязывать запущенную рану, спасая меня от неизбежного сепсиса. Воистину, их послал мне Бог!
             Два дня спустя погода наладилась, и мой спаситель вместе с Катей улетели в Александров, не позабыв снабдить меня достаточным количеством ваты, бинтов, реванола и полезных советов, за которые я от всего сердца благодарила их. Этим решающим эпизодом завершилась славная эпопея моего аппендицита, каковую я и намерена описать под названием «Роковое табу». 

*  *  * 

Операционная в Васюгане, маленьком городишке на севере Сибири, была стерильно чистой и адски холодной. К сожалению, именно здесь мне суждено было оперировать аппендицит. Меня уложили на операционный стол, быстро привязали, а затем началось нечто трагикомическое: йод, уколы новокаина, скальпель, и... дикий вопль пациентки, на которую местная анестезия решительно не действовала. Так и лежала я, перепуганная, беспомощная, с надрезанным животом. Разрез прикрыли стерильной салфеткой. Решили делать общий наркоз, но эфира в больнице не оказалось, пришлось послать сестру Машу в единственную в городе аптеку. В операционной было все также чисто и холодно. Я лежала тихо, слушая громкое тиканье стоявшего на полу здоровенного круглого будильника – он словно старался заглушить стук моего сердца. Ручейком журчали над ухом анекдоты, которые рассказывали врачи, чтобы скоротать время. В отсутствии эфира я для них интереса не представляла. Меня молнией пронзила мысль: «Уж не сон ли это? Возможно ли такое в двадцатом веке?» 

Тут в дверях возникла совершенно растерянная Маша...  с пустыми руками: единственная аптека была закрыта на учет! Лишь волшебное латинское слово Cito! (срочно!) сотворило чудо, и вторично посланная Маша вернулась с полной бутылкой эфира. Тотчас же оборвалась искусственная пауза: маска, ощущение удушья... и вот я уже слышу свой голос: «Раз... и дальше – медленно и бесстрашно... Повисают в воздухе обрывки неоконченных фраз. Изумленные голоса врачей: «Никак не засыпает! Она что – пьющая?» И мой возмущенный голос в ответ: «Неправда!!! Евреи не пьют!!! Двадцать... тридцать... сорок...». Врачи в растерянности. Над самым ухом тихий, ласковый мужской голос спрашивает меня: «Что ты больше всего любишь?» - «Музыку», - отвечаю я, не раздумывая. «А ну, спой нам что-нибудь». И я слышу свой голос, напевающий ноктюрн Шопена. Кто-то говорит с изумлением: «Елки-палки, сроду такой операции не видал!»  Остальные с ним соглашаются. Пение смолкает. Все вздыхают с облегчением: «Заснула!» - в ответ мой отчаянный вопль: «Я не сплю, не сплю, ноги только не чувствую. Но я не сплю-у-у!!» 

...Я лежала в послеоперационной палате, несмотря на боли, счастливая, что все мои муки позади, но – рано радовалась! Рискуя увольнением, операционная сестра Дина по секрету рассказала маме, что у меня, несмотря на долгие поиски, не нашли слепую кишку, да так и зашили, не завершив операции. Это было для меня тяжелым ударом. 

Четыре года прожила я со своим «подпольным аппендиксом», пока не была, вместе с остальной молодежью, мобилизована на сколачивание плотов для лесосплава. Выхода не было: выдать Дину я не могла, а значит, не могла обратиться к единственному местному врачу – тому самому, что не нашел моей кишки, - за справкой об освобождении от тяжелой работы. От мобилизации было не отвертеться.  

И повез нас единственный тамошний пароход «Тарра» как зэков под конвоем вниз по реке. Нелегко было нам, особенно мне с моим «засекреченным» аппендиксом, проталкивать в воде шестами тяжелые бревна. Сперва у меня появилась блестящая идея - просто спрыгнуть в воду, в которой бревна ворочать было не в пример легче. Под теплым солнцем в прохладной воде, без труда справляясь с работой, я была счастлива... пока однажды, вылезая на берег, не обнаружила, что все мое тело словно разрисовано мелкими красными точечками. Из-за этой аллергии я уже не смогла сидеть в воде. Приходилось подымать бревна, и вскоре слепая кишка вновь напомнила о себе. 

Когда начался приступ аппендицита, меня уложили на телегу, запряженную заморенной клячей, дотащили со скрипом до ближайшей больницы и сгрузили на крылечке, у дверей этого богоугодного заведения, украшенных громадным висячим замком. Так и сидела я на ступеньках, уставившись в ужасе на замок, в полной тишине, если не считать жужжания мошки и комаров. Меня мучили боль и отчаяние, а в голове вертелось начало стишка, который мама еще в Черновцах записала мне в альбом:

В миг, когда уже надежды нет,

Ты внезапно снова видишь свет,

Чтобы мрак преодолеть,

Верить в жизнь и солнцу петь.

Снова и снова повторяла я его слова – и в них находила опору:

Мужество с надеждой наравне

Тягость жизни облегчают мне. 

И вдруг я увидела черного быка, запряженного в телегу. На телеге стояли две кадки с водой, а погоняла быка маленькая невзрачная женщина. Она в недоумении воззрилась на меня, и... по-немецки спросила, кто я и откуда, так что я сразу поняла, что и она из «нового контингента», возит воду в больницу. Она объяснила  мне, что ждать нечего - врачи уехали в отпуск -  и взяла меня к себе в избенку, которую делила с двумя ребятишками и еще одной приветливой женщиной из Риги, дала мне стакан горячего чаю и уложила на свою постель. Я быстро успокоилась и заснула. Десять дней подряд госпожа Липшиц делилась со мной своей постелью, а госпожа Абт – своей пайкой. Доброта, с которой эти две женщины пришли на помощь совершенно чужому человеку, была, быть может, в те времена не так необычна, как в наши...  

Пришлось мне, чтобы не попасть в тюрьму, возвращаться на работу ни с чем. Но слепая кишка не унималась, вскоре приступ повторился, и меня, в полуобморочном состоянии, снова привезли в каргасокскую больницу. На сей раз, к вящему моему облегчению, замка на двери не было. Единственный хирург был на месте, но беседа наша во время осмотра протекала несколько странно. Действительно – просто анекдот: Я утверждаю, что аппендикс еще при мне, а он видит свежий операционный шрам и верить мне не хочет. Но поскольку состояние мое ухудшалось на глазах, в конце концов он все же поверил и быстро прооперировал меня, под общим наркозом, без всяких осложнений и песнопений. Через восемь дней я выписалась – на сей раз без аппендикса, хотя и с небольшим инфильтратом. 

Единственные мои знакомые в Каргасоке, не задумываясь, вновь приняли меня к себе в дом. Это было как раз на рош-ха-шана – иудейский новый год, я встретила его с двумя еврейскими женщинами, которые так терпеливо и нежно ухаживали за мной. Но испытания мои еще не кончились. Как ссыльной, мне надлежало отметиться в местной комендатуре и объяснить коменданту, почему я немедленно после операции не вернулась на работу. И как смею я сверх того еще требовать разрешения отправиться вместо этого с первым же самолетом «домой»? Не могла я понять такой жестокости!  

Несколько секунд мы с безудержной ненавистью глядели друг на друга, потом я, в отчаянии, так грохнула по столу кулаком, что выплеснулись из чернильницы фиолетовые чернила. Мы оба словно очнулись, и я замерла, ожидая самого худшего. В комнате внезапно сгустилась тишина. Я скользнула взглядом по большой голубой мухе, карабкавшейся вверх по стеклу, и без страха взглянула на коменданта. Он что-то писал, царапая пером  жесткую желтую бумагу. О, чудо!!! Я не верила своим глазам. Передо мной было вырванное с риском для жизни разрешение, вернуться самолетом к родным. Победа, одержанная в тяжелой борьбе! На меня вдруг нахлынула обморочная слабость. С разрешением в кармане, без денег на билет, с разболевшейся операционной раной вернулась я к обеим женщинам, ожидавшим меня в тревоге.    

И в Йом Киппур – День Примирения, – не теряя времени, заковыляла я, поддерживаемая моими благодетельницами, к находившемуся в четырех километрах аэродрому. Когда мы, усталые, добрались до цели, уже смеркалось. Как сердечно, как трогательно распрощались они со мной, и даже пять крохотных булочек дали на дорогу. Никогда не забуду, с какой добротой помогали мне эти чужие люди. 

«Аэропорт» оказался совсем не таким, как я себе представляла: всего одна взлетная полоса да одноэтажный деревянный домик, который днем служил залом ожидания, а ночью – местом ночлега для вернувшихся летчиков. Кроме них ночевать не разрешалось там никому. Как же я им была благодарна, что меня, обнаруженную в столь жалком состоянии в неположенном месте, не только не прогнали, но даже уступили мне единственный кожаный диван. После вынужденной посадки санитарного самолета врач почистил и перевязал мне гноящийся шрам, чем и спас от верного сепсиса... но об этом я уже говорила.  

Я поправлялась, но к Курту смогла вернуться лишь через две недели. Среди  приветливых летчиков я казалась себе Белоснежкой у семи гномов. Целый день  с нетерпением ждала их возвращения из полетов. Иной раз они даже привозили хлеб и сахар. Я встречала их импровизированным ужином, накрывала стол, варила суп, заваривала чай. Мы были просто и бескорыстно благодарны друг другу за эти вечерние часы, случалось, что вместе пели мелодичные русские песни, вроде «Ивушки». 

Долгожданный день пришел неожиданно. Собственно, он уже склонялся к вечеру, был холодным, и я со страхом наблюдала за первыми снежными хлопьями, которые таяли, опускаясь на землю, и тут заметила на горизонте самолет, который подлетел и сел. Летчик замахал мне руками. Он что-то кричал, но расстояние мешало мне расслышать. Другой летчик, сообразивший, в чем дело, подбежал ко мне, подхватил  узелок с моими пожитками, меня - за руку, и мы побежали к самолету, в котором отчаянно размахивая руками стоял пилот Слава и кричал: «Машенька, собирайся, я тебя отвезу!». Я совсем растерялась и никак не могла сообразить, как же это я уже через пару часов буду с Куртом, со всей семьей... еще один экзамен в моей суровой школе жизни остался позади.

 

О книгах и друзьях

 

Размышляя о прожитой жизни, я пришла к выводу, что главное мое богатство – это книги и друзья. Много раз его у меня отнимали, но всякий раз я его обретала снова, хранила и берегла как зеницу ока. Друзья помогали мне находить книги, а книги и сейчас помогают находить все новых и новых друзей. Судьба безжалостно вырвала меня из привычного мира музыки, поэзии и книг. Отцовская библиотека в Черновцах, книги, которые я впитывала с таким жадным интересом, домашние литературные вечера, камерные концерты, где я играла – все ушло в прошлое.  

Но и в многолетней, жестокой сибирской ссылке мы делали все возможное и даже невозможное, чтобы раздобыть книги. До нас и в деревне доходили слухи о тех, кто умирал в округе от голода, холода и болезней, о гибели целых семей, от которых оставалось лишь старое тряпье, посуда да пара-другая истрепанных книжек, брошюр или газет. И поняли мы, что надо, пока не поздно, спасать любое печатное слово, потому что в слове наше спасение. Так, скорее инстинктивно, начали мы борьбу за духовное выживание. Чего только не делали, чтобы разыскать это наследие. Бесстрашно и целеустремленно пробирались мы с Куртом через леса и болота в деревни, где жили ссыльные черновицкие евреи, терпеливо собирая книги и ноты, которые обессиленные, отупевшие от голода, холода и слабости люди употребляли уже на растопку, на курево, а то и кой-чего похуже. 

К несказанной нашей радости постепенно набралась небольшая библиотека из большей частью немецких, нескольких французских и английских книг, которые мы читали и перечитывали сами и давали почитать товарищам по несчастью. Самые любимые книги, например, сборник стихов Рильке издательства «Инзель» я таскала в кармане даже на работу в тайгу. В короткие минуты отдыха поэзия Рильке согревала меня и уводила в другой, желанный мир, мир моих надежд. 

Большое впечатление произвела на нас повесть Ромена Роллана «Пьер и Люс »1. С ней связано было одно интересное происшествие. Война кончилась, но в положении сибирских ссыльных улучшений почти не наступало. Стояла поздняя осень, грустная и очень холодная, с ледяными ветрами и первым снегом, который звездочками кружился в воздухе, и замирал, опускаясь на уже промерзшую землю. Но Курта, молодого бондаря, это не останавливало. Ему приходилось самому заготовлять в тайге клёпку и вывозить ее в лодке. В экспедиции это он отправлялся в полном одиночестве, запасшись пилой и топором, фуфайкой, ватными брюками, огнивом для костра в холодные ночи (палатки у него не было), сухарями, солью, картошкой и даже книжкой для моральной поддержки после тяжелого физического труда. 

В тот раз он взял с собой «Пьер и Люс» в ярком васильковом переплете. Через десять дней, окончив заготовку, он наполнил лодку клепкой до того, что с трудом втиснулся туда сам и быстро поплыл вниз по течению. На коленях у него лежала книга в васильковой обложке, скрашивая серость холодного осеннего дня. Северный ветер все быстрее гнал лодочку по темной, почти черной воде. И вдруг она налетела на невидимый под водой корень и... перевернулась. Курт очутился в ледяной воде, окруженный плавающими деревяшками. Немало сил стоило ему снова собрать их, а главное – выловить из воды драгоценную книгу. Полузамерзший, задыхаясь, на негнущихся ногах Курт едва добрел до дома, сжимая застывшими пальцами обледенелую книгу Ромена Роллана.  От верного воспаления легких он спасся наинадежнейшим сибирским средством: глоток спирта вовнутрь, остатком растереться снаружи. 

В Васюгане, где Курт переплетал истрепанные книги единственной местной библиотеки, нам удалось пополнить наше собрание. В награду за труды ему вручали рваные, списанные издания, которые он тщательно с величайшей радостью чинил и переплетал. Это были громадные тома, прижизненные издания русских классиков, с великолепными иллюстрациями, вероятно, привезенные когда-то в Сибирь политическими ссыльными, может быть, даже декабристами или их женами. Мы с жадностью набрасывались на эти книги и так, постепенно, узнали и полюбили русский язык и русскую литературу. Никогда не забуду, как, научив маму кириллице, я предложила ей взять русскую книгу и досконально разобрать ее  от начала до конца. Она согласилась и с невероятным терпением проработала «Воскресенье» Толстого. С тех пор мама стала делать успехи в русском чтении и устной речи. 

Так удалось нам решить эту, поначалу казавшуюся неразрешимой, проблему. После того, как мы в тысячный раз перечли наш небогатый запас немецких книг, волей-неволей пришлось переходить на русские. Со временем мы уже перестали замечать, на немецком читаем или на русском. Трудно поверить, что пришлось мне в конце концов оставить все эти с таким трудом и терпением собранные сокровища заколоченными в ящики на чердаке тамошнего нашего дома. Мы получили долгожданное разрешение переселиться в университетский город Томск, но денег хватило только на билеты на пароход. Как ни жалко было бросать книги, перевезти их было не на что. В который раз приходилось начинать все сначала.  

За тридцать прожитых в Томске лет мы снова успели обзавестись книгами на немецком и французском языках. Ведь там был книжный магазин, а в нем продавщицей наша землячка – черновицкая еврейка. Ей удалось завязать контакты с существовавшей тогда ГДР и открыть отдел немецкой литературы, к которой позже добавилась английская и французская. По выходным мы проводили в этом отделе немало приятных часов за выбором и покупкой нужных книг. Мы очень гордились застекленным книжным шкафом, сделанным руками Курта и занимавшим целую стену в нашей единственной комнате. Стену напротив занимал еще один шкаф с альбомами репродукций произведений изобразительного искусства. Но рядом с кушеткой, служившей мне постелью, лежали на низеньком столике мои любимые альбомы, книги и стихи. По маленькому приемничку иногда передавали классическую музыку, так что после долгого рабочего дня я могла погрузиться в любимый мир музыки и книг, в атмосферу, напоминавшую мне родительский дом в Черновцах.  

Наконец-то настали долгожданные времена, из России начали выпускать в Израиль. Но не было уже с нами Курта, моего мужа, друга, защитника, с которым прошли мы бок о бок сорок тяжких сибирских лет, он умер в Томске в 1979 году. 

Борьба, однако, еще не кончилась. В последний момент вдруг резко уменьшили вес разрешенного к вывозу багажа, так что из книг и нот взять удалось немного, да и то конфисковали на таможне, потому что на некоторых из них, например, на словаре Майера, на пятитомнике Шиллера и немецких словарях, были экслибрисы. На вывоз требовалось особое разрешение из Москвы, а чтобы получить его – дополнительные усилия, время, деньги. И снова пришлось мне пожертвовать самым дорогим и любимым, бросить его в холодной, мрачной Сибири. 

Но приехав в Израиль, я встретила множество одноклассников и друзей, которые не только с радостью приветствовали меня, но и приносили мне, кто сколько мог, книг и брошюры, чтобы облегчить мою потерю, о которой горевала я день и ночь. В одну из этих книг были вложены несколько листочков  с переписанными от руки рассказами. Из них один привлек мое внимание заголовком: «В Шанхае», но имя автора указано не было. 

Слово «Шанхай» с ранней юности будило во мне фантазию, навевало какие-то  неясные чувства, мысли и представления, мою незабвенную первую любовь... Еще была там песенка, ее мелодия врезалась мне в душу глубже, чем простые слова - рассказ о разлуке молодой пары. Я прощалась с первой любовью, с первым серьезным чувством, долгие годы заставлявшим меня страдать. В точности как описано у Рильке: «Вот проводил я друга до угла, последний поцелуй, последний взмах руки. Пошел по улице - ветер развивал мой белый плащ –  внезапно обдала меня холодом мысль: что, если навсегда?! Я обернулся – он  еще стоял. Неодолимая сила меня к нему толкала и раздавить грозила волной нахлынувшая боль... 

В конце концов, в Томске судьба свела меня с маленькой черноглазой Розой, которая, после того как Мао Цзедун захватил власть в Китае, вместе с мамой попала из Шанхая в Сибирь. Познакомились мы совершенно случайно. Она ходила ко мне играть на пианино, потому что своего у них не было, но разговоры с ней были очень интересными и поучительными. Со мной Роза говорила по-немецки. Ее родители, немецкие евреи, бежали в Шанхай от Гитлера. Оттуда им тоже пришлось бежать -  в Россию. Роза рассказывала мне о бегстве евреев, в том числе и ее семьи, из Германии в тридцатых-сороковых годах. В начале сороковых в Шанхае жили около 20 тыс. немецких евреев2

После того как в Китае пришли к власти коммунисты, многие эмигранты уехали в Канаду, Австралию, США или, как Роза и ее мама, в Россию, но в ней не остались; к сожалению, мне ничего не известно об их дальнейшей судьбе. 

Брусника

 

Двухтысячный год. Канун Йом-Киппура. Напряженность между Израилем и арабами все растет… это уже серьезно. Вот уже скоро год, как мой внук служит в армии. Ему хватает и мужества, и стойкости, но тревога и страх сжимают сердца его близких. Все время звонят, беспокоятся о нем друзья – и здешние, и из-за границы… Такое положение, что трудно остаться равнодушным. Все это сочувствие и участие, как ни странно, только усиливает нашу тревогу, хотя с другой стороны, вроде бы, поддерживает и исподволь утешает нас. 

Дочка Анита во что бы то ни стало желает прочесть мне статью из газеты «Вести» про израильского поэта Иегуду Амихая, наверное, чтобы отвлечь меня, и еще потому что в его мировоззрении нашла она что-то важное, что-то созвучное своим мыслям и чувствам. Я пытаюсь прервать ее, но она упрямо продолжает читать. Так и сижу я с отсутствующим видом, под тихое журчание ее  монотонного голоса. 

И вдруг я встрепенулась и начала жадно вслушиваться, пораженная долетевшими до меня словами Амихая: «…Не так уж важно счастливым быть – важнее способность испытывать счастье…». Я перебила Аниту, попросила повторить пару строк. Я хотела перевести их на немецкий, чтобы лучше понять, постичь… 

И вот уже сложились расплывчатые образы в четкую, ясную картину. Точное поэтическое слово пробудило во мне воспоминание о событии сорокапятилетней давности, о пронзительном ощущении счастья, которое испытала я тогда и до сих пор берегу его в сердце. Я погружаюсь в прошлое… 

Сибирское лето. Мы с Куртом, моим мужем, решили сами выстроить себе дом. Теперь такое и представить себе невозможно: совершенно неопытная молодая пара работает и за архитектора, и за строителя, и всех, какие ни есть,  спецов. Вооружившись пилой, топором и долотом отправляемся мы в ближний лес, за бревнами для будущего дома. Настроение у нас приподнятое, мы полны надежд, мечтаем о будущем, строим планы, шагая по тайге. И наконец, Курт находит место, подходящее для вырубки нужных бревен. И удивительно – мы валим деревья, очищаем их от коры и веток, распиливаем длинные стволы так сноровисто и умело, словно занимались этим всю жизнь. Дом нашей мечты... 

Морозна и длинна в Сибири зима. А лето – короткое, но очень жаркое. Захваченные из дому бутерброды с картофельным пюре (вместо масла) исчезли уже давно – во время первого «перекура». Все сильнее одолевает и раздражает  жара, усталость и жажда. И тут Курт, мой стойкий, выносливый Курт, на минуту куда-то исчезает.  Возвращается он с лукавой улыбкой: «А ну, закрой глаза! Я тебе такое покажу чудо!..» Я подчиняюсь, безвольная от усталости, а он берет меня на руки и несет куда-то в лес. Пройдя несколько шагов, опускает осторожно на нежный и мягкий мох. 

Я ощущаю дыхание земли, ее тепло и ласку ее прикосновения – такая она большая, такая добрая... И прямо над ухом – тихий, ободряющий голос Курта: «Ну все, открывай глаза».  Открываю – и в прищур медленно вплывает невероятная синева чистого неба, проглядывающая сквозь громадные темно-зеленые кроны сибирских кедров. Тихонько жужжат насекомые. Очарованная, я поворачиваю голову... Что за роскошь!.. Спелая, красная, отборная брусника! Рядом, прямо у рта  драгоценными жемчужинами покачиваются ягоды на своих стебельках.  Словно сама природа протянула мне руку помощи – это переливчатое, неправдоподобно глянцевое море красных ягод. 

Я наслаждаюсь сочными, сладкими ягодами – прямо дар Божий – и чувствую, как возвращаются ко мне силы. Спасительный оазис в бескрайнем мраке тайги! И нахлынуло чувство, и понесло меня как поток... Смыло усталость, голод и жажду, все тяготы послевоенных лет. Позабыла я даже о доме нашей мечты. Осталась только близость друга и безграничная благодарность ему. Остался восторг и ощущение счастья – неописуемого счастья, пережитого мною тогда.

 

Променял...(1951-1952)

 

Эта трагикомическая история настолько неправдоподобна, что с трудом укладывается в слова. 

В разгар суровой сибирской зимы приходилось мне покидать свою теплую, уютную, с такой любовью и старанием убранную комнатку и отправляться с молодежной агитбригадой в холодную тайгу, выступать перед лесорубами с «концертами самодеятельности». Русские народные песни, сценки, веселые танцы и анекдоты везли мы им, чтобы хоть как-то скрасить их серые будни, тяжелую работу на морозе и ледяном ветру. 

Однажды случилось нам раньше времени прервать свое турне из-за сильного снегопада и последовавшего за ним нестерпимого холода. Зимой темнеет рано, так что, завидев издали светящиеся окошки и дымки над крышами наших домиков, мы заранее радовались, предвкушая скорое возвращение. И вот уже я, счастливая, распахиваю обитую ватой и подшитую мешковиной от холода дверь в нашу комнату. Добрым теплом веет от печурки, а распростертые объятия Курта в миг заставляют меня позабыть все тяготы изматывающей поездки. 

И вдруг я заметила, что комнатка выглядит как-то странно. Не сразу сообразила я, в чем дело. Курт стоял смущенный как нашкодивший школьник. Тут только до меня дошло: Кровать! Наша замечательная, искусно изготовленная самим Куртом деревянная кровать... бесследно исчезла! 

Заметив мое изумление, Курт с робкой улыбкой принялся сбивчиво объяснять ситуацию: «Понимаешь, я об этом уже давно мечтал... Замечательные кеды, подошва американская... В общем, я их выменял на нашу кровать...» 

С сияющими глазами он принялся демонстрировать мне гибкость несравненной американской подошвы, сконфуженно бормоча, что вообще-то они ему великоваты, но это же не важно, совершенно не важно... И тут я, вне себя, воскликнула: «Выменял!?! Это же теннисные туфли! В сибирской деревне! У тебя же ни корта, ни ракетки!..» 

Нет, это было настолько невообразимо, что я... расхохоталась, да так неудержимо, что смущенный Курт, в конце концов, заразился и тоже начал смеяться. И ободренный этим смехом поведал мне, что о таких кедах мечтал он еще в Черновцах, а когда ему предложили их тут, в Сибири, не выдержал и... согласился. Выменял. Кровать – на кеды... Невероятно, но факт. Осуществил-таки свою заветную мечту!.. На несколько ночей нам пришлось устроиться на полу, пока Курт не смастерил новую, да не просто кровать, а диван-кровать, куда красивее той, что за кеды отдал, так что никаких причин ни для недовольства, ни для размолвок у нас не оказалось.

 

Черновцы – это только сон

 

Вспоминаю Черновцы, свой родной город, и тепло становится на душе. Не обходится, правда, и без ностальгии – ведь в тех краях осталось наше с подругами детство и солнечная наша юность, вскоре омраченная Второй Мировой войной. Общность и близость, которую с детства ощущали мы, ученики частных школ Майслера, Коменского, Крамера, Софайвриа,  в юности  стала еще теснее. 

В Черновцах было тогда много евреев, зарабатывали они в Буковине неплохо и стремились дать своим детям возможность жить наполненной, интересной жизнью.  

На лето мы обычно уезжали в Кимполунг – маленький, но очень живописно расположенный городок в Карпатах. Популярными местами летнего отдыха были и Дорна,  Айзенау,  Якобени, и Гурахумора, Виченка, Извор. А те, кто оставался в городе, ездили на Прут, в Гензехойфель или на Венецианский пляж. Невозможно забыть те прекрасные летние дни: мы играли в волейбол, плескались в реке, наперегонки плавали, а потом делились с друзьями захваченными из дому бутербродами с колбасой и ветчиной (от Штайнмеца или Подсудека), заодно поглощали и разнообразные фрукты.  

Зимой, на легком морозце, мы ужасно любили поездки в Цецину – кататься на лыжах по рассыпчатому снежку, покрывавшему луга и леса. Взрослые в это время катались на санях. По воскресеньям в 8 – 9 утра на театральной площади собиралось множество молодежи с лыжами, в пестрых лыжных костюмах. На головах – смешные вязаные шапочки, на руках – варежки, на ногах «гойзерер» - тяжелые лыжные ботинки. Там собирались мы в ожидании многочисленных саней, в которых и устраивались с возможными удобствами.  Это была оригинальная конструкция: на полозья сверху укладывалась здоровенная доска. По краям тесно прижавшись друг к другу усаживались, свесив ноги, 10-15 пассажиров, а в середину, складывали лыжи. Кучера трогали, и караван со смехом и криками отправлялся в путь. Приехав на место, мы надевали лыжи, и заснеженный луг оказывался вдруг усеянным разноцветными божьими коровками. 

На этом лугу со специально оборудованной спортплощадкой можно было обучиться приемам вроде поворота «христиания» или приземления «телемарк».  А еще можно было воткнуть в снег палки и обучаться слалому. Площадка для начинающих была на другом лугу, Кольтервизе, который более опытные лыжники пренебрежительно именовали «идиотенвизе» - лугом для дураков. Вокруг царила беззаботная радость. Деревья на опушке в ослепительном снежном убранстве казалось манили нас белым кружевом застывших ветвей. 

А когда желудок начинал потихоньку бурчать, кампании лыжников направлялись в гостиницы «Ганс» и «Штробель», усиленно распространявшие запах сосисок, кислой капусты и жареной картошки. Теперь осталось только ловко скинуть лыжи, прислонить их к веранде и окунуться в тепло переполненного ресторанчика. Тесно усевшись на деревянных лавках, мы заказывали обед и с наслаждением уписывали простую, но необыкновенно вкусную еду. А потом по лесной лыжне или по знакомой ложбине возвращались на лыжах в Черновцы. 

Однажды мы с другом двинулись по этой лесной лыжне, под гору, вниз, через Стрелецкий Кут до самого Прута, к последней остановке трамвая. Нам было весело, так что обнаружив по пути соблазнительную крутую горку, съехали с нее дважды, но я разошлась, заупрямилась и захотела еще раз повторить спуск. Я храбро вскарабкалась на горку, оттолкнулась, на полном ходу пролетела мимо друга, который со смехом ждал меня внизу, зацепилась за сук, споткнулась и «приземлилась», подняв облако снежной пыли. Я слышала, как что-то тихонько хрупнуло, но боли не чувствовала и попыталась встать... Не тут-то было! С неожиданной легкостью выдернув из сугроба правую ногу, я обнаружила, сломанную лыжу. Как же быть? Без лыж по такому снегу далеко не уедешь, а цель не близко. Оставалось три лыжи на двоих. Но мы не растерялись -  так и добрались до дому: он впереди, а я, цепляясь за него сзади. 

И еще я очень гордилась, когда друзья брали меня с собой в обратный путь через ложбину. Прежде чем отправляться в дорогу, мы с шутками и прибаутками становились в круг и Удо всем раздавал для храбрости по кусочку шоколада, по четвертушке апельсина и по глотку коньяку. И начинался спуск. Добравшись до деревушки Ревны, мы нанимали сани, цепляли за них веревки и на буксире скользили на лыжах до самого Прута. (Такое катание «в упряжке» за лошадью или мотоциклом по-норвежски называется «скьоринг»). 

Вечером, когда горячая ванна снимала боль в мускулах, мы снова встречались, чтобы закончить воскресный отдых чашкой кофе и туром танго. А иногда еще успевали встретиться на катке «Синайя», держась за руки прокатиться пару кругов под звуки вальса и завершить вечер в ресторанчике, в какой-нибудь  «Мельнице» или «Цепочке».   

В тяжелый час, не раз и не два всплывали перед моим мысленным взором картины прекрасной, счастливой юности. Они давали мне силы, мужество и терпение. Никогда не оставляла меня надежда, когда-нибудь встретиться вновь с друзьями и товарищами прежних лет. Забывая о настоящем, я уносилась мыслью в прошлое и надеялась на лучшее будущее. И я благодарна судьбе за то, что надежды меня не обманули. В Израиле, куда я приехала в конце 1990 г., меня  тепло, с интересом встретили старые друзья и одноклассницы. И я поняла, что, невзирая на все потери и превратности судьбы, устояла и сохранилась наша дружба. 

Неповторимая, незабвенная юность продолжает связывать нас и в старости. Черновицкие уроженцы рассеяны по всему миру, но приезжая в Израиль они встречаются вновь, и свет в глазах, и вдруг  вернувшаяся детская улыбка свидетельствуют, что не забыли они ни старой дружбы, ни родного города. 

 

Пожелтевшая фотография

 

В Израиле, в альбоме моей тетки, я неожиданно обнаружила старое выцветшее фото, напомнившее мне скромное торжество моего пятилетия. Вот он – Дади, которого все звали «Дудале», мой верный товарищ по играм и единственный гость, кроме Женики, моей двоюродной сестрички. 

На коленях у меня Теа – любимая кукла-марионетка с белыми шелковыми кудрями, подарок тети Зузи и тети Марты. Я нежно прижимаю ее к мягкому бархату своего голубого платья. Какие же мы все довольные, спокойные, как нам уютно с мамой и бабушкой Анной. Какие вкусные бисквиты с кремом, помню, как, чавкал, уплетая их, Дудале. Нам это не мешало, наоборот, чем громче он хрустел, тем больше меня тянуло последовать его примеру. Присутствие Дади всегда стимулировало мой аппетит, так что мама, иной раз, специально приглашала его на ужин. И холодное молоко, и горячий шоколад с ним были куда вкуснее. Дади и его семья были нашими соседями, они жили на Лилиенгассе 15. Его старший брат (которого все звали Буби) считался героической личностью. Иногда мне удавалось расслышать в разговоре взрослых сказанное вполголоса: «Буби – коммунист». Что это значит, я не понимала, но зато знала, что означает испуганное перешептывание соседей «Роттенберг пришел...», в кухонное окошко виден крадущийся по лестнице маленький приземистый горбун: опять из Сигуранцы (румынской полиции) пришли искать Буби.  

Все соседские двери сразу прикрывались, бесшумно, но плотно. А на лестнице слышны были шаги: семенящие, потом бегущие, тяжелое дыхание, потом щелчок дверного замка, и снова тишина на полутемной лестнице. С помощью этого Роттенберга (к стыду нашему – тоже еврея) Буби поймали и засадили в тюрьму, где его били смертным боем и выбили-таки, в конце концов, из него коммунизм.1   

Уму непостижимо, как меняются времена! Все тридцатые годы, до начала Второй Мировой в Черновце строго запрещалось быть коммунистом. Но в 1940 году в Черновиц пришли русские, и сразу стало позорно коммунистом не быть. Буби окончил университет и стал хорошим, уважаемым в городе врачом. Двадцать лет спустя его сын в Черновцах с отличием окончил школу, но... поступить на медицинский факультет, чтобы унаследовать профессию отца и деда,  не смог:  помешал  расцветающий антисемитизм. Неофициально, но определенно введенная процентная норма вынуждала приемные комиссии заваливать на экзаменах абитуриентов-евреев. Родители лихорадочно искали выход из этого тупика. И вот прошел слух, что евреев принимают в ВУЗы  Сибири. 

Ирония судьбы! Летом 1941 года, перед самым вторжением вермахта в Советский Союз, мы были, без всякой вины, сосланы в Сибирь. А 25 лет спустя, после войны, еврейские родители добровольно отправляли детей из Европы в Азию, чтобы дать им возможность учиться. Многие из этих молодых людей смогли получить высшее образование в Томске, Новосибирске и других городах Сибири, чему мы волей-неволей были свидетелями. Прожив в Сибири много трудных лет, я дружила с детьми друзей из Черновиц, Батуми, Молдавии, Бессарабии и Киева. Прежде я только от других слышала, что в тяжелые времена евреи держатся сообща и как только могут помогают друг другу, теперь я смогла убедиться в этом на собственном опыте. В скромной комнатушке моей мамы в Томске обрела убежище и дом Линхен, еврейская девушка из Молдавии. Через пять лет она получила диплом инженера-химика и вернулась к родителям, потом они уехали в Израиль. 

Сын Буби поступил на медицинский факультет Томского Университета и жил у моих друзей, окруживших его заботой и вниманием. Окончив учебу, он вернулся в Черновиц, чтобы оттуда выехать в Израиль. Еще одна молодая девушка, с которой я случайно познакомилась во время поездки в Черновиц в 70-х годах, окончила с отличием консерваторию в Горьком по классу скрипки и, «в награду»,  получила распределение в Томск. Она и ее родители были очень обижены этой «ссылкой». Но двери нашего дома были всегда открыты для этого молодого таланта, и ее не обошли дружбой, теплом и любовью, как и многих других молодых евреев из Черновцов, Батуми, Ришкан и Киева, учившихся в Томске. 

Известный хирург, доктор Флор, много лет проработал в Черновицком еврейском госпитале и в санатории «Михай». Я знала его, потому что он оперировал аппендицит у мамы и тети Зузи. Человек он был неразговорчивый, но одаренный и добросовестный врач. Во время Второй Мировой Войны он с женой, операционной сестрой, был направлен на работу в деревню. Сынишке их было тогда года три-четыре, и вылетая самолетом на очередную срочную операцию, они везли его с собой в рюкзаке, рискуя, при исполнении врачебного долга, не  только своей, но и его жизнью. Годы прошли, и когда выросший сын попытался поступить в Черновицкий университет, то получил беспричинный отказ. К счастью, мать успела вовремя забрать документы и отослать сына учиться с Сибирь. 

Вот сколько воспоминаний пробудила во мне выцветшая фотография! Не считая мыслей обо всем, что пришлось пережить мне самой: ссылка из родного Черновца в холодную, дикую тайгу, голодная смерть отца, неизлечимая болезнь и неминуемая смерть мужа, долгожданный выезд в Израиль, куда мы попали в разгар войны в Персидском Заливе с ее томительной неизвестностью, ночными тревогами, противогазами и ракетами. Но опыт прошлого закалил меня... и я чувствую, что мне есть, о чем рассказать... слушателя выбрала я себе самого терпеливого: бумагу. Темные тени ложатся на нее, но и теплые, светлые лучи солнца. Я поняла, что до сих пор не справилась с тяжелыми переживаниями сибирской ссылки, а потому все пережитое, события и люди, не уходят из моей памяти...  

(окончание следует)



1 Повесть, с гравюрами Франца Мазерееля. Мюнхен 1921

 

2 Сравн. Wolfgang Hadda, Knapp davongekommen - Von Breslau nach Schanghai und San Francisco. Jüdische Schicksale 1920-1947. Konstanz 1997; Grete Beck-Klein, Was sonst vergessen wird – Von Wien nach Schanghai, England und Minsk. Jüdische Schicksale 1918-1996. Konstanz 1997;  Jerry Lindenstraus, Eine unglaubliche Reise – Von Ostpreusen über Schanghai und Kolumbien nach New Zork. Jüdische Familiengeschichte 1929-1999. Konstanz 1999.

 



   

   


    
         
___Реклама___