Krasavin1
©Альманах "Еврейская Старина"
Ноябрь 2005

Феликс Красавин

В последние годы халифата

 

 


    НА КРАЮ...


     Нет ничего удивительного в том, что чувство – сродни упоению может охватить душу странника, когда к концу долгого и утомительного пути по крутым склонам оврагов и холмов он окажется в месте, откуда хорошо смотрится оставленное позади.
     Если по лицу самой великой по своей территории державы мира (чего ей удалось достичь по подсчетам Фритьёфа Нансена путем систематических с XVI по XX век захватов чужих земель со средней скоростью – одно королевство Норвегия раз в семь лет) провести прямую линию от Соловецких островов до бывшего Аральского моря, а оттуда – до Сахалина, то вся территория на север и восток от неё имела в середине XX века полное и неоспоримое право именоваться Лагерным Континентом.

     Редкими островками на этом огромном, перечерченном во всех направлениях проволочными заграждениями "Великих строек коммунизма" пространстве были города с вольным населением. Название, конечно, несообразное применительно к обывателям советской империи, но надо было как-то различать людей, живших по разную сторону проволоки, и обитатели Континента называли островитян "вольными". Было это, естественно, анахронизмом, но народу не прикажешь, как ему пользоваться своим языком.
     Восточная часть Континента от хребта Черского до Тихого океана, входившая тогда в "Область, подчиненную Хабаровскому крайисполкому", как значилось на картах, на самом деле находилась всецело в подчинении Главка МВД СССР "Дальстрой", занимавшимся на её необъятных просторах от верховий Колымы на юге до северной Чукотки добычей цветных, ценных и радиоактивных металлов. Работы, точно также, как 25 веков назад в Лаврийских рудниках Эллады, производились рабами, для чего при "Дальстрое" был создан "Северо-Восточный исправительно-трудовой лагерь". Его Управление (УСВИТЛ) размещалось под одной крышей со своим работодателем в здании, высившимся серой громадой среди моря двухэтажных домиков и бараков в центре Магадана, на перекрестке проспекта Ленина (он же Колымское шоссе) и улицы Сталина. Это был пуп колымской земли, тень Кремля, отброшенная на самый дальний край построенного им нового мира. Верная тень, отразившая его старательно закрашиваемую "нежным цветом" суть несравненно точнее, чем это можно было увидеть вблизи не имеющему опыта жизни в резко континентальном климате наблюдателю.

     Среди "хозяев" усвитловских лагерей, всех этих майоров и полковников упакованных в романовские полушубки, унты и пыжиковые шапки, и до бровей заправленных спиртом, в ходу была лагерная поговорка: "Здесь закон – тайга, прокурор – медведь, отсюда до советской власти – десять тысяч километров". Только звучала она не по-лагерному, а весело и нагло, и не потому что они были такими лихими молодцами, что и советской власти не боялись, а потому, что понимали колымские "хозяева", что они-то и есть настоящая советская власть, которой здесь не к чему "понт отбивать" - разводить "представительные органы народного самоуправления, составляющие политическую основу СССР". Там, где основное население те, кто вне закона никакой другой власти, кроме карательной, не требуется. Где нет посторонних глаз, можно гулять и нагишом, не стыдясь своего срама, как на даче. Здесь Советская власть была сама собой, и это ей было дозволено высшей властью выше которой нет, и не бывало на земле.
     Когда ленинская партия большевиков, постепенно матерея в своем социальном творчестве от ЧК, РВС и Продармии до ОГПУ, СЛОНа и колхозов, стала сталинской, она забрюхатела своим главным детищем. 7.04.1930 из лона её Политбюро появилось постановление об организации ГУЛАГа.

     Для решения главной, поставленной Лениным задачи – победы мировой социалистической Революции необходимо было создать монолитное, как бетон, общество и мощнейшую в мире армию. Вопрос, как всегда, упирался в деньги и в кадры. Катастрофически не хватало денег для закупки у капиталистов техники, необходимой для создания промышленности, способной произвести достаточно оружия, чтоб уничтожить капиталистов. Катастрофически не хватало рабочих рук, чтобы построить полторы тысячи запланированных на первую пятилетку промышленных объектов. Восемьдесят процентов населения страны сидело на своих десятинах и думало только о том, чтобы побольше с них собрать, и повыгодней продать излишки на городских рынках. Оно не хотело торжества мировой Революции и ему не нужны были самолеты, танки и пушки. Оно хотело только, чтобы в продаже было достаточно тёса да гвоздей, ситца и сатина. Эту дремучую привязанность к своему куску земли, эту первобытную жажду сытости и покоя невозможно было победить никакой агитацией, и великая ленинская идея осталась бы не воплощенной в жизнь, если бы не великий Сталин. Только он один из тех, кто учился непосредственно у Ленина, смог постичь во всей её гениальной простоте живую сущность марксизма.

     Сколько беззаветно преданных "рабочему делу" большевиков разбивали себе головы об пузатые тома "Капитала" в тщетной надежде стать настоящими марксистами посредством глубокого изучения первоисточников?! Эти несчастные не могли допустить мысли, что как бы верно они не следовали за извилистыми ходами мысли основоположника, это нисколько не приблизило бы их к цели, потому что она уже давно достигнута ими. Марксизм был у них в крови, в растворенной в ней классовой ненависти, на кончике носа – в их классовом чутье, а не в мозгах, где ему быть вообще не обязательно.
     Сущность марксизма на самом деле проста и доходчива. Это – руководство к действию. Когда густобородые и, невзирая на молодость лет, мудрые отцы – основатели сочиняли символ веры для новорожденного "Союза коммунистов", их вещие очи ещё не прозревали во тьме капиталистического производства алхимической тайны возникновения прибавочной стоимости, что нисколько не мешало им быть уже самыми великими марксистами в мире. В сочиненном ими "Манифесте" сущность марксизма была явлена пролетариату и миру в полный рост, и отсутствие ещё не написанного "Капитала" никоим образом не умаляло её грозного величия. Она заключалась в благовествовании революционного насилия пролетариата, избранного Богом классовой борьбы для спасения человечества от власти зла, которое есть капитализм. И от дней откровения Карла Маркса до пришествия царства коммунизма революционное насилие – единая всеисцеляющая и единоспасающая от всякого зла сила, а истинный марксист – тот, кто любые трудности и козни бесов капитализма побеждает с помощью благой силы.

     Сталин был истинный марксист. И по семинарской подготовленности к пониманию высшей ценности страха человеческого перед сверхчеловеческим величием и по всецело властвующему над его сознанием влечением к насилию. Вынырнув из-за спины Ленина, он по праву занял центральное место в кругу главных марксистов, потому что его голова не была засорена марксистской схоластикой. И он пошел вперед от победы к победе, ни на шаг не уклоняясь от Генеральной линии революционного насилия и ликвидируя всех уклоняющихся. Ценою всего лишь нескольких миллионов жизней он раскрестьянил многомиллионную крестьянскую страну и, разрушив покрывавшие всю страну деревни – гнездовища частнособственнической заразы, создал новую атмосферу жизни в государстве рабочих и крестьян, атмосферу страха и голода, без которой было бы невозможно мобилизовать массы на строительство социализма. Как говорил один из его верных последователей, что не помешало ему оказаться в свое время расстрелянным: "Надо, чтобы человек почувствовал, что он находится в тюрьме".

     Дальнейшее внедрение этого творческого принципа для преодоления идеологических шатаний затронутой разложением интеллигенции и уклонов нестойкой касты стареющих большевиков, а также при ликвидации заговоров разложившейся партейной и армейской верхушки позволило завершить первую очередь строительства социализма. Образовывавшиеся по ходу дела социальные отходы были успешно утилизованы в условиях, где нецелесообразно использовать неохраняемый контингент, как-то: горнодобывающая промышленность, лесоразработки, дорожное строительство и разная прочая "химия".
     Только марксизм, развившийся до своей высшей стадии – ленинизма, открывал возможность такого глубокого и ясного видения диалектических противоречий общественного развития и только в сталинской школе ленинизма были разработаны самые эффективные методы преодоления этих противоречий.

     К примеру, если в центральных районах страны растет количество людей, создающих своим существованием проблемы для строительства социализма, а на её окраинах обнаруживаются полезные ископаемые, необходимые для этого строительства, то достаточно поменять их местами и две важнейшие проблемы будут решены разом. Ненужные и вредные люди поедут в Норильск, Джезказган, на Колыму, добудут там из-под земли полезные ископаемые и займут их место, а нужное сырье поступит на промышленные предприятия страны. Так в принципе была призвана работать вся исправительно-трудовая система. Голод и страх заставлял выбракованных из советского общества заниматься общественно полезным трудом там, куда их посылали, а труд в сочетании с голодом и страхом снимали проблему окончательно. Метод отстрела зайцев попарно, на пару по выстрелу, лежал в основе сталинской редакции закона отрицания отрицания. Это был подлинный и невиданный по размаху триумф диалектики.

     Но не одно только построение Нового Мира было задачей, постановленной вождем перед партией и народом. Не менее важно было создать Нового Человека. Вождь хорошо понимал, что советский человек, с которым ему приходится иметь дело – всего лишь сырьё, и очень высокого качества, для сотворения нового вида – человека коммунистического общества, не могущего и помышлять о независимости своих интересов от государственных. Объяснение того, как отмирает государство путем врастания во все поры общества и поглощения его таким образом, было найдено ещё Лениным и поэтому он неустанно наставлял соратников, что "основы коммунистического порядка" надо вколачивать, вколачивать и вколачивать в не очень трезвую голову призванного спасать человечество пролетариата. Вколотить так, чтобы эти "правила коммунистического общежития" стали привычны до автоматизма – задача архиважная, но и архитрудная, требующая усилий чрезвычайных. И поэтому Вождь возложил её в первую очередь, опять-таки, на "плечи передового отряда партии", на рыцарский полк чекистов. Он сам, будучи Вождём партии, советского народа и всего передового человечества, считал необходимым быть в тоже время вождем и своих славных "преображенцев", его самых главных помощников в деле преображения мира и человека. Повсюду, где возникали трудности, во все без исключения звенья государственного аппарата партия направляла для руководства своих лучших сынов, большевиков сталинской выплавки, испытанных и закаленных на работе в ЧК. Задание разработать методику переработки человеческих масс с низким содержанием в сознании элемента государственности в спаянную железной дисциплиной трудовую армию строителей коммунизма – было заданием поистине чрезвычайной важности. В распоряжение "органов" был передан наиболее соответствующий поставленной задаче участок только ещё создававшегося Континента и практически неограниченное количество антиобщественных элементов, прошедших предварительную обработку в следственных тюрьмах, и получивших в суде путевку туда, где восходит солнце, в надежно укрытый от посторонних глаз полигон для построения экспериментальной модели нового мира и выведения вида нового человека.

     На пространстве Лагерного Континента было уже немало зон, где условия во многом подходили для этой цели, но по своей величине, удаленности и изолированности Колымский край не имел себе равных. Будучи с трех сторон омываем холодными морями, с четвертой он был ограждён горной страной, образованной хребтами Черского и Верхоянским, которая простиралась почти на две тысячи верст с северо-запада на юго-восток и на полтысячи в поперечнике. Через её бесчисленные ледники и пропасти не только беглому зэку, но и росомахе не пробраться. Велика каторжная Русь, и откуда только ни бежали варнацкие её обитатели?! - Бежали "по диким степям Забайкалья", бежали "по тундре, по широкой равнине", бежали и с Соловков, и с Сахалина. С Колымы не бежали и песен о том не пели. А если кто и бежал, то только на тот свет.
     Такая совершенная отрезанность Колымы от остальной страны способствовала возникновению у новоприбывших ощущения, что они попали на какой-то иной свет. Ещё во время этапа из Магадана по трассе, ведущей вглубь "чудной планеты" с высокого Колымского хребта их взорам открывалась картина бескрайнего, куда ни глянь, моря серых сопок под тусклыми безжизненными небесами, и острое чувство безвозвратности стискивало их души. Казалось, что одна неподвижная, как могильная плита, вечность спит на этих мертвых вершинах.

     Безвозвратность – очень трудное слово для живого человека. Гораздо труднее, чем "голод", "лютый мороз", "непосильный труд", "цинга". От каждого лиха есть надежда на спасение, если не для всех, так для кого-то, если не в скором времени, то погодя. А безвозвратность – как братская могила, на всех и навсегда. В единственной приобретшей известность песне, сложенной заключенными не Колыме, есть слова, очень точно передающие неотвязный, как цинга в крови, привкус колымского мироощущения: "Сойдешь поневоле с ума, отсюда возврата уж нету". Бывало, что и сходили, но по большей части тянули свои безвозвратные срока, ясно представляя себе перспективы, намеченные для них властью. Но вот идеей величия мудрого государства, железной рукой ведущего народ к какой-то недоступной пониманию большинства и всё оправдывающей цели, не проникались.
     Оказалось, что педагогическая роль страха резко снижается, когда большие массы людей лишаются всего, что обычно дорого человеку, кроме голого факта жизни, часто на грани анабиоза. И робкая активность завербованных операми стукачей на фоне угрюмой покорности судьбе молчаливого большинства не давала возможности говорить о каком-либо успехе социальной инженерии ЦК и НКВД.
     Однако одержимость идеей революционной перестройки мира и истовая вера в не исчерпавшие себя чудотворные возможности насилия ещё сохраняли вполне свою власть над кромешным сознанием ленинской гвардии, дрожащей от страха быть заподозренной Хозяином в недостаточной преданности исходящему от него духу ленинизма. Этот страх просачивался сквозь кремлёвские стены и усиливал мелкую дрожь непрестанно бившую население страны-победительницы в мировой войне, потерпевшей фатальное поражение в своей "личной жизни". Тридцать лет небывалого по масштабу и продолжительности процесса истребления людей в войнах и репрессиях обрекли два поколения его вольных и невольных участников на безысходное невротическое состояние и постоянную потребность освобождаться от власти пережитого и происходящего с помощью алкоголя. Фашистский рай предполагал безграничную и всеобщую преданность вождю, и на бесконечных и всевозможных собраниях по всей стране непрестанно истерически клялись в ней, заглушая свой страх, друг за другом энтузиастки и энтузиасты служения Родине и любимому Вождю. Но ему-то было доподлинно известно, что рай возможен, только если под ним существует ад. Верить в чью-либо преданность ему не разрешали жизненный опыт провокатора и убеждения фашиста, исключающие такие химеры как любовь, преданность, совесть и человеческое достоинство. Он оказывал ограниченное доверие тому, кто ему служил, но только до той поры, пока тот был надежным исполнителем его воли и его тенью. Однако воля его нередко бывала такова, что за исполнение её надо было расстреливать, и он периодически расстреливал своих исполнительных опричников, когда интуиция подсказывала ему, что пора. Это укрепляло дисциплину. В идеале каждый, от члена ЦК до члена профсоюза, должен чувствовать, что ходит над бездной. Один предательский шаг, одно неверное слово и земля под ним разверзнется, и он канет во тьму ГУЛАГа. Поэтому Вождь, сам постоянно дрожа от страха перед заговорами предателей и диверсиями врагов, неустанно крепил свою державу неусыпным попечением о процветании её преисподней. Его марксистская убеждённость в величайшей творческой роли насилия в истории удивительным образом соединялась с его верой в таинственную нерасторжимую связь между кульминацией мировой истории на гребне грядущей Революции и его личной судьбой. И события его жизни, его великой борьбы неуклонно и недвусмысленно подтверждали это. Это было настоящим чудом, он носил его в себе, и оно придавало его вере твёрдость заколдованной стали.

     Каждый раз, когда борьба с очередным заговором изменников и врагов достигала смертельного накала, он вынужден был бороться на пределе сил, чтобы в одиночестве – подручные не в счет: дурачьё и трусы, не на кого положиться – противостоять коварным, хитрым, многочисленным и связанным с вражеским окружением подлецам. Он не спал ночами, переутомленный, больной, чувствующий себя самым несчастным человеком на свете: раскалывалась от боли голова, болели все кости, изнуряли до полного бессилия чудовищные поносы – следствие "неудавшейся попытки отравить" его. Напряжение не оставляло его, лишая сна, до решительного перелома в схватке с врагами. Он боялся собственной тени, как однажды, неожиданно для самого себя, признался Жукову, с удивлением разглядывавшему оконные стекла его автомобиля толщиной в кирпич. Но он всё выдерживал и всегда побеждал. И вот, когда эти "верные ленинцы", эти холеные "марксисты" отправлялись под конвоем в подвал и, визжа от страха, прощались со своей подлой жизнью, вот тогда он чувствовал, как силы возвращаются к нему, восстанавливался сон и отступали болезни. Тогда можно было позволить себе съездить на отдых, побыть на природе, попить хорошего вина, почитать, выспаться, чтобы вернуться на работу со свежими силами. Всем своим существом он ощущал эту потенциальную зависимость: чем больше врагов будет истреблено и брошено в преисподнюю ГУЛАГа, тем надежней будет защищено то, что завоёвано, тем победоносней будет дальнейшее продвижение вперед, тем крепче будет его здоровье.

     Однако всяким, и даже исполинским силам есть предел. После того как ему пришлось четыре года тащить на собственных плечах бремя тяжелейшей войны, он стал ощутимо дряхлеть. Не мог даже на самой смирной лошади держаться в седле, чтобы принять Парад Победы как Верховный Главнокомандующий и Творец Побед. А напряжение великой борьбы ни только не спадало, а даже наоборот, возрастало. Из-за предательства подлеца Гитлера пришлось помогать заклятым врагам, вместо того, чтобы с его помощью закопать их. В результате они стали сильнее, чем прежде, и наглее. Их агентура размножается, как клопы. Особенно среди этого подлого племени, всегда ищущего, кому повыгоднее продаться. Не намного лучше и народные демократы, все эти чехи, венгры, ляхи. Готовы лизать зад Америке за свиную тушенку. Среди своих, даже самых ближних, изменой разит, как мочой. У Лаврентия глаза стали совсем лживые, как у нашкодившего кота... Маланья, баба толстозадая, загубил всю нашу внешнюю политику... Не справился или были другие причины?.. Ни на кого нельзя положиться. Всё приходится делать самому, всю жизнь.

     Год за годом снижалась работоспособность. Он уже не мог, как прежде, работать ночь напролёт. Не было полноценного сна днём. Не хватало сил для работы с людьми. Угнетало, что уже не может держать под контролем всё, что поручает исполнить, всех, кому дал задание. Тревожило и мучило, что кто-то, возможно, заметил, особенно из старых кадров, что он уже не способен держать в поле зрения всё и всех, и пользуется этим. Это уже опасно. Надо менять, давно пора.
     И всё же работа всё время продолжалась в его мозгу. С неукротимым упорством преодолевая склеротическую рассеянность и забывчивость, вновь и вновь он возвращался мыслью к главному. Он верил в своё предназначение и должен был переделать этот мир, черт бы его побрал! Только б хватило здоровья, задержать, вернуть покидающие его силы.
     От врачей не было никакой пользы. Они только осматривали его и бубнили диагнозы: атеросклероз, миодистрофия, хроническая дизентерия, грипп, фарингит, хронический гепатит – всё одно и тоже. Они предписывали ему диету и покой. С таким же успехом они могли бы предписать ему пасти овец где-нибудь на альпийских лугах в Швейцарии. О каком покое могла быть речь. Его лагерь, лагерь мира и социализма со всех сторон окружен базами, над которыми постоянно кружатся американские "Летающие крепости" с грузом атомных бомб на борту, готовые в любой момент курс на уничтожение его армий, его оборонной промышленности, его столицы, его самого! Страна наводнена предателями и вражеской агентурой, днём и ночью ищущей щели в системе его охраны. Доверять никому нельзя. Сколько раз его пытались отравить, застрелить. Его организм изнемогает от всего этого. Бывают дни, когда он каждые полчаса должен бегать в сортир. Бывают ночи, когда он места не может найти на подушке для раскалывающейся от боли головы. Такие утра, когда больно открыть глаза, а горло полно желчи и соплей. Простуды, поносы, рвоты, головные боли и боли во всех мышцах и костях терзали его то по очереди, то все разом вместе. И от этих мерзавцев профессоров и академиков – никакой помощи! Покой! Только враг может говорить о покое. Чтобы он расслабился и обмяк и выпустил из рук кнут и вожжи. Только об этом и мечтают все его враги.

     Но он не поддавался, и боролся, и побеждал. С холодной яростью подписывал он постановления о репрессиях против банд убийц и целых народов, против националистов и космополитов, против заговорщиков, шпионов, вредителей, расхитителей и головотяпов. И понемногу становилось легче дышать. Враги отступали. Мысли вновь становилось ясными и прозорливыми, появлялся аппетит и он с удовольствием и много ел и пил, мясо, фрукты, коньяк и шампанское. Диета! Ослабленный организм требовал хорошего подкрепления. Чтобы хорошо работать, надо хорошо есть. Выбрав денёк получше, он собирал у себя на ужин своё Политбюро. Тамада он был – хоть куда и за его столом все дружно пили и жрали. Он опять держал их всех в поле зрения, и они видели, что он – такой же, как прежде, и сидели вокруг него, как собаки перед Хозяином, поджав хвосты и высунув языки. В такие часы, он пребывал в отличном расположении духа, много шутил и пил, ещё более заставлял пить и подшучивал над гостями, умело помогая им сболтнуть то, что они старались покрепче держать за зубами. У товарища Сталина не было таких форм общения с людьми, которые не были бы в той или иной форме допросами. Наиболее интересующие его вопросы он задавал в ту пору, когда застолье достигало апогея, вопрос всегда был как бы шуткой, слегка, но чувствительно задевающей самолюбие собеседника, и не был рассчитан на прямой ответ. Выражение лица и тон его ответа часто больше говорил Хозяину, чем слова, не без усилий выговариваемые коснеющим языком. Проведя всю ночь в веселой беседе с хорошо поддавшими под его мудрым руководством соратниками в борьбе за дело Ленина-Сталина, он милостиво отпускал их под утро, и когда они расползались на карачках по своим автомобилям, поддерживаемые охранниками, он твердо знал, что дисциплина восстановлена и все они – у него в руке.

     Но такие светлые дни случались всё реже и реже. Враги постепенно опять сжимали кольцо вокруг него и наступали дни, большую часть которых он вынужден был отдавать сопротивлению внутренним врагам, будучи почти не способен думать о главном. Но сколько мог он думал. Генеральный план был в принципе уже выработан, но следовало очень тщательно продумывать все детали. Любая проваленная операция могла загубить всё дело.
     Ещё три-четыре года и организованное им Движение Сторонников Мира должно размыть оборонительные сооружения, возведенные "поджигателями войны", после того как он включил Восточную Европу в лагерь мира и социализма. На очередных выборах в Западной Европе должны победить сторонники разоружения и социальных реформ; окруженные протестующими массами базы НАТО будут свернуты или парализованы политическими решениями парламентов, в которых уже сегодня пацифисты составляют большинство. Это большое и исключительно важное дело нужно продолжать с ещё большим размахом. Не жалеть сил и средств на привлечение всё большего числа всяких берналов и жолио-кюри, запрячь Церковь, пришпорить всех этих эренбургов и тихоновых. Мысль о том, что мир может быть сохранён лишь в том случае, если народы мира возьмут дело мира в свои руки, должна быть как можно глубже внедрена в массовое сознание населения Западной Европы. Образ Советского Союза – освободителя народов и оплота мира должен всячески укрепляться в нём. Сказать Вышинскому – отвечает головой.

     Но он быстро уставал, подступала дурнота, подташнивало, мысли путались. Одна, как навязчивая муха кружилась в голове... там, где чаще всего возникала то острая, то ноющая боль... мысль, что упущено что-то очень важное... будто враждебная агентура проникла уже в его мозг и крадет у него самое важное. ...Василевскому ... главное – не результат, главное вовлечь постепенно основные силы китайцев, чтоб Америка глубоко и надолго завязла в этой каше... чтобы не смогла быстро отреагировать на дела в Европе. ...На Южном направлении Антонов – на месте...
     Чтоб прогнать дурноту, он вставал и начинал ходить по кабинету, но, пошатнувшись раз-другой и боясь упасть, ложился навзничь на диван. Потом пил отвар из трав, который готовила ему кастелянша – старшина МГБ и единственный человек, которому он доверял. Впадал на 10-20 минут в забытьё, очнувшись, вновь погружался в безостановочный медленный, как в омуте, водоворот мыслей. ...Великолепная, всё-таки, была армия... Вместе мы были бы непобедимы... Подлец Гитлер... На главном направлении сосредоточить две трети всех воздушных сил... На восстановление – три дня... Чтобы и очухаться не успели... Рокоссовский справится, если авиация в течение суток подавит базы... Балканы – на Гречко... для ликвидации шайки Тито – Суслова с Серовым. А этого долдона Жукова форсированным маршем через Болгарию на Стамбул. Водрузил Советский флаг на рейхстаге, пусть восстановит Православный Крест на Святой Софии... и ему лестно и грекам приятно, пусть потешится... и не задерживаясь ни дня лишнего – на Анкару. Базы в проливах – Черноморскому флоту, а вся мощь армий Жукова и Антонова на уничтожение до тла плацдарма империализма на турецкой территории. В Иране, где национальный фронт во главе с Мосаддыком сам просится в руки, серьёзных проблем не будет. Туда достаточно одного танкового корпуса, одной воздушно-десантной и двух общевойсковых дивизий. Главное – немедленно взять под контроль английские базы в зоне залива.

     Стратегические идеи полыхали в воспаленном мозгу Генералиссимуса всеиспепеляющим пламенем, в котором, как хворост, сгорали американские базы, дивизии бундесвера и враждебные политические режимы. Но каждый раз лихорадочное возбуждение заканчивалось спазмом сосудов, питающих мозг, острой болью в шее и затылке и резким упадком сил. С трудом подмостив подушки, чтобы полулежать с откинутой головой, он устраивался в кресле и пытался задремать. Но мысли, сразу потускневшие, отрывочные, утратившие связь друг с другом продолжали своё изнурительное кружение, не давали забыться и удерживали головную боль. ...Порты и аэродромы... Хватит ли резерва... Василевскому... Океан не Ламанш... Как только покончит с "Ленинградским делом" - в резерв... Лаврентий, мама-дзагли, постоянно шушукается с Маланьей... Готланд и проливы... Пока не поздно, менять охрану...

     С наступлением сумерек он всегда ощущал небольшой прилив сил. Выпив рюмку вина, садился к телефону, и его негромкий с хрипотцой голос вновь обретал инквизиторски-мягкие интонации, заставляя вытягиваться в струнку у аппарата тех, кому он звонил. Даже у подлеца Лаврентия, знавшего его, как родного, пробегал легкий озноб меж лопаток, когда он слышал в трубке этот голос. Появлялось ощущение, что Хозяин в этот момент пристально смотрит прямо в глаза поднявшему трубку. На самом деле у него был абсолютно кошачий слух, и когда ему отвечали, он, мало обращая внимание на то, что ему говорят, почти инстинктивно вслушивался в то, как говорят, как дышат его собеседники. Каждый разговор был всегда недолгим, но заранее обдуманным допросом, а заключительные слова – совсем кратким, но, очень часто, не до конца понятным приказом. Ему было нужно, чтоб исполнители старались понять в сказанном невысказанный смысл приказа. В значительной степени именно этим определялось их служебное соответствие. От того, как допущенный до личного контакта с Хозяином понимал смысл его слов, зависело, быть ему или не быть ближним боярином. Были и такие, кто пытался уклониться от ответственности за истолкование скрытого смысла. Как правило, они кубарем скатывались по служебной лестнице на уровень, где приказы читают на доске объявлений, или ещё ниже.
     Подлец Лаврентий всегда всё понимал правильно, схватывал на лету, как собака... Надо, надо спешить... Ещё так много надо сделать, прежде чем можно будет запустить в действие Генеральный план.

     Прежде всего – главный, одному ему ведомый залог успеха всего остального... Больше стали, больше нефти, больше танков и самолётов, но прежде всего - больше вражеской сволочи, пущенной в расход и загнанной в особые зоны ГУЛАГа. История никогда не благоволила к сентиментальным слюнтяям, робеющим перед большими расходами. Мир стоит на преисподней, и потому "дело прочно, когда под ним струится кровь". И чем больше крови, тем прочнее. Вот этого недопонимал прогрессивный писатель Добролюбов.
     Первым вкладом поставим "Дело отравителей" и отправку недостойных родственников Карла Маркса на семь тысяч вёрст поближе к обожаемой ими Америке. Там они, кто доедет, попоют свой лэхайм и попляшут на свежем воздухе свой фрэйлахс. Это поднимет дух советского народа и подготовит его к правильному пониманию "Дела о мировом империалистическом заговоре". Без фундаментальной чистки кадров, без ликвидации трусов и предателей нельзя начинать большое дело. Вот тут мы спустим с цепи Абакумова, он в клочья рвать будет. Как хороший постановщик он зримо представлял себе, как это всё будет происходить, и молодел от игры воображения. ...Вот это, Лаврентий, и будет цунгцванг. ...Когда тылы будут чистые, аппарат оздоровлен и приведен в надлежащее состояние, можно будет выпить рюмочку саперави и сказать Василевскому: - Трогайте, Александр Михайлович! ...Только надо очень спешить. Предсказание, столько раз сбываясь, не может соврать. Он достигнет в своё время всего, что ему предназначено. И если теперь не его время, то чьё же?! И если не теперь, то когда?! Сегодня его наземные армии самые сильные в мире. В Европе настоящих армий, кроме маленькой английской, вообще нет. По бомбам достигнут паритет... Но всё меняется, всё может измениться...
смерти подобно...
     И все-таки он не успел. Видимо, так должно быть, что "не знает человек своего времени". Гипертонические кризы уже бывали у него, и ничего, выкарабкивался. Но на этот раз, откуда ни возьмись, появилось дыхание Чейн-Стокса "в ноздрях его", и стало вдруг ясно, "что это значит". Держава смерти выскользнула из оцепеневших пальцев, а когда последним, судорожным усилием воли он поднял руку, желая что-то сказать, что-то, вероятно, очень важное, может быть даже, самое главное, язык, столько лет возвещавший его волю народам, отказался повиноваться... Генеральный план борьбы за мир и построение коммунизма померк в его гаснущем сознании... Из глубины преисподней раздался свист и, повинуясь ему, он ушёл, не сказав ни слова.
     С уходом последнего и самого великого марксиста наступление предсказанной Марксом подлинной истории человечества вновь было отложено на неопределённый срок.


     НА ПЕРЕВАЛЕ

     На самом краю "одной шестой части суши", на тысячу вёрст северней залива Петра Великого в материковый берег врезается залив не столь крупный, но единственно удобный для морского судоходства на всём побережье от Владивостока до Амурского лимана. Открывший его в 1853 году капитан Невельский дал ему имя залива Императора Николая, основав на его берегу пост и подняв на флагштоке Российский флаг в знак того, что отныне все обширные земли Приамурского края и весь остров Сахалин со всеми своими двуногими и четвероногими обитателями, наслаждавшимися доселе дикой свободой, становятся собственностью Российской Империи.
     Прошло, однако почти сто лет, прежде чем власть (уже к тому времени Советская) оценила облюбованный Невельским для нужд флота залив. От детища первой пятилетки, города Комсомольска-на-Амуре к нему протянули через горы Сихотэ-Алиня железную дорогу и построили на его берегу вторую по значению базу Тихоокеанского флота и город, названный Советской Гаванью. А в северной его части, на берегу бухты Ванино построили крупнейший в мире пересыльный лагерь, привольно раскинувшийся своими многочисленными зонами на самом краешке земли,
     где так вольно дышит человек. Сюда, к маленькой станции с уютным деревянным вокзальчиком, служившим, впрочем, чисто декоративным целям (кроме 1948 года, когда новый начальник УСВИТЛа, генерал-майор Деревянко разрешил использовать его под исправительный эксперимент: переделку методом активного физического воздействия "честных воров" в "сук" - помощников лагерной администрации в перевоспитании такими же методами ещё не вставших на путь исправления зэка) стали подкатывать составы с надписями "Спецоборудование" на опутанных колючей проволокой вагонах, доставлявшие из лагеря мира и социализма отпетых уркаганов, злостных расхитителей социалистической собственности (25 лет по Указу от 4.06.1947 г. за 1 килограмм зерна или 1 метр ситца) и заклятых врагов народа.

     Отсюда флот "Дальстроя" - несколько грязных зэковозов по 5-6 тысяч душ вместимостью каждый – переправлял эту списанную в расход рабсилу через Охотское море в Магадан для СевВостлага, расходовавшего её в особо крупных размерах.
     Сразу же по окончанию войны с Японией по освободившейся транссибирской магистрали в качестве первых грузов мирного назначения пошли составы со "Спецоборудованием". Оборудованы они были сугубо специально и в высшей степени предусмотрительно: прожектора на крышах, пулеметы на тамбурных площадках, ряды проволоки по периметру вагонов на случай пропила стенки и стальные гребенки под днищем для "подборки" тех, кто, спустившись через пропиленный пол вагона, уляжется между рельсов в надежде оказаться на свободе после прохождения состава. Эшелоны в среднем по 25 вагонов (сорок клеймённых лбов на вагон – тысяча на эшелон), плюс пара "столыпинских" и вагон для конвоя, мчались по ночам через всю страну (днём отстаивались на запасных путях), рассыпая снопы искр из труб двух паровозов и завывая на полустанках, к порту в Татарском проливе, не обозначенному на картах, как и громадный транзитный лагерь, для которого он был построен и комплексе с которым фигурировал в адресном списке ГУЛАГа под кодовым наименованием "Перевал".
     Биение пульса Советского государства на "Перевале" прослушивалось особенно чётко, поскольку туда незамедлительно поступали свежие плоды каждой новой карательной инициативы, рождавшейся в главном кремлёвском кабинете. И с непреложностью законов метафизики последние годы правления Отца ГУЛАГа стали ударной Ванинской пятилеткой.

     В конце зимы 1952 года в одной из Ванинских зон случай познакомил четверых совершенно разных людей, которые при обычных обстоятельствах не познакомились бы никогда. А если бы даже и познакомились, то уж наверняка не стали бы просиживать целыми днями за картами, чтобы убить время. Убивать время, которого не так уж много даётся людям на пребывание в этом мире – занятие для "человека разумного" недостойное. Но пересылка – это такое место, где человек словно выпадает из времени и пространства и, пребывая в тревожной неопределённости, не находит себе места.
     Большинство от некуда деться начинает, в конце-концов, спать в запас, поднимаясь с нар только для того, чтобы сходить похлебать баланды. Некоторые, слепив из хлебного мякиша шашки или шахматы, играют в них до умопомрачения. Одиночки размышляют, часами шагая между бараками.


     ЗА ОТВАГУ И ДОБЛЕСТНЫЙ ТРУД


     Поводом для знакомства и последующего объединения новых знакомцев в тесную компанию стала благоприобретенная тремя из них в прошлой жизни привычка коротать иногда вечера за преферансом. Четвёртый, которого остальные звали Васильичем, такой привычки не имел, но без него компания могла бы и не состояться. Это был человек лет тридцати с немногим, с одним разбойно посверкивающим голубым глазом. Другой, вытекший, на обгорелой стороне лица был плотно закрыт красноватым веком. Хотя по возрасту он был самым младшим, в компании его величали по отчеству за степенность и немногословие.
     Родился он в небогатой заволжской деревеньке Нижегородской губернии, в семье кузнеца, мужика с характером крутым и независимым, которому суждено было стать зачисленным в кулаки и сгинуть на лесоповалах в Печорлаге. Так в тринадцать лет остался Фёдор за старшего мужика в семье, положившей зубы на полку. Не помог дядька, материн брат, работавший в МТС и уговоривший механика взять толкового парнишку подручным к слесарям-ремонтникам, может и не пережили бы они тех лет, когда почитай, полдеревни пухло с голоду. Фёдор дядьку не подвёл, в работе был хваток и старателен и через год его поставили подсобником на ремонт двигателей. Но как сына кулака все четыре года до призыва в армию держали на низшем разряде. А когда случилось, что тракторист-ударник запорол двигатель, только что вышедший из ремонта, Фёдору стали шить дело за вредительство. Спасибо механику: не побоялся дать показания, что двигатель из ремонта вышел исправным, а спалил его тракторист, недосмотрев за уровнем масла.

     Кому служба – мачеха, а Фёдор - как на другой свет попал. Знать бы за кого свечку поставить, по чьей доброте душевной или по рассеянности сведения о его социальном происхождении стали неотличимы от миллионов таких же: "из крестьян". И стал он – как все, кто стоял с ним в строю, ощутил не всякому понятное счастье – быть рядовым. Определили его в бронетанковые войска, по специальности – на рембазу, а на втором году службы направили на курсы механиков-водителей. Прибыв по окончанию курсов в часть, располагавшуюся под Новгород-Волынским близ границы с Польшей, Фёдор вошёл в экипаж, как патрон в обойму. Место в танке будто ждало его или он для него был создан, ведя машину, он чувствовал её руками на рычагах, ногой на акселераторе, всем своим существом, и ощущение её сокрушающей мощи, безотказно послушной ему, наполняло его радостной яростью. Да и сам он, коренастый, среднего роста, в замасленном комбинезоне и шлеме выглядел, как вылитый из этой же стали заодно с танком. На смотрах и учениях их экипаж не раз был отмечен в приказах за отличную боевую и техническую подготовку, к армейской жизни и службе Фёдор привык быстро и была она ему не в тягость. Когда стал подходить срок, он уже был готов к тому, чтобы остаться на сверхсрочную.
     Однако все срока отменила грянувшая война и начала назначать свои, беспощадно короткие для миллионов солдат срока, конца же срока её самой не было видно. Сквозь чёрный дым поражений 1941 года ни в какой бинокль нельзя было увидеть шедшую за годами горя и ужаса Победу. Три месяца дивизия пятилась, прикрывая отступление армии, цепляясь за каждый рубеж. Переходила в короткие контратаки и опять откатывалась, обливаясь кровью. На тысячеверстном пути от границы до Орла она потеряла две трети личного состава и танков.

     Было непостижимо, каким образом за эти три месяца непрерывных боёв с противником, танки которого по всем показателям превосходили советские Т-26 и БТ-5, в дивизии уцелело ещё около сотни этих давно устаревших и непрерывно латаемых машин; непостижимо, как их экипажи продолжали вновь и вновь вступать в бой, препятствуя стремительному продвижению врага и нанося ему чувствительные удары. Это невозможно было объяснить в пределах логики. Но, по крайней мере, столь же непостижимо было и то, что до начала зимы в боях с лишённой сколько-нибудь удовлетворительного высшего командования, сколько-нибудь достаточного боепитания, с лишённой авиации, разрозненной и терпящей катастрофические поражения Красной Армией прославленные танковые армии рейха также потеряли две трети своих танков, с которыми начинали эту войну. А дивизия в которой воевал Фёдор, переформированная в бригаду и пополненная новенькими "тридцать четверками", приняв под Мценском бой, нагромоздила вдоль Тульского шоссе такое количество сожженных немецких танков, что не знавший до этих пор поражений Гудериан вызвал из рейха специальную комиссию из экспертов танкостроения, чтобы показать, что делают русские на своих новых танках с покорившими Европу "Т-III" и "Т-IV". За победу под Мценском бригаде, первой среди бронетанковых войск, было присвоено звание "гвардейской" и на её базе была сформирована оперативная группа, которую во время битвы за Москву перебрасывали по всему фронту обороны от Тулы до Калинина, на участки, где положение становилось критическим. Армия Гудериана ещё два месяца пыталась преодолеть 150 км от Мценска до Тулы (1500 км: Брест – Минск – Смоленск – Киев – Орел – она прошла за три месяца почти триумфальным маршем) и когда Тула уже показалась на горизонте, не выдержала напряжения боёв, потерь, морозов – поползла обратно. А первый танкист рейха, генерал-полковник Гудериан ушёл в отставку.

     Для всего мира перелом в войне наступил после Сталинграда, для Красной Армии – после Москвы, а для танкистов первой "гвардейской" бригады – после битвы под Мценском, где впервые ударные панцербатальоны "Железного Гейнца" оставили на поле боя гораздо больше своих сожженных танков, чем сумели уничтожить советских, и слабый отблеск Победы из безмерного далёка на мгновение вспыхнул над этим полем.
     В боях за Истру, во время контрнаступления под Москвой, получил Фёдор контузию, но лёгкую, из боя не вышел. А когда вошли в город: он, вылезши из танка, стал растирать лицо и уши снегом, чем привлёк внимание проезжавшего командарма. Узнав в чём дело, Рокоссовский улыбнулся и, махнув Фёдору рукой, уехал. Потом пришла медаль "За отвагу". За форсирование Вислы у Сандомира, где они первыми оказались на левом берегу, сходу вошли в бой, начав захват плацдарма, командир получил Героя, а Фёдор со стрелком по "Славе". Всего повидал Фёдор за войну: и поражений, и побед, и беспощадных приказов, бросавших солдат на верную смерть, и солдатского счастья, эту смерть отводившего. Дважды был ранен, сто раз мог быть убит. И оставалось этой войне лютовать каких-то пару месяцев, когда I танковая, пройдя с юга на север всю Польшу, прорвала оборону армий Гиммлера и вышла к морю. Вот тут-то, среди береговых дюн и закончилась для Фёдора война. Из низко нависшей над морем пелены облаков вынырнули штурмовики, на бреющем пронеслись над полосой наступления танков, сея бомбы, и, резко взмыв на крутом вираже, ушли в сторону моря. На этот раз не хватило счастья. "Юнкерсы" бомбили не прицельно, по полосе, но нашла сама: точно в задок, в двигатель. Танк запылал костром.

     Почти год пролежал Фёдор в госпиталях, сильно обгорел, врачи поначалу сомневались, что выживет. Но смерть промахнулась и на этот раз, выкарабкался. В госпитале его нашла и вторая "Слава". В родную деревню вернулся уже после Нового Года, из всей семьи в живых застал одну младшую сестру с ребёнком. На мужа её и на младшего брата похоронки пришли, мать и незамужняя сестра померли. Сестра в дыму задохнулась, когда на ферме пожар был, телят вытаскивала. А мать за год до его возвращения простыла и в два дня собралась на тот свет. Может от простуды, а вернее, так с голоду. Колхоз и до войны был не из богатых, а, оставшись без мужиков, совсем обнищали. На госпоставки уполномоченный выметал всё, так что и тем, кто у правления в своих ходил, мало чего на трудодни перепадало, а уж кто меченый, так и обсевкам был рад.
     Из двадцати трёх мужиков, ушедших воевать, Фёдор стал пятым, кто вернулся, и последним. А из пятерых – один холостой. Хоть и кривой, и горелый, а один жених на всю деревню, и первый кавалер на всю округу, два ордена Славы и медалей – до ремня. Пару недель Фёдор отдыхал, поправил избу, съездил в Семенов, купил племяннику кой-какую одежонку. А как закапало с крыши, отправился в МТС устраиваться на работу.

     Там его как родного встретили, не знали, куда и усадить. Фёдор сел на трактор. От деревенской жизни он за десять лет поотвык, и работа в поле стала ему за радость. Так вольно и спокойно он никогда себя не чувствовал. И мирное тарахтенье трактора, и запах распаханной земли, и сопровождение хлопотливых грачей, и тихое, умытое весеннее небо – всё наполняло душу таким чувством, будто он заново родился. В поле проводил он все дни, от зари и до зари, полторы и более нормы вспашки делал в охотку. В деревню возвращался только поужинать и поспать. Трактор его выглядел, как холёная лошадь. После работы он не оставлял его не почистив, с утра, включив двигатель и слушая его, проверял всю ходовую часть, подтягивал, где прослабило, смазывал, заливал масло, заправлялся и только что по холке не гладил за отсутствием таковой. Весь текущий ремонт – только сам. Директор МТС уже загодя попросил его фотографироваться при полном параде, чтобы вывесить ко Дню Победы портрет его на доску почета. Провисеть ей, однако пришлось недолго.
     Осенью женился Фёдор на сестриной подружке, сироте, которую ещё маленькой помнил. Отец её у его отца в кузне работал молотобойцем. Жили по-добрососедски, можно сказать, по-родственному. Дети из одной избы в другую бегали, то за одним столом поедят, то за другим полакомятся. За то и повязали дядьку Егора заодно с отцом как подкулачника и где-то в одних краях закончили они свой век.

     В воскресенье после Покрова сыграли свадьбу. Да видно упорный чёрт привязался к Фёдору – приволок на свадьбу председателя. Посчитал он без него такое мероприятие обойтись не должно. А может, решил, что поскольку Фёдор сам встал на ноги и по всему видно прочно, то надо воспользоваться случаем и поправить с ним отношения. Да поправка вышла нехороша. Когда уже было вдосталь выпито и за молодых, и за добрую память о недоживших до их счастья родителей, и уж много раз кричали: "Горько!" поднялся председатель сказать своё веское поздравительное слово. - Ты, Фёдор Васильевич, - сказал он, - заслужил право на счастливую жизнь первее многих других. Как ты воевал и как ты пашешь, известно всем и мы гордимся, что вырастили такого героя и ударника. Мы верим, что будет у вас крепкая советская семья и всё будет у вас хорошо. Одно не хорошо, что ты до сей поры не в партии. Такой человек, как ты, обязательно должен быть в партии. Я тебе даже больше скажу: после меня, а мои годы уже немолодые (председателю не стукнуло ещё и пятидесяти), ты с партийным билетом будешь первым на моё место. И хотя покойник Василий Лукич и подпортил тебе автобиографию, ты на фронте кровью её очистил, и я первый дам тебе рекомендацию. Не заметил председатель, как побледнело красноватое лицо Фёдора, пока он говорил. Остановил его только звон разбитого стакана, которым ударил тот по столу. - Ты моего отца не трожь! - глухим голосом сказал он, вставая, - это ты, сучий потрох, записал его в кулаки, хотя знал, что у него ничего, кроме старой кузни да инструмента за душой не было! Ты мать мою голодом уморил, когда мы кровью умывались! Тебя, вошь партийная, кто сюда звал?! Оттолкнув табуретку, Фёдор, не слушая заголосившую жену: Ой, Феденька, не трожь его! подошёл к оторопевшему оратору и, взяв его за шиворот так, что затрещал председательский пиджак, выволок из-за стола. Не говоря более ни слова, вывел на крылечко и, дав сапогом в зад, коротко попрощался: - Чтоб духа твоего здесь не было! Но чёрт любит доводить дело до конца: крылечко было невысокое, всего три ступеньки, но председателю так повезло с чёртовой помощью сверзиться с него, что всю физиономию ободрал и руку сломал. На следующий день его увезли в больницу.

     А через три дня пришла Фёдору повестка из милиции. На суде свидетелями была одна председательская пристяжь, и вышло, что Фёдор не только избил председателя, но и грозился даже убить и при этом матерно лаял Советскую власть и партию. Дали ему семь лет за злостное хулиганство с нанесением тяжкого телесного повреждения и десять – за антисоветскую агитацию, с поглощением меньшего срока большим. По тем временам, можно сказать, по-божески. Так, не прожив с молодой женой и недели, опять простился Фёдор с родной деревней на долгие годы.

     К карточной компании он прибился, конечно, не из-за преферанса – он и слова-то такого сроду не слыхивал – а потому, что познакомился с одним из игроков и крепко с ним подружился. Как-то он покуривал, сидя позади барака, когда проходивший мимо высокий, грузного вида человек с прямой осанкой кадрового военного попросил у него прикурить. А, прикурив, глядя на его изуродованное ожогами лицо, спросил: - Где горел, танкист? - В Померании, товарищ командир, - сразу встав и подтянувшись, с готовностью ответил Фёдор, угадывая, что говорит не с "Ванькой-ротным", а с кем-то повыше, - с воздуха фриц накрыл, только траки от нас полетели. - У Катукова воевал? - Так точно. А вы, товарищ командир, тоже из наших, из бронетанковых? - Из ваших. Да что ты заладил: "Товарищ командир", с чего ты взял? - Да что я не вижу?! чай не меньше, чем батальоном командовали? Называя наименьшую из подходящих к облику собеседника должность, Фёдор надеялся таким образом узнать его чин и звание. - Командовал, командовал, - ответил тот, не оправдав хитрого расчета, - только всё это было там, а здесь: вон он, наш с тобой командир – на вышке. Будем знакомы: Алексей Иванович, - и он протянул широкую костистую ладонь. Фёдор сунул самокрутку в левую руку, правую отряхнул о полу телогрейки и аккуратно пожал протянутую руку: - Фёдор Васильевич. И они пошли по дорожке между линией бараков и запреткой, взад и вперед – извечным маршрутом людей и зверей, запертых в клетку. - Так за что тебя, Фёдор Васильевич, упекли сюда? - Да ведь как сказать, Алексей Иванович? Можно сказать – ни за что. И от роду не больно склонный открывать кому-либо свою душу, а в лагере и вовсе замкнувший её наглухо, Фёдор неожиданно для самого себя стал торопливо, и перескакивая с одного на другое, рассказывать про всю свою жизнь, пока, смутившись, не оборвал себя на полуслове. - Вы уж простите, Алексей Иванович, заболтал я вас, пустяки всё это. Молча выслушавший эту исповедь собеседник ответил не сразу. - Да нет, брат, это не пустяки, это – жизнь, суровая жизнь. Судьба тебе выпала волчья: на фронте ты – гвардеец, а на гражданке – меченый зверь. Только ты уж очень не тужи, Фёдор. По судьбе у тебя и жилы. Да и не один ты такой. Многим из нашего брата герои тыла, которые ордена за пролитые чернила получали, такие хвосты попришили, что вчерашние защитники отечества сегодня страшней всех зверей стали. Считай, брат, - и Алексей Иванович положил руку на плечо Фёдора, - что попали мы в окружение. Выхода покуда нет, но он обязательно будет. А пока мы – в безвыходном положении, самое главное – не уронить себя. Нас с тобой фронтовое братство обязывает закрепиться на позиции и сохранять воинское достоинство. Так я говорю? - Да уж постараемся, Алексей Иванович, - заулыбался Фёдор, - закрепимся на позиции, по башню в землю – как под Курском.

     С этого дня он каждый день заблаговременно занимал свой пост и, покуривая, дожидался, когда появится на дорожке легко отличимая по поступи и осанке фигура. Алексей Иванович действительно был кадровым и даже потомственным военным. В ряды РККА он вступил в марте 1919-го в числе многих солдат и офицеров бывшей царской армии, мобилизованных на защиту Петрограда, когда Северная армия генерала Юденича подошла к Ораниенбауму и к Пулковским высотам. С той поры и до ареста, в течение двадцати пяти лет он оставался в строю и лишь после войны был переведён на штабную работу в один из второстепенных округов. Служил он исправно, воевал умело и храбро, но карьеры не сделал, скорее наоборот.

     В конце 1942 года он был снят с командования танковой бригадой и понижен в звании за неподчинение приказу, согласно которому должен был отвести бригаду из глубокого прорыва на узком участке, чтобы не оказаться отрезанным от основных сил армии. Он же, зная благодаря данным своей разведки конкретную обстановку в полосе наступления бригады лучше, чем знали её в штабе армии, и понимая, что она может измениться в считанные часы, вместо отхода на указанный рубеж, стремительной атакой захватил железнодорожный узел, удерживаемый лишь одним пехотным батальоном противника, и организовал во взаимодействии со стрелковой дивизией соседей надежный рубеж обороны. Этим была не только достигнута одна из стратегических целей наступления армии – перерезать железную дорогу, позволявшую немцам маневрировать силами вдоль фронта, но и предотвращена в частности готовая начаться переброска двух немецких дивизий на оголенный фланг соседей, оттянувших большую часть сил на центральный участок фронта, где шли тяжелые бои. Не добейся Алексей Иванович успеха в этой операции, трибунала ему бы не миновать. В штабе и в политотделе армии он за своё социальное происхождение, беспартийность и высокий образовательный ценз симпатиями не пользовался. Однако передавать дело в трибунал запретил Командующий Фронтом. Через полгода его бригада, переформированная в дивизию, была передана другой армии Фронта, в составе которой Алексей Иванович воевал уже до победного конца, закончив войну в том же звании полковника, которого был лишен в 1942-ом.

     Прослужив всю свою армейскую жизнь в строю и оказавшись после войны неожиданно для себя на штабной работе, к которой он никогда не имел склонности, а в мирное время она представлялась ему совершенной рутиной, он ясно сознавал, что никаких лучших перспектив по службе для него не предвидится. Поэтому, твёрдо был намерен сразу по достижению пенсионного возраста выйти в отставку, чтобы, вернувшись в родной Питер, поработать ещё десяток лет на военном производстве, пока дети не встанут окончательно на ноги.
     Как известно, человек предполагает, но не управляет обстоятельствами. Особенно, если судил ему Бог жить в стране, где правит самовластье. А судьбу, как лучше всего известно, именно в таких странах, и на танке не объедешь.

     Представление о том, что после победы в тяжкой кровопролитной войне над смертельно опасным для Отечества врагом они заслужили право на лучшую жизнь, свойственно было и для солдат, и для полководцев. Но всякое самодержавие видит в них антигосударственные тенденции и стремится выколотить их из голов спасителей Отечества самыми быстрыми и энергичными мерами. Ещё не отшумел Парад Победы над гитлеровским рейхом, как уже закрутилось колесо переформирования всей действующей армии, целью которой была "перестройка структуры органов военного управления и партийно-политического аппарата" с учетом требований мирного времени. Наученный горьким опытом краха армии в 1941 году Хозяин понял, что только те военноначальники, которые не боятся в критических ситуациях брать всю власть на себя, могут защитить страну и его самого. Поэтому до поры он смотрел сквозь пальцы на фактическое единоначалие лучших полководцев, не допускавших вмешательства начальников политотделов в принятие чисто военных решений. Но пора пришла и их начали раскидывать по различным военным округам с соблюдением принципа: "На Запад поедет один из вас, на Дальний Восток – другой". И вскоре многим боевым генералам северный ветер закричал: "Держись!" Держаться, однако, в плотном кольце работников политорганов и "смерша", сомкнувшемся вокруг них на новых местах службы, было трудно. И в порядке в опричных кругах устанавливаемой очереди одних без разговоров выставили из армии, с других сняли ордена и погоны и кинули в лагеря, а с третьих – и голову. Всем фронтовикам для проверки на верность был оглашен Указ об отмене денежных выплат за ордена. Многие её не выдержали и поддались чувству возмущения. Инвалиды стучали костылями и протезами в военкоматах и в райкомах, многие в сердцах устремились на рынки менять свои ордена на водку, другие, поспокойней, просто отдавали их своим детям как игрушки. Возмущавшихся выловили, провели разъяснительную работу. Непонятливым дали время поразмышлять годков пяток за проволокой, и возмущение пошло на убыль. Народ осознал, что войну выиграл не он, а Советская власть во главе со Сталиным, а верней, понял своею от века поротой спиною, что ничего не изменилось, что он – ничто, а Советская власть – всё. И понявши, замолк, потому что "сильна Советская власть", а возмущаться против сильной власти кому ж охота?!

     Оставалось Алексею Ивановичу до выхода на гражданку уже всего ничего, когда случилось ему, возвращаясь из последнего отпуска, задержаться на сутки в Москве, чтобы навестить старого друга, отмечавшего своё 50-летие. К концу торжества, когда гости уже разошлись и за столом остались только именинник и двое его ближайших друзей, разговор принял, как водится, более серьёзный и доверительный характер, чем в общем застолье. Скинув свои генеральские мундиры (Алексей Иванович один только застрял в полковниках), пили крепкий чай, дымили почём зря папиросами, негромко обсуждая невесёлые дела в армии и в стране. Говорили о последних отставках и арестах в армейских верхах, о том, что штафирка "генералиссимус" завидует славе тех, кто завоевал победу, что не доверяет им и боится их, что опала и ссылка Жукова стала началом кампании расправ с неугодными, а неугодными стали те, кто лучше воевал. Пришли к общему мнению, что армия опять обезглавлена и Генеральный Штаб ею практически уже не руководит, а панует над ней тыловая сволочь из органов да политорганов по указке Хозяина - "Творца всех наших побед".

     - Я бы ему памятник поставил у Можайска на Минском шоссе, - сказал, опять наполняя рюмки, именинник, - там, где он совершил свой главный подвиг в этой войне. - Это ты о чём? - удивлённо поднял брови Алексей Иванович. - Да о том, как наш "Творец побед" набрался однажды духа лично выехать на фронт – стать, так сказать, на часок во главе наступающих войск. Было это в 1942-ом, когда он, после того как мы поздравили немцев с Новым Годом под Москвой, решил, что теперь, разобравшись, как Жуков устраивает свадьбы, сам устроит ещё повеселей. Помните, как он погнал шесть фронтов в наступление, от Крыма до Волхова и крах – на всех? Несколько сот тысяч душ загубил подлец, потом всё на Шапошникова свалил. Вот во время этой кампании он и решил своим героическим появлением на фронте дать всем понять, кто ведёт войска к победам. Отъехали малость от Москвы, а там уже торжественная встреча – чуть ни весь комсостав и Военный Совет Фронта. Меня Соколовский тогда взял с собой на случай если будут показушно конкретные вопросы об обстановке, я у него тогда оперативным планированием и разведкой занимался. Ну, разумеется, стали говорить Верховному, что дорога дальше небезопасна, что лучше его драгоценной жизнью не рисковать. По сценарию тут, наверное, должен был состояться обстоятельный разговор, обнаруживающий поразительную осведомлённость Верховного в делах фронта. Потом – мудрые указания и общий привет. А он схватился за живот и в кусты, да спохватившись, спрашивает: - Тут мин нет? Ну кто ж ему скажет? Берия по лицам зыркает, пенсне – как дула пистолетов. Отошёл он за машину, охрана стала вокруг, растопырив шинели, сделал свой победоносный вклад и отбыл. Вот на этом историческом месте и надо бы поставить монумент "Творцу побед".

     - Да, вот уж история так настоящая история, нарочно не придумаешь! - расхохотался третий собеседник и, опрокинув ещё рюмку, перевёл разговор с исторической на современную тему о том, как он, служа в Вене, откуда сейчас вернулся, много раз видел в витринах больших магазинов выставленные окорока, головы сахара и пудовые глыбы сливочного масла, над которыми красовались размашистые, большими красными буквами надписи: "Излишки продукции советских колхозов!". А проезжая по Украине, куда ездил навестить родных, он сталкивался в деревнях с такой нищетой и голодом, страшнее которых ему приходилось видеть только в 1933 году, когда он служил в Киевском округе и, бывая в поездках по делам службы, видел на дорогах, на улицах городов и сёл, и в самом Киеве множество трупов селян, умерших от голода, взрослых и детей, мимо которых, не глядя в их сторону, проходили горожане. Тогда объяснили всё вредительством троцкистов, врагов народа. Но кордоны войск ОГПУ на границе Украины и России и вокруг городов на самой Украине, чтобы обречённое на смерть крестьянство не могло избежать своей страшной участи, подчинялись приказам из Кремля. Не троцкисты вылавливали в городах опухших от голода сельских детей и вывозили их подальше, в голую степь, чтоб им уже не хватило сил выползти. Этим занимались славные сталинские чекисты. Миллионы невинных душ погубили тогда и сегодня, после такой тяжёлой войны, таких потерь, похоже, опять взялись за старое.

     - А ведь полармии, может и побольше, у нас – от сохи, - задумчиво сказал Алексей Иванович, пытаясь поставить вертикально вынутую из коробки папиросу. Что они видели в своей жизни эти ребята "поколения Октября"? С малых лет – хлеб с лебедой. Чуть подросли и – на барщину, в колхоз. В строй становились не "из крестьян", а из крепостных крестьян. С уровнем правосознания солдат времён Николая Палкина. А при толковом командовании воевали, куда там высокоцивилизованным французам, при всём своём превосходном вооружении сдавших немцу страну за месяц. Казенные колхозные души! Их полками кидали в огонь, как дрова в печь. Горами солдатских тел затыкали прорехи гениальной стратегии Ставки, расчищали минные поля для танков. Сталинская наука побеждать! Жуковская выучка! И они шли на смерть и побеждали. Не за Сталина, что им Сталин? - Указ о трёх колосках да приказ "Ни шагу назад". А за Родину – это точно. Мечтали, что ужо вернутся домой и их за их ратный труд и кровь освободят от колхозов! Алексей Иванович сломал, наконец, упрямую папиросу и бросил в пепельницу. - Весь мир чтит советских солдат как победителей Гитлера, - всё более горячась, продолжал он, - а они – уже в плену, побежденные и закабаленные собственной властью. Страшна война, но и мир, завоеванный нами, страшен. В самом деле, мы живём так, как будто это мы проиграли войну и оказались под оккупацией. Нелепо, постыдно, но именно такова наша жизнь.

     До этого случая Алексей Иванович никогда не разрешал себе таких речей. Думать – думал, но языку волю не давал. Не видел проку в словах, у которых нет шансов стать делом. Выражать же возмущение, когда ничего не можешь сделать, считал пустой распущенностью. А вот тут не сдержался. В кои-то веки собрались друзья в своём кругу, почувствовали себя прежними молодыми, изрядно выпили, и презрели победители армий фашистского рейха все минные поля и заграждения, защищавшие сознание советских людей от прорыва на свет Божий подпольных мыслей. В прорыв пошли, подталкивая друг-друга и без оглядки, особо опасные... Закончил Алексей Иванович предположением о том, что прошлогодний захват Восточной Европы, похоронил все надежды на мирную жизнь, что Запад объединяется, боясь дальнейшей агрессии с нашей стороны, ни на грош не веря нашей шумной "борьбе за мир". В результате мы оказались в таком положении, как Гитлеровский рейх перед войной, но новой большой войны, если она произойдёт, народ не выдержит. Помолчав, ещё раз наполнили рюмки. Вдруг вспомнилось, какое веселье царило на курсах усовершенствования комсостава, когда пришло известие о создании китайского революционного правительства в Кантоне. Все как один готовы были седлать коней и "марш-марш вперёд" на помощь китайским братьям. И вот, несколько дней назад, и почти четверть века спустя с той поры, в Пекине провозглашена Китайская Народная Республика, но сегодня это вызывает не ликование, а, скорее, чувство тревоги – что дальше? Что если, имея теперь 800-миллионного союзника, Великий стратег решит, что пора от "борьбы за мир" переходить к "войне за весь мир"?! И поскольку никакой разумной и сколько-нибудь реальной альтернативы естественному и зловещему ходу вещей представить себе они не могли, то единодушно сошлись на том, что долго так продолжаться не может и что что-нибудь изменится к лучшему.
     Когда начало светать, выпили по последней, обнялись и расстались, пообещав друг-другу встречаться почаще, поскольку теперь они не на разных фронтах, а вроде бы как – в одном окопе. И никому из них ни сном, ни духом не было ведомо, что именинник уже два месяца был "в разработке" у МГБ и квартира его прослушивалась. Не знали они и того, что ещё в самом разгаре войны за каждым, кто умело командовал крупными соединениями и обнаружил склонность к самостоятельному принятию решений в ходе боевых операций, начальником СМЕРШа по указанию Верховного устанавливалась постоянная слёжка. Гэбэшные крысы сало даром не жрали. Пока армия воевала, крысиная работа не затихала ни днём, ни ночью. Всё обшаривалось, обнюхивалось, прослушивалось, подшивалось. За теми, о ком гремела слава, подбиралось каждое вольное словцо: где, кому сказал, что в письме домой написал, что во сне бормотал. Весь высший комсостав был постоянно на прослушке, и начальник СМЕРШа – верный пёс, хотя и с четырёхклассным образованием, но с классным нюхом, еженедельно докладывал Хозяину обо всём, в чём чуял хотя бы еле уловимый запах крамолы. Недаром сразу после войны был возведён на высшую ступень собачьей службы. Карьера, можно сказать, исключительная: за десяток лет рядовой сексот вырос от грузчика до министра. И уж, конечно, не за то, что хвостом хорошо вилял – таких умельцев на святой Руси тьма – а за то, что всех маршалов и генералов перенюхал, переметил и для каждого вырыл яму и прикрыл до поры, чтоб по первому свисту Хозяина волк проваливался в западню, не успев и лязгнуть зубами.

     И провалился Алексей Иванович вместе со своими друзьями глубоко и надолго. За тридцать лет доблестной службы в рядах РККА получил гвардии полковник двадцать пять лет "временной изоляции" с последующей ссылкой и поражением в правах. Лишенный таким образом "всех прав состояния" он в новом своём бесправном качестве влился в многомиллионную массу человеческих существ с "животами, подтянутыми гулаговским ремнём страны Советов" и поплыл по тюрьмам и этапам к стигийским берегам, в просторечии – к бухте Ванино.

     Первого партнёра по преферансу нашёл Алексей Иванович в своём же бараке. На его громогласный призыв к желающим расписать пульку откликнулся один из ближайших соседей по нарам, пожилой человек в очках, с густой проседью в черной бородке. Михаил Ильич, как звали нового знакомого, был инженером с Челябинского тракторного завода, а причиной его ареста, как он объяснил, послужил конфликт с начальством. О том, что в ходе следствия была обнаружена причастность к "оппозиции" во время его учёбы в МВТУ, на основании чего следователь сочинил целый роман о его троцкистской вредительской деятельности и связи с американо-сионистской агентурой, Михаил Ильич рассказывать не стал, справедливо полагая, что по сути это к делу не относится. Полтора года, проведенные во внутренней тюрьме МГБ, настолько углубили его представления о Советской власти, что его нисколько не удивил приговор к 25-ти годам лишения свободы, хотя то, за что он был арестован, в обвинении даже не упоминалось. Оно состояло исключительно из формулировок общего характера, таких как: "клеветнические выпады в адрес партийного руководства", "попытки дискредитировать политику Партии и Правительства", "пропаганда буржуазного национализма" и т.д., и т.п. В свете указаний, исходящих с самого верха, их самодостаточность не могла подвергаться сомнению органами юстиции. Роль суда при таких обвинениях сводилась к чисто оформительской. Но если бы можно было взглянуть на дело Михаила Ильича с правовой точки зрения и слить все идеологические нечистоты, закаченные в него следствием, то в сухом остатке был бы обнаружен один единственный факт, послуживший отправной точкой для сооружения дела: выступление Михаила Ильича на открытом заводском партсобрании.

     Собрание проводил новый парторг, присланный из Москвы. Проводил в грубо разносном стиле, откровенно давая понять, что он – новая власть и порядки на заводе теперь будет наводить он. О директоре, сидевшем в президиуме рядом с ним, руководившем работой завода в течение всей войны и награжденным званием Героя Соцтруда, он говорил в подчеркнуто неуважительном стиле, явно дискредитируя его и группу других руководителей производства, обвиняя их в самоуправстве, в зажиме партактива и в финансовых злоупотреблениях, с черносотенным смаком нажимая на их нерусское происхождение. Михаил Ильич, хотя его имя и не упоминалось парторгом – из-за незначительности, видимо, его должности старшего мастера пуско-наладки новой техники – не выдержал и впервые со студенческих времен вступил в жесткую полемику с партийной властью. Еле сдерживая кипевшее в душе негодование, он говорил о том, как коллектив завода во главе с теми, кого поносил невесть откуда явившийся партийный чиновник, в кратчайший срок освоил выпуск знаменитых "тридцатьчетверок" и всю войну оставался головным предприятием по их производству, как работали все, от директора до слесаря сборщика, неделями не покидая цехов, чтобы в максимально сжатые сроки выполнять заказы фронта, сколько орденов было получено танкостроителями, и вот теперь всё это хамски перечёркивается не имеющим к этому никакого отношения, случайным на заводе человеком. И вдобавок при этом он позволяет себе демонстрировать антисемитизм самого гнусного пошиба, в духе тех фашистских мерзавцев, ради уничтожения которых сражался советский народ. И поэтому он, Михаил Ильич, предлагает написать от имени всего заводского коллектива письмо в ЦК с просьбой снять с поста парторга и наказать человека, оскорбляющего народ и позорящего партию.

     Высказавшись, Михаил Ильич облегчил свою душу и, как водится в государствах, где всегда за словом следует дело, самым роковым образом отягчил свою судьбу. Если б он знал, что парторг был направлен на завод тем самым ЦК, которому он собирался на него жаловаться, что приехал он со специальным заданием обеспечить чистку кадров, выдвинувшихся в годы войны, и, в частности, от "лиц известной национальности"; что точно такие же чистки по воле того же ЦК происходят во всех отраслях по всей стране, вероятнее всего, он просто потихоньку ушел бы с собрания. Но он не знал и поплатился за незнание и не по возрасту сильный общественный темперамент крахом всей жизни. Теперь он мучился опасениями, что сына, молодого специалиста в области радиофизики, выгонят из НИИ, куда так трудно было попасть, а дочку-студентку исключат из консерватории, и страхи его не были беспочвенны.

     Маясь своими тревогами и полным отсутствием какого-либо занятия, которое могло бы его отвлекать от тягостных и безысходных размышлений, Михаил Ильич с энтузиазмом поддержал идею насчёт преферанса. Оставалось найти третьего партнёра и, что выглядело более проблематично, колоду карт. Но тут выручил Васильич. Он, хоть и не был картёжником, но, когда "сидел в одних зонах с "бытовиками", не раз видел, как "шестёрки" для "цветных" клеят "бой", и взялся сам изготовить карты. Необходимым материалом для этого были, прежде всего, две старые газеты: их разрезают на кусочки размером в одну тридцать вторую часть газетного листа, выбрасывают все, на которые попали картинки или жирные заголовки, и оставшиеся сортируют по три листика так, чтобы в каждой тройке был листок, ровно заполненный текстом – на "рубашку". Необходимый для склеивания клейстер добывался посредством протирания хорошо прожёванного хлеба (чем хуже пропечённого, тем лучше) ложкой через тряпку. Колода склеенных карточек закладывалась в "пресс" - между двух дощечек, туго замотанных бечёвкой и после просыхания обрезалась в размер. Третьим необходимым компонентом был краситель, в качестве которого обычно использовалась сажа от сожжённого куска резиновой подмётки – для чёрной масти и толчёный кирпич – для красной. Что касается всякого рукомесла, Васильич был не только умён, но и удачлив. В одном бараке приглядел он в руках у не по-лагерному одетого зэка с аккуратно постриженными усиками красный карандаш.
Тут же подсев к нему на краешек нар и поздоровавшись, завел разговор о том, как бы разжиться маленьким, с сантиметр, кусочком грифеля. Полюбопытствовав для каких целей понадобилось это мало похожему на художника незнакомцу, хозяин карандаша просто протянул его Васильичу, сказав, что для хорошего дела ему карандаша не жалко. Оказалось, что он сам любитель преферанса и не прочь присоединиться к компании. Его звали Эдди, он был музыкант и говорил с польским акцентом. Удача оказалась тройная. Во-первых, нашелся недостающий третий партнёр и человек, по всему видно, хороший. Во-вторых, карандаш был с одной стороны красный, а с другой синий и искать резиновую подмётку не понадобилось. Васильич вырезал на плотной обёрточной бумаге трафареты мастей, обрезал с голов карандаша по кусочку, растолок в пудру красный и синий графит и, смешав с клейстером, нанёс через трафареты знаки достоинства на карты. Потом он долго и старательно обрабатывал края колоды кусочком стекла, чтобы кромки карт стали одинаково чистыми и закруглёнными на уголках. "Бой" получился на славу, и, завернув его в обёрточную бумагу, он вручил его Алексею Ивановичу.

     На следующий день, облюбовав один из пустых бараков, компания приступила к делу, ставшему на три последующих месяца их основным занятием. Каждое утро после посещения дурно пахнущего барака, официально именуемого столовой, а заключёнными - "помойкой", где они получали по пол миски горячей жижи, образующейся в процессе кипячения в чане воды нескольких килограммов чумизы и вороха зелёных капустных листьев, выхлебав которую большинство возвращалось досыпать на нары, четверо отправлялись, как на работу, в пустующий барак. Первым всегда приходил Васильич. В дальнем от дверей конце барака он вворачивал в патрон под потолком принесённую с собой лампу и расстилал на верхних нарах – там не так мёрзли ноги – чистый лист обёрточной бумаги. Один его земляк, два-три раза в неделю торговал в ларьке около вахты карамелью, сигаретами и махоркой. Васильич наведывался к нему подзапастись моршанской махоркой, превосходившей своими достоинствами всякую другую, помочь, если понадобится составить и распаковать ящики, да и потолковать с земляком, который в хозлагобслуге и каждый день в центральной зоне, есть о чём. Оттуда он и приносил отличную обёрточную бумагу, выбирая из порожних ящиков листы почище. Потом, всегда вместе, поскольку жили в одном бараке, появлялись Алексей Иванович с Михаилом Ильичом.
Последним, но, не заставляя себя долго ждать, приходил Эдди. Алексей Иванович быстро и ровно, как по линейке, расчерчивал пульку, ставя в кружок неизменную единицу – одну сигарету. В те годы в продаже появились сигареты половинного размера, которые курились в мундштук, чем достигалось более полное использование табака. Поскольку все трое преферансистов курили именно их, то они и пошли в пульку. Васильич, принципиально куривший только свою "моршанку", в расчет не принимался как болельщик. Его лишь изредка просили сдать карты за отлучившегося ненадолго игрока и открыть их для виста. Сроду не игравший ни в какие карточные игры, кроме подкидного дурака, он не обнаружил никакого желания вникнуть в таинства преферанса и занять постоянное место в игре. Однако роль его в компании была много значительнее роли четвёртого игрока. Круг его знакомств в зоне намного превосходил все те, которыми успели обзавестись трое остальных.

     По натуре любознательный и общительный Васильич имел подход к людям и завязывал знакомства легко, как знакомятся попутчики в дороге. К новому человеку он обращался всегда запросто, без всяких "извините-разрешите", но впечатления развязности это не производило, потому что в тоне и в прямом взгляде его была та спокойная непосредственность, с которой обращаются к своим. И когда он со своим обычным: "Привет, земляк!" или "Слышь, земеля?!" обращался к погруженному в молчание пожилому казаху или к исполненному сдержанного достоинства литовцу, то ему обычно отвечали в тон, если даже и с лёгкой иронией. Однако был у него и глаз, и знал он к кому подойти, "земляков" угадывая "издалека". Почему бы и нет? - на одном солнце портянки сушили. При всём – при том, на большую близость он не шёл, в душу никому не лез и к себе не пускал, добрососедские отношения с земляками, предпочитая закадычной дружбе. В какую зону ни забросила бы его судьба, он обживал её за пару недель, обрастая многочисленными знакомствами. Благодаря этому его роль в компании игроков как своего человека во внешнем мире, регулярно приносящего оттуда информацию обо всём, что слышно на белом свете, была чрезвычайно значительна.

     Понаблюдав часок за игрой, Васильич обычно отправлялся размять ноги, обойти зону, узнать, что слышно новенького. Сделав пару кругов, он направлялся в сторону вахты, где всегда в это время толпился народ. Кто ожидал конвоя, чтоб отвёл в медсанчасть, кто – появления "придурка" с почтой из цензуры, кто – не откроется ли ларёк. Потолковав о том – о сём с кем-нибудь из земляков и дождавшись почты – узнать, нет ли писем, Васильич возвращался в круг тружеников преферанса с утренним уловом новостей. Его прихода ждали. Даже в скудные дни оказывалась одна-другая новостишка, позволявшая отвлечься на полчасика от рассуждений о тщетности надежд на двух тузов в прикупе или о перспективах, ожидающих того, кто играет шесть в бубнах. Но главным содержимым улова были, естественно, письма, когда они были. Михаил Ильич получал письма часто. Алексей Иванович – не так часто, но регулярно. Васильич – иногда. Эдди – почти никогда. Если не изменяет память, за всю весну он получил одно письмо из Комсомольска, но содержались ли в нём какие-нибудь новости, представляющие общественный интерес, осталось неизвестно, поскольку, прочитав его, Эдди засунул в карман и спросил, чья очередь сдавать. От участия в обсуждении новостей, полученных другими, он воздерживался. Новости о жизни и чрезвычайных происшествиях в различных губерниях ГУЛАГа, которых на пересылках всегда в изобилии, его тоже мало интересовали. Он вполне разделял популярный взгляд на то, что в сумасшедшем доме логики не ищут. Более или менее соответствующим этому понятию он считал весь мир, в котором Германия и Россия, с его точки зрения, были отделениями для буйных. Не претендуя на оригинальность подобной точки зрения, он черпал из проистекающей от неё определённости философическое спокойствие. Или делал вид, но невозмутимость была наиболее постоянным выражением его лица.

     Нельзя сказать, что для такого крайнего скептицизма у него не было резона. Три раза за тридцать лет ему удавалось достичь большого артистического успеха, известной определённости и благополучия, и трижды из-за очередной вспышки безумия в мозгах великих вождей, обожаемых своими великими народами, его судьба, как и миллионы других человеческих судеб, оборачивались полным крушением всего, чего удалось достичь.


     (окончание следует)
    
   


   


    
         
___Реклама___